Правда, сегодня, омытый холодной колодезной водой, опьяненный ароматами раннего, не частого для него утра с запахами терпкой помидорной ботвы, наливающихся плодов яблонь и малины, он был способен более критически посмотреть на свой образ существования, и не мог в душе не укорять себя за бездеятельность. Учебный год кончился не блестяще, собственной программы чтения, где стояли серьезные труды по философии, он так и не выполнил: «Логика» Гегеля и «Пролегомены» Канта остались с закладками где-то посредине, широкие планы на сотрудничество в телевидении, куда его упорно приглашали, даже не начали осуществляться. А ведь, поступив на стройфак, он мечтал держать себя в железной узде, памятуя, что журналистом можно стать, лишь имея определенную вторую профессию. Строитель — это поездки, это перемена места, это новые люди и грандиозные события. Надо уметь описать это, выработать собственный почерк, стиль. Кто знает, не получится ли из него нового Кольцова или Нариньяни — кумиров Терентия по остроте наблюдательности и мастерству слова… Ведь они тоже вышли совсем не из газетной среды!
Итак, Терентий ехал на подножке старенького пригородного поезда, раздираемый самоупреками и противоречиями. Бойкие колеса вагончиков выстукивали нехитрую мелодию, буферные тарелки звякали на ходу, и раскаленный диск солнца слепил глаза бесчисленными зайчиками на зеленой краске вагона, на поручнях и металлических переплетах окон, из которых торчали поющие взъерошенные головы… «Десятиклассники», — подумал Терентий, вспомнив как ровно год назад уехали они всем классом за город, жгли костры, откровенничали глупо и неинтересно, обижая друг дружку и хмелея от непривычной прохладной ночи и выпитого красного вина.
Именно там он впервые больно и остро почувствовал, что не так живет, не то говорит, несясь на волнах общепринятого, легковесного и будничного. Прошел год, он повзрослел, но упреки не исчезли, как и та постоянная глухая тяга высказаться, раскрыться кому-то, кто бы его понял…
Внезапно дверь в тамбур раскрылась, из нее выскочила растрепанная невыспавшаяся девушка в мятом цветастом платье с прилипшими соломинками на шее и в волосах. Кому-то в глубь вагона плаксиво прокричав, она ринулась в сторону Терентия, оттолкнув его, оторопевшего от неожиданности, секунду помедлила, прижимая к коленкам одной рукой вздувшееся платье, потом отпустила вторую руку и ухнула вниз, на коричневую, ржавую насыпь, ходко бегущую назад. Увидев, как она сразу беспомощно упала лицом вниз, Терентий, не раздумывая, отпустил сразу обе руки и ловко прыгнул, пробежав на спринтерской скорости по пологому откосу. Сумка с завтраком и двумя бутылками осталась чуть сзади, в лопухах, пыльных от заводских выбросов и буйно растущих вплоть до самой щебенки.
Когда Терентий подошел к девушке, он увидел, что она плачет.
Грачев предпочитал отдыхать в обществе равных ему по положению людей. На лесном кордоне он года три назад построил удобную кирпичную дачу с большой остекленной верандой, где стоял биллиард и где можно было отдохнуть в низких плетеных креслах. Гостям подавался терпкий кумыс в пиалах из толстой глазированной глины, можно было развлечься рыбалкой или просто побродить в поисках ягод под покровом густой листвы и хвои — словом, все здесь располагало к отдыху и забвению от суеты города.
Сегодня, кроме Кирпотина, на дачу приехали по-свойски декан факультета Кукша — сутулый, тщедушный математик и преферансист с кустистыми бровями, лысым черепом и суетливыми движениями, рослый генерал в отставке, начальник кафедры Горюнов — громкогласный, с орлиным носом и неуклюжим полнеющим телом, любитель спиннинга и рыбацкой ухи. Был еще на правах местного жителя и хозяина здешних мест лесник Власьяныч — испитой, хлопотливый мужчина неопределенных лет, дочерна загорелый на солнце, в линялом пиджаке и холщовых брюках, заправленных в яловые добротные сапоги. Сапоги эти только что привез ему Грачев, точно угадав по размеру и добродушно не спросив платы, и Власьяныч, умиленный приобретением нужной и ноской вещи, суетился вдвойне, стараясь угодить важным ученым мужам, предчувствуя вечернюю выпивку.
Пока Кукша с Кирпотиным пропадали в лесу, утомляя свое зрение розыском мелких душистых ягод и время от времени жадно попивая кумыс из захваченной деканом фляжки, Власьяныч показывал генералу, которого особенно зауважал с прошлых удачных рыбалок, места, где в стоялых лесных бочагах водились щуки. Для настоящего заброса блесны из шикарного хитроумного спиннинга не хватало места, и лесник, ловко прицелясь, бросал грузило вручную, а генерал — в майке и подвернутых галифе — подваживал леску, не давая крючку зацепиться за мелкие водоросли и щучью траву. В садке уже плескались две приличные хищницы, разевая узкие рты в предсмертной истоме и временами лихорадочно ударяя хвостами по плетеной сетке. Лесник предлагал переломить им спинной лен, но генерал жаждал показать жене рыбу живьем, дабы подчеркнуть свое искусство, с какой он мгновенно подсекал и подхватывал из воды живность.
— Товарищ генерал, не натягивайте, не натягивайте, она тут аккурат стоит, — шептал хриплым голосом Власьяныч, напряженно следя, как леска, пузыря воду, шла из глубины. Потом она резко дернулась в сторону, рванула, и Горюнов, от удара уронив фуражку, начал быстро разматывать катушку: «Есть! — командирским голосом выкрикнул он, — готовь тару, сержант!» Рыба ушла в глубину, и леска остановилась. «Травите полегоньку», — снова зашептал лесник, округляя белесые с выгоревшими ресницами глаза, — это она, злодейка, моих утят на прошлой неделе слопала. Должно, агромадная, стерва…»
Генерал, толстыми пальцами в рыжих волосах осторожно перебирая леску, добродушно цедил: «Ну, ну, давай, милая, вылазь. Нажировалась, пора и честь знать». Леса не поддавалась, и Власьяныч, оценив ситуацию, уже стянул сапоги, шевеля белыми рыхлыми пальцами ног. «Идтить?» — спросил он у командира. «Погодь, я сам», — генерал ловко скинул галифе, держа одной рукой натянутую струну, не охнув, сошел в воду и погрузился до плеч, сверкая медным, загорелым загривком. Подплыв, он нырнул, шумно выпустив воздух под водой, долго возился в глубине и, как тюлень, резко, с водоворотами, выгреб, отплевываясь: «Тащи!» — закричал он. Лесник быстро начал травить, увидев темное бревнообразное тело рыбы, нехотя идущее к свету: «Сом! Сом, товарищ генерал. Откуда он здеся?» Потом он с леской и сачком зашел до колен, нагнулся и через секунду перевалил в сетку тяжелое, с мутно-зелеными боками и белым животом туловище усатой могутной рыбы. «Славно порыбалили, — басил, одеваясь, генерал. — Ты, сержант, на каком фронте так подсекать наловчился?..»
— На Карельском, товарищ генерал. У нас вся война, почитай, как рыбалка была — то они нас подсекут, то мы их. Глухоманные места были.
— А я на Северо-Западном, под Калинином. Тоже мокрятины хватало — два года не просыхали.
— Зато уж и поперли его, товарищ генерал, как волка на травле…
— А что, у тебя осенью охота добрая? — складывая снасти в рюкзак, спросил Горюнов.
— А как же. У нас и лоси имеются, и серого подстреливаем. Места глухие, была бы бумага…
— Лицензия будет, сержант. Готовь зверя, я в Забайкалье после войны без козлятины не приезжал в часть.
— Чего нет, того нет, а лося я вам подберу отменного…
Ветераны возвращались к кордону, еще издали заметив, как Грачев с женщинами орудовал вокруг самодельно сложенной на поляне печки с прокопченной трубой. Ведерный чугунок стоял, до половины уходя в пламя, пузырясь ключевой кипящей пеной. Профессор — с бицепсами борца, с загорелой, в голубиных родинках спиной — с размаху ловко колол на чурки поленья, с удовольствием всхрапывая, как конь, и отбрасывая капли пота со лба.
— Первая ушица готова — окунишки, ерши. А вас с какой добычей? — весело спросил он, и было видно, что полностью раскрепостился, сбросил с себя налет официальной значительности и был сейчас свойским, заправским компаньоном.
— У нас — гвардейская, — торопливо провозгласил Власьяныч и с уважением посмотрел на генерала, который степенно нес садок со сложенной в кольца рыбой, — товарищ генерал по мелочи не работает…
— Вы понимаете, коллега, интегрирование по объему требует применения функции Лапласа в частных производных, но граничные условия в вашей задаче неясно выражены. Жесткое закрепление диктует… — говорил между тем Кукша, осторожно неся лубяную корзиночку с ягодами, имея в виду Кирпотина. Доцент, растерянный, не зная, как держать себя в простецкой ректорской компании, как за спасительный якорь, держался за Кукшу, и разговор их был осторожный, прыгающий, словно отгораживающийся от здорового лесного духа, которым были исполнены Грачев, Горюнов и даже женщины — в купальниках, орудующие возле рыбы. Дарья Андреевна Широкова, войдя во вкус, потрошила сама, оживленно о чем-то беседуя с профессоршей, будто она всегда на равных была в этой компании, варила тройную уху и сдабривала перцем наваристую жидкость. Она немного свысока относилась к чудаковатому мужу и считала, что он — с его добросовестностью и трудолюбием — заслуживал большего. Если бы только умел ладить с людьми! Предчувствия возможных изменений в его положении заставляли ее сейчас находить общие темы с супругой ректора — пикантной сухощавой женщиной, бывалой спортсменкой и походницей, молодящейся под тридцатилетнюю и использующей в своем лексиконе соленый студенческий жаргон. Вдвоем они приготовили уху, вдвоем, весело перебрасываясь остротами над заскорузлостью мужчин, соорудили коптильню для свежей мелочи и сейчас регулировали дым под листами кровельного железа, обсуждая достоинства вкуса свежекопченной рыбы:
— Мы со Стальревом в голодуху, когда в Сибири были, из коптильни по суткам не вылезали. На Енисее жерех чудесный, но быстро портится. Так мы его на зиму сколько коптили — весь чулан в связках, — отмахивая дым чумазой рукой, говорила профессорша.
— Я считаю, поторопились мы с сокращением, — упрямо наседал на Грачева генерал, хватанув первую стопку и аппетитно закусывая вареной сомятиной, — армия, она всегда хребет государства, я вот с шестнадцати лет в строю, с дальневосточной — и почему крепок? Дух во мне не слюнтяйский, не хлипкий. Скажут: будь готов — я готов. На коне или на транспортере — никакие годы не в счет…
Кирпотин, аккуратно подставляя хлеб под зачерпнутую уху, деликатно переговаривался с Кукшей, быстро сообразившим, что не зря ректор пригласил сюда обыкновенного доцента, и теперь проверявшим научную эрудицию механика.
— Задача на траекторию случайного полета группового тела в принципе решена при запуске первого спутника, — гудел он над ухом Кирпотина, беспокойно думающего о том, как теперь дома и пришла ли, наконец, Олюшка с выпускного гуляния. — Однако в техническом применении принципа независимого действия сил есть ряд трудностей чисто математического плана… — продолжал Кукша.
— Очень душевно написана Николаем Алексеевичем эта история, — захмелев, откровенничал Власьяныч, обращаясь к Дарье Андреевне, понравившейся ему своей простотой и обходительностью, — как они, сердешные, приехали к губернатору и просют: дозволь мужей повидать. А тех привели, глядь — они седые волосом, и на руках — кандалы. Слеза прошибает, когда читаешь…
Дарья Андреевна тоже беспокоилась, как там их дочь, впервые надолго загулявшая после выпускного, но она помнила свои белые ленинградские ночи, восторженные речи инженера Широкова, его бесшабашные, увлекающие замыслы — езду на паруснике по Финскому заливу, накрененные, гудящие от ветра мачты, соленые брызги и соленые поцелуи, и, чуточку опьянев, она готова была простить дочь за безразличие к родителям, за долгое отсутствие и детскую жестокость по отношению к отцу, торт которого Оля едва, на бегу, попробовала. «Разве мы не такими были, — думала Даша, — убегали от родителей в общежития, целовались с прыщавыми мальчишками. От этого не уйдешь…»
Она поддакивала сиявшему, как начищенный самовар, Власьянычу, которого очень занимала правдивость и чувствительность поэзии русской классики, в частности Некрасова, и все больше умилялась им.
Грачев же, в расстегнутой льняной прохладной рубашке, в старых спортивных шароварах, вовремя подливая опорожненные стопки и подхватывая на лету фразы, осуществлял функции тамады в этой своеобразной гулящей под открытым небом степенной компании, которой предстоял простенький преферанс по полкопейке, здоровый сон на свежем воздухе и долгая трудовая неделя — последняя до отпуска рабочая неделя институтского коллектива…
Артема в этот день занимал отнюдь не праздный вопрос — как добиться того, чтобы Леночка Шварц пошла с ним вечером на танцы в парк. Леночка нравилась ему уже давно, но почему-то избегала оставаться вдвоем, предпочитая шумные, дурашливые компании, бесконечные проходки по центральному городскому «бродвею», где фланировали франты в цветных рубашках с отворотами и в брюках, подметающих асфальт. Она могла говорить там о чем угодно: о модах, выкройках, о сногсшибательных кинофильмах и о том, кто за кого вышел замуж, и вся ее стая подруг-медичек вызывала у Артема волчью затаенную ненависть. Он терпеть не мог худосочных, вечно обиженных некрасивых девиц, которыми Леночка окружала себя, словно подчеркивая свою эффектную выигрышную фигуру, покатые плечи и небрежно-царственные смоляные волосы, распущенные до пояса. Артем считал, что Леночка нарочно дразнит его, заставляя скучать среди сплетничающих, вечно кому-то завидующих девчонок. Он поневоле слонялся за ней, покупая подругам пирожное в кафе или ненавистные кисло-сладкие соки с мякотью, рассказывал им анекдоты из студенческой жизни, и все ради того, чтобы под вечер, когда все изматывались от ходьбы, остаться хоть на полчаса с Леночкой, проводить ее до подъезда, и там, уже наедине, успеть прочитать ей пару только что вычитанных стихов или рассказать, куда они собираются летом с Терентием и Мишкой Козелковым. Артем надеялся увлечь Леночку идеей похода на байдарках по реке Белой, в самом сердце горной Башкирии, где навалом рыбы, неисхоженных пещер и где можно загореть и накупаться не хуже, чем на Черноморском занюханном пляже где-нибудь в Сочи или в Афоне. В мае друзья уже обновили две только что купленные байдарки — одну Артемову, другую Мишкину, и Артем взахлеб рассказывал девушке о горных перекатах, о липовых цветущих уремах, где пели, как оглашенные, неистовые соловьи, о настенных рисунках, найденных ими при свете самодельных факелов в глубине Амангельдинской пещеры… Они сняли тогда с Мишкой киноочерк, к которому Тэд написал остроумный добротный текст, и этот фильм обещали вот-вот показать по телевидению, на что Леночка шутливо иронизировала: «Его держат, чтобы вырезать кадры, где ты, Тимочка, бегаешь в плавках маминого шитья по мерке твоего папеньки…»
Конечно, Леночка, как соседка, знала многое о семье Орловых, но зачем намекать, что папаша — старорежимный потешный мужик, не знающий, с какой стороны подойти к купальне, и предпочитающий домашнюю пижаму любым вылазкам на природу.
Сегодня Артем хотел рассказать Леночке и о вчерашнем визите Богоявленского, о котором он успел прочитать в киноэнциклопедии и даже выучить его роли в знаменитом ФЭКСе и в «Кирпичиках», где старик играл молодого нэпмана — глуповатого и наглого буржуйчика с жестами немого актера. Словом, ему было о чем поговорить с Леночкой наедине, но как заранее отшить вездесущих подружек, которые, небось, с утра засели в квартире у Шварцев, дуют растворимый кофе и стрекочут о Брижитт Бардо, о Софи Лорен и прочих звездах…
Артем долго возился перед зеркалом, бриолиня прическу, меняя галстуки и подбирая брюки, наиболее облегающие его узкие ладные бедра. Что и говорить, Леночка обожает модных парней и чуть что не так — примется колоть ему глаза вышедшим из моды поясом или пенсионерскими отворотами на брюках. Ладно, мать понимает сына и охотно дает ему дензнаки на ателье, где работает тот же Шварц, принимая клиентов строго по выбору и предпочитая получать плату не через кассу. Подумаешь — закройщик первого класса, нос воротит, если принесешь ему перелицовывать тройку… Небось в войну рад был всему, а теперь важничает… И Артем сердито выдернул из штанины белую нитку, которой был прихвачен матерчатый лоскуток с намелованными цифрами, написанными корявым шварцевским почерком.
Потом он набрал номер Леночкиного телефона и конечно же услышал, как в трубке, поднятой Шварцем, раздались отдаленные женские взвизги и хихиканье.
— Мне Лену можно, Арон Борисович? Добрый день, это я, — и он провел языком по сразу обсохшему небу.
— Ну как, молодой человек, моя работа? Вам понравились накладные карманы?
— Конечно, Арон Борисович, это шик. Я вам так благодарен… И так быстро…
— Благодари Леночку. Вот она сейчас подойдет… — и Шварц что-то принялся быстро говорить, но уже не в трубку, а в сторону, из чего Артем мог только уловить «обязательно с левой стороны… скажи, что это гениальный артист»… Но он и так уже догадался: Шварцы собирались на Мееровича — пианиста-гастролера, на которого отец уже неделю раздавал билеты знакомым. Этот Меерович только что вернулся из Америки, и все местные ценители жаждут на него попасть, рассказывая небылицы об его искусстве. Артем мгновенно возненавидел этого Мееровича, отсиживавшегося сто лет в эмиграции, и теперь не дающего ему хоть раз сходить с Леночкой на законные танцы…
— Алло, Темочка, привет! Ты в курсе, что я консультировала папу по части твоего туалета?
— В курсе, — буркнул Артем, — у тебя опять эта кодла? А я тебя на танцы хотел пригласить, как человека, а ты… Опять, что ли, на концерт с предками пойдешь?
— Темчик, это же Меерович. Он играет сонаты Скрябина. Стыдно быть таким неотесанным. Все говорят…
— Ну и иди со своими мееровичами, я себе чувиху сам найду.
— Не говори пакости, Тема. Ты ведь хочешь, чтобы я пошла с тобой в поход, да?
— Ты меня на походе не покупай. Хочешь — иди, а не хочешь — мы и сами прокормимся. Там бараньи шашлыки, знаешь, — пальчики оближешь…
— Темчик, мы об этом поговорим с тобой на концерте. Закрытие сезона, будут все знакомые; не упрямься. Принеси нам билеты в седьмой ряд, места с третьего по восьмое. Договорились?.. — голос Леночки стал нежным, обещающим, каким она всегда разговаривала с Артемом, уговаривая пойти с ним на тоскливые для него мероприятия, и Артем сдался, словно увидев, как горят пленительным властным огнем Леночкины глаза, как капризно и мило морщит она верхнюю пухлую губку рта, которую он только на той неделе робко и страстно впервые поцеловал.
Терентий сидел на берегу озера в плавках, обхватив руками ноги и положив голову на жесткие, в ссадинах и шрамах, колени. Солнце уже садилось за его спиной, и длинные тени падали от тополей на песок, на зеленые метелки прибрежных камышей, и только мутно-желтоватая вода озера, насквозь прогретая лучами, еще горела ровным теплым солнечным светом. С той стороны, из-за высоких мартеновских труб, дул предвечерний ветерок, шевеля его длинные сохнущие волосы, охлаждая горячий чистый лоб.
Белокурая девичья головка, похожая издали на диковинный цветок, виделась издали в чуть рябимой ветром воде озера, и сердце Терентия горестно и остро сжималось, когда оттуда, с воды, поднималась тоненькая, с крошечной кистью рука, приветливо махая ему и снова опускаясь в ленивую воду.
«Как это произошло?..» — думал Терентий, не отвечая на жесты девушки и только пристально, до рези в глазах, всматриваясь в качаемую на воде кувшинку головы, еще так недавно лежавшую на его предплечье и такую неожиданно дорогую, щемящую душу жалостью и трогательной прелестью к себе.
Он смутно помнил, как поднял с земли обмякшее безвольное тело девушки, как спрашивал ее, чем может помочь, а та только мотала спутанными льняными волосами и размазывала по щекам слезы пополам с кровью. Он вытер ее лицо платком, смоченным в чае, который еще оставался в бутылке, поднял с земли и, положив руку девушки на плечо, попытался помочь ей идти в сторону города.
— Нет, нет, только не туда, — сдавленным голосом проговорила она, и снова слезы показались у нее на ресницах.
Тогда он потихоньку повел ее в сторону сада, откуда только что возвращался, и через полчаса они прибрели к крохотному деревянному домику в тени отцветших яблонь, вернее, не домику, а будке с одним застекленным окошком, шиферной односкатной крышей и низким крылечком в две ступеньки, возле которых мощно росли посаженные матерью душистые горошки, георгины и резеда. Здесь, в сухой полутьме пыльного полужилища-полусклада садового инвентаря, среди лопат, леек и оцинкованных, мокрых еще с утра, ведер, стояла низкая продавленная тахта, вывезенная в прошлом году с их квартиры, на которой, утомясь на солнце, обычно отдыхала с влажной тряпкой на лбу мать Терентия. Протертые подушки с вышивкой и пара старых вигоневых одеял лежали на тахте, куда, обессиленно и благодарно улыбнувшись, рухнула измученная бледная девушка. Ее звали Оля, и больше ничего не рискнул у ней выспрашивать Терентий. Матовое, в подтеках и ссадинах молодое лицо было удивительно красивым: правильный разрез глаз, нежные шелковистые русые брови, чуть сросшиеся на переносице, прямой, чуть вздернутый нос с розовыми шевелящимися от глубокого забытья крыльями ноздрей, мягкий пушок над верхней шафрановой губой, открывавшей мелкие, с зазубринками, плотно выросшие передние зубки, похожие на кроличьи. Бледно-розовые, как морские раковины, уши, вокруг которых солнечным, попавшим в щели домика, светом горели пушистые, тонкие волосы, синяя, отчетливо видная под кожей, жилка пульсировала на виске, измазанном при падении и теперь в оставшихся следах угольной пыли. Все это было необыкновенно пленительно, вызывало желание провести ладонью по заплаканному, истомленному лицу, ощущая свежую теплоту губ, легкую испарину шеи и сказочную прохладу приоткрытой, доступной, верхней части груди. Терентий не выдержал и прикоснулся пальцем к красноватому родимому пятну в ложбине между выступающих тонких ключиц. Это было глупо и неожиданно для него самого. В тот же миг девушка доверчиво посмотрела на него, и ему страстно захотелось ее поцеловать…
Сколько раз, борясь с чем-то нехорошим в себе, тайным и бесстыдным, Терентий клялся, что никогда без любви не поцелует, не подойдет ни к одной из женщин, властно влекущих к себе его молодое, сильное, подчас мутящее разум, тело. Он считал, что изменит самому себе, предаст ту священную, называемую про себя «Она», к встрече с которой готовился всю короткую юность, читая будоражащие воображение книги Тургенева и Бунина, вглядываясь в полотна Ренуара или Коро. Особенно он любил Коро — его картину «Купальщица», где в зеленоватом сумраке леса стояла возле озера обнаженная женщина с певучими линиями торса, длинными жемчужно-бирюзовыми бедрами и узкими, неправдоподобно тонкими лодыжками, несущими на себе всю стройную колоннаду живого пьянящего тела. Она прижимала правой рукой фосфоресцирующую в сумраке грудь с крохотной алой маковкой соска, и взгляд ее остановился на холодной, темнеющей воде омута, где плавали желтые кувшинки и размытым пятном отражалась ее нагота. Что она собиралась делать? Купаться — одна? В этой страшной одинокой воде? Расставаться с миром, ощущая в себе робкое шевеление завязавшейся жизни? И поэтому так беззащитно-доверчиво прижимала набрякшую, упругую грудь, словно прося прощения за невозможность материнства.
Воображение изматывало Терентия, и он отходил с каким-то молитвенным настроением от этой картины в Москве, где люди толпами валили по залам, листали старые пожелтевшие справочники, словно обретая что-то совсем забытое, канувшее в вечность и теперь чудом воскресшее в нетленной вечной красоте…
И вот сейчас Терентий, поцеловавший незнакомую ему дотоле девушку всего лишь из мгновенного порыва жалости и сострадания, сидел на берегу озера. Здесь он еще мальчишкой учился плавать и когда-то с трепетом ждал, что когда-нибудь он покажет всю свою силу мышц, проплывя мастерски «дельфином», выбрасывая сильные руки и волнообразно изгибаясь в воде, ударяя сомкнутыми ногами в ее струящейся глубине. Ждал — и дождался… Только не было у него желания подняться, пройти босыми ступнями по свитому ветром песку, охладить пышущее от возбуждения тело…
А девушка по имени Оля, так ласково ответившая ему на невольный порыв, уже русалкой плескалась в озере, замочив волосы и махая ему издали хрупкой ладошкой… Да, он, действительно, не имел права…
Прошло два года. В двадцатых числах декабря в малогабаритной квартире на две комнаты беседовали в низких, с широкими удобными поролоновыми спинками креслах два человека — приехавший в город с полгода назад кинорежиссер Богоявленский и архитектор-пенсионер Серебряков. На низеньком столике пыхтела никелированная кофеварка, стояла плетеночка с печеньем и пиала с вареньем из лесной земляники, от которой душисто и приятно пахло. Старики беседовали не торопясь, откровенно и вежливо, как люди, прожившие бурные годы и знающие цену этому немудреному уюту.
Раздался звонок, и Богоявленский легкой походкой лыжника и бегуна, чем он непрестанно гордился, пошел открывать. В дверях стоял Артем, немного смущенный тем, что явился в сопровождении Леночки. Красивую девушку давно мучило любопытство от разговоров об антикварном старце, снимающем пятый десяток лет кино, обходительно-галантном с женщинами и необыкновенном рассказчике.
Она упросила Артема взять ее в гости, хотя тот вовсе не собирался засиживаться у Богоявленского: шла зачетная сессия, и надо было решать задачи по сопромату, еще более сложные по объему, чем двойные интегралы на первом курсе.
Артем уже впрягся в институтскую лямку, с удовольствием занимался в студенческом научном кружке и теперь решал задачи на конкурс, освободивший бы его от дальнейшего экзамена. Сегодня он принес давно обещанные рисунки пером для режиссера, по просьбе которого он рисовал ветхие здания города. По его мнению, рисунки удались, и только поэтому он согласился идти в компании Леночки.
— А, племя молодое, незнакомое! Прекрасно, что вы зашли. Нынче рождество — послушаем вместе парижскую мессу…
Старик подтянулся, глаза его молодо заблестели, он бросился суетливо помогать Леночке снять изящную шубку.
— Темочка, Леночка, как чудесно! Я-то как соскучился по вас, — приветствовал их Серебряков, вставая и уступая кресло девушке.
Он залюбовался ее здоровой, чистой красотой, густыми черными волосами, аккуратно прибранными и заколотыми серебряной заколкой. Ей шло и темно-вишневое шерстяное платье с витым пояском, с рукавами, чуть выше локтя открывавшими ее белые, полноватые руки, и кокетливые сапожки из замши с блестящими замками и пряжками.
— Вы прямо вылитая суриковская красавица, — подхватил тему Богоявленский, — помните, в «Боярыне Морозовой» Урусова стоит? Вы, Леночка, мне ее напоминаете.
И он поспешно налил девушке из кофеварки ароматную коричневую жидкость.
— Я вам рисунки обещанные принес, Павел Петрович. Вот… — Артем подал старику папку с красиво вычерченной виньеткой.
— Старинные здания — это моя слабость, коллега. Вы говорите, ваш город молод. А он ведь прелестен в своей безыскусной старине, уральской кержацкой архитектуре…
— Какая это архитектура. Купеческий модерн конца девятнадцатого века, — отшутился Серебряков, всегда в душе скептически относившийся к показной любви к патриархальщине, хотя и сам собирал раритеты прошлого.
— Ан нет, тут я с вами в контрах. Вот полюбуйтесь, какой шедевр мы с Темой отыскали. В ваших переулочках Заречья чего не сыщешь… — И Богоявленский вытащил белый картон, на котором был тщательно прорисован тушью двухэтажный особняк с балконом, кирпичными стенами и декоративными коронками парапета на крыше. — Какая прелесть, симфония узорного кирпича и чугунной вязи! Взгляните, Леночка, сорок три вида кирпича мы насчитали в этом купецком особняке с Артемом. И звездчатый, и ромбический, и полукруглый! Разве сейчас такое сыщешь? А вот природный, грубо рубленный гранит в доме! Какие массивные арки окон, замковые глыбы! Какая узорчатость крыльцовой консоли!
Богоявленский снова чуточку переигрывал, и Артем это чувствовал. Но ему было приятно, что режиссер хвалит его работу, его кропотливый труд — рисунки, из которых уже можно было подумать — не составить ли целый альбом. Серебряков, бегло просматривая листы, бросал изредка замечания: — Тут штриховка у тебя, сосед, лишняя. А здесь нафантазировал, этот фасад жестче, лаконичнее… Но в целом, любопытно. Надо при случае подсказать главному, может, устроит выставку в «Горпроекте»…
— Вы согласны, это надо замечать? Это надо ценить и сохранять. Дудки, что архитектура есть только на Новогородчине или в Ярославщине. Гармония была присуща творениям прошлого повсеместно… — наседал на Серебрякова воодушевленный режиссер.
— Вас послушать, и все городские галантерейные магазины надо объявить памятниками зодчества. Были у нас миллионеры Якушевы, любили модерн в начале века…
— А что, ваша галерея — это классический модерн. Одна лестница на второй этаж чего стоит. Не цените вы, профессионалы, творчество ваших предшественников, не цените!
— Сомневаюсь я, Павел Петрович, что купцы понимали толк в искусстве. Город барышников и коннозаводчиков требовал показухи, вот на показуху и лепили то амурчиков под потолок, то капительку с акантом. Какая уж тут красота…
Артем молчал, внутренне не соглашаясь с Серебряковым, которого всегда любил и ценил. За время работы над рисунками он по-иному понял красоту скромных городских домов с незатейливой резью наличников, с затененными от тополей дворами, мощенными плоским камнем. Ему стала понятна особенность облика почти каждого строения прошлого, чего он не мог сказать, к огорчению, о современном, супериндустриальном строительстве, загромоздившