В карету заглянула матушка — в ее серых глазах мерцали непролитые слезы, — торопливо перекрестила детей и велела:
— Крепче держитесь!
Потом захлопнула дверцу и вскочила на козлы, где уже теребила вожжи Татьяна.
— Ну какой из Татьяны кучер, — пренебрежительно сказал Алешка, вмиг забывший о слезах. — Дали бы мне — я бы показал…
Его прервал пронзительный свист… нет, не свист даже, а некий звук, в коем слились воедино и свист, и вой, и улюлюканье — дикий, истошный звук! Кони тотчас рванули с места, рванули так, что дети повалились на пол.
Маша подхватила брата — не ушибся ли? — но он только хохотал, закатывался.
— Вот тебе, — усмехнулась и она, — а ты говорил, не сможет, мол, Татьяна.
Алешка выскользнул из ее объятий и высунулся из окна, но тут же повернул к сестре ошалелое от восторга лицо:
— Я же говорил! Я же говорил! Это не Татьяна, а матушка!
Маша, едва удерживаясь на ногах — карету на ухабистой дороге швыряло из стороны в сторону, будто лодчонку в бурном море, — тоже высунулась. Глянула — и не поверила своим глазам: княгиня Елизавета правила стоя, русая коса ее летела по ветру, юбки надулись парусом… Татьяна, полулежа-полусидя, цепко держала ее за талию, не давая упасть. А княгиня все нахлестывала лошадей, но пуще кнута погонял их, точно сводил с ума, этот ее пронзительный клич, так что кони летели, как на крыльях.
Маша высунулась из окошка сколько могла далеко — глядела назад, но дорога уже повернула, и она не увидела ни отца, ни Вайды — только широкий луг, по которому ветер гнал мелкие желто-зеленые волны.
Глава II
ИЗМЕНА
Скоробежка и впрямь принадлежал старому князю Измайлову, и впрямь был им послан навстречу сыну, а в письме, которое невозможно было прочесть, содержался наказ немедля возвращаться и ни в коем случае не приезжать в Ново-Измайловку: в округе уже пошаливали мятежники. Михайла Иваныч дал письмо своему самому быстроногому гонцу, наказав одеться по-крестьянски, чтобы не бросаться в глаза лихому человеку (он тоже рассудил, что пешему затаиться, в случае чего, проще), но не учел тщеславия этого паренька, лишь недавно взятого от сохи в барскую усадьбу: тот просто не нашел в себе сил расстаться с нарядной, многоцветной одеждою, из-за того и расстался с жизнью. И как всегда бывает — ничтожная причина породила множество трагических последствий.
Но все это еще впереди, неразличимо, а пока что перепуганные, измученные тряской княгиня Елизавета с детьми и Татьяна, уже умытые и поевшие с дороги, сидели в гостиной ново-измайловского дома и пили чай, который разливал сам старый князь. Лисонька благополучно разрешилась сыном, однако сейчас она спала, и будить ее опасались: роды, настигшие ее не дома, в Рязановке, а в отцовской усадьбе, прошли тяжело; вдобавок муж ее, князь Рязанов, еще третьего дня отправился в свое имение, которое, по слухам, захватили пугачевцы, — и как в воду канул. Сказать Лисоньке, что он еще не вернулся — опасались… Узнав об этом, княгиня Елизавета едва нашла силы сдержать слезы: участь Алексея и Вайды тоже оставалась неведомой! Но хоть гостеванье начиналось невесело, все же старый князь не скрывал радости видеть любимую невестку и внуков.
Михайла Иваныч был видный старик, статный, подтянутый. Сын Алексей был очень на него похож — тот же хищный нос с горбинкой, те же яркие голубые глаза… Татьяна, помнившая князя Измайлова смолоду, рассказывала, что он слыл красавцем. Строгое щегольство в одежде — то, что французы называют элегантностью, — он сохранил и доныне: седые волосы, причесанные в три локона, чуть припудривал, носил черный бант и косу в кошельке [22].
Отблески горевших свечей играли на его худощавом, словно из камня выточенном лице, а голос был по-молодому звучен и грозен:
— Здесь тоже с зимы случались подсылы — изменники с грамотками своими. Но у меня расправа короткая: запрещено даже имя супостата произносить, а тем паче — вести о нем передавать! До нынешнего месяца мы держались, а тут, гляжу, дрогнул народишко: как замелькали слухи про отряды пугачевские, которые то тут, то там объявляются, — так и поползли иные недоумки за этой волею! На кой она им? Что им с нею делать? Только злобе своей, которую Господь в них прежде усмирял, выход давать? А народ зол — ох, зол и дик… В Сурове гулящие люди подстерегли господина своего на мельнице, раздробили поленьями голову и сбросили тело под мельничное колесо. Мол, был он тиран и супостат, понуждал нас к работам… Да коли вас не понужать, вы с голоду перемрете! А убивши безвинного человека, разве не сделались сами тираны и супостаты? Известное дело: что ново да громко звенит — то дитятю и манит. А крестьяне — они дети! Любят речи сладкие, что пряники медовые. С недавних пор появился тут лиходей из приближенных Пугачева, Аристов, а зовут — Илья. Разврат [23] несет повсеместный, велеречив и краснобай. Подлейшая душонка! Сам из костромских мелкопоместных дворянчиков, а поди ж ты — за неуказанное винокурение был разжалован в солдаты, бежал, скрывался от властей, пока не приблудился к самозванцу. Продал свое сословие! Теперь у него в чести — Пугачев. Тот как стал в Сундыре, послал этого прохвоста с семисотным отрядом для заготовки продовольствия и фуража, а он — вон куда подался пограбить! Манят его императорские конезаводы в Починках. Жжет, убивает, грабит, насильничает над имущими людьми почем зря! Страх навел такой, что мужики и впрямь поверили, будто господская власть закончилась. Что делают подлецы! На заставы, в отряды охранительные, не идут. От принуждения ударяются в бега, узилища отворяют схваченным воровским лазутчикам. Ну, коли мне такого злодея приводят, у меня расправа короткая: плетьми бить до полусмерти, а что останется живу — под конвоем в город.
Князь резко, крест-накрест, рубанул ладонью воздух, и Маша, испуганно сморгнув, успела заметить, как матушка с Татьяною, сидевшей в дальнем углу, быстро переглянулись.
Наслышанная семейных историй, Маша знала, откуда на смуглом лице Татьяны взялись два розовых, неисцелимых шрама: когда-то хлыст обезумевшего от горя князя рассек лицо цыганки, в которой он подозревал убийцу своей дочери. Тот же хлыст выбил глаз Вайде… Много воды утекло с тех пор, что-то забылось, что-то простилось; Татьяна о былом не вспоминала. Измайлов принял «барскую барыню» [24] своей снохи со всей возможной приветливостью, а все же в этот миг Маша почувствовала: точно какая-то искра вспыхнула между старым князем и цыганкою — искра незабытого, многолетнего горя… — и князь, почуяв общую неловкость, вдруг круто поворотил разговор, приобняв за плечи внуков:
— А вы что притихли, мои милые? Застращал я вас своими россказнями? Ништо! Бог всемогущ — и за нас, случись что, заступится. Будем же молиться — беда и минет нас. Посмотрите-ка лучше на мой мундир.
Маша с Алешей посмотрели — мундир как мундир, петровской еще поры, потертый, но вполне крепкий.
— Видали? Как новенький! — выпятил грудь старый князь. — А ведь его еще дед мой нашивал! Вся штука в том, что он пошит из особенного сукна, вытканного по дедову заказу из шерсти одной рыбы, которую он сам поймал в Каспийском море.
Доверчивый Алешка вытаращил было глаза, но тут в комнату прошаркал старый-престарый дядька Никитич и шепнул князю на ухо нечто такое, от чего тот вскочил:
— Аристов?!
Елизавета зажмурилась, Татьяна в своем углу встрепенулась, а дети в испуге схватили друг дружку за руки.
Аристов? Тот самый страшный злодей, пугачевец? Аристов уже здесь?
Алешка сморщился, словно собрался разреветься, но почувствовал, как дрожит рука сестры в его руке, — и скрепился: все-таки мужчина! Сжал ее пальцы, бросил ободряющий взгляд на матушку, которая уже обрела спокойствие, без страха глядела на дверь, — и изобразил презрительную мину, которая тут же сменилась изумленною, когда вместо чернобородого громилы в красной рубахе — косая сажень в плечах, на вострую саблю насажена отрубленная человеческая голова, ручищи по локоть в крови (так вообразился детям Аристов) — дядька Никитич втолкнул в покои невысокого худощавого мальчишку и плотно затворил двери.
Повинуясь взгляду князя, слуга засветил еще три шандала, и в ярком свете все увидели, что пришедший зеленоглаз, рыжеволос и, несмотря на смышленое, даже хитроватое лицо, лет ему — не более двенадцати!
Крепко сжимая в руке треух, мальчишка поклонился князю и княгине. На Машу с Алешкой глянул мельком, словно они не заслуживали его почтения. Татьяну же будто и вовсе не заметил.
Алешка побагровел от возмущения, напыжился, но теперь уже сестра стиснула его руку, успокаивая; а сама наблюдала за лицами взрослых, смотреть на которые сейчас было очень любопытно.
Никитич глаза закатил, словно ужасался чему-то. Матушка удивленно подняла брови, но тут же прижала ладонь к губам, скрывая усмешку. Князь смотрел пренебрежительно, а у Татьяны… у Татьяны было такое лицо, словно она увидела привидение! Она отвернулась и торопливо перекрестилась; потом сделала пальцами загадочный ворожейный знак. Маша знала, что это цыганский оберег против злой силы — столь могучий и секретный, что Татьяна почти не пользовалась им, дабы «от одной беды уберегшись, не назвать другой», как объяснила она однажды Маше, строго-настрого запретив повторять это движение.
Впрочем, когда Татьяна опустила руку, лицо ее было по-прежнему спокойным, лишь в глазах светилось любопытство.
— Ну-ну? — спросил, наконец, князь незваного гостя. — И кто же ты есть таков?
— Гринька! — ответил тот — и Татьянина рука тотчас же вновь взлетела к лицу.
Да что ж это за мальчишка такой, чем он напугал старую цыганку?!
Незнакомец молчал, но в этом молчании не было почтительного ожидания слуги, — он молчал нарочно, желая подогреть интерес к себе, но подогрел до крайности лишь общее раздражение: Никитич, приметив, как встопорщились на переносице седые брови князя, сильным тычком сшиб наглеца на пол, на колени, а сам пояснил с поклоном:
— Это мальчишка Акульки, что на краю деревни живет. Дареная вам была господином Куролесовым вместе с двумя борзыми на день вашего ангеля. Давно уж, за десяток лет, — вы небось и запамятовали. Дарена была как искусная белошвейка. Но стала баба к водочке потягиваться — вы ее и согнали со двора. Жила она со вдовцом Семеном Ушаковым, а как тот успокоился, мирскою табакеркою сподеялась. — Никита смущенно улыбнулся. — У каждого свой промысел! Парнишка же сын не ее, а сестры умершей — она не ваша была, беглая, — а от кого прижит, Акулька и сама не ведает, а может, просто помалкивает, скрывает.
— Акулька Ульки не хуже, — вдруг сказала Татьяна, и все недоумевающе оглянулись на нее: при чем тут эта поговорка?
Князь пожал плечами:
— Да мне что за печаль, под каким кустом мальца сработали и чем та Акулька промышляет? Пусть лучше объяснит — зачем говорил про Аристова? Иль заявился сюда глумиться надо мной?!
Старческая, сухая, но вполне еще крепкая рука Никитича не давала Гриньке шевельнуть прижатой к полу головой, так что снизу доносилось лишь невнятное бормотание; Никитич же, взявший на себя роль толмача [25], пересказывал с его слов:
— Акулька сия ходила по малину и в лесу повстречала мужика — ладного, одетого как барин, сказавшего ей, что он — первейший друг и посланник крестьянского царя Петра Федоровича III — тьфу, прости меня, Господи! — а имя его Илья Степанов сын Аристов. Выспрашивал, где какой припас для его отряда взять можно, богатое ли село, барин лют ли? Акулька, видать, смекнула, что ежели его орава в Ново-Измайловке поживится, волю, может, крестьянушки и обретут, а вот животы у них наверняка потом надолго подведет, — и отбрехалась как-то. Однако тот мужик ей приглянулся, она ему — тож, и вот уже какую ночь он к ней похаживает, между делом про крестьянские недовольства выведывает да про барские запасы оружия выспрашивает…
— Так, — кивнул князь. — Ну а нашему Гриньке тот ухарь чем не пришелся по нраву? Чем перед ним провинился, что он с доносом на теткина полюбовника прибежал?
Гринька пробурчал что-то злобное, а Никитич растолковал:
— Дескать, хотел мальчишка ружье Аристова разглядеть, а тот его вздул крепко. Ну и не стерпел парнишка обиды…
— Месть, значит, — задумчиво проговорил князь, глядя в темное окно.
Из угла, где недвижно сидела Татьяна, донесся прерывистый вздох. Князь вскочил и, отстранив Никитича, вздернул мальчишку на ноги.
— Вести ты мне принес заманчивые, — сказал он, комкая у Гриньки на груди его затасканную голошейку и сурово глядя в покрасневшее от натуги лицо мальчишки. — Сейчас толком объяснишь мне, когда Аристов к Акульке приходит, как, которою дорогою. Сегодня ночью я сам туда пойду… Молчать! — грозно оборвал он единый возглас Никитича и Елизаветы. — Молчать, говорю вам! Ты, Никитич, собери десяток из охраны — самых толковых и надежных. Чтоб оружие досмотрели, чтоб без осечек! К утру воротимся, повязав злодея, дабы не сеял смуту.
— Батюшка! Зачем?! — бросилась к нему Елизавета, и Маше показалось, что дед сейчас сердито оттолкнет княгиню, но он ласково проговорил:
— Ближний к Пугачеву человек — хорошая добыча. По слухам, он верных своих бережет, не бросает пленных, норовит сменять. Мало ли, на кого этого Аристова обменять при случае можно!
Князь многозначительно повел глазами, и Маша поняла: дед имеет в виду пропавшего князя Рязанова, мужа Лисоньки. Но у Елизаветы вдруг задрожали губы, она прижала их ладонью, отошла, вся поникнув, — думала о своем муже, Алексее Измайлове, который, спасая семью, ринулся безоглядно в сечу — и нет о нем ни слуху ни духу, а посланный князем к месту стычки отряд тоже еще не воротился…
Князь поглядел на нее печально, покачал головою. Потом молвил:
— Уходя, одно скажу: будьте усердны к Богу, верны государыне, будьте честными людьми, ни на что не напрашивайтесь и ни от чего не отказывайтесь! А теперь — храни вас Бог. Пошли, Никитич.
И пока он шел по гостиной, гоня в тычки Гриньку — мальчишке предстояло сидеть запертым в чулане, покуда князь не воротится с победой, чтоб не разболтал о его намерении, — Маша успела увидеть умоляющие глаза матушки, обращенные к Татьяне.
Чего ждала она от старой цыганки? На что надеялась? Что хоть Татьяна — словом ли, ворожбою — отвратит князя от опасного предприятия? Опасность и беда так и реяли в воздухе, их нельзя было не чуять, тем более вещей цыганке… Но Татьяна, которая и в самых малых мелочах была осторожна и осмотрительна (ежели увидит, например, на полу нитку, всегда ее обойдет, потому что неведомо, кем положена эта нить, не со злым ли умыслом!), сейчас сидела молча, безучастно, словно не видела и не слышала ничего.
И князь ушел.
Вечером матушка сходила навестить сестру, но та по-прежнему крепко спала. Елизавета поглядела на ее малыша, лежащего в зыбке под надзором нянюшки, а потом вернулась в спальню к своим детям. Татьяна уже уложила их и задернула занавеси, чтобы багровый закат не томил глаза.
— Постели мне здесь, — велела княгиня.
— Что так? — удивилась цыганка. — Или комнату по нраву не выберешь?
Маша тоже удивилась: дедов дом был просторен; странно даже и то, что их с Алешкою разместили в одной спальне, — но чтобы и Татьяна, и матушка остались здесь же…
Елизавета склонила голову, устало переплетая тяжелую косу. Пальцы ее проворно перебирали русые пряди, а глаза были устремлены в пол, словно сосредоточенно следили за игрой теней.
— Томно мне, — сказала она вдруг. — Томно, страшно… Где они? Почему не дают о себе вестей?
Татьяна тихо вздохнула.
— Ничего, ничего. Все избудется. Ты сердце свое слушай!
— Да, — молвила Елизавета. — Сердце! — И, отбросив косу, быстро опустилась на колени под образами.
Она смотрела в печальное лицо Спасителя, но не крестилась — руки ее были прижаты к груди, и хотя губы шевелились, словно истово творили молитву, Маша почему-то знала, что мать не к Богу обращается — зовет мужа поскорее вернуться.
Посреди ночи в дверь сильно, страшно застучали, и раздался истошный крик Никитича:
— Беда, матушка-княгиня! Отворите!
Маша вскинулась в постели. На своей кровати сонно протирал глаза Алешка; Татьяна, уже одетая, со свечою, пыталась одной рукой снять с двери засов. Подбежала матушка — чудилось, они обе вообще не ложились, — и помогла впустить Никитича. В руках его горел трехсвечник; в комнате сразу посветлело, и горестное лицо старика сделалось отчетливо заметным.
— Князь не вернулся? — деловито спросила Елизавета, и ее голос слегка приободрил Никитича.
— Схватили его, матушка-барыня, — ответил он уже спокойнее. — Похоже, упредил кто Аристова. Люди, с нашим князем бывшие, побиты, а сам он повязан и в погреб брошен в избе проклятой Акульки.
Несколько минут царило молчание.
— Ну и что же ты стоишь? — сурово спросила наконец княгиня. — Подымай народ, веди на воровское гнездо!
— Эх-эх, барыня моя милая! — совсем уж по-стариковски вздохнул Никитич и, не спросясь, тяжело опустился на стул у двери. — Мужички-то наши и пособляли мятежнику! Беда у ворот: дошла и до нас смута. Только Силуян прибежал, головой рискнул: спасаться, мол, надобно не мешкая, не то постигнет нас та же участь, что лесозаводчика господина Дербенева, коего свои же лесорубы точно на доски потесали!
Никитич тут же спохватился, прихлопнул рот ладонью, но поздно — страшные слова уже были произнесены.
Елизавета стиснула руки на груди, постояла так мгновение, будто заколдованная, потом повернулась:
— Татьяна, одень детей. Да побыстрее. Пойдете через сад в лес. Бог даст, выйдете на дорогу к Нижнему…
— Окажите милость, ваше сиятельство, примите мое смиренное гостеприимство! — вдруг послышался глуховатый голос, как бы с некоторым усилием произносящий слова, и в комнату, кланяясь, вступил немолодой, чисто одетый, благообразный мужик, при виде которого Елизавета на миг расцвела своей чарующей улыбкою:
— Силуян, голубчик!
Они знали друг друга давным-давно, еще с той поры, когда две робкие сестрички жили в Елагином доме под присмотром суровой тетушки, и сейчас княгиня обняла крестьянина и сказала, глядя влажными глазами в его доброе бородатое лицо:
— Здравствуй, Силуян, милый. Спасибо на добром слове, только…
— Не перечьте, ваше сиятельство, — сурово возразил Силуян. — Ведь все село наше обложено, все дороги перекрыты. Попадутся ваши птенцы в лапы хищные — не помилуют их злодеи, даром что пред ними дети малые. А у меня в дому есть под сеновалом тайничок. Тесноват, конечно, для четверых будет, да куда ж деваться? Переждете там малое время, день ли, другой, а уж мы с бабою моей найдем способ, как вас вывезти из села, в бочках ли пустых (я ж бондарь), под сеном ли, а то в кузовах. Ну, будет день, будет и пища, а пока собирайтесь, не медлите!
Княгиня стиснула тонкими пальцами его большую грубую ладонь:
— Спаси детей моих — и я за тебя век Бога буду молить. Уводи же их поскорее! — Она подтолкнула к Силуяну наспех одетых сына и дочь и, резко вскинув руку, остановила вопрос, готовый вырваться у всех разом: — А я с Лисонькою останусь.
И никто слова против не вымолвил, хотя затрепетало каждое сердце. И взрослым, и малым было ясно: княгиня не могла бросить на произвол судьбы прикованную к постели сестру, вдобавок с новорожденным младенцем. И дети молча приняли от матери крест и прощальный поцелуй, своей трагической торжественностью похожий более на последнее целование, — приняли без слез, возможно, впервые ощутив, что бывают в жизни такие мгновения, когда молчание звучит громче самых надрывных речей.
Дети вышли вслед за Силуяном в сопровождении Татьяны, и последнее, что услышала Маша, прежде чем за ними закрылись двери, был вопрос матушки, обращенный к Никитичу:
— Одного не пойму — кто же предупредил Аристова, что князь за ним явиться намерился? Кто сей презренный предатель?
И тут Машенька почувствовала, как задрожали пальцы Татьяны, сжавшие ее руку…
Мятежники пришли наутро, уже засветло. Елизавета смотрела сверху, из окна Лисонькиной светелки, на толпу, входящую в ворота барской усадьбы сперва робко, подбадривая себя криками, — и ощущала даже некое облегчение оттого, что наконец-то окончилась эта ночь, это тягостное ожидание неминуемой смерти.
Топот и крики разносились по дому. Уже слышался шум опрокинутой мебели, звон разбитой посуды, уже что-то волокли по ступенькам, уже доносились со двора отчаянные, протестующие крики Никитича, пытавшегося отстоять барское добро, когда в залу наконец просунулась конопатая физиономия молодого мужика с вытаращенными от возбуждения глазами. Впрочем, завидев спокойно сидящую на шелковом диванчике нарядную барыню, он сдернул было шапчонку, поклонился по привычке в пояс — да, спохватившись, скрылся за дверью с криком:
— Илья Степанович! Погляди, какая цаца тут сидит!
Сердце Елизаветы глухо стукнуло в горле. Она стянула кружевную шаль на груди.
И тут дверь снова отворилась, и вошел уже другой человек.
Был он среднего роста, с лицом как бы комковатым, неровным, но при этом смышленым и быстроглазым. Был он острижен в кружок, как водилось у пугачевцев. Однако к его круглой голове был привязан капустный лист, и при виде этого знака жесточайшего похмелья страх Елизаветы сменился брезгливостью. О Господи, она читала молитвы, дабы оберечься от этого человека, будто от беса, а перед нею — обычный пьянчужка!
Елизавета равнодушно глянула в небольшие карие глаза незнакомца — впрочем, она не сомневалась, что перед нею сам Аристов! — и приподняла брови:
— Что вам угодно, сударь?
Он мягко, неслышно приближался в своих черных плисовых сапогах, приближался чуть улыбаясь:
— Наслышан о вас премного, ваше сиятельство, но такой чудной красоты зреть не чаял!