Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Феликс никогда не стыдился доверять свои мысли и чувства бумаге. А также обнародовать их. Во время Карибского кризиса он отбил в Москву телеграмму: "Борода и рубашка есть, прошу направить добровольцем на Кубу". Через несколько дней Феликса вызвали в военкомат и мягко попросили не давать больше подобных телеграмм: пусть он не волнуется -- дела обстоят не так плохо, чтобы посылать добровольцев.

-- Да... -- блестит глазами Феликс, что было, то было. А рубашка у меня в самом деле была: черная, с погончиками, как у Фиделя. Мать сшила...

И я вдруг вспоминаю ту рубашку, Феликса с бородой, мать за швейной машинкой "зингер" -- она шьет мне такую же, с погончиками рубашку, а я хожу по комнате и волнуюсь, что может получиться хуже, чем у старшего брата, или зеленый репс материнской блузки плохо выкрасится в черный.

А потом я в этой рубашке вместе с приятелями протискиваюсь сквозь густую толпу на Суворовском проспекте, чтобы ближе оказаться к проезжей части, где два парня пишут мелом на асфальте: "Вива Куба! Вива Фидель!" И милиционеры в синих еще мундирах с улыбками косятся на них и поторапливают: "Живее, живее! Восклицательный знак побольше!" И нестерпимое желание увидеть мужественную улыбку Фиделя, прокричать что-нибудь как можно громче, чтобы он заметил тебя в толпе, заметил твою рубашку, кивнул бы и понял, какие у него есть друзья. С такими не пропадешь.

И тяжелое чувство досады в поредевшей толпе, когда объявили, что Фидель уже проехал другим маршрутом, и со стороны Невского цепочкой поползли темно-синие троллейбусы...

Мне было тогда лет двенадцать, Феликсу -- к тридцати, и он говорил, что станет брать меня в свои компании при условии, что я смогу спокойно отжаться тридцать раз от пола и двадцать раз присесть на каждой ноге. Как он.

И я по утрам и вечерам до дрожи в локтях отжимался от пахнущего мастикой пола, считая сдавленным голосом: "...пятнадцать... шестнадцать..." Потом я отлеживался на шелковистом прохладном паркете и старался не прозевать мягкие шаги матери в коридоре -- чтобы она не застала меня в цыплячьей бессильности и не огорчалась. "Ну, сколько сегодня? -- спрашивала мать, когда я, сдерживая дыхание, шел мимо нее в ванную. -- Продвигается? Быстренько умывайся и иди завтракать, я уже суп погрела". Мать старалась придерживаться традиции, заведенной в доме ее отца: "Завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу". Были у нее и другие твердые заповеди.

Я подчистую съедал завтрак, дважды в день пил вонючие пивные дрожжи, чтобы набрать вес, тайком от матери выпячивал на ночь нижнюю челюсть, стискивал зубы и заматывал голову, как при флюсе, полотенцем, чтобы иметь волевой подбородок и характер, но утром обнаруживал подбородок съехавшим на прежнее место, а локти все так же начинали дрожать на десятом отжиме от пола.

...Условия старшего брата я выполнил к четырнадцати годам, когда уже не стало матери, но Феликс как-то рассеянно выслушал про мои достижения, похвалил, обещал в ближайшее время устроить мне экзамен и уехал в Загородный, к своей второй жене Лиле, где и пропал надолго.

Друзьям, которым я много и смачно врал про похождения Феликса, я сказал, что экзамен сдан в лучшем виде и теперь-то старший брат возьмет меня в компанию -- мы с ним погуляем на славу. А потом, может быть, я вообще перееду к нему жить -- он приглашал...

Феликс приехал, когда меня собирались исключить из школы и нужно было идти на педсовет.

...Я подрался в раздевалке с сыном нашей нянечки, и она, огрев меня шваброй, провопила в гулком вестибюле: "Ах ты, паршивец! Мать в гроб загнал, а теперь моего сына искалечить хочешь!.."

Я пообещал нянечке, что скоро убью ее, и пошел на Синопскую набережную, чтобы обдумать, как это лучше сделать. В школе я почему-то пытался скрывать, что у меня умерла мать.

