Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Школа любви - Александр Иннокентьевич Казанцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Меня давно уже бесил его поучающий тон. Да, Аврам большой мудрец, да, и впрямь вроде слышал он глас Божий, видел знамение Его. Да, знает он все звезды и по расположению их умеет выбирать путь. Да, придумал он значки-закорючки для обозначения звуков человеческой речи. Да, взял он в жены красивейшую из женщин земных, да, она, как рабыня, покорна его воле и любит лишь его! Да, да, да! Тысячу раз да!.. Но его племянник давно не мальчик, давно женат, двух дочерей уже породил, повидал много земель и народов, много женщин познал!

Нечего говорить с Лотом тоном наставника. Своих детей сперва породи, тогда и поучай!..

Шипение летучего и ползучего песка было голосом моей злости. А сам я молчал. И очень хотел оглянуться на Сару. Но не оглядывался. Уже начинал душить меня стыд за злость мою: ведь ею невзначай коснулся я той, чья беглая улыбка делает меня счастливейшим из людей.

И несчастнейшим.

«Своих детей породи…» Бесплодна красавица Сара, жена Аврама. Моя тетка. Моя…

Да, эти грешные, эти дивные города привиделись мне еще в пустыне раскаленной. Тогда еще показалось мне, что только в них смогу я найти успокоение и забытье, отрешение от неотступной боли, от тоски, от бурлящей во мне, затмевающей разум греховной страсти…

И даже поверив Авраму, что никогда не дойду до этих городов-призраков, что растают они, творения света и горячего воздуха, все же вступился я за Содом и Гоморру, которые мой дядя назвал «срамными»:

— Не верю, что красоту эту сотворили руки грешников!

Голос мой выдал раздражение и злость, подивившие Аврама. Его выпуклые, с прозеленью, глаза остановились на мне, будто хотели проникнуть сквозь плоть мою — в душу, если она есть, конечно, — и вообще, и у меня. Густые брови дрогнули, уже готовые грозно сомкнуться, но гневаться дядя все же передумал — сказал негромко, но так, что хотел бы забыть, да не выйдет:

— И неправедным людям, Лот, тоже порой удается сотворить красоту, но прахом она становится вскоре, ибо прах ее суть, ведь не Богом вдохновлена она, а гордыней.

Мне бы тогда вдуматься в его слова, ведь не юнец давно, но я только хмыкнул и пошел к жене своей Элде, под навес из овечьих шкур, в тени которого она кормила грудью младшенькую — Иску.

Старшая дочка моя Милка, встретившая уже третье лето, деловито помочилась, сев на корточки, и размешивала теперь сырой песок сперва пальцем, потом всей ладошкой — видно, сестрице «кашу» готовя.

Я шлепнул ее по шершавой от песка попке, и Милка ударилась в рев. Ничего, детям даже полезно плакать, чтобы развивать голос, только вот пальцы грязные не стоит в рот совать… Ничего, пусть бездетная Сара с завистью слышит голос моей непоседы, пусть и Аврам слышит: не во всем он обошел своего племянника.

И совсем зря он строит из себя праведника, этот Аврам! Уж я-то знаю его праведность, нагляделся… Он ведь чуть было жену свою фараону в наложницы не отдал! За шкуру свою боялся!..

— Лот, опять ты стал белым, как этот песок… — сказала мне Элда. Дело в том, что от гнева я и впрямь стал с недавних пор бледнеть, сам знал уже это за собой.

В сердцах ругнулся на жену, она заплакала, захлюпала сразу покрасневшим вздернутым носиком, совсем уж малым для ее широкого лица. (Она и в пустыне безводной умудряется разводить «болото».) Плача, Элда всегда начинала трястись, колыхаться. Маленькая Иска потеряла из-за этого ее коричневый сосок, выпустила его из беззубого рта, вот и подала тоже голос — тоненький, но взахлеб.

Я прилег на плетеную из ячменной соломы подстилку, отвернулся от семьи, стал глядеть снова на парящие в горячем воздухе дивные города, которые начали уже понемногу таять.

«Вот так растают и все мои надежды, — с тоской подумал я. — А их столько, столько… было… Зачем же тогда живет Лот, рожденный в Уре Халдейском?..»

