Летит гусь
Мог и весьма кстати процитировать Державина о Наполеоне:
Однако чуть Меркурий пришел в сознание, он как бы напрочь забыл о «лодке-самолетке», образ которой неотступно преследовал его в бреду.
Общение с ним было приятно не только Ангелине. Удостаивали его своим вниманием и сестры из офицерской палаты, особенно Нанси, и даже — что было всего поразительнее! — сама мадам Жизель.
Чем дальше шло время, чем сильнее разгорался пожар войны, тем настороженнее становилось отношение к французам. Гостеприимного дома мадам теперь избегали прежние завсегдатаи, даже Ангелине было как-то неловко, днем ухаживая за русскими ранеными, проводить вечера с соплеменницею тех, кто вверг в страдания их — и всю Россию. Однако мадам Жизель не переставала твердить, где только могла, что ненавидит «кровавое чудовище» (обычное прозвище Наполеона в ее устах), что молит Господа избавить Россию — ее вторую родину — от врага мира, что ей горька и обидна несправедливая ненависть русских, — и вот в один прекрасный день, одетая в простое холстиновое платье, с волосами, смиренно убранными под платок, она явилась перед княгиней Елизаветою с мольбою допустить ее до работы — пусть и самой черной! — в госпитале. Княгиня согласилась — более от изумления, нежели от восхищения таким порывом. Так ли, иначе — мадам Жизель оказалась в солдатской палате и довольно прилежно принялась за дело.
Раненые сперва дичились ее, да и она то и дело тянула носом из табакерки, не в силах скрыть брезгливость. Однако за несколько дней с мадам Жизель произошла диковинная перемена: нарумяненная кокетка неопределенного возраста бесследно исчезла, а на смену ей явилась приветливая «матушка Жиз» — еще не старушка, но вполне почтенная, заботливая, приветливая, самоотверженная женщина, которая умела успокоить самого расходившегося и нетерпеливого раненого своими песенками про пастушка Жана, или про Жаннет и белую козочку, или про разбитое сердце юного рыцаря, или про синие волны Дуная, по которым плывет шапка красавца гайдука, убитого предательски, а находит эту шапку его сестра и дает обет вечной мести… Песенки пелись то по-французски, то на каком-то вовсе непонятном языке, однако «матушка Жиз» весьма ловко перелагала их на русский, и эти баллады, и ее небольшой, но приятного тембра голосок успешно соперничали с разглядыванием множества лубочных картинок, на которых было изображено, как ополченцы Гвоздила и Долбила колошматили французов; надписи под картинами гласили: «Вот тебе, мусье, раз, а другой — бабушка даст!» — или: «Не дадимся в обман, не очнешься, басурман!» Эти картинки поднимали боевой дух, раненые твердили: «Скоро выздоровеем, потягаемся с французами. Мы видели их удаль, да где им устоять против штыков наших?!» — а песенки «матушки Жиз» смягчали сердце и потому нравились всем. Кроме Меркурия.
Юноша вызывал у мадам Жизель явную симпатию, но сам он питал к ней неприязнь, с трудом скрываемую лишь из вежливости. «Матушка Жиз» обожала выслушивать рассказы раненых об их воинских доблестях, чем доставляла им огромное удовольствие, — но стоило ей подступиться с расспросами к Меркурию, как он замыкался в себе и отмалчивался, а то и просто отворачивался к стенке.
— Русские, — обижалась «матушка Жиз», — не привыкли быть в беседе задушевными и говорить то, что думают!
Как-то раз она пожаловалась Ангелине:
— Этот солдат слишком дик! Он видит во мне la espionne [19]. Но, ma foi, il voit le diable on n'existe pas! [20]
Ангелина искренне любила мадам Жизель, но разве трудно было понять Меркурия, который не желал принимать помощь и говорить на одном языке с соотечественницей врага, опустошавшего его страну?
Возможно, осердясь на Меркурия, «матушка Жиз» сперва оставила свои расспросы, а потом, сказавшись больной, и вовсе исчезла из госпиталя. Раненые скучали по ее веселым песенкам; черноглазый бородач пенял Меркурию — мол, это его нелюдимость отпугнула ласковую «матушку Жиз». Меркурий по своему обыкновению отмалчивался, сосредоточенно глядя в окно, где бились-метались под ветром зеленые косы берез, в которые август уже начал кое-где вплетать бледно-золотистые ленты. Кто мог знать, о чем думал он, что лежало у него на сердце? Ангелине чудилось, что он разговаривает искренне только с нею. Лишь она знала о непрестанной внутренней борьбе, которая терзала Меркурия: христианин в нем не хотел ненавидеть врагов — этому противилась вся натура человека, воспитанного среди смирения и кротости, он просил Бога простить все их злодейства… однако Меркурию казалось, что с тех пор, как мир существует, ни в древней, ни в новой истории не сыщешь поступков, подобных действиям Наполеона против нашего Отечества. Он видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны и с трепетом взирал на землю, на небо и на себя. Нет, он слишком болезненно воспринимал раны, нанесенные России, чтобы хоть минуту быть спокойным, чтобы вытерпеть здесь положенное для лечения время.
Телесно выздоравливал Меркурий довольно-таки быстро, о душе же его поминать не стоило. Ангелина знала, что Меркурий томился по ней, но никому не поверял своей тоски; ходил по ночам в саду один, пугая сонных птиц, а как-то раз она увидела свое имя вырезанным на коре березы. Но предрассудки света тиранствуют меж людьми, и как ни тянулись друг к другу молодой солдат и баронесса, они все же оставались теми, кем были; вдобавок Меркурий всей жизнью своею был приучен бороться с сердечной слабостью.
Да и с нею сделалось нечто диковинное. Оставайся Меркурий распростертым на предсмертном одре, она, быть может, и полюбила бы его той нежной, заботливой, сестринской любовью, которая ему вовсе не была нужна. Однако видеть страсть в его взорах, слышать стук его сердца и дрожь голоса — нет, это почему-то вдруг сделалось ей немило. Два месяца войны изменили ее. Теперь неуверенная, слабая девочка духовно окрепла, сердце ее исполнилось сурового, терпеливого спокойствия, и если она прежде мечтала только о внимании со стороны неведомого, сильного существа — мужчины, то за время работы в госпитале она слишком много видела слабых мужчин, чтобы по-прежнему быть готовой подчинить всю себя их прихотям. Меркурий уж очень долго от нее зависел, чтобы она отважилась теперь зависеть от него. И даже в его духовной сдержанности она зорким женским сердцем чуяла всего лишь сумятицу старательно подавляемых чувств. Ангелина знала: как бы ни поступила она, Меркурий не сделает в ответ ничего грубого или недостойного. Это восхищало ее… но и унижало, и раздражало порою. Суровое смирение было ей чуждо: вся ее натура выказала себя в тот жаркий полдень на волжском берегу! Тихое, ровное свечение самоотверженного сердца? Нет, только не это! Вот так и случилось, что Меркурий сделался ей как бы братом, хотя мог стать… Бог весть, кем мог бы он стать! Но судьба распорядилась иначе.
Как-то раз в госпитале появился незнакомец. Это был невысокий сухощавый капитан-артиллерист с твердыми, суровыми чертами неулыбчивого лица и цепким взглядом. Никаких особенных знаков отличия и даже наград на его мундире Ангелина не заметила, однако стоило капитану присесть на топчан какого-нибудь раненого и сказать несколько слов своим тихим, чуть скрипучим голосом, как самый тяжелый раненый, казалось, готов был вскочить и продолжить разговор не иначе, как вытянувшись «во фрунт», с беспрекословной готовностью исполнить всякое слово неведомого капитана.
Нанси Филиппова, которая любила иногда, к месту и не к месту, показать, как она заботится о «недужных солдатиках» (имелись в виду, конечно же, только «офицерики»), однажды попыталась сделать капитану выговор за то, что, дескать, тревожит он слабых и немощных, однако тот, взглянув на нее с видимой скукою, обронил, почти не разжимая губ:
— На войне, мадам, каждый делает свое дело, и не след мешать исполнять свой долг!
Разумеется, не эта расхожая сентенция остудила кокетливый пыл Нанси, а нескрываемое презрение, прозвучавшее в его голосе. Чудилось, незнакомец в одно мгновение увидел Нанси насквозь: с ее ленью и с брезгливостью, с ее сноровкой увиливать от тяжелой работы и умением «выставляться», коснувшись лба красивого выздоравливающего — и обойдя невзрачного умирающего. Более того: Ангелине почудилось, что эти слова, взгляд капитана и ее тоже вмиг поставили на место, напомнив то, о чем и самой следовало бы знать: да вовсе нет никакой особой доблести в ее ночных и дневных бдениях в госпитале! Просто балованная, полусонная от своих туманных грез бездельница нашла наконец себе заделье, столь же природно-естественное и соответствующее женской сути, как рождение и воспитание детей, пригляд за семьей, честное, нравственное поведение. Кому же еще ходить за хворыми, как не ей? К тому же они утратили силы и здоровье, пытаясь остановить врага, тянувшего свои кровавые лапы ко всякому русскому человеку — стало быть, и к Ангелине тоже. Сколько людей лишилось жизни, а не только здравия, защищая ее! И здесь, в госпитале, она отдает им лишь малую толику своего долга. Чем же так особенно гордиться? Заноситься — с чего? Надобно делать свое дело и не мешать другим выполнять свое — правильно говорит капитан!
А он между тем, переговорив с каждым обитателем офицерской палаты, перешел в солдатскую, и первым, кого он увидел, был Меркурий, который помогал Ангелине обмывать недвижимое тело татарина, прибывшего неделю назад с обозом раненых, но по сю пору не приходившего в себя. Татарин был дороден, тяжел, вдобавок беспамятен — а значит, вдвое тяжелее. Хоть и окрепли руки Ангелины за два месяца госпитальных трудов, а все ж хватка у нее была женская, слабосильная. Едва пришедший в себя, Меркурий тоже был не богатырь, а потому они едва-едва справлялись, при этом все время сердито шипели друг на друга: Меркурий — чтобы Ангелина Дмитриевна не надрывалась, он, мол, все сделает сам, а Ангелина, чтобы Меркурий шел немедля прочь, не то швы на плече разойдутся, и так весь белый стал будто стенка!.. Ну и тому подобное. Татарин между тем оставался недвижим, как дубовая колода. Ангелина даже всхлипнула с досады, а Меркурий даже застонал от бессилия, как вдруг татарин словно бы сам собою повернулся на бок — и замер, Ангелина азартно принялась обтирать его красную, сопревшую спину, и не сразу до нее дошло, что татарин не сам ведь повернулся и не их же с Меркурием тщетные усилия возымели такой эффект. Только теперь она заметила две загорелых руки, поддерживающие раненого, а поведя глазом, увидела мундир того самого невысокого капитана, который как бы играючи держал огромного татарина.
Ангелина, забыв о деле, уставилась на него недоверчиво: кто мог предположить такую силищу в столь тщедушном теле! Тут же она спохватилась, что ведет себя неучтиво, однако же капитан оплошности ее не заметил: он изумленно смотрел на Меркурия, на лице которого, будто в зеркале, отразилось то же самое выражение.
— Муромцев, брат! Неужто ты?!
— Ваше благородие, господин капитан?! — и Меркурий принял стойку «смирно», а капитан бросился дружески хлопать его по плечу, причем оба начисто забыли про татарина, который вновь тяжело рухнул навзничь, раздавив немалым своим весом глиняную миску с водой, стоявшую на его топчане, и залив при том постель, облив Ангелину и вдобавок невзначай зашибив ее своей безвольною, но увесистою ручищею. Ангелина не устояла под ударом и хлопнулась наземь, с трудом поймав метнувшиеся вверх юбки.
— Охальники! Барышню убили! — заблажил зловредный бородач, неприятель Меркурия, и все раненые вытянули шеи, разглядывая милосердную сестру, нелепо распростертую на полу.
Ангелина издала негодующий вопль, и Меркурий с капитаном, отпрянув друг от друга, будто нашкодившие ребятишки, кинулись ей помогать. Ангелина успела заметить, как залился краскою Меркурий при взгляде на ее обнажившиеся выше колен ножки. Капитан оказался проворнее: подхватив Ангелину под мышки, он с извинениями помог ей встать и сунул в руки полотенце, чем враз направил ее гнев в русло привычных хлопот. А хлопот прибавилось! Осушить спину беспамятного, извлечь из-под него глиняные острые крошки, смазать подсолнечным маслом злые пролежни, надеть другое исподнее, на постели белье переменить… и все это время капитан с Меркурием, сноровисто ворочая татарина, тихо обменивались короткими репликами, половину которых Ангелина не расслышала, поскольку занята была другим, да и бородач черноглазый что-то сегодня разошелся и без устали блажил о своем желании перебраться на топчан под окошко. На него уж и внимания никто не обращал — отмахивались, как от надоедливой мухи. Но слушать он мешал, потому Ангелина только с пятого на десятое поняла, что еще в первые дни войны Меркурий служил под началом сего капитана Дружинина в том самом селе Воронове, которое столь часто связывалось с его бредом о лодке-самолетке, немало там в службе своей и во мнении начальника преуспел, а оттого капитан рад-радешенек этой встрече и — мало того! — имеет на Меркурия некие виды. О сем речь велась, впрочем, очень и очень туманно, Ангелина только и сообразила, что дело требует великой секретности. Да тут же все и позабыла: татарин, растревоженный всей этой суетой и болезнетворными царапинами, начал подавать признаки жизни, а когда, обмытый и переодетый, вновь был уложен на свежий сенник с высоким изголовьем, вдруг открыл мутные глаза и слабо простонал:
— Во-дич-ки… ради… ради…
Аллаха или Христа — какая разница? — Ангелина метнулась за водой, за доктором, и еще долгое время ей казалось, что татарин, таким замечательным образом пришедший в себя, есть главное событие нынешнего дня.
Однако она ошибалась. Главное состояло в том, что капитан Дружинин внезапно встретил солдата Муромцева… а что один из них сделал в этот день шаг к своей гибели — сего никому, кроме Судьбы, знать было не дано.
4
КОГО ИСКАЛА СМЕРТЬ?
В общем-то, ничего особенного в хождениях капитана Дружинина по госпитальным палатам не имелось: просто-напросто в Нижний днями прибывал какой-то важный груз военного назначения, вверенный попечению капитана и требующий охраны. А поскольку людей военных или хотя бы годных к службе после отбытия на фронт нижегородского ополчения в городе сыскать было трудно, капитан и набирал команду среди выздоравливающих. Он и прежде знал служебные свойства и качества солдата Меркурия Муромцева — понятно, что и доверял ему более, чем прочим.
Теперь за Меркурием что ни день присылаема была закрытая повозка. Капитан хотел присылать коня, однако Меркурий еще не вполне оправился после ранения; вдобавок, как он смущенно признался Ангелине, от роду садился верхом только раз и, сделавши несколько болезненных прыжков, держась то за гриву, то за луку седла, поторопился спешиться, более уже не рискуя подвергать себя «такой страсти». Вспомнив свои уроки верховой езды, Ангелина украдкой посмеялась — и с этого дня Меркурий, сам того не зная, утратил еще одну надежду найти тропинку к ее сердцу, ибо показал еще одну слабость. Отныне она окончательно усвоила по отношению к нему покровительственные манеры старшей сестры (да ведь и впрямь была на два почти года старше!). Это способствовало их дружбе… но отнюдь не любви! Так что княгиня Елизавета, уже обеспокоенная зарождением привязанности между раненым солдатиком и своей внучкой-баронессою и помышлявшая, как бы эту привязанность искоренить (в нравственности, как и в медицине, предусмотрительная осторожность предупреждает опасность), могла вполне успокоиться: от Меркурия для сердца Ангелины никакой беды не ожидалось.
Итак, за Меркурием приезжала небольшая карета — черная и весьма приметная своими малыми размерами и удобством. Принадлежала она военному ведомству, а потому всегда была запряжена сытыми, бойкими, гладкими лошадьми — правда, рыжей масти, впервые увидав которых князь Алексей Михайлович покачал головой и помянул арабскую пословицу, которую Ангелина слышала от него с самого раннего детства: «Продай лошадь вороную, заботься о белой, сам езди на гнедой… но никогда не покупай и не запрягай рыжую лошадь!» Впрочем, и рыжие лошади послушно шли в упряжке, подчиняясь крепким рукам армейского кучера Зосимы с диковинным отчеством — Усфазанович, коего все называли просто Усатычем, для удобства произношения и по правде жизни, ибо он, пользуясь своим привилегированным положением кучера при капитане Дружинине, взрастил и взлелеял на своем маленьком, худеньком личике такие усы… нет, усищи, что они составляли главную достопримечательность его тщедушного облика. Этот самый Усатыч исправно отвозил Меркурия на окраину города, к Арзамасской заставе, где, обнесенный высоким забором, спешно строился огромный сарай, а там сооружались какие-то загадочные приспособления, за чем, не спуская глаз, поочередно надзирали капитан Дружинин и, в его отсутствие, Меркурий.
Насколько известно было Ангелине, ни к плотницкому, ни к слесарному, ни к строительному ремеслу ее подопечный отродясь не имел отношения. По простоте душевной она так прямо и спросила: неужто не сыскалось в немаленьком Нижнем Новгороде более сведущего в сем деле человека, чем едва живой после раны солдат?! — и была немало удивлена, когда всегда откровенный и открытый Меркурий вдруг начал что-то невнятное бормотать, плести, мол, капитан верит только тем, кого знает по службе, — и при этом он отводил глаза, краснел… словом, вел себя так глупо, что Ангелина невольно начала задумываться над сутью происходящего. Мужчина не должен с женщиной лукавить! Она примет на веру любую несуразицу, высказанную спокойно и небрежно, однако при малейшей неуверенности в голосе заподозрит неладное, даже если ей говорят чистую правду!
Любопытство Ангелины разгорелось, однако не пытать же ей Меркурия. У чужих людей спрашивать не хотелось: мало ли какие секреты у капитана Дружинина, время все-таки военное. Тащиться просто так в пылищу Арзамасской заставы (обитатели предместья спокон веку зарабатывали на жизнь тем, что трепали и пряли пеньку на лужайке прямо перед своими домами, а потому в воздухе висела плотная серая завеса) было неохота. Да и что проку? Дотащившись, выспрашивать, выглядывать? Нет, как ни подмывало Ангелину, она дожидалась удобного случая, и дождалась!
Как-то раз вышла на крылечко после ночного дежурства, глядь — поздний август затянул небо серою завесою дождя, а измайловской кареты на месте нет. И хоть беда не велика: Ангелина, и пешком до дому пробежавши, ног бы не сбила и под дождиком не растаяла, однако, увидев знакомые усы и рыжих лошадей, она тут же прикинулась такой беспомощной и растерянной и так жалобно запричитала, что ей всенепременно и немедленно нужно навестить болящую Зиновию Василькову, а как же быть, ежели нет ее кареты?! И Меркурию, который как раз в это время собирался ехать по обычному маршруту, ничего не оставалось делать, как подвезти Ангелину. Им было по пути: Зиновия Василькова жила в самом конце Покровской улицы. Потому-то Ангелине и понадобилось срочно навестить именно ее, что это было совсем недалеко от Арзамасской заставы! Правда, еще предстояло уговорить Меркурия довезти ее до пресловутого строительства… ну, ничего, она придумает какой-нибудь предлог, как-то исхитрится! Робкая в обращении с другими мужчинами, Ангелина знала, как управиться с Меркурием, и если бы потребовалось позволить ему в сумраке кареты какие-нибудь маленькие вольности, лишь бы добиться своего: скажем, дать ручку поцеловать, — Ангелина не побоялась бы пойти на это.
Однако ни ломать голову над предлогом, ни творить невинные шалости ей не пришлось. Чуть только съехала черная карета с госпитального двора и запрыгала по ухабистому переулку среди дождевых промоин, которые было никак не объехать: с одной стороны напирали заборы, с другой зиял овраг, — как вдруг что-то резко треснуло сзади, карета накренилась (Ангелина и Меркурий с криком вцепились друг в друга) и начала медленно, но неостановимо заваливаться на бок.
— Что?.. — воскликнул Меркурий, но больше ничего не успел сказать.
С козел донеслись вопли Усатыча, испуганно ржали, бились кони, еще больше раскачивая карету. Меркурий попытался поддержать Ангелину (она поразилась, каким белым вдруг стало его лицо), но тут опять что-то затрещало — и карета кубарем покатилась в обрыв.
Ангелина ни на миг не теряла сознания: все мысли и чувства словно бы съежились в ней, точно так же, как съежилась она сама, даже не пытаясь защитить себя от толчков и ударов, а просто подчинившись каждому броску обезумевшей кареты. А потом, когда та замерла на дне оврага, замерла вместе с нею, недоверчиво прислушиваясь к окружающему — неужто все кончилось?!
Наверное, благодаря своему оцепенению Ангелина даже не очень расшиблась: во всяком случае, никакой особенной боли не чувствовала. Кружилась голова, но даже страха не было, а только изумление: надо же, вокруг нее хаос, небо с землей поменялись местами, сиденья кареты оказались над головой, днище разошлось и оттуда торчит зеленая листва, боковое окошко забито землей, а внизу кто-то стонет. Понадобилось время, чтобы Ангелина поняла, это стонет Меркурий — и осознала весь ужас случившегося, но следом и порадовалась: если стонет — значит, жив!
В карете было темно, Ангелина ощупью стала искать Меркурия, но тут до нее долетел чей-то быстрый шепот:
— Le coher est mort! [21]
Говорили по-французски, и это поначалу так ошеломило Ангелину, что она даже не сразу осознала смысл фразы: кучер мертв… но кучер — это ведь Усатыч?!
Не в силах даже вскрикнуть от ужаса, она в отчаянии заколотила кулаками в стенку кареты, пытаясь позвать на помощь, и ей откликнулся тихий, напряженный голос, почему-то показавшийся Ангелине знакомым:
— Bien. C'est lui! Le tirez! Vite! [22]
В то же мгновение в стенку кареты, возле которой притулилась Ангелина, врезалось острие огромного ножа — Ангелина едва успела отпрянуть! — потом щель с треском расширилась, и сквозь нее просунулись две руки, схватившие Ангелину — и тут же отпустившие ее, словно обжегшись. Раздался изумленный вопль:
— Une femme estla! [23] — Причем на миг Ангелине почудилось, будто это сами руки закричали в изумлении.
— Une femme?! [24] — вновь раздался знакомый голос, и в зияющем отверстии возникло взволнованное лицо, при виде которого Ангелина радостно воскликнула:
— Фабьен? Слава Богу!
Слава Богу, что он каким-то чудом оказался здесь! Он поможет вытащить Меркурия, он положит конец этому кошмару! Какое счастье, что Фабьен всегда оказывается рядом в тяжелую минуту, на пожаре, когда поджигатель напал на деда, теперь, когда в беду попала уже сама Ангелина…
Она враз обессилела от счастья близкого спасения, а вместе с тем на нее наконец обрушился страх от того, что свершилось, что могло свершиться, обрушилась новая тревога за себя и Меркурия. И когда Фабьен наконец вытащил ее наверх, она вцепилась в него и зашлась отчаянными рыданиями, успокоить которые оказалось не так-то просто. Ангелина даже не помнила, кто и как поднимал карету, выносил Меркурия, приводил его в чувство, уносил мертвого кучера, выпрягал переломавших ноги, жалобно стонущих лошадей («Вот! — воскликнул князь Измайлов, коего опять же привел неведомо кто. — Я говорил! Вот вам рыжие кони!»), — а она все рыдала, прижимаясь к Фабьену и думая только об одном: ах, кабы ее вечно окружали эти теплые руки, эти надежные объятия, вечно шептал бы слова утешения и любви этот ласковый голос!
Ангелина недолго числила себя больной: через день сбежала из дому в госпиталь. Уж лучше сидеть над Меркурием (у него разошлась рана на плече), чем всякую минуту вздрагивать при появлении лакея и ждать, что он доложит: «Граф Фабьен де Лорен с визитом к вашему сиятельству!» Тем паче что сей граф так и не поторопился с визитом. Вот мужчины! Или это простая пылкость телесная придает им духовную власть над женщиной? Ну, обнял ее, ну, прижал к себе, да так, что Ангелина враз почуяла: если сейчас не разожмет Фабьен объятий и куда-нибудь чудом поденутся все окружающие, между ними сотворится нечто несусветное… ну, скажем, упадет с ним Ангелина в сырую траву, как некогда упала на сырой песочек с Никитою Аргамаковым… И все прочее. Что ж, с Фабьеном это было бы куда объяснимее, чем с Никитою: Фабьен ведь любит ее, нежен и ласков с нею, в конце концов, спас ее. А тот, первый… он всего лишь потряс до самых глубин все существо Ангелины, потряс все ее существование, да так, что прежние девические представления отлетели от нее, будто цвет с яблоньки, которую нещадно рвал ураган. Могла ли она прежде помыслить о том, чтобы возлечь с мужчиною?! Что сделал с нею сей проклятущий Аргамаков, ежели что ни ночь — она ласкается с ним в горячечных сновидениях, а днем скользит взором по стройному стану Меркурия, вспоминает, как он лежал перед нею беспамятный, беспомощный и вовсе обнаженный, и она еще тогда подумала, глядя на жалкое, спящее его оснащение: каково оно будет в полной силе и мощи? Сравняется ли с аргамаковским разрушительным и сладострастным орудием?
Чуть не на полдня Ангелина отправилась в церковь, била поклоны, молилась, чтобы избавиться от всякой дряни, приставшей, прилипшей к душе. Она вышла из храма, чувствуя себя гораздо легче, словно бы омылась в водах покаяния. Потом она прибежала в госпиталь, мечтая о завале работы, когда не то что грешным мыслям предаваться — дух перевести некогда, однако именно сейчас настало в палатах малое затишье, и ничто не отвлекало ее от воротившегося пагубного томления… кроме воспоминаний о том, как перевернулась карета, о пережитом ужасе, о голосах, подавших надежду, о том успокоении, которое охватило ее в объятиях Фабьена…
Вот же лукавый как обводит! Все опять начинается сначала!
В госпиталь не замедлил явиться капитан Дружинин: нахмуренный, с поджатыми губами. Так глянул на Ангелину, что она поняла: капитан едва сдерживается, чтобы не обвинить в случившемся ее, глупое девичье любопытство — вроде как рыболовы-волгари, которые во всякой малости винят женщину, оказавшуюся на судне. А ведь не Ангелина была виновата, что Усатыч проглядел сломанную чеку: вот колесо и отлетело, вот карета и опрокинулась, и сам кучер нашел безвременную смерть, царство ему небесное.
Однако вскоре выяснилось, что угрюмость господина Дружинина имеет и другое происхождение: почти в то же время, когда перевернулась карета, едва не погиб и он сам! Произошло сие случайно и до крайности глупо: шел капитан мимо складского двора неподалеку от Арзамасской заставы. На том дворе сверху бросали тюки да мешки. Был полдень, дождик мелкий сеялся — прохожих немного. Обыкновенно при погрузке стеречь проходящих должен махальщик, а тот, верно, не пожелал мокнуть, да и спрятался под навес. Капитан шел в задумчивости, и вдруг один тюк пролетел у его левого виска и бухнулся наземь, по швам треснув и осыпав Дружинина ржаною мукой. Грузчики ахнули и завопили, откуда ни возьмись, выскочил махальщик и с криком: «Ну, господин, видно, Бог вас бережет!» — принялся отряхивать муку с капитанского мундира.
Что было делать Дружинину, как ни дать махальщику в ухо со словами: «Ты, сукин сын, не тогда прохожего остерегай, когда ему мешок на голову упадет, а хоть за минуту до этого».
Словом, несчастливый выдался денек, что и говорить!
Спустя еще три дня Меркурий оправился настолько, что проявил желание отправиться на Арзамасскую заставу пешком — «чтобы не искушать судьбу». От Дружинина явился за ним сопровождающий солдат — и оба потопали потихоньку, как позволяли Меркурию силы. Вечером воротился он смертельно усталый, но бодрый духом: им удалось сегодня сделать то, что прежде никак не удавалось. Однако тотчас усталость взяла верх над бодростью, и Меркурий, чуть не со слезами прошептав: «По слухам, решено Москву сдать, не сегодня, так завтра!» — сонно поник головою.
Они с Ангелиною сидели вдвоем на крыльце: была уже глубокая ночь, все спали в госпитале, поэтому Ангелина не стала никого тревожить, а сама принесла Меркурию из кухни хлеба и кувшин молока, посадив его вечерять под звездами, на еще теплых, разогретых за день ступеньках.
От слов Меркурия Ангелина задрожала, вцепившись в его рукав. Было такое ощущение, будто ей сообщили о неотвратимой смерти близкого, родного человека. Едва подавив готовое сорваться всхлипывание, она огляделась испуганными, расширенными глазами, словно не веря, что вокруг нее может простираться тот же мир, что и минуту назад… мир, в котором русская столица будет отдана врагу!
— Ох, душа болит… — прошептал Меркурий, прижав руки к груди, словно пытаясь сдержать, утишить эту боль. — Знаете, Ангелина Дмитриевна, вот у нас в полку… у каждого солдата была смертная рубаха: чистое исподнее, чтоб перед страшным боем облачиться. Как-то раз, под Смоленском, готовились мы в дело. Смертельно тяжелое дело! Ну, думаю, если придет последний час, то предстану перед Господом во всем чистом. Раскрыл свою котомку — глядь, а смертной рубахи моей нет. Потерял, думаю, или украл кто? Ну, такая судьба! И пошел в бой в том исподнем, кое на мне было. Не помню, как и что… схватились врукопашную… замахнулся француз штыком, а у меня нога подвернулась — я и упал. И мусью, не сдержав удара, пронзил вместо меня другого нашего… другого… Но я тоже не растерялся, вскочил да положил ворога на месте, а потом склонился над тем, кто мой удар принял, рванул окровавленный ворот его мундира, чтобы помощь подать, глядь… а исподняя-то рубаха на нем — моя! С пятнышком приметным у ворота… Моя смертная рубаха! Он ее себе взял и смерть мою принял на себя! Вот так же в тот день душа моя разрывалась и рыдала от боли!
Ангелина молча погладила его руку.
Ночь обнимала их: ясная, лунная; звездный дым струился в вышине. Остро, сладко пахло свежескошенной травой, громко трещали кузнечики, а издали доносилось упоенное лягушачье кваканье. Неотвязные комары то и дело вплетали свои занудливые стоны в тихий хор ночных голосов, громче всех в котором пела под ветром листва берез, окруживших госпиталь со всех сторон. Однако слышалась и настоящая музыка: она долетала с Печерской улицы, где располагалось здание городского театра, построенное бывшим ардатовским помещиком, князем Николаем Григорьевичем Шаховским. И так вдруг нестерпимо сделалось Ангелине сидеть под луною на крылечке, слушать шум берез, в котором словно бы еще раздавалось эхо слов Меркурия: «По слухам, решено Москву сдать… Москву сдать… по слухам…» Она встала и, потянув за собою понурого Меркурия, торопливо пошла, почти побежала через двор, потом по кромке осклизлой дороги, по сверкающей лунной пылью росистой траве — прямиком к большому сараю из груботесаных, выбеленных бревен без обшивки: такой неказистый внешний вид имел городской театр. Впрочем, и внутри был он не больно-то уютен. С уличного крытого подъезда внутрь помещения вела предательски скрипучая дверь. Но представление было в разгаре; даже служители никогда не упускали случая поглядеть на сцену, особенно когда в очередной раз давали драму Крюковского из нижегородской жизни — «Пожарский».
Вот и сейчас: герой, взглянув на силуэты Москвы, намалеванные на грубом заднике, громко воскликнул:
— Любви к Отечеству сильна над сердцем власть! — и публика разродилась дружными рукоплесканиями.
Никто не задержал Ангелину и Меркурия, которые, крадучись, вошли в продолговатый зрительный зал. Сейчас все здесь было погружено во тьму — только светились огоньки рампы да несколько фонарей горело в проходах, и в их неверном свете можно было рассмотреть два яруса лож, предназначенных семейным помещикам и богатым горожанам. Под самым потолком над ложами располагался «парадиз», или раек; туда пускали всех желающих с улицы, при одном лишь условии: чтобы не были одеты в лохмотья. Партер же состоял из пятидесяти мягких кресел и нескольких рядов стульев, стоящих перед сценой. Эти ряды были платными и предоставлялись мелкой чиновничьей сошке: подьячим, канцеляристам и прочим, чьи носы не раздражал запах сала, горящего в плошках на рампе. А золоченые, обшитые голубым шелком кресла занимали почетные посетители: билеты им рассылал лично князь Шаховской.
И вот сейчас Ангелина увидела его: он стоял, облокотясь на барьер ближней к сцене ложи, и о чем-то быстро говорил со зрителями, сидевшими там. Николай Григорьевич был небольшого роста, худощав, как всегда, чисто выбрит и напудрен.
Он носил красный екатерининский мундир с золочеными пуговицами; ботфорты его блистали как зеркало: даже в темноте видно было, как в них играют блики; белели безукоризненные перчатки. В ложе горел огонек, едва освещавший породистый профиль старика Шаховского. Рядом с ним востроглазая Ангелина разглядела знакомые лица: издателя «Русского вестника» Сергея Николаевича Глинки — бывшего нижегородца, горячего патриота, исповедовавшего все русское — и в чистоте языка, и в ученье, и в одежде, и даже в пище, — а также знаменитого писателя Карамзина: он жил в доме нижегородского старожила Аверкиева близ Сретенской церкви. Ангелина до дыр зачитала карамзинские романы «Бедная Лиза» и «Наталья — боярская дочь», рыдала над ними, мечтала быть представленной Карамзину, но понимала, что это невозможно. Ее восторг перед ним усилился, когда ей передали новое изречение Карамзина, сразу облетевшее Нижний: «Наполеон пришел тигром, а уйдет зайцем!»
По слухам, Карамзин писал в Нижнем главы своего исторического труда, относящегося к смутному времени 1611–1612 годов. Конечно, он с особенным удовольствием смотрел на князя Пожарского — своего ожившего героя!
Тем временем на сцене князь Димитрий, воздев руку, обратился к «ополчению»: «То чувство пылкое, творящее героя, покажем скоро мы на поле боя!» — и Карамзин первым закричал: «Браво!», а потом зал разразился новыми рукоплесканиями, и даже слышалось восторженное топанье и удары тростей в пол.
Стоявший рядом с Ангелиной Меркурий прерывисто вздохнул, и, покосившись, она увидела, что лицо его не отражает общего ошалелого восторга, а исполнено той же печали, которая тяжелым камнем лежала на сердце Ангелины. С трудом проглотив подступивший к горлу ком, она повернулась — и быстро пошла, почти побежала к выходу, не сомневаясь, что Меркурий последует за ней.
И в самом деле: едва остановилась на крыльце, как тут же он наткнулся на нее с разбегу — и замер, точно остолбенелый, от ее прикосновения. А она не отстранилась: так и стояла, привалившись к надежному крепкому теплу его тела. Но слез было уже не сдержать!
— Они ведь ничего не знают, — пробормотала Ангелина, закрыв лицо ладонями. — Они еще ничего не слышали про Москву!
Ей было так тяжело, словно все горе воюющей, отступающей, побеждаемой России, стоявшей на грани потери своей столицы, сердца своего — Москвы, лежало сейчас на ее плечах и пригибало к земле. У Ангелины подкашивались ноги, и она с облегчением повисла на руке Меркурия, когда тот осторожно повлек ее вперед:
— Пойдемте. Вы едва стоите. Я отведу вас домой.
Ангелине стало стыдно. Меркурий, хворый, недужный, целый день работал свою таинственную работу, потом весь вечер ходит за Ангелиною — и у него еще хватает сил утешать ее, успокаивать, даже предлагать свою помощь. А она про все забыла, даже про обязанности свои, госпиталь бросила… а вдруг сегодня ночью раненых привезут?
Мысль о привычных хлопотах заставила ее встрепенуться:
— Нет, пошли, пошли скорее. Тебе надо лечь, отдохнуть хорошенько. Завтра небось господин Дружинин опять придет за тобою?
— Завтра? Ох, завтра… я и забыл совсем! — воскликнул Меркурий. — Завтра ведь ее уже привезут!
— Кого? — почти безразлично спросила Ангелина, занятая более всего тем, чтобы отвлечь Меркурия от мысли провожать ее, силы надрывать, и неприметно подталкивая его налево, в улицу, ведущую к измайловскому дому. Но она запнулась, когда Меркурий шепнул горячечным, задыхающимся шепотом:
— Самолетную лодку!
В первую минуту Ангелина невольно потянулась ладонью ко лбу Меркурия: не жар ли у него? Не рана ли разошлась, доведя его до бреда?
Но Меркурий раздраженно отбросил ее руку и пошел вперед, к госпиталю, да так споро, что Ангелина едва поспевала за ним. Пробалансировав на узкой, словно лунный луч, кромке огромной лужи, они один за другим вошли во двор, но тут Меркурий обогнул крыльцо и, даже не простившись, зашагал куда-то в сторону.
— Ты куда, куда?! — испуганно вскрикнула Ангелина, точно уж уверившись, что у Меркурия в голове помутилось, но тут же устыдилась своего глупого кудахтанья, сообразив, что обидевшийся Меркурий просто-напросто идет к окну, под которым стоит его топчан, не желая пробираться через всю спящую палату.
Луна стояла в вышине, в чистой, черной небесной глубине, и Ангелине было хорошо видно, как Меркурий подтянулся к подоконнику и уже занес было ногу, чтобы перебраться через него, как вдруг замер, словно пораженный неожиданным ударом, — и медленно сполз обратно во двор, свалился под окном на росистую траву. Ангелина перелетела двор, упала рядом на колени и разобрала тихий шепот бледных, выбеленных лунным светом губ:
— Убили… убили меня!
Ангелина в голос не закричала только потому, что голос у нее пропал. Приникла к Меркурию, зашарила руками по его плечам, груди, отыскивая страшную кровавую рану, потом сжала ладонями побледневшее лицо с закаченными глазами.
— Что? Что?! — едва вымолвила сквозь рыдания.
Меркурий с трудом поднял веки, с трудом шевельнул губами:
— Нет… Он там лежит… там… — И опять бесчувственно поник в руках Ангелины.