Я просидел среди штабелей бревен до темноты, и когда фонари на правом берегу Невы перестали расплываться у меня в глазах, я взял портфель и пошел на чердак большого дома на Мытнинской.

Меня поймали и привели домой на четвертый день.

Феликс приехал на пятый.

Он сидел возле дубового обеденного стола, курил, что-то отрывисто и гневно говорил мне, а я, стоя у окна, слушал, как поскрипывает у меня под ногами паркет, и почему-то больше не боялся брата.

Я тогда, конечно, не знал, что в тот период у Феликса все было очень непросто в жизни.

Я находился в том неудобном для окружающих возрасте, который принято называть переходным...

Я надеваю ватник и выхожу на улицу за дровами.

Да, мне тогда было четырнадцать, когда я подумал, что неплохо бы покончить жизнь самоубийством. Свести, как пишут в книгах, счеты с жизнью.

Я сидел на подоконнике и смотрел на пустынный двор, где пузырились лужи. Отец был в театре. От мысли, что я никому не нужен, мне делалось невыразимо горько и грустно. Конечно, надо кончать с этой затянувшейся шуткой, думал я. Раз! -- и готово. Вот тогда они попрыгают, всплакнут горючими слезами. Под "ними" я подразумевал отца, сестер, братьев, племянника Димку и одноклассницу Ирку Епифанову.

Правда, насчет слез племянника я сильно сомневался: он по малолетству мог и не понять, какого гениального дядьки лишился, а только обрадовался бы, что можно наконец растащить мои карандаши, альбомы с самолетами и раскурочить мои самодельный карманный приемник, но с годами бы до него, безусловно, дошло, что своим нытьем и приставанием он омрачал жизнь великого человека, и уж тогда угрызения совести не давали бы ему покоя до самой смерти. Н-да...

Я покачивал ногой в рваном тапке и прикидывал способы сведения счетов с жизнью. Топиться и застреливаться не хотелось. Утопишься в Неве -- фиг найдут. Застрелиться нечем. Валялась, правда, под ванной старая поджига, но с ее хилой убойной силой скорее выбьешь себе глаз или повредишь в мозгу какие-нибудь нервы. Жить же одноглазым уродом было бы еще тошнее.

Можно еще отравиться, думал я. Но тоже дело сомнительное. Рези в желудке, предсмертные судороги, синяя физиономия... Да разве найдешь настоящий цианистый калий или яд африканской кобры. Не найдешь. Придется травиться каким-нибудь вонючим дустом, а потом орать два часа: "Спасите! Помогите! Жить хочу!.."

Нет, лучше повеситься. Торжественно и благородно. Как Есенин. В гостинице "Англетер". Отец говорил, что он в тот день играл там на бильярде и все видел своими глазами. Многие плакали. Вот и я так же: голову в петлю -- и порядок! Вы все тяготитесь мною? Пожалуйста! Вот я лежу -- в черном фраке, цилиндре и белой манишке. Отрешенный от всего земного, и на моих устах застыла горькая усмешка.

Фрак, цилиндр и манишка лежали в большой пыльной коробке на антресолях -- их притащил Юрка, когда еще играл в самодеятельности Евгения Онегина.

Хорошо бы еще белую розу в петлицу, фантазировал я. Чтобы та, которая посмеялась над моими стихами, уронила на нее запоздалую слезу раскаяния.

Я представлял, как за гробом идет наш класс, вся наша школа, рыдают родственники, пошатываясь, бредет в черном платке Ирка Епифанова. "Боже! -заламывает она руки. -- Почему я не поверила, что он сам решил для меня все задачки по физике? Весь учебник, на целый год вперед!.." За гробом несут венки, мой табель с единственной тройкой по пению, почетную грамоту в бронзовой рамке -- за лыжный кросс. "Какой это был ученик! -- плачет классная воспитательница. -- Какие он писал стихи! Второй Пушкин!.." На крышке гробы лежит моя старая школьная фуражка с надраенной кокардой. Тяжко бухает оркестр. Траурная процессия выворачивает на Невский -- к Лавре. Перекрыто движение. "Кто? Кто это скончался?" -- тревожно шепчутся люди. "Загубили, не уберегли... -- горестно вздыхают в толпе. -- Была бы жива его мать, она бы такого не допустила".

Рыдают Верка с Надькой -- зловредные сестрицы: "Ах, зачем мы заставляли его бегать за картошкой и выносить ведро... Зачем мы поднимали его в семь утра, чтобы он сходил в молочную кухню и отнес Димку в ясли? Прости нас, Тимоша!.."

Братья держат под руки отца. По их щекам медленно катятся слезы. "Почему я не взял его пожить к себе? -- хмурится Феликс. -- Ведь ему было так тяжело в этом аду, где две комнаты на восемь человек..."

"Зачем я позволял, чтобы мне звонила эта глупая театралка Ядвига Янцевна? -- низко опускает голову отец. -- Она бы никогда не смогла заменить ему мать. А он был такой ранимый. Прости, сынок..."

Я вытирал слезы и пытался проглотить комок в горле. Да! Надо повеситься. В ванной. Когда все лягут спать...

Какой же я был идиот.

...Потом я лежал на диване лицом к стене, горела настольная лампа, и отец тихо ходил по комнате, останавливаясь и прислушиваясь. Есенина из меня не получилось. Мне было стыдно, и я делал вид, что сплю. На кухне шептались сестры.

Женщина с высоким голосом вскоре перестала звонить нам, и однажды, когда уже пришла весна и мы с отцом резали над тазиком проросшую картошку, подготавливая ее к посадке на огороде, он долго молчал, с хрустом разрезая клубни и хмуро разглядывая их, и сказал неожиданно тяжелым голосом: "Неужели ты думал, что я маму забыл? Не забыл, Иван Иванович..." И отложив блеснувший солнцем нож, пошел курить на кухню. Я слышал, как он открыл там кран и взял из сушилки чашку.

Да, уникальный я был идиот...

Я захожу с дровами в избушку и топаю валенками, чтобы стряхнуть с них снег. Феликс рассказывает, как он пытается вытравить из своих сотрудников рабскую философию. Молодцов, оседлав стул, с улыбкой слушает его. Он любит Феликса, я знаю. Я тоже люблю, хотя и всякое бывало: братья.

Мы начинаем укладываться спать. На улице метель, и завтра нам придется туго. Будем вновь разгребать дорожки, протаптывать тропинки и вытаскивать из-под снега бревна. Феликс, позевывая, листает журнал "ЭКО". Он обещает еще часок приглядеть за печкой.

Я снимаю с веревки нагревшийся спальный мешок, желаю всем спокойной ночи и иду в прохладную, примыкающую к кухне комнату. Мне хочется побыть одному.

Комната маленькая, сыроватая, с отставшими от стен обоями, но летом уютная и привлекательная -- в ней стоит зеленоватый мрак и прохлада. Она зовется девичьей.

Ее выстроили для себя сестры. Я помню, как, замотав головы платками, они тюкали трамбовками хрустящий шлак, который сыпал в опалубку вперемешку с бетоном отец. Наверное, помогали и Феликс с Юркой, но я вижу только сестер -- они стоят на высочайших, как мне кажется, лесах и, точно заведенные, мелко кланяются стене: в руках у них колотушки. Отец выскребает из железного корыта цементный раствор. Меня используют для мелких поручений, и я нетерпеливо жду, когда мне разрешат залезть наверх, приподнять за блестящие ручки обрубок бревна и шлепнуть им во влажно хрустящий шлак.

Сестрам, когда они строили себе отдельную комнатку, было пятнадцать и девятнадцать. Какие девицы будут сейчас тюкать трамбовками, чтобы построить себе комнату? Да никакие не будут.

Я ложусь на скрипучий диванчик, гашу свет и думаю о том, что есть наказания, которые посылает судьба, и есть испытания, которыми она проверяет человека на стойкость. И надо уметь различать их, чтобы не впадать в панику. Где-то я читал такое...

Чем были для моей матери смерти троих детей, блокада, тюрьма Феликса, послевоенная голодуха, безденежье и многое другое, от чего мать седела, но не сгибалась?.. Наказанием? За что?

Испытанием? Но сколько можно испытывать... И самое главное: во имя чего, если мать умерла рано, еще полная сил?

А быть может, это пример мужества, поданный нам, оставшимся жить? Не надо помнить всегда -- это невозможно. Хоть иногда вспоминайте. И вы поймете, что ваши нынешние беды -- не беды. А лишь неприятности, огорчения. Беда -- это другое...

Мы строим дом.

В апреле, когда тропинки в снегу уже чернеют землей и с грядок сползает зернистый искрящийся снег, приезжают наши сестры и жены.

Надежда начинает ахать еще от калитки, дивясь новому срубу и размаху строительства.

Вера, обходя талые лужи и ступая на щепки, оглядывает со всех сторон уже законопаченный сруб и качает головой:

-- Ну вы, мужики, даете! Ну вы даете! А какой большой!..

-- Саня! Это вы все сами? -- не верит своим глазам Надежда. -- Когда же вы успели? Ой, какие вы молодцы. Надо же...

Пока идет осмотр строительства, мы гордо, но сдержанно улыбаемся и даем пояснения. Конечно, мы ждали этой минуты, когда наши женщины приедут и ахнут. Приятно чувствовать себя мужчинами, которые могут построить дом.

-- Молодцы, молодцы!..

-- Когда же они успели? Вроде и ездили не так часто...

-- Ну да, нечасто! Я уже и забыла, когда мы с Саней в кино последний раз ходили. То он на работе допоздна, то здесь.

-- И главное, бревна-то какие толстые, смотрите. Настоящий рубленый дом!

-- А как комнаты будут расположены?

-- Надо ведь еще старый сломать. Нет, за это лето им не успеть. Не успеть вам, Феликс?..

-- А второй этаж будет?

Феликс стягивает с себя грязный свитер, не спеша вешает его на сук рябины и неожиданно подхватывает жену на руки.

-- Что ты делаешь? -- пугается Лиля.

-- Хочу показать тебе стройку! -- Феликс шлепает сапогами по лужам, удаляясь к углу сруба.

-- Феликс, прекрати! -- Лиля обхватывает его шею и пытается быть строгой: -- Поскользнешься...

Феликс обносит жену вокруг дома и ставит на сухое место.

-- Поняла, чем мы тут занимались! -- задорно смотрит Феликс. И вытирает губы ладонью.

-- Колоссально! -- Лиля роется в сумочке и отворачивается к калитке. -Настоящая вилла!..

Мы все немного завидуем отношениям Феликса и Лили. Они работают в одной лаборатории, вместе написали книгу, у них гостеприимный дом и много друзей. Лиля, похоже, давно смирилась с неожиданным характером мужа, принимает его таким, как он есть, многое прощает и, наверное, владеет неведомым нам ключиком к сердцу Феликса.

И тем большей неожиданностью будет то, что произойдету них через два года.

Надежда продолжает виться около Сани и сыпать вопросами о будущем устройстве дачи. Саня обнимает ее за шею и смотрит с улыбкой:

-- Надежа, знаешь, как у нас на стройке говорят? У нас говорят: неоконченную работу дураку не показывают. -- Он чмокает ее в висок. -- Давай обед организовывай. Потом все увидите.

...Эта присказка потом чуть не выйдет нашему зятю боком.

Когда Молодцов станет главным инженером крупного строительного треста и к нему на объект приедет большой областной начальник с лунообразным лицом, Саня скажет про неоконченную работу и дурака после надменного выговора по мелочам. Он спокойно выслушает все дилетантские упреки, улыбнется и скажет. Но попросит не относить на свой счет, просто у строителей так принято говорить. Управляющий трестом после отъезда гостей тяжело опустился в кресло: "Ты представляешь, с кем ты пошутил? Ведь нас с тобой уволят..."

-- Если действительно дурак, то уволит, -- нахмурится Молодцов и добавит, что не боится вновь пойти прорабом, мастером, а то и плотником, тюкать топором. -- Мне интересно дело делать, а не прогибаться перед начальством. Доверили, так не мешайте строить...

Молодцова не уволят. Хотя некоторые будут копать под него, представляя Саню чуть ли не мятежником, идущим против генерального курса. Саня в тот период скажет, бодрясь: "Жизнь, как у графина, -- каждый норовит взять за горло". А через несколько лет Молодцова пригласят работать туда, откуда, как говорится, лучше видно. Не за присказку, я думаю, возьмут, а вообще...

Мне нравится его имя -- Александр. Я хотел назвать им моего первенца. Но сестры сказали, что нельзя -- ведь так уже звали еще одного моего умершего брата.

Над моим столом висит круглая застекленная фотография, оклеенная черной материей. Мой брат Александр, родившийся в сорок третьем году в Ленинграде.

Рамку делала мать.

Стриженный наголо и оттого лобастый и головастый, он сидит в белой рубашке с темным бантом на груди и с интересом, чуть приоткрыв в улыбке от, смотрит куда-то мимо меня. Нашим взглядам никак не встретиться.

Ему четыре года.

-- Папа, -- спросил меня однажды сын, -- это ты маленький?

-- Нет, это мой старший брат Александр, -- объясняю я. -- Сашенька. Он умер маленьким. Сорвал на полянке траву и съел, а она была ядовитая. Белладонна называется...

-- Нет, все-таки Сашенька твой младший брат, -- после раздумья говорит сын. -- Вон он какой маленький, а ты вон какой большой...

-- Старший, -- говорю я. -- Он родился во время войны, а я -- после.

-- Во время войны? А он в фашистов стрелял?

-- Нет, они в него стреляли. Снарядами из пушек.

Мой младший старший брат Александр.

Свидетельство о рождении -- фотография -- свидетельство о смерти.

Мать по моей просьбе часто рассказывала о блокаде. И вольно или невольно ей вспоминались самые тяжелые времена: зима сорок первого -- сорок второго. Замерзший водопровод. "Буржуйка". Саночки. Синюшная Надька в холодных подушках. Обстрелы. Все 900 дней блокады представлялись мне одной студеной ночью со стуком метронома и зыбкими тенями людей.

И когда уже не стало отца и матери и до меня дошло, что Саша родился в конце сорок третьего не где-нибудь в Ташкенте, а в Ленинграде, мне в голову полезли тяжелые мысли. Я носил эти мысли в себе, пока не решился на разговор с Феликсом.

Феликс назвал меня болваном и вытянул со стеллажа книгу А. Бурова "Блокада день за днем". "На, прочитай! -- чуть снисходительно сказал он. -Истории своего города не знаешь, а считаешь себя ленинградцем. В январе сорок третьего блокаду прорвали, а в феврале уже эшелоны со всей страны шли. Плюс "Дорога жизни" второй год уже действовала. Бол-л-лван!..-- Он закурил и посмотрел на меня жестко: -- В блокаду за воровство продуктов расстрел полагался. На месте..."

Я прочитал книгу и у меня отлегло.

И я мысленно опустился перед матерью на колени...

В моей шкатулке хранится свидетельство о рождении Александра, выданное бюро ЗАГС Смольнинского района Ленинграда. Дата выдачи -- 2 ноября 1943 года. До полного снятия блокады -- считанные недели.

Мать родила Сашу семимесячным, получив извещение о гибели старшего сына -- Льва.

Я дорожу этой старой, темного полированного дерева шкатулкой. Там хранятся трудовые книжки отца и матери, дневник деда-химика, свидетельства о рождении и смерти, письма, письма, снова письма и в уголочке -- медали отца и матери "За оборону Ленинграда", отчеканенные в блокадном городе.

Мать говорила, что этой медалью смогут гордиться все ее будущие потомки. Таких медалей больше не отчеканят.

Надежде по малолетству медаль не полагалась. Она была крохой. Зато при рождении сына ей вручили голубой металлический кружочек в пластмассовой книжечке: "Родившемуся в Ленинграде".

И у моего сына есть такая. Она хранится в той же шкатулке, где и родительские "За оборону Ленинграда".



Поделиться книгой:

На главную
Назад