Мой дед Фарра был в Уре человеком известным. Сперва — своим распутством, потом — искусством своим.

Одно из моих первых детских воспоминаний: хмельной дед Фарра держит меня на твердых коленях, шевелит волосы на моей макушке козлиной бородой и, мотая головой, бубнит — не мне, а себе больше:

— Нет, утоления в женщинах, нету! Среди сотен ищу одну и не нахожу. Меня корят за распутство, а я ищу одну!..

Так он и искал. Пока мог.

А вот прославился по-настоящему лишь искусством своим — ваянием идолов, каменных истуканов.

В Уре Халдейском, на берегах могучего Евфрата, люди почитали такое множество богов, что в них немудрено было запутаться. Многобожие это и заваливало деда работой, умножало его богатство и славу.

Боги старого Фарры, изваянные из песчаника, туфа или мрамора, наделены всегда были очень характерными, выразительными чертами, я даже пугался порой, ловя взгляд их пустых глазниц, принимая его за живой и недобрый.

Дед смеялся:

— Не идолов бойся, Лот, а людей безбожных. Боги, они смирные, стоят себе…

Изваяния множества богов творили умелые, сильные руки Фарры. Словно и в искусстве своем, как в распутстве, искал он единственность, неповторимость.

Искал, пока мог. А, возможно, пока не нашел…

Дед рассказывал мне с малолетства об идолах своих, о богах, потому мне они были знакомы, будто близкие: вот богиня земли Ки, а это бог неба Ан, они любовью породили бога воздуха Энтиля, бога воды Эа и большого выдумщика бога Энки, сотворившего первых людей…

Это — самые древние боги. Весьма почитаемые, но не столь уж часто поминаемые. А чаще старик Фарра высекал из камня бога луны Нанну, покровителя Ура, в честь которого в городе был построен в незапамятные времена храм Зиккурат, со ступенями, уходящими в небо. Вместе с другими мальчишками я бегал к этому потрескавшемуся от древности храму, с колотящимся сердцем поднимался по широким ступеням лестницы как можно выше (а это, кроме жрецов, позволялось только мальцам, отнюдь не взрослым), поднимался, чтобы увидать весь наш благословенный Ур Халдейский и другие, захватывающие дух, дали…

Не любил дед лишь бога войны Нергала, но и его нередко приходилось высекать из камня в угоду заказчикам. Исполняя такой заказ, Фарра работал хмуро и не пел.

За другими задельями всегда пел дед то грустные, то веселые песни. Голос у него был силен, но чуть хрипловат и надтреснут, как кирпичи Зиккурата, что ничуть не умаляло его мощи. С особенным чувством и проникновенностью пел он, когда работал над изваянием бога Таммуза, со смертью и воскресением которого связана смена времен года.

Однако самой любимой богиней Фарры была, конечно, красавица Иштар, самая любвеобильная из всех богинь. Дед рассказывал мне, что где-то есть храмы любви, храмы богини Иштар, прекрасные жрицы которых любому зашедшему дарят свои ласки.

Я тогда еще толком не понимал, что значит в его устах это слово — «ласки», но мне хотелось, очень хотелось, до слез хотелось побывать когда-нибудь в храме любви…

Рассказывал дед и о бессмертном чувстве, связавшем Таммуза и Иштар. О том, как Таммуз погиб однажды на охоте, а Иштар отправилась в подземное царство, которым правит злобная богиня Эрешкигаль, за живой водой. Повелительница тьмы заперла прекрасную богиню любви у себя в подземелье, из-за чего жизнь на земле — без любви — прекратилась. Вот тогда и встревожились все многочисленные боги, призвали к ответу Эрешкигаль, потребовали, чтобы она выпустила на волю Иштар. И вскоре богиня любви вышла на землю с сосудом живой воды, которой удалось ей воскресить возлюбленного.

В этой древней истории меня больше всего почему-то волновало то, что Иштар и Таммуз были не только пылкие любовники, но и брат с сестрой…

У меня были две сестры — Милка и Иска, погодки. Одна на семь, другая на восемь лет старше меня. Живы ли они теперь? Вовсе не случайно их именами я назвал своих дочерей…

Сестры любили меня так, что порой ссорились из-за того, кому братца на коленях держать, целовали меня, обнимали, расчесывали костяными гребнями густые мои лохмы.

