Елена Арсеньева
Бог войны и любви
Кто, кроме сердца, даст любви закон?..
Часть первая
ЗВЕЗДА ЗЛОКРЫЛАЯ
1
СЕРОГЛАЗЫЙ ВОДЯНОЙ
…Чудилось, не одна неделя, а полжизни минуло с жаркого полудня в их любимом Любавине, когда после утомительного урока со старым князем гнедой принес Ангелину на обрыв, и она решила смыть с голых ног едкий лошадиный пот, но неосторожно замочила юбки, а потому, разложив их сушить, осмелилась раздеться на пустом бережку и медленно вошла в воду, смеясь и поджимаясь, когда волны все выше и выше, смелее и смелее подбирались к разгоряченному телу.
Май едва перевалил за середину, но жара установилась нестерпимая, так что Волга у песчаных отмелей насквозь прогрелась. Воздух был напоен острым духом цветущей по берегам дикой смородины, навевал тревогу, будоражил душу. Серебряные листья тальника трепетали и сверкали под легким ветерком; заливался в голубой вышине жаворонок, и Ангелина, раскинув руки, выгнулась, едва не касаясь воды распущенными золотистыми локонами, ощущая, как счастье пронизывает ее каждым лучом солнца, каждым всплеском волны, каждой трелью, льющейся с небес. Твердые ребрышки песка щекотали подошвы. Смеясь, Ангелина осторожно плеснула на себя воду и провела влажными ладонями по белому, взопревшему телу, наслаждаясь своей гладкой, нежной кожей, налитой грудью, длинными ногами, очертания которых в прозрачной воде дробились, колебались, двоились, словно рыбий хвост. Нет, русалочий хвост!
Ангелина снова расхохоталась и решила, что, ежели невзначай кто чужой покажется, она прикинется русалкою и уплывет к противоположному берегу, скроется там среди тальников, которые моют в воде свои длинные, серебристо-зеленые кудри. Конечно же, именно в таких зарослях и живут речные владычицы, которые всегда охочи приласкать неосторожного купальщика, да так, чтобы забыл он белый свет, опустился в русалочьих объятиях на дно. А кому нужны неосторожные купальщицы вроде Ангелины? Осклизлому, зеленобородому старику-водяному? Нет, бывалошные люди сказывают, будто водяной стар лишь на ущербе луны, а при рождении ее он молод.
Ангелина невольно взглянула в небеса, и столь чисты были они, что ей удалось увидеть в неизмеримой вышине белый, прозрачный серпик юного месяца. Нечего бояться, если даже и воспрянет из волжских волн чуда водяной, он наверняка будет молод и…
Хоть и уверяла себя Ангелина, что бояться нечего, а все же ойкнула, когда тальники вдруг разошлись и длинное, стройное тело почти без брызг врезалось в воду, прочертило за собой сверкающий след; вот из волн поднялась мокрая голова, встряхнулась, отбрасывая с лица светло-русые пряди, и серые насмешливые глаза глянули на Ангелину вприщур.
Казалось, этот взгляд длился долго-долго, и что-то произошло с миром в эти мгновения. Синева реки, зелень берегов, золотой, расплавленный блеск солнца, пряный запах цветущей смородины сделались почти нестерпимы, и Ангелина даже вскрикнула, покачнулась, осознав, что прежнее ощущение счастья было подобно легкому дуновению ветерка перед тем бурным смятением чувств, которое обрушилось на нее и потрясло все существо.
От изумления («Надо же, накликала!») она забыла даже завизжать и стояла недвижимо до тех пор, пока «водяной» не воспрял из волн во весь свой немалый рост и не встал совсем рядом.
Он был обнажен по пояс, и от никогда прежде не виданной красоты и гармонии стройного юношеского тела у Ангелины приостановилось сердце, а потом забилось так торопливо, что она стала задыхаться. Капельки воды играли, переливались на гладких прямых плечах, кожа была золотистая, чуть тронутая первым весенним загаром, а вовсе не зеленовато-бледная, какая подобала бы повелителю речных глубин. И более всего изумляло, что от бедер его не змеился чешуйчатый рыбий хвост, а в воду погружены были обыкновенные ноги, совсем по-человечьи обтянутые белыми полотняными, насквозь мокрыми исподниками.
Как ни была простодушна Ангелина, она все же сообразила, что никакой перед ней не водяной, а такой же купальщик, как и она, с тою лишь разницей, что незнакомец, пусть и прекрасный, будто речное божество, все-таки мало-мальски одет, а вот она-то стоит перед ним голым-голёшенька!
Самое время было завопить и спугнуть охальника, но горло у Ангелины почему-то пересохло, а ноги онемели. Ей приходилось слышать о зыбучих песках, и сейчас мелькнула мысль: а не из таких ли песков сложено волжское дно, ибо двинуться с места было невмочь: она только и могла, что глубоко вздохнуть, когда незнакомец приблизился, неотрывно глядя ей в глаза, причем взор его из дерзкого, смешливого сделался вдруг недоверчивым, изумленным, а дыхание участилось так, что Ангелина увидела, как мелькает, пульсируя, жилка на его сильной шее, болотистая кожа незнакомца покрылась ознобными пупырышками, а крошечные соски на гладкой, великолепно вылепленной груди затвердели… точь-в-точь как на ее груди, смятенно поняла вдруг Ангелина и попыталась найти в себе силы хоть грудь прикрыть, но вновь не смогла шелохнуться: только обреченно закрыла глаза, когда губы незнакомца дотронулись до ее губ.
Сначала это было лишь осторожным, вкрадчивым касанием, но уже через мгновение вся их кровь, гонимая бешеным стуком смятенных сердец, прилила к губам, согрела их, и они затрепетали, торопливо ощупывая, пробуя друг друга на вкус, дрожащие языки делались все смелее, сильнее, сплетались яростнее; рты хватали, кусали, алчно засасывали друг друга, как будто это было единственное в их телах, что могло соприкоснуться.
Незнакомец первым сообразил, что это далеко не так, и Ангелина пошатнулась, когда его пальцы, тихонько царапая, повторили очертания ее грудей, а потом так же неторопливо, дразняще, сводя с ума, поползли по животу к ногам.
Чтобы не упасть, ей пришлось за что-то схватиться. Под ладонями оказалось мокрое полотно, и Ангелина краешком затуманенного сознания поняла, что это чресла незнакомца. Отдаваясь поцелую, Ангелина попыталась удержаться за холодную, мокрую ткань, но пальцы ее соскользнули, поползли по животу юноши, но внизу этого плоского, мускулистого живота наткнулись на некую твердую выпуклость, которую Ангелина с любопытством ощупала. Незнакомец обморочно застонал, не отрываясь в поцелуе от губ Ангелины, и, подхватив ее на руки, понес на отмель, прогретую насквозь, так что пылающее тело Ангелины не ощутило ни малейшего холода, только по бедрам словно бы провели чьи-то прохладные ладони, но не остудили внутренний жар, а распалили Ангелину до полного самозабвения, до призывного стона, до того, что она, повинуясь тайному, древнему, темному зову, бессознательно развела ноги и выгнулась, желая сейчас одного: встречного движения мужского тела. И незнакомец ответил на ее зов.
…— У нас в Нижнем купцы считают, что ученье — баловство, а для дочерей — даже вредное занятие, но мы дали Ангелине изрядное образование. Что же до прочего… Жизнь в глухой деревне мало простору давала для светского воспитания, — рассказывала гостье княгиня Елизавета Измайлова, — а к Смольному душа у девочки никогда не лежала из-за суровости тамошних порядков. Впрочем, к чему обременять вас нашими заботами?..
Гостья-француженка понимающе посмотрела на княгиню своими миндалевидными, темно-карими глазами. Дивный разрез этих ярких глаз позволял предположить, что и все лицо маркизы д'Антраге было очаровательно до того, как его изуродовала сабля какого-то санкюлота [1], опьяневшего от вина, безнаказанности и крови, — одного из тех, кто гордо косил головы своих жертв по Парижу. Маркиза чудом осталась жива, но вот уже более двадцати лет принуждена была скрывать свое изуродованное шрамом лицо неким подобием чадры — столь изящной и сшитой из такой прозрачной кисеи, что она казалась необходимым дополнением элегантного туалета.
Маркиза д'Антраге умоляюще сложила руки:
— Не могу не принять близко к сердцу того, что касается дочери моей дорогой подруги! Были ли у нее домашние воспитатели?
— Как не быть? — почти обиделась старая княгиня. — Медамов и мосье перебывало — бессчетно! Вы же знаете: в наше время стоит лишь быть французом, чтобы заслужить доверенность знатных фамилий, однако учителями они были столь ничтожными, что физиономии и имена их совсем вышли из памяти!
Тотчас же княгиню бросило в жар от собственной бестактности, однако ни сказать, ни сделать чего-то во исправление сего она не успела.
— А как же не выйти? Бежать от революции сделалось доблестью высших слоев, и вся Россия теперь покрылась пеною, выброшенной французской бурею, — послышался с порога звучный голос, и князь Алексей, высокий, худой, с орлиным носом, седыми бакенбардами и необычайно благородным лицом, по-молодому проворный и не по годам статный, вступил в залу, отвесил небрежный поклон дамам и продолжал свою речь, не заботясь представиться незнакомке. Даже ее чадра не смутила его, как если бы каждый день являлись в его доме неизвестные дамы, старательно скрывающие лица.
«Le provincia vrai!» [2] — подумала гостья, однако жизнь научила ее сдержанности, потому она даже бровью не повела, а устремила на хозяина столь внимательный и приветливый взор своих прекрасных черных очей, что, казалось, более приятного, чем эти издевки над ее соплеменниками, она в жизни своей не слыхивала!
Княгиня Елизавета, воспитанная по-старинному, даже и помыслить не могла перебить разошедшегося супруга.
— При матушке Екатерине повелись, а при Павле и вовсе размножились у нас эмигранты эти! Не было полка в армии, в коем бы не водилось их по два-три человека, — продолжал нахлестывать любимого конька, не отдавая себе отчета, сколь это смешно (и вполне в духе того времени!) — честить французов не сочной русской бранью, а утонченным французским же словоблудием! — Этим-то, кому удалось попасть в службу, более других повезло. Прочие подавались в учителя, и хоть в наших российских понятиях сие звание не многим выше холопа-дядьки, да все ж плоха честь, когда нечего есть. Вот и рассеялись бывшие дворянчики, аристократишки по всей земле русской. Так что во всякой, даже самой отдаленной губернии любой помещик теперь имеет маркиза.
И тут князь Алексей обратил наконец внимание на непритворный ужас, исказивший черты его жены, немного удивился, но смолк озадаченный.
— Позвольте представить вам, маркиза, мужа моего, князя Измайлова, вотчима [3] Машеньки, — негнущимся от неловкости голосом промолвила Елизавета и с упреком уставилась на Алексея Михайловича: — Маркиза д'Антраге сейчас из Лондона, почти прямиком от нашей Маши и Димитрия…
Наивен был бы человек, ожидавший от старого князя смущенных расшаркиваний! Поцеловав ручку гостьи, он так заразительно расхохотался, что и дамы не сдержались, подхватили.
— Думаете небось: экий медведь русский? А, ваша светлость? — Он оживленно заглянул в темно поблескивающие глаза маркизы. — Что ж, простите старика великодушно, ежели обидел словом неосторожным, а все ж правда моя, хоть и горькая: не сумели вы, аристократы, слабыми, белыми своими ручками власть удержать — вот и утирайте ими теперь слезы от злых насмешек. А что? — воинственно подался он к сконфуженной жене. — Чужбина — мачеха, и не нами сие сказано. Храни Бог, ежели выпустят и русские Россию из рук: тоже нахлебаются горького на чужой стороне!
— Господи, спаси и сохрани! — слабо обмахнулась крестом княгиня. — Революция — гнусное событие, а ее деятели — чудовища, вампиры, каннибалы! — со страстью проговорила княгиня Елизавета. — Моя дочь, баронесса Корф, рассказывала, что в ту пору в Париже… Впрочем, что это я? — засмеялась она. — Вы ведь и сами все знаете, все помните!
— Такое не забывается, — глухо промолвила гостья, и кисея колыхнулась у ее губ от тяжелого вздоха. Конечно, ей ничего не надо было напоминать: первым делом она поведала княгине Елизавете, как в годы террора пряталась вместе с Марией Корф в каменоломнях под старым монастырем Кармелиток — именно там, где некогда Луиза де Лавальер искала убежища от влюбленного в нее Людовика XIV. Гостья вообще была прекрасно осведомлена о жизни супругов Корф в Лондоне, где барон продолжал свою дипломатическую деятельность. Маркиза поведала, что однажды на приеме в русской миссии встречалась даже с братом Марии, молодым князем Алексеем Измайловым, на время прибывшим из Сербии, где он давно уже сменил своего отца. Старый князь Алексей Михайлович долгие годы негласно представлял интересы России на Балканах, однако после смерти великой Екатерины император Павел, по какому-то недоразумению или наговору, Бог весть за что отставил его от службы. Князь Алексей уехал в деревню, в родимое нижегородское Измайлово, и хотя новый государь, Александр Павлович, начал всяческими посулами заманивать его в Иностранную коллегию, тот на уговоры не поддался и за двадцать почти лет покидал Измайлово не более десяти раз: отвозил внучку (дочь Марии воспитывалась у деда с бабкой, подальше от сурового и мрачного Альбиона) в Санкт-Петербург, в Смольный институт; забрать из института прошлым летом — да вот нынче, когда забота о будущности юной баронессы Ангелины Дмитриевны вынудила князя и княгиню Измайловых подумать о постоянном городском жительстве.
— А что? — сердито вскинул бровь приумолкший было князь. — Главный-то по всей Европе злодей, гляди, у самых врат наших стал! Вот до чего довело пристрастие к французишкам: всех он под каблук свой корсиканский подтоптал. Испанцы — единственный народ, который осмеливается делать то, что хочет, не думая об этом выскочке.
— Полагаю, вы говорите о Бонапарте? — уточнила маркиза с такой ненавистью в голосе, что князь воззрился на нее с горячей симпатией:
— О ком же ином? Я за себя не трушу, Бог нас не оставит — лишь бы Россия безопасна была. Но не вижу конца и меры бедствиям, которые покроют Отечество наше, ежели французское чудовище решит переступить российские границы. А ведь все к тому идет!
— Наполеон, в случае начала кампании, намерен уничтожить крепостную зависимость в России. Верно, в таком случае следует опасаться «общего резанья», когда мужики, прельщенные посулами свободы, поднимутся с топорами против помещиков и приказчиков? — спросила маркиза. И Елизавета, подумав, что гостья не по-женски осведомлена в делах политических, ощутила невольный холодок, когда вспомнила, каково было это российское «общее резанье» в приснопамятном 1775 году, при пугачевцах.
— Ничуть не бывало! — вскинулся князь Алексей. — Русский человек способен предать Россию для русского же: Стеньки Разина, Гришки Отрепьева, Ивашки Болотникова, Емельки Пугачева и иже с ними. Но не для иноземца, ибо ненависть к чужеродному — в основе русского национального характера, и великий Петр напрасно старался ее искоренить.
Княгиня Елизавета издала очередной жалобный стон, и тут гостья великодушно решила положить конец страданиям деликатной хозяйки.
— Не все чужеземцы чудовища, и не все, что исходит из иных земель, особенно из Франции, несет вред, смею вас заверить!
— Теперь ваша правда, — благодушно согласился князь Алексей. — Жаль, что вы, сударыня, у нас проездом, а то просил бы я легонько приложить свою великосветскую ручку к нашей деревенской красавице!
Мгновение маркиза смотрела на Алексея Михайловича неподвижным взором, и княгиня Елизавета внутренне ахнула, решив, что вот теперь-то она обиделась: мыслимое ли дело — предлагать роялистке из древней фамилии роль презираемой madame! — однако приветливая улыбка осветила глаза маркизы (слишком, впрочем, темные, чтобы посторонний мог проникнуть в ее тайные, глубинные мысли: «Русские делают первые шаги всегда непроизвольно и лишь потом начинают их обдумывать. Возблагодарим же за это Господа!») — и княгиня Елизавета успокоилась, подумав, что гостья могла пусть не за честь, но хоть за искренний привет и ласку принять приглашение воспитывать их тихоню-внучку.
— Прошу извинить, сударыня, — ласково улыбаясь и старательно выговаривая французские слова (у Измайловых обиходно говорили лишь на родном языке), произнесла княгиня. — Наверное, вы упрекнете мое гостеприимство, однако известное дело: бабушки обретают другую молодость во внучках! Боюсь, я чрезмерно хлопочу над Ангелиною, но, похоже, пребывание в Смольном прошло для нее даром!
— Ангелина? — приподняла красивые брови маркиза. — О, понимаю. Дочь Марии! На обратном пути я была бы счастлива встретиться с нею в Санкт-Петербурге, так что ежели у вас будут какие-то наказы, я все исполню с охотою.
Княгиня поклонилась:
— Чувствительно признательна вам, сударыня, однако вы не поняли меня. Ангелина уже более года как завершила курс обучения и живет дома, с нами. Это и составляет главную нашу заботу, ибо девица, сами понимаете, на возрасте, все ее сверстницы давно уже замужем — она же только и знает, что утыкаться в какую-нибудь «Амалию Мансфилд» [4]! Платье новое на ней — новое только час, на других же барышнях оно будто и вовсе не изнашивается!..
Елизавета осеклась, недоумевая, что это вдруг разошлась хаять любимую внученьку перед первой встречной, даром что приятельницей Марии. Вдобавок гостья смотрела так странно, так…
— Значит, дочь Марии здесь? — Голос маркизы д'Антраге дрогнул. — А я-то пыталась разыскать ее в Смольном, да эти старые наседки — классные дамы… — Она расхохоталась, закинув голову, и тонкая чадра запала в ее открытый рот, так что княгине на какой-то жуткий миг почудилось, будто перед нею оскал черепа. Но гостья обернулась к ней, и взор этих прекрасных глаз тотчас успокоил мимолетную тревогу.
— Мария желала, чтобы дочь ее выросла вполне русской, — пояснила княгиня Елизавета. — Кроме того, родив дитя столь поздно, в зрелые годы, ни Мария, ни Димитрий Васильевич, мне кажется, так и не поверили вполне, что стали отцом и матерью!
Со стороны, наверное, могло показаться, что этими словами старая княгиня осуждает дочь и зятя, однако в голосе ее отчетливо звучала благодарность судьбе за то, что Мария и муж ее были всецело поглощены своей непростой любовью друг к другу и делом, составляющим смысл жизни барона Корфа, а потому даровали Измайловым на старости лет это счастье: растить и воспитывать любимое дитя. Ангелина была светом их очей, и княгиня Елизавета могла упрекать себя лишь за переизбыток любви и ласки, из коих сплелся тот непроницаемый кокон, благодаря которому Ангелина и к двадцати годам казалась сущим ребенком, а никак не девицею на выданье.
…Блаженная тяжесть навалилась на Ангелину, билась, терлась о ее жаждущее естество, однако того, чего бессознательно желала она, не случилось. Руки юноши то хватали ее тело, то отпускали; он что-то досадливо шептал, терзая ее губы… Не в силах более терпеть этой пытки, Ангелина приоткрыла глаза и увидела, что он лихорадочно пытался развязать мокрые тесемки своего исподнего, но они сплелись в тугой узел и никак не поддавались нетерпеливым пальцам. Ангелина потянулась помочь, но ее руки вновь встретили напрягшуюся, обтянутую полотном плоть, и девушка только разок приласкала ее, как вдруг незнакомец уже не застонал, а зарычал и так прижал Ангелину своим телом, что она едва не задохнулась. Он весь содрогался, его тяжелые вздохи оглушали Ангелину. А потом, к ее величайшему разочарованию, он скатился с нее и обессиленно распластался на песке, все так же бурно дыша.
Ангелина забыла осторожность и стыд, она знала лишь одно: распалив до изнеможения, он так и не погасил сжигавший ее жар, в то время как сам… она не знала, что все это значит, она просто рассердилась, но всю вину за случившееся — вернее, за неслучившееся! — возложила на этот проклятый мокрый узел, который не пожелал развязаться, когда требовалось, а потому она вцепилась в завязки зубами и так рванула, что юноша вскрикнул от неожиданности, а тесьма не выдержала — и лопнула.
Радостно засмеявшись, Ангелина потянула с его чресл мокрые исподники, однако тут же восторг ее сменился своей противоположностью: внизу живота, на мелко-кудрявой золотистой поросли, возлежало что-то столь возмутительно вялое, что Ангелина сердито вцепилась в него губами и зубами разом.
Юноша испустил вопль, слышимый не меньше чем за версту, и выгнулся такой дугою, что тело его какой-то миг касалось земли лишь затылком и пятками. И тут Ангелина едва не задохнулась: в рот ей словно бы кляп забили, и она поскорее отпрянула от внезапно воспрянувшего мужского естества, глядя на него почти с суеверным ужасом, словно на некоего бога, восставшего на святотатца.
Незнакомец лежал, распластавшись, бесстыдно воздев к небесам знак своей божественной земной сути, но более не делая попыток прикоснуться к Ангелине, а как бы в ожидании, предоставив себя ее заботам.
Она пустилась дрожащими руками нежить его и гладить, однако слишком распалена была, чтобы думать сейчас о чьем-то другом наслаждении, кроме своего, а потому, утратив остатки терпения, вскочила на незнакомца верхом, как на гнедого, коленями сдавив его бока… и ей почудилось, будто она насадила себя на раскаленный жезл, который вошел в нее чуть ли не до самого сердца.
Новый душераздирающий вопль огласил окрестности, и Ангелина, сорвавшись с этого обоюдоострого, окровавленного меча, почти бездыханная рухнула на песок, сжалась в комочек, зашлась в рыданиях, вдруг поняв, что боль и кровь означают утрату девичества — самого драгоценного сокровища для всякой незамужней женщины.
Сейчас она не могла понять, где были ее стыд, совесть и разум, почему она впала во грех с первым встречным… и добро бы он ее, а то ведь сама себя лишила невинности! И, осознав, что снова, в который уже раз в жизни, поступила не как все «хорошие девочки», «примерные барышни» и «достойные девицы», с которыми ее постоянно — не в пользу для нее! — сравнивали, Ангелина залилась тихими, горькими слезами, по-детски неостановимыми, которых, увы, нельзя было выплакать дедушке в плечо или бабушке в колени: все, все, кончилась ее девичья, девчачья пора, навеки и с корнем вырвала она себя из привычного мира домашней, снисходительно-ласковой любви… теперь она одна, навеки одна!
— Нет, — раздался у самого уха шепот, и теплые губы прильнули к ней ласковым поцелуем: — Нет, тише, не плачь! Ты не одна! Я с тобою!
Ангелина поняла, что вслух выкрикнула свое отчаяние, и незнакомец решил ее утешить. Но не тихое утешение, не жалость его были нужны сейчас Ангелине, а она не знала, не ведала, чего именно жаждала, только не этого братского сочувствия. Но слезы хлынули с новой силой, когда теплые руки разжали ее плечи, а губы перестали тихонько целовать. Ушел? Отступился?..
И вдруг у Ангелины захватило дух, ибо она ощутила его руки и губы на своих бедрах. От радости она вся обессилела и безропотно позволила перевернуть себя на спину, вновь всецело отдаваясь во власть незнакомца. Он тихонько плескал водой на ее тайные раны, а пальцы, чуть касаясь, гладили, врачевали их так бережно и нежно, что слезы отчаяния сменились слезами благодарности.
— Милая… — долетал чуть слышный шепот. — Милая, ненаглядная моя!
Ангелина попыталась приподняться, но тяжесть его тела не позволяла шевельнуться. Решившись открыть глаза, она не сразу сообразила, что незнакомец перевернулся на ней, так что теперь перед ее глазами оказалось не лицо его, а то самое орудие, которое давеча нанесло ей невозвратимый и болезненный урон. Но теперь Ангелина вовсе не пылала к нему жаждой мести: ведь руки незнакомца, которые порхали по самым сокровенным уголкам ее естества, словно бы извлекали из него сладостную, томительную мелодию, в лад которой начали медленно вздрагивать и сердце, и тело Ангелины. Нельзя было не ответить нежностью на эти нежнейшие касания, поэтому она легонько погладила узкие чресла незнакомца, а затем приласкала и самого лиходея, который отозвался напряженной дрожью на это смелое прикосновение. Словно желая отблагодарить Ангелину, незнакомец осыпал поцелуями ее лоно. Что же ей оставалось делать, как не покрыть такими же поцелуями единственно доступную ей часть его тела? В этот миг незнакомец нашарил языком какое-то волшебное местечко в самой ее сердцевине, и Ангелина не сдержала стона — нет, не боли, о боли она давно забыла! — а изумления и восторга. Его губы сделались смелей, жарче, да и она отвечала со всей страстью: ласкала, целовала, гладила его везде, где только могла дотянуться ртом, пока трепет близкого наслаждения не сотряс ее тела. Тотчас незнакомец вновь оказался с нею лицом к лицу, губы с губами, грудь с грудью, чресла с чреслами, и они соединились, неистово сплелись в блаженных содроганиях, вцепились друг в друга, враз исторгнув из самой глубины сердец и тел:
— Люблю тебя!
— Люблю тебя!
— …Сколь я слышала о молодой баронессе, ей надобно будет сделаться общительной и обходительной, изменить свое обращение с жизнью, чтобы на бале не приходилось весь вечер не покидать своего кресла и удалось бы составить выигрышную партию, — проговорила маркиза д'Антраге, и князь с княгинею переглянулись, удивившись, как скоро поняла и точно выразила странная гостья суть их беспокойства и намерений. — Поверьте, не было бы в мире человека счастливее меня, когда б я сама смогла уделить время и внимание дочери Марии! — Голос маркизы экстатически дрогнул, и Елизавета улыбнулась ей, до глубины души растроганная таким явным проявлением дружбы и любви. — Однако я здесь лишь для того, чтобы засвидетельствовать вам свое почтение… — Маркиза вновь не совладала с голосом, и Елизавета подумала, что, верно, и впрямь роковые события связывали в прошлом ее дочь с этой загадочной гостьей! А та, уняв волнение, продолжала: — Однако есть у меня на примете человек, который вам необходим. Конечно, это француженка, — она улыбнулась князю Алексею не без тонкого укора, — но в Нижнем прижилась и открыла процветающее дело. Я говорю о мадам Жизель, модистке… о нет, королеве модисток! — поправилась маркиза, заметив пренебрежительную переглядку Измайловых. — Возможно, вы слышали о модистке Розе Бертэн, которая была для нашей королевы-мученицы почти наперсницей, а ведь она даже не обладала знатным происхождением. Но мадам Жизель, о которой я говорю, в действительности — графиня де Лоран, моя кузина, и все благородное, вековое прошлое нашей семьи помогло ей создать вокруг себя такую атмосферу изящества и утонченности, которая окажет на юное существо самое благотворное, самое живительное воздействие… не в пример этой светской тюрьме, Смольному институту! — добавила маркиза, и эти ее последние слова оказались решающими: князь Алексей был ярым противником недомашнего женского образования, и всякий уничижительный отзыв о столичном заведении, куда отвозили несколько лет подряд его любимую внучку, находил прямой доступ к его сердцу. Рекомендация маркизы теперь казалась ему особенно ценной, он безоговорочно согласился доверить воспитание Ангелины этой неведомой мадам Жизель, ну а жена его… повторим, княгиня Елизавета была воспитана по старинке, стояла перед любимым мужем как лист перед травой, не выходя из его воли, — не вышла и сейчас.
Эх, не зря говорят старые люди: чуден наш белый свет, и чего в нем только не бывает! Бывает, что и самые радужные желания накликают дни черные!..
Полагая, что настала пора представить маркизе ее новую протеже, княгиня Елизавета выглянула в окошко, однако ни гнедого, ни Ангелины, ни их обоих вместе на лужайке не оказалось. Послали горничных девок поискать барышню — нигде не нашли. А маркиза вдруг заспешила и, посокрушавшись, что так и не свиделась с дочерью Марии, отказалась от обеда, чаю или хоть рюмочки на дорожку и откланялась, раз двадцать повторив на прощание адрес мадам Жизель (собственный дом напротив часовни Варвары-великомученицы) и посулив непременно свидеться с Измайловыми в Нижнем.
Ангелина так и не воротилась, хотя уже позвали к чаю.
— Поехала покататься… — предположила Елизавета, сама понимая наивность своего предположения, когда вспомнила, как неуверенно цеплялась внучка за гриву гнедого.
— Нет, — досадливо покачал головою князь. — Нет, конек-то уже в конюшне. Небось сбросил ее да ускакал, а она не то слезы где-нибудь точит, не то подремать забилась в укромном уголке. Ох и неудаха! Но что ж делать, Лизонька! Это как у лошадей, — философски обратился он к любимой теме, — иноходец не скачет рысью, а рысак не перейдет на иноходь. Девонька у нас добрая, ласковая, умница… а все же снулая какая-то. Ну уж — какая есть!
— Она красавица! — обидевшись, воскликнула Елизавета.
— Спящая красавица, — ласково усмехнулся муж.
— Да, сердце у нее спит, — с тяжким вздохом добавила княгиня, еле удержавшись, чтобы снова не назвать самый, на ее взгляд, большой недостаток внучки: «Она ведь, кажется, еще ни разу не влюблялась!»
…Когда Ангелина пришла в себя, она уже была одна на берегу, но не на отмели, где ее сморила сладкая истома, а на островке теплой, мягкой травы, одетая в обе юбки, верхнюю и нижнюю, и тонкую полотняную рубашку с короткими рукавами, и все это было аккуратно заправлено и расправлено, прикрывая ее голые ноги. Пытаясь понять, сон то был или явь, она побродила, но не нашла ничьих следов, кроме копыт своего гнедого, и не поленилась снова раздеться и переплыть на противоположный берег. За серебристыми тальниками сырой песок был весь истоптан лошадью, а еще Ангелина нашла следы сапог и вдавленную в траву золотую чеканную пуговицу. И наверное, даже у нищего дровосека Али-Бабы не трепетало так сердце в тот миг, когда он набрел на пещеру сорока разбойников, полную несметных сокровищ, как задрожало, забилось сердце у Ангелины, когда она сжала в руке эту пуговку, поведавшую ей так много…
Ее речное божество все же было человеком — теперь исчезли последние ребяческие сомнения. И хорошо хоть то, что бросила Ангелина страстно и бездумно свое девичество под ноги не какому-нибудь простолюдину — нет, первые в своей жизни слова любви услышала она от лихого гусара! И был он вдобавок офицером и человеком далеко не бедным.
Русское дворянство всегда считало службу в кавалерии первостатейным делом. Но далеко не всем она была по карману из-за покупки собственных лошадей и дорогостоящего конного снаряжения, амуниции, обмундирования. Например, Устав требовал, чтобы у гусарских офицеров все пуговицы, шнуры и галуны (счет их шел на аршины) на доломане и ментике [5] были золотыми или серебряными. Непременный предмет амуниции всех кавалерийских офицеров — лядунка, маленькая сумка для патронов, — также должна была иметь крышку из чистого серебра или золота. Поэтому в кирасирских, драгунских и гусарских войсках на обер-офицерских должностях находилось немало молодых людей из знатных и богатых фамилий, которые хотели красиво отпраздновать молодость, а ежели не доведется с честью и славою погибнуть в бою, то скоро выйти в отставку.
Целую неделю Ангелина (она все на свете всегда пропускала мимо ушей, однако когда была чем-то увлечена, ничто сдержать ее было не в силах, о чем не подозревали ни дед, ни бабка) занималась только тем, что подслушивала да словно невзначай выспрашивала обо всех молодых соседях, бывших на военной службе, и вскоре узнала, что сероглазый да светловолосый ухарь, разбивший сердца без малого дюжины дворовых девок (о количестве похищенных невинностей вообще ходили баснословные слухи) был не кем иным, как гостем старой графини Орликовой, ее внучатым племянником, которого даже родимая маменька за распутство у себя не держала, ибо он был малым очень добрым, но вооруженным чудесным бесстыдством, гулякою и бретером, из тех, которые всякие, даже самые дерзкие свои шалости оправдывают одним: «Такое, мол, у меня сердце!» Звали его Никита Аргамаков, и хоть не по душе было Ангелине оказаться всего лишь одной из множества кобылок, которых покрыл этот жеребец [6], оставалось утешаться хотя бы тем, что был он весьма знатного рода, ведущего свое начало от дьяка Василья Аргамакова, который еще в 1513 году прославился в смоленском походе царя Иоанна Васильевича и получил за то потомственное дворянство.
Ангелина узнала также, что Никита Аргамаков чуть ли не в тот же день, когда любострастничал с нею на волжских отмелях, получил срочное предписание и отбыл в свой Белорусский полк. Он уехал, уехал, не было надежды встретить его опять, а все же Ангелина не могла одолеть искушения снова и снова приезжать на заветный обрыв (с гнедым, кстати сказать, она прекрасно ладила, но старому князю так нравилось ее учить, причем учить сурово, что Ангелина старательно изображала неумеху) и смотреть, как плывут-колышутся в волнах серебристо-зеленые тальниковые косы, мечтая лишь об одном: чтобы все вновь было, как тогда… и ненавидя себя за это.
Дознался ли Никита, с кем слюбился на золотистой песчаной постели? Нет, едва ли! И времени у него не было, и никаких причин счесть Ангелину чем-то большим, нежели дворовой или крепостной девкою, охочей до случайных барских ласк, тоже не было, и вряд ли погружен он ныне в скорбь сердечную из-за разлуки — небось даже лица ее не успел разглядеть! Так, загнет девятый или десятый палец, перечисляя в веселом гусарском кругу тех, кои с готовностью задрали юбки перед ним, и небось легче Волгу поворотить от Каспия к северу, чем заставить Никиту вспомнить хотя бы цвет глаз девы, которая так пылко и щедро любила его под мерный перекат синих волжских волн, под опьяняющие трели жаворонка, под изумленным взором юного, невинного месяца, который померк перед жарким солнцем точно так же, как померкла невинность Ангелины перед ослепительным солнцем внезапной страсти.
Это было самым нестерпимым: все время думать, что он забыл ее в тот же миг, как дал шпоры коню! Вдобавок она была не настолько глупа, чтобы не знать: от того, чем они с Никитою Аргамаковым самозабвенно занимались в жаркий полдень, рождаются дети. И хотя никаких признаков опасности Ангелина в себе пока не находила (да и не могла найти — за неделю-то!), все же угроза висела над нею, и отныне каждый ее день в Любавине был отравлен постоянным ожиданием беды — и потайной, даже от себя тщательно скрываемой надеждою, что однажды приедет она на обрыв, а там…
Нет! Это были напрасные, несбыточные, болезненные мечты, и Ангелина по-настоящему обрадовалась, когда князь и княгиня объявили ей о своем намерении как можно скорее отбыть в Нижний.
Ангелина встрепенулась, а убежав в свою светелку, несчетно положила земных поклонов Пресвятой Деве за то, что надоумила деда с бабкой уезжать, а заодно поблагодарила неведомую маркизу д'Антраге. Конечно, беда беременности могла явить себя и в Нижнем, это Ангелина прекрасно понимала, а все же Любавино сделалось ей истинно нестерпимо, хоть и раздольно было житье сельское в ладу с природой. Она торопила отъезд как могла и даже не побывала на прощанье на заветном берегу, только вдруг, уже с подножки заложенной кареты, на минутку забежала в сад, припала лицом к цветущим смородиновым ветвям, близко глянув на крошечные бледные цветочки, ощутив остроту этого запаха; растерла в пальцах зеленый листок, отмахнулась от толстого, сердитого шмеля — да и была такова.
Отправившись заутро, ехали неспешно, и вечер застал карету уже на ближних подступах к городу. Родное любавинское солнце не оставляло путешественников всю дорогу, перекатывалось по зубчатым вершинам леса, все ярче наливаясь вечерне-малиновым цветом, сгущая вокруг себя предзакатный золотистый туман и насыщая его прохладной синевою. По рощам и кустарникам разливались голоса соловьев, и Ангелине, глядевшей на солнце, чудилось, что не оно, горячее, летит от вершины к вершине, а юность, жизнь ее летит от мечты к мечте. И где-то там, впереди, отважно смеялись серые глаза… Ох, нет, Господи, помилуй!
2
МАДАМ ЖИЗЕЛЬ
Ангелина очень любила Нижний. Конечно, Москва — колокольная, белокаменная, первопрестольная; конечно, Санкт-Петербург — столица, сплошь огромный, роскошный дворец; но ни один из этих городов не стоял так вольно и величаво на могучей горе, которая воздымалась на месте слияния двух широченных рек (Ока здесь ничем не уступала Волге), господствуя над необъятными, как море, просторами вод и левобережных долин. Кремль венчал эту гору, подобно роскошной короне, по гребню вились белые стены, в некоторых местах как бы вырастая из крутых склонов. Над вершинами деревьев золотились главы церквей, среди которых особенным, как бы морозным, перламутровым светом сияли купола Михаила Архангела. Сам Нижний, не забывший жестокие набеги татарские, скрывался за горою, в извилистых улицах и улочках, среди роскошных садов, которые в весеннем цвету были подобны огромным белым облакам, спустившимся с небес и опьянившим город райским благоуханием.
Здесь вольно паслись коровы и лошади, здесь было тихо и красиво всегда: в густой летней зелени, в осеннем буйстве красок, в тяжело-снежном зимнем убранстве, — однако улицы Нижнего Новгорода обладали таинственной особенностью: всякий желающий пройти напрямик, срезать угол, сократить путь только удлинял его, рисковал заблудиться и даже воротиться к исходной точке, ибо сей город был построен не как Москва, повинуясь удобству и соразмерности, не как Питер, по линеечке, под прямым углом, а по воле случая, причудливо и прихотливо — нелепо, неудобно, загадочно… чудесно!
В стародавние времена, когда княгиня Елизавета Измайлова еще звалась графиней Строиловой, у нее был небольшой домик в самом начале Варварской улицы, но с годами князь Алексей Михайлович, не любивший воспоминаний о разудалом разбойничьем прошлом жены, выстроил новый двухэтажный дом в одном из красивейших мест города: рядом с Благовещенской площадью, повыше прежней Елагиной горы, где прошла юность его жены и сестры, — на самом юру, открытом всем волжским ветрам, в виду вечной, ослепительной волжской красы. Туда и держали сейчас путь измайловские кареты от Арзамасской заставы, по Покровской улице.
По вечернему времени кругом было пусто; кое-где в окнах мелькали огоньки, однако на большинстве были уже закрыты ставни — в Нижнем рано отправлялись на покой. Ангелину и старую княгиню сморила дорога, они клевали носом, мечтая лишь добраться до постели; Алексей же Михайлович нетерпеливо выглядывал в оконце, торопил заморенного кучера… и вдруг с криком: «Пожар? Мы горим!» — высунулся чуть ли не по пояс, вглядываясь в огромный, до небес костер, вдруг вспыхнувший, как ему почудилось, точнехонько на месте его дома. И прошло не менее пяти мучительных минут, прежде чем карета приблизилась и стало ясно: горит соседний дом, за отъездом владельца давно стоявший заколоченным и назначенный к продаже.
Дом сей частенько переходил из рук в руки и подолгу пустовал, потому что издавна пользовался дурной славой, вроде знаменитого еще в прошлом веке дома Осокиных. Там на развалинах маячил призрак несчастной Насти, некогда зарезавшей кучера, который вымогал у нее деньги за то, что помог скрыть тело невзначай умершего тайного ее возлюбленного, а когда денег не стало, потребовал стыдной оплаты. Здесь же, по слухам, был зарезан своим нетерпеливым наследником какой-то старик, инвалид Турецкой кампании, лишившийся ноги. Когда старика погребали, его деревянную ногу забыли положить в гроб — и с тех пор нет-нет да и слышался из дома спотыкающийся деревянный перестук — говорили, деревянная нога ищет своего хозяина!
И вот теперь нехороший дом пылал. Кое-где на улице замелькали полуодетые фигуры с ведрами, однако все это было пустое: Волга синела далеко-далеко внизу; из домашних запасов не наносишься, и даже если бы прямо сейчас, как по волшебству, явилась пожарная команда и развернулась со сказочным проворством — все равно дом было уже не спасти: он воистину вспыхнул, как если бы в подвале его размещался пороховой склад или стены были старательно просмолены. И похоже, без того или другого не обошлось, потому что вдруг что-то заухало в огне, к небу взвился сноп искр, и щепка, словно вражья стрела, вонзилась в кожаную стенку кареты рядом с лицом высунувшейся Ангелины. Она тронула щепку — и отдернула руку, обжегшись раскаленной, еще шипящей смолою. Вот те на!..
На измайловской крыше стояли дворовые с ведрами, баграми и метлами, готовые обороняться от шальных искр, но, по счастью, просторный сад не дал пожару перекинуться на другие дома, и наконец женщины уверились, что опасности нет, и с облегчением вздохнули, когда старый князь, отряхнув кафтан от сажи, пошел к карете… однако вдруг замер, будто выжлец [7], сделавший стойку, и, со свистом и криком: «Держи поджигателя!» — ринулся на задворки сгоревшего дома. Черный, четкий его силуэт, освещенный заревом и напоминающий китайскую тень, вырезанную из черной бумаги, слился с другим силуэтом, метнувшимся прочь от пожарища. Замахали руки — видно было, что князь и его супротивник нещадно колотят друг друга. Елизавета Васильевна пронзительно вскрикнула, увидев, что муж ее упал… Впрочем, он тут же вскочил и помчался за обидчиком. Тот бросился наутек в обугленные, разоренные кусты, но оттуда выскользнул еще один человек, выбил из рук злоумышленника нож и так влепил ему со всего плеча, что тот рухнул оземь. Князь подбежал, навалился сверху…
Толпа, собравшаяся поглазеть на пожар, сперва оторопела, а потом кинулась было на выручку князю, да дело было уже слажено: Алексей Михайлович появился, волоча за собой какое-то закопченное существо. Невысокий человек помогал ему и нес просмоленное ведро, столь явно изобличившее деяния схваченного, что толпа взревела и приступила бы к самосуду, когда б не явилась тут пожарная бочка в сопровождении своей команды и еще двух городовых, взявшихся разбирать дело.
Понятно, Ангелина и старая княгиня не стали наблюдать спектакль из задних рядов, а выскочили из кареты и пробрались поближе к Алексею Михайловичу. Картина, открывшаяся их взору, была престранная: городовые, князь и его неведомый помощник в изумлении взирали на поджигателя, как если бы тот был диковинным заморским зверем, и слушали его с таким вниманием, с какими слушали бы слона, заговорившего человеческим голосом! Толпа тоже притихла, глазея на черного, обожженного злодея, который бил себя в грудь, потрясая кулаками и брызгая слюной, ораторствовал… на отменном французском языке, самыми страшными словами проклиная Россию и пророча ей скорую гибель от рук Великого Наполеона.
— Что?! — взревел князь Алексей, затыкая пакостный рот такой зуботычиной, что поджигатель вновь опрокинулся навзничь, невольно увлекая с собою того, другого человека.
Князь рывком вздернул его на ноги: