Корзины с припасами тотчас распаковали и невдалеке, на полянке, устроили пирушку. Мария и Данила снова переглянулись. Ну, если не теперь, то уж и никогда! Прикусив губу до крови, Мария сумела-таки вызвать на глаза подобие слезинок и закричала как могла жалобнее:
— Господин офицер! Во имя неба, выслушайте меня!
Офицер тоже направлялся к раскинутым скатертям, заваленным провизией. Досадливо оглянувшись на Марию, словно она была не той самой женщиной, к которой он только что отчаянно вожделел, он процедил сквозь зубы:
— Я ничего не могу сделать для вас, баронесса. Молитесь — пусть Бог дарует вам последнее утешение.
— О том я и прошу! — вскричала Мария, с такой силой заломив связанные руки, что от боли слезы хлынули из глаз ручьем. — Позвольте мне помолиться, как того требует моя вера! Мы, русские, — православные, и наше последнее обращение к Богу требует уединения и полумрака. Позвольте мне войти в карету, собраться с мыслями, вверить Господу душу мою…
В глазах гасконца вспыхнуло любопытство:
— Да, я что-то такое слышал. Вы, русские, — прямые потомки монголов и до сих пор остались идолопоклонниками. — Он задумчиво оглядел Марию. — Ну что ж, эту последнюю малость я могу вам позволить.
Видно было, что жалость робко постучалась в его сердце, но слишком много глаз было устремлено на них; вдобавок сотоварищи его уже ели, пили… Гасконец судорожно сглотнул, рывком поднял Марию и втолкнул ее в карету.
— Молитесь, — сказал он. — Молитесь, баронесса! — И прикрыл за нею повисшую на одной петле дверцу; шелковые шторы были сорваны, однако кожаная обтяжка пока осталась нетронутой.
Мария рухнула на колени, шепнула, зная, что Данила ее слышит: «Уповай на Господа!» — и с трепетом воззрилась на пол. Оказалось, что грабители облегчили ей задачу — иначе как со связанными руками отодрать обшивку, чтобы обнажить доски? А теперь ясно видна заветная планочка — чуть темнее других. Мария нажала на нее, чуть повела вперед — и в полутьме, пропахшей потными мужскими телами, потянуло легким, сладковатым дуновением из открывшегося тайника.
Какое счастье, что кинжал она положила сверху: обе руки не пролезли бы в узкую щель. Теперь же оставалось лишь подцепить его пальцами и укрепить в щели стоймя, чтобы перерезать веревку. Это оказалось легче задумать, чем осуществить, а время, чудилось, летит со свистом мимо, обжигая лицо!.. Но едва с рук Марии упала последняя петля, как что-то зашевелилось сзади.
Мария резко обернулась — так что волосы закрыли глаза. Сдула их нетерпеливо, но все равно — какой-то миг смотрела слепо, ничего не видя от ужаса. И даже не взором — всей похолодевшей кожей узнала: кузнец!
Сейчас он был совсем другой — это Мария тоже почуяла мгновенно. Так два зверя, сойдясь на узкой тропе, сразу чуют слабое место противника, и если осторожный хочет жить, он уходит. Но сейчас вся мрачная сила кузнеца осела в его чресла, и эта похоть была его слабостью. Он даже тайника не заметил! Одежда его была с готовностью раскрыта, и, увидев то, что предстало глазам ее, Мария с трудом подавила позывы тошноты.
— Какая наглость! — прошипела она, и эти слова на миг замедлили порыв насильника; Мария же поудобнее перехватила кинжал и повернулась.
Выражение тупого изумления и обиды, появившееся на лице кузнеца, едва не заставило ее расхохотаться; а ледяное, привычное прикосновение стали к ладони тотчас вернуло ей самообладание.
— Ну что? Желаете скрестить оружие? — прошептала она насмешливо, поигрывая кинжалом и глядя на кузнеца, чей боевой меч, только что бывший, так сказать, наизготовку, вдруг неудержимо начал опускаться; теперь от смеха просто невозможно было удержаться, так что Мария едва не пропустила мгновение, когда кузнец разинул рот, собираясь окликнуть сотоварищей.
В тесноте кареты метать кинжал было неудобно, и все же Мария попыталась. И тотчас с бульканьем хлынула кровь из горла кузнеца, и Мария, одолев отвращение, с силой дернула его за руку, чтобы он упал в карету, а не вывалился наружу. Вот был бы сюрприз его сообщникам!
Однако тяжелое кровоточащее тело навалилось на тайник, так что мороки прибавилось. У Марии подгибались колени, когда ей наконец-то удалось своротить мертвеца в сторону. Вдобавок за стеной постанывал Данила, все нудил под руку:
— Поспешите, матушка-барыня, ради Господа, ради Боженьки!
Так бы и сняла башмак, так бы и поколотила дурня! Кузнец-то влез в карету с противоположной дверцы, миновав Данилу, тому и невдомек было, чего там копошится барыня.
Брезгливо отерев кинжал о рубаху кузнеца, Мария поднесла острие к груди — и одним махом распорола себе платье до пояса. Опалило воспоминание о том, как дерзкий палец гасконца проделал тот же путь… О нет, подумала Мария, просто так она отсюда не уйдет, что бы потом ни случилось! Нужно отдать долг офицеру, и если удача сейчас перешла на ее сторону, то хоть за волосы, хоть силком, но Мария удержит при себе эту капризную даму еще хоть ненадолго!
Брат когда-то рассказывал ей, что гусар должен в две минуты одеться, оседлать лошадь и открыть огонь. Седлать и стрелять пора еще не настала, но Мария мгновенно содрала с себя платье и облачилась в крестьянскую рубашку и юбку с высоким корсажем. Грудь свободно заколыхалась — крестьянки ведь не носят корсетов, — и Мария потуже стянула рубаху у горла. Перекрестилась — и осторожно выглянула из кареты.
Веселая компания все еще пировала, и Мария, лежа за каретой, ухитрилась разрезать Даниловы путы. Его скрутили, при этом изрядно помяв, но вся боль враз забылась, когда он увидел, какая же забота так задержала его госпожу. Крови из кузнеца набежало уже море, и Мария поскорее вытащила из тайника шкатулку, заботливо стерев с нее несколько темно-красных капель.
— Боже, во имя твое, спаси! — пробормотал Данила, перекрестившись. Затем схватил барыню за руку: — Бежим, бежим, скореича!
— Погоди. Куда в ливрее? Тебе нужна другая одежда. А вот и она идет!
«Она» приближалась к ним на плечах крестьянина, ноги которого заплетались от выпитого; он шел к карете, сопровождая чуть более трезвого офицера: тот, видно, счел, что времени вручить Богу свою душу у пленницы было предостаточно. А может, в опьяненном мозгу зародились те же намерения, что и у кузнеца: душа, мол, Богу, тело — мне…
Данила вновь затаился в углу, изготовившись разобраться с простолюдином, а Мария зашла с другой стороны. Выждав, когда офицер сунулся в карету и остолбенел, увидев вместо плачущей женщины окровавленный труп кузнеца, она поймала его за руку и дернула с такой силой, что тот, влетев в карету, растянулся на полу — с кинжалом, приставленным к горлу. К тому же Мария успела выхватить оба его пистолета; один сунула за пояс, как носила Манон, а на другом, заряженном, взвела курок.
Хотя гасконец находился в весьма незавидном положении, лицо его вновь приняло насмешливое выражение.
— Признаюсь, чего-то в этом роде я все время ожидал, сударыня. Хотя женщина умная и умеющая пользоваться своим умом — большая редкость. А вам, вдобавок, и силы не занимать… кто бы мог подумать, глядя на ваши шелка! — пробормотал он, кося взглядом в вырез рубахи Марии. — И должен сознаться, что сей наряд вам очень к лицу…
— Nullité [16], — прошипела Мария, хотя ей хотелось обрушить на поганца-француза всю самую злокорную русскую лайку и срамочестие — именно по-русски, дабы облегчить душу. Да не к поре пришлось, не ко времени: Данила подтащил своего супротивника (видно, угостил его, как говорят французы, а coup de bâton, то есть отлупил основательно!) и, проворчав: «Пей, да не пропивай разума!» — принялся переоблачаться в его одежонку — тоже с гусарской сноровкою.
— Morbleu [17]! — пробормотал офицер, словно бы только сейчас осознал, что же произошло. — Да с меня шкуру заживо сдерут в трибунале, гражданка, если я вас упущу!
— Не успеют, уверяю вас, — усмехнулась Мария, наслаждаясь своей властью над ним, вспоминая, как они сливались взорами…
— Вы меня убьете? — Голос офицера был спокоен, но в глазах вдруг словно погасло что-то… — О, как вы мстительны, прекрасная дама! La belle dame sans merci [18]! — Он нервически хихикнул. — Так уж делайте скорее свое дело: вот-вот воротится Манон — и мои санкюлоты снова возбудятся от запаха ее юбок.
Мария брезгливо поморщилась.
— Эта девка еще свое получит! — пригрозила она — и твердо знала в этот миг: все сбудется по ее! — Но вам я вот что скажу на прощание, граж-да-нин… Я была совсем еще девчонкой, когда поняла: ужасен и отвратителен слепой и неправедный народный гнев, но это гнев детей или животных, стада… и народ всегда достоин прощения. Не заслуживает же его, вдвойне, втройне мерзок и отвратителен дворянин, который продает честь своего сословия за право жить — и пляшет перед диким стадом, забавляя его своим бесчестием!
Лицо его сделалось бело, как бумага, глаза горели, а нужные слова, очевидно, не шли на ум — слишком крепка оказалась пощечина, и Мария подумала было: «Как истый гасконец, он не простит мне всю жизнь, что не сумел ответить!» Потом вспомнила, что пришел его час умирать, и захотела дать ему последнюю возможность найти ответ, — но он сам рванулся вперед, наткнувшись на кинжал. Острие скользнуло по ключице, пропороло рубаху и вонзилось в горло. Мария замерла, вдруг до боли в сердце пожелав вернуть его к жизни, а он выдохнул:
— Ничто не в силах противостоять красивой женщине! — И кровь забулькала в его горле, но улыбка не растаяла: успел-таки оставить за собой последнее слово!
— Le pauvre [19]! — проворчал рядом Данила. — Гасконец, что с него возьмешь?
— Как ты сказал? — вся дрожа, обернулась Мария. Кучер понял: госпожа сейчас не в себе. Он крепко взял ее под руку.
— Помните, как у нас говорят: «Нижегород — либо вор, либо мот, либо пьяница, либо жена гулявица!» А здесь сказывают: однажды гасконец попался черту на зубок, и тот предложил выбирать: либо языка лишиться, либо бабьей радости, а не то — и вовсе жизни. Ухарь наш таково-то долго выбирал, что черт плюнул с тоски — да и провалился обратно в свое пекло. С тех пор они и остались бабники да острословы, гасконцы те!
Нижегородская, родимая скороговорка немного успокоила Марию, пропала дрожь, и она смогла стоять сама.
— Седлай, не медли. Чего в самом деле ждем — пока та курва воротится или эти олухи набегут? — велела она хрипло. — Да кинжал возьми, слышишь? — Обернуться, еще раз взглянуть на мертвого не находила сил.
Данила зашел сзади, бормоча:
— Жизнь — копейка, голова — ничего! — Потом замолк, как бы подавился, и слышно было, как он вытирает нож о траву…
Мария тяжело перевела дух.
Убивать невозможно привыкнуть, даже если не в первый раз, даже если защищаешь свою жизнь. К тому же эта смерть, она была совсем иной, чем смерть насильника-кузнеца. Мария твердила себе, что случившееся — нечто не стоящее внимания, и старалась припомнить, как это выразить по-французски. Сколько лет прожила здесь — а в тяжкие минуты слова чужого языка словно вымывало из памяти… А, вот, вспомнила: quanfité négligeable, да, именно так!
Раздался протяжный, влажный вздох: Данила подвел коня, взялся за стремя.
— Садитесь. Тем-то упырям, пока суд да дело, я ремни под седлами порезал. Да они уже и так лыка не вяжут от барских вин! — В голосе Данилы звучала обида слуги за господское добро, и Мария невольно усмехнулась.
Они довели коней до зарослей тамариска — и только тогда сели верхом.
— А теперь, Данила, гони! — велела Мария.
— В Марсель прикажете? — спросил куафер-кучер.
— В Париж! — крикнула Мария, хлестнув коня поводьями, так что он с места взял рысью. — В Париж!
— Эх, с ветерком, родимые! — завопил Данила, и дорога послушно легла под копыта.
Мария пригнулась к шее коня. Ветер бил в глаза. Но не ветер мешал ей смотреть вперед. Не в Париж возвращалась она сейчас — в прошлое.
Глава I
СКОРОБЕЖКА
Маше Строиловой не исполнилось еще и двенадцати, когда пожар пугачевщины опалил нижегородские земли. Это было в июле 1774 года, но уже с прошлой осени из Поволжья и с Урала долетали слухи один страшнее другого, слухи о самозванце, назвавшем себя царем Петром III Федоровичем — крестьянским царем, который у помещиков отнимает крестьян, дает им волю, а господ казнит за их издевательства над народом. Слухи эти не повторял только ленивый! Двадцатипятитысячная армия — крестьяне, яицкие казаки, калмыки, башкирцы и другие племена, — вооруженная копьями, пистолетами, офицерскими шашками, штыками на длинных палках и просто дубинами, за неимением другого оружия, неслась по степям, опустошая губернию за губернией, осаждая крепость за крепостью. Названия тех городов и крепостей, которые держались, даже если их жителям приходилось утолять голод вареными овчинами, как в Яицкой крепости или в Оренбурге, передавались из уст в уста, словно имена из Священного Писания.
Отец то и дело наезжал в Нижний, где губернатор Ступишин собирал дворян для совета, и возвращался раз от разу все мрачнее; но от детей самое страшное старались утаить. Однако чего не договаривали отец с матерью или Татьяна с Вайдою — эти старые цыгане весь дом держали в ежовых рукавицах! — о том Машенька с Алешей узнавали на кухне, в людской, в девичьей. А здесь, понятно, судачили только лишь о победах мятежников, смакуя подробности их жестокосердия к поверженным врагам. На всю жизнь запомнила Маша судьбу защитников Татищевской крепости, которую Пугачев захватил лишь после троекратно отбитого штурма, воспользовавшись пожаром. Офицеров, после жестоких пыток, кого перевешали, кому отрубили головы. С полковника Елагина, командующего гарнизоном крепости, человека тучного, содрали кожу; вырезав из него сало, злодеи мазали им свои раны. Жена Елагина была изрублена. В то время в крепости оказалась и дочь Елагиных. Мужа ее, коменданта Ниже-Озерной крепости, храброго секунд-майора Харлова, самозванец казнил незадолго до того. Вдова славилась удивительной красотою — и вся эта красота пошла в добычу злодею: более месяца он продержал у себя молодую женщину как наложницу, а семилетнего брата ее назначил своим камер-пажом. Низкие душонки, окружавшие Пугачева, во всяком, даже редчайшем, порыве доброты его видели измену; уступая их требованиям, самозванец приказал расстрелять несчастную красавицу и ее брата. После ружейного залпа, еще живые, они, истекая кровью, добрались друг до друга и, обнявшись, испустили дух…
…Иногда рассказчик умолкал, и тогда на кухне надолго воцарялась тишина. Печь еще не погасла, и отблески пламени высвечивали в лицах то, что должно было скрыть молчание: и отвращение к жестокосердию, и восхищение им же, и давно лелеемую жажду отмщения, и жадность при мысли о том, что Пугачев все захваченные крепости, города и деревни отдавал своим людям в полное разграбление… В глазах же иных девиц пылала даже зависть к участи прекрасной вдовы, сумевшей хоть на месяц, но увлечь самозваного царя. То, что она жизнью своей и всех, кого любила, оплатила эту позорную «честь», как бы и не имело значения: каждая из девок не сомневалась, что смогла бы всецело овладеть сердцем крестьянского царя. Ведь удалось же это дочери яицкого казака Устинье, с которой Пугачев повенчался от живой жены Софьи, да еще приказывал, чтобы на выносах и эктениях [20] поминали Устинью Петровну как императрицу. Правда, сказывали, что три священника, при Пугачеве находившиеся, отказались за неимением Синодального [21] указа именовать Устинью императрицей, хотя и поминали самозванца как императора Петра III…
Все эти тайные и явные чаяния были Маше омерзительны, однако в тот вечер к ней пришла догадка: если чьи-то Глашки и Петьки, крепостные и дворовые, радостно предают своих господ смерти и присягают злодею, то подобное может случиться со строиловской дворней и крестьянами. Маша поняла, твердо усвоила: если одурманит народ сладкая сказка, он соленую, надежную быль сам в крови утопит! Народ — пустой мечтатель, для него настоящее — ничто в сравнении с будущим. И если один, отдельный человек согласится, что синица в руках — лучше, чем журавль в небе, и хорошо там, где нас нет, но дома все же лучше, то народ, толпа, желает только журавля — и туда, где нас нет.
Конечно, Маша была еще несмышлена — она все это не словами высказала, не разумом осмыслила, а всем своим существом ощутила. И вся дальнейшая жизнь только подтвердила, что догадка ее применима не к одному лишь русскому народу…
Но все это потом было, позже, а пока, выслушав леденящую душу историю и представив, как умирающие брат и сестра ползут друг к другу, в последнем усилии жизни соединяя окровавленные руки, Маша зашлась таким ужасным криком, что в людской содеялся превеликий переполох. Сбежались матушка, Татьяна; девочку чуть не в беспамятстве уложили в постель; и Вайда учинил дознание и, поскольку дворня всегда рада доносительствовать, вскорости вызнал, что явилось причиною припадка барышни, а стало быть, тем же вечером виновные отведали добрых плетей.
Такие неприятные обязанности в отсутствие хозяина всегда ложились на плечи Вайды, ибо у княгини характер был мягкий, а у Елизара Ильича, управляющего, — мягче втрое. Отец (собственно, был он Маше отчимом — ее родной отец, граф Валерьян Строилов, вместе с полюбовницей пал когда-то жертвой собственной лютости, от которой много страданий приняла его жена, Машина мать. Впоследствии, после многих тягот и страданий, она вышла за давно любимого ею князя Алексея Михайловича Измайлова, и он никогда никакого различия между Машенькой и своим сыном Алешей не делал, хоть падчерица его и оставалась графиней Строиловой, а сын — будущим князем Измайловым) — итак, отец всегда каждый поступок Вайды одобрял, но на сей раз, о порке узнавши, брови свел то ли задумчиво, то ли осердясь. В нынешнюю сомнительную пору, когда началось немалое бегство нижегородцев в повстанческую армию Пугачева, кое-кто из бар ужесточился с крестьянами, кое-кто, напротив, нрав укротил: иные едва ли не заискивали перед теми же, кого вчера драли на конюшне и продавали с торгов. Алексей же Михайлович полагал, что вести себя следует с достоинством, но и с осторожностью: по несомненным сведениям, Пугачев рассчитывал пополнить свои отряды за счет нижегородских крестьян; к тому же через Нижний проходил прямой путь в центр страны, прежде всего — на Москву, а это не могло не привлечь мятежника. Манила его также губернаторская казна, хранившаяся в Нижнем: один миллион рублей денег, семь миллионов пудов соли и четырнадцать тысяч ведер вина. Каждое лето через Нижний проходило более двух тысяч судов с числом работных людей до семидесяти тысяч, — и ясно было, как поведет себя бурлак или грузчик, окажись у него возможность легкой добычи! И пусть князь Измайлов, недолюбливавший губернатора Ступишина, ворчал порою: «Губернией править — не рукавом трясти!» — все же он прекрасно понимал, что наступающая опасность не уменьшится, окажись на месте Ступишина другой человек; а значит, следовало считаться прежде всего именно с этой неминучей опасностью.
Любавино — наследственное имение Строиловых — находилось невдалеке от Нижнего, в центре губернии, и хотя Измайлов не любил его, памятуя, сколько страданий пришлось принять его жене в этом прекрасном доме, стоявшем на высоком волжском берегу, однако он понимал, что в такое ненадежное время семье в Любавине — вполне безопасно: чтобы до него добраться, пугачевцам надо пройти почти всю губернию; к тому же Любавино от торных путей в стороне. Поэтому князь не очень-то уговаривал жену отъехать в его Ново-Измайловку, что близ Починок. Однако внезапное известие поломало все расчеты: старый князь Измайлов прислал верхового сообщить, что княгиня Рязанова рожает. Княгиня Рязанова — то есть Лисонька.
Лисонька была родной сестрою Алексея Измайлова и названой сестрою жены его, княгини Елизаветы, еще с той поры, в когда в мрачном доме на Елагиной горе подрастали две девочки: Лизонька и Лисонька. Мать Елизаветы, Неонила Елагина, сохраняла в тайне родство с ней; из мести к своему давнему возлюбленному, Михаилу Измайлову, завязала она судьбы девочек таким крепким узлом, что понадобилось почти пять лет, дабы узел этот распутать и все загадки разгадать. Связь Елизаветы и Алексея с Лисонькой была куда крепче, нежели родственная, а потому известие о ее страданиях не могло оставить их равнодушными… Десять лет назад Лисонька разрешилась мертворожденным младенцем, и с той поры детей у нее больше не было, к вящей печали ее мужа. И вот теперь… Невозможно было усидеть в Любавине при такой судьбоносной новости, а потому князь Алексей ни словом не поперечился, когда жена его тоже решилась ехать. Лисонька всегда желала видеть крестной своего ребенка любимую племянницу — пришлось взять в дорогу Машеньку. Обычно сговорчивый Алешка-меньшой такой крик поднял, узнав, что к деду отправляются без него, что родители сдались почти без боя. Так что компания собралась немалая: князь с княгинею, двое детей да неотвязные Вайда с Татьяною. В Любавине привычно был оставлен Елизар Ильич — человек пусть тихий, но дело свое управляющее разумеющий.
Кончался июль. Лето выдалось раннее — даже и май истомлял жарою! — а нынче налетели совсем уж августовские ветры: кипели в вершинах деревьев, даруя днем отрадную прохладу — и принося первые ночные холода. Разнотравье и разноцветье летнее, истомленное безжалостным солнцем, уже не радовало взора; только розовела кое-где дикая гвоздика да синел журавельник, небывало буйный этим летом, — словно осколки небесной синевы нанесло ветром из безбрежной выси, разметало средь пожухлой зелени…
Отец ехал верхом, Вайда — на козлах, за кучера, остальные — в карете; и Маша удивлялась, почему с ними — матушка, которая была лихой наездницей, в каретах езживала только на балы, когда жили в городе, или с торжественными визитами. Сегодня же ее оседланная лошадка плелась, привязанная к задку кареты, глотая пыль, а княгиня Елизавета сидела, забившись в уголок, обняв обоих детей, сидела, притихшая и не очень веселая, да поглядывала в окошко на статную фигуру мужа, следила за игривой побежкой его коня.
— Стойте! — Окрик князя прогнал Машину дрему.
Вайда натянул вожжи, но кони заупрямились, забеспокоились. Он сердито прикрикнул на них по-своему, по-цыгански, но матушка выскочила из катившейся еще кареты и, подхватив юбки, побежала по знойной луговине к мужу, который стоял на коленях у обочины.
Дети тоже повыскакивали из кареты, как ни удерживала их Татьяна, и Маша увидела, что отец быстро поднялся, обнял матушку и на мгновение прижал к себе, словно успокаивая, а потом они вместе склонились над чем-то, напоминающим ворох цветастого тряпья. И еще прежде чем Маша разглядела, что это — человек, залитый кровью, она поняла: вот надвинулось, свершилось то, что изменит всю их жизнь!
В те поры русские баре, живущие в отдаленных имениях, держали у себя скоробежек, иначе говоря, скороходов, курьеров. Одевали их в легкие куртки с цветными яркими лентами на обшлагах; на головах же у них красовались шапочки с разноцветными перьями: такое яркое, стремительно продвигавшееся пятно можно было частенько увидеть на обочине дороги, а то и на пешеходной тропке. Лошади имелись в достатке не у всех помещиков — да и стоили дорого, а скоробежек кормили легко — вернее, держали впроголодь, чтобы резвее бегали. Господа использовали их как почтальонов и гонцов, отправляя с разными поручениями в соседние усадьбы.
Один такой скоробежка и лежал сейчас в траве, и его нарядная курточка была сплошь залита кровью из разрубленного плеча — удар сабли почти отделил руку от туловища.
— С коня рубанули, — определил Вайда.
Князь кивнул. Их, бывалых вояк, не смущал вид крови, да и Елизавета многое повидала в жизни. Но тут вдруг все заметили, что дети рядом. Татьяна, запыхавшись, подбежала, молча схватила их за руки и повлекла к карете; но Маша с Алешей уперлись; Алешка даже повалился на траву, вырываясь из Татьяниных сильных рук, — тоже молчком, не издавая ни звука.
— Оставь их, — тихо молвила матушка. — Что ж теперь… — Она быстро перекрестилась, попыталась закрыть мертвому глаза, но он уже окоченел; тогда она достала две медные монетки и положила их на полуопущенные веки.
Все принялись креститься; дети, понукаемые Татьяною, опустились на колени, шепча молитву. Только князь задумчиво смотрел на мертвого; потом вдруг наклонился, сунул руку под его окровавленную куртку и вытащил — Маше показалось, какой-то лоскут, пропитанный кровью, но то была четвертушка — ни слова, ни буквы не прочесть!
— Это батюшкин скоробежка! — воскликнул князь Алексей. — Цвета его ливрей. Как это я сразу не догадался? А вот и письмо, что он нес. Батюшка его послал… куда? к кому? — Он настороженно осмотрелся. — Уж не нас ли велел перехватить в дороге? Не зря же бедняга бежал по обочине…
— Ну что ты, друг мой, — возразила Елизавета, — ежели что спешное, батюшка бы верхового к нам послал!
— Так-то оно так, — задумчиво кивнул отец, — а все ж куда-то поспешал этот несчастный.
— Дозвольте слово молвить, — вмешался Вайда. — Иной раз пеший скорее конного до места доберется, потому как в степи ему схорониться легче: упал за куст — опасность и пронеслась мимо.
— Однако ж он не схоронился. Да и таким фазаном разоделся, разве что слепой его в зеленях не приметит, — возразил князь.
Его задумчивый взгляд словно бы летел над лугом — и вдруг остановился, сделался пристальным и цепким. Голубые глаза сощурились, худое лицо посуровело.
Все разом обернулись.
Поодаль в просторную луговину мыском вдавалась дубовая рощица, и сейчас из нее выехала ватага верховых.
Даже на расстоянии было видно, что это — не регулярный отряд, а и впрямь — ватага: одеты с бору по сосенке, вооружены кто чем, вдобавок нестройно горланили песню, перемежая ее криками и хохотом.
Вдруг один из всадников вскинул руку — ватага замерла, вперившись в карету, а затем со свистом и улюлюканьем ринулась вперед.
Но князь спохватился на мгновение раньше. Одной рукой он подхватил сына, другой тащил Машу. Вайда увлекал за собою женщин.
Отец забросил детей в карету, выхватил из-под сиденья шкатулку с заряженными пистолетами и сунул их за пояс, к которому — Маша и не заметила, как и когда, — уже успел пристегнуть саблю.
— Алексей!.. — отчаянно выкрикнула Елизавета, хватаясь за его стремя; князь уже сидел в седле, но на миг склонился, притянул к себе жену — и тотчас опустил ее на землю; и конь его понесся по полю навстречу всадникам.
— Вайда! Я их задержу, а ты к батюшке всех в целости доставь! — донесся до них голос князя, потонувший в Алешкином отчаянном реве.
Но суровый Вайда, сунувшись в карету, бесцеремонно отвесил княжичу оплеуху — и тот смолк, словно подавился от изумления.
— Вайда!.. — простонала Елизавета, заламывая руки.
Единственный глаз старого цыгана блеснул в ответ:
— Ништо, милая! Сам знаю!
В одно мгновение он вытащил из-под кучерского сиденья еще два пистолета и саблю, отвязал запасную лошадку, вскочил в седло, успев еще приобнять и Татьяну, и Елизавету. Потом крикнул:
— Гоните что есть мочи! — и, ударив лошадь каблуками, припал к гриве вслед князю.
Дети переглянулись. Все произошло так быстро, что они даже испугаться толком не успели.