Я тоже любил их. Одинаково, пожалуй, ту и другую. Для меня они тогда (только тогда) были самыми красивыми на свете…

Помню, как восторженно любовался их точеными гибкими фигурами (все же передал мне ваятель-дед способность ценить формы), когда ходили мы вместе купаться на Евфрат. Милка и Иска ничуть не стыдились меня, считая еще малышом, скидывали легкие свои одежды и, повизгивая отчаянно, входили в чуть мутноватую воду, плескались вволю, пели весело, старались не замочить длинные каштановые волосы, уложенные этакими кочками на голове и закрепленные веточками-рогульками с гибких прибрежных кустов.

Помню, как выходили они из воды, смеясь, нагие, мокрые, как распускали волосы, и они волной катились по спинам их до розовых попок. Но задницами, кстати, Иска и Милка старались ко мне не поворачиваться, считая их, видно, куда более стыдными местами, позволяя мне при этом сколько угодно любоваться их небольшими, с персик величиной, грудями и теми, обычно укромными, темными гнездышками, что на ладонь ниже пупка…

Нет, все же недаром я считал сестер самыми красивыми. Тогда мне казалось, что не уступят они и самой Иштар…

Когда Иска и Милка с хохотом затаскивали меня в воду, я повисал на шее то у одной, то у другой сестры, прижимался к груди, обхватывал стан ногами, чувствовал, как упираются в мои ребрышки остренькие ягоды их сосков, и кричал. Они думали — от страха, а я орал — от восторга и счастья!

Сестры потешались надо мной, выносили на берег, растирали своими одеждами и принимались ласкать. В ласках этих они придумывали все новые и новые забавы.

Однажды Милка до того расшалилась, что свою бирюзовую ленточку, привезенную отцом из страны хеттов, ленточку, которой стягивала пышные волосы, завязала бантиком веселым на моем немощном детском стручочке, нежно приговаривая:

— Ой, какой красивый у нас Лот! Ух, красивый какой! Ох, как его девушки любить будут!..

И тогда произошло чудо. Да, при моем малолетстве это именно чудо! Оно и меня испугало не меньше, чем сестер.

Мой нежный отросток, никчемный стручочек, мой налился вдруг неведомо откуда взявшейся силой и поднял кверху бирюзовый бантик, повязанный Милкой. Словно горячая волна меня всего обдала, голова закружилась, сестер своих я видел сквозь дрожащее марево…

Милка и Иска разом взвизгнули, отскочили от меня, потом молча и суетливо стали одеваться, набрасывая одежды кое-как. Потом убежали, иногда оглядываясь на меня без улыбок…

Ничего еще толком не понимая, уже тогда почуял я, что эта дерзкая неведомая сила, вдруг взметнувшая вверх малую часть моей плоти, таит в себе угрозу для меня. Этой бешеной силой я словно бы вырван был из беззаботного солнечного детства в иной, полный тревог и опасностей, мир.

Я сорвал злополучный бантик. Дома хотел вернуть ленточку Милке, но она нахмурилась, не взяла. А ведь так любила ее!.. Потом я утопил эту ярко-бирюзовую полоску атласной ткани в Евфрате…

Сестры, может, и не стали любить меня меньше, но прежней откровенности, легкости и вседозволенности в наших отношениях уже не было. Более того, я чувствовал, как чуть ли не с каждым днем они отдаляются от меня…

Горько мне было. И почему-то стыдно…

Они являлись ко мне во сне — гибкие и нагие, юные и прекрасные. Швыряли в меня, смеясь, пригоршни мутноватой евфратской воды. И я просыпался в поту.

Ребячьи ватаги меня уже не влекли. Стал чувствовать подступающее одиночество. С отцом, торговцем средней руки, мы никогда близки и не были — он строг, мелочен, брюзглив, придирчив ко мне. Может, таким его сделала смерть моей матери при рождении ничтожного человечка, названного Лотом?..

Вскоре после события на Евфрате я стал замкнут и скрытен, и это вполне отвечает моему имени, означающему — «покров», «завеса». Будто какая-то сонливость нахлынула на меня, даже движения мои стали замедленными, и никому неведомо было, какие во мне бурлят страсти.

Стал я украдкой подглядывать за купальщицами. И не только за сестрами.

Лишившись сестринской ласки, тяжело перенося эту потерю, я вскоре приучился «ласкать» себя сам. Для этого забирался в самые укромные уголки, считая это занятие совершенно непозволительным и постыдным, но побороть себя уже не мог — столько испытывал мучительного восторга, столько опустошительного, пусть и очень краткого, удовлетворения…

Временами я стал презирать себя, ненавидеть. Все чаще и чаще. А началось это еще тогда, когда неведомая окаянная сила выдернула меня из детства, как огородный корнеплод из теплой и влажной гряды.

Уже тогда я чувствовал, что эта ненависть к себе не пройдет. Насовсем — не пройдет…

Жутким уродцем, обсыпанным откуда-то вдруг взявшимися прыщами, скверным человечком с нечистой кожей и нечистыми мыслями — таким я был или, по крайней мере, казался себе таким. И в то же время меня неудержимо влекло к тому сиянию, которое я, даже плотно зажмурясь, видел исходящим от прекрасных женщин и девушек.

Когда они проходили мимо меня, сердце мое начинало стучать, как тесло Фарры, вдохновенно высекающего из камня своих идолов. Мне казалось, что сердце-тесло высекает во мне одновременно и изображение прекрасной богини Иштар, и безобразной властительницы подземного царства Эрешкигаль.

Свет и тьма смешались во мне.

Нет, не смешались вовсе: то слеп я от света, а то — от мрака.

Лишь один человек смог понять меня. Конечно, мой дед.

Я давно уже приметил, что Фарра приглядывается ко мне, то хмуря свои лохматые, так и не тронутые сединой брови, то ухмыляясь и бороду козлиную теребя. Такое странное поведение деда только усиливало мое смятение.

Но однажды он подозвал меня, сидя в узорной тени платана в резном кресле из пальмового дерева, искусном творении рук своих.

— Потрогай-ка, Лот, — протянул он ко мне свои заскорузлые огромные ладони.

У этого, можно сказать, богатея, у этого знаменитого по всей округе человека твердые и крупные мозоли, как черепашки при случке, наползали одна на другую.

— Вот, — сказал Фарра, хмурясь. — И у тебя, похоже, скоро такие же мозоли будут, только не от работы, — и глянул хитро, и рассмеялся, сверкнув белыми, чудом сохранившимися зубами.

Я понял, на что он намекает, покраснел до слез, сами собой сжались мои кулаки.

Дед перестал смеяться, глаза его стали добрыми и темными, как старое серебро.

— Я ведь сам, Лот, этим грешил… давным-давно, и не вспомнил бы об этом, если б не ты… Руки тебе к делу пора приучать, а для этого, для утоления жадной плоти, другое есть — понадежнее и куда слаще.

Сказав так, дед кликнул молоденькую свою служанку с маленькой родинкой над верхней губой, чернявенькую, гибкую, несущую свои крепкие груди, как царственные дары. Когда она улыбалась, а улыбалась она почти всегда, на щеках ее возникали маленькие ямочки, хотя упитанной ее назвать было нельзя. Ничем не крашенные губы ее были ярки и свежи, будто она постоянно их облизывала, и походили на лепестки роз после дождя. Ее хитрющие и в то же время простодушные глазки были расставлены, пожалуй, слишком широко, словно она хотела увидеть разом как можно больше, ноздри были тоже широковаты и жадны. До красавицы ей было, конечно, далеко, но все в ней дышало свежестью, жаждой и азартом.

— Посмотри на моего внука, — сказал ей дед. — Нравится?

— Вырос уже… Хороший! Сладенький! — совершенно искренне воскликнула служанка, имя которой за тьмой времен я уже позабыл, потому буду называть ее ласковым прозвищем Горлинка, которое дал ей за постоянное нежное воркование.

— Так поцелуй же его! — повелел дед.

Я остолбенел, даже пятки мои, кажется, похолодели в легких кожаных башмаках, рот мой сам собой приоткрылся, но не для поцелуя вовсе.

А Горлинка, недолго думая, хихикнула, обвила мою шею горячими загорелыми руками и поцеловала так, что я чуть было не лишился чувств: мне казалось, что в эти мгновения я взмываю в светозарные высоты к богу неба Ану, если, конечно, не проваливаюсь в подземное царство.

Поцелуй Горлинки пахнул солнцем и только что отжатым оливковым маслом.

Выполнив приказание деда, она убежала со звонким веселым смехом, мелькая точеными босыми пятками.

Я бросился в другую сторону, провожаемый раскатами хохота Фарры. Но назавтра, с утра, сам нашел Горлинку. Не мог не найти. Молча уставился на нее исподлобья.

— А! — воскликнула она радостно. — Соколенок прилетел!.. Занята я сейчас, занята. А как только солнце под уклон пойдет, жду тебя вон там, — маленькой рукой плавно указала, — на краю виноградника. Не бойся, соколенок, я добрая!

Никогда еще не ждал я с таким нетерпением установления самой короткой тени. Казалось, кровь моя закипит, когда солнце достигнет зенита.

Огнедышащее светило поднималось во мне…

На краю виноградника далеко не сразу нашел я укромное место, устеленное белой соломой. И долго бы еще искал, кабы не услыхал дразнящий смех Горлинки.

Ничего, кроме новых поцелуев, мне и не надо было: о большем не помышлял.

— Глаза, когда целуешь, можно не закрывать. А губы делай вот так… — учила меня Горлинка. И смеялась, довольная, что учеником я оказался способным. Но скоро одни лишь поцелуи пресытили ее, и она властно сунула руку мою под легкую, но прочную, под немаркую одежду свою рабочую, и когда мои пальцы коснулись сосков, все тело ее напряглось от той самой, видать, окаянной силы, которая и во мне взбурлила через край…

Она учила меня, учила меня Горлинка всему, что знала сама. Не я ее раздевал, а она срывала с себя и с меня одежду, не я овладел ею, а она мной…

Думаю, виноград на том месте еще долго будет наливаться самым бешеным соком, из которого будут получать самое крепкое и сладкое вино.

Как бы я хотел перед смертью испить этого зелья!..

Горлинка моя, никогда и никого бы я не любил больше, если бы не Она…

Я простил тебе даже то, что через какое-то время ты предупредила, что встречи наши будут гораздо реже, а потом и прекратятся вовсе, потому что тебе надо скоро идти в жены. Я простил тебе то даже, что незадолго перед тем, как тебе «идти в жены», ты свела меня со своей подругой, поделилась, будто персиком спелым. А потом — и с другой. Потом — с третьей… Я любил их всех, ведь они тобой посланы, но тебя — несравненно больше. Я знаю, что и ты любила, иначе б не плакала: твои глаза, твои губы не созданы для слез, они — для смеха, для улыбок, для поцелуев… Ты хотела, чтобы я мучился без тебя меньше, ты уже знала, что Фарра ушлет тебя вместе с мужем далеко со двора.

Горлинка моя…

Когда мы расстались совсем, я уже был столь распутен, что даже дед мой, сперва давший мне тебя, а потом отнявший и за то ненавистный, изумленно мотал головой, хотя и не сердился. Досадовал он на другое: оказался я вовсе не искусным для того, чтобы продолжить его дело…

Во мне проявилась — от тоски, быть может, — иная способность — к пению. Женщины и девы этим пением заслушивались. Сестры, слушая мои песни, любили меня так же, пожалуй, как когда-то. Мужи даже приходили послушать, и лица их становились чем-то схожими с гладью бездонного омута… Дед Фарра слушал меня не раз, дивился, откуда беру я слова для своих песен, и, будто не замечая ненависть мою, расспрашивал: почему, когда я пою только о виноградниках, о солнце, о небе, выходит песнь в честь любви?

Я молчал. Да и что я мог ему ответить?..

Это сейчас мой голос сипл и как бы расплющен, а когда-то я дивно пел. Самому теперь не верится, как я пел!..



Поделиться книгой:

На главную
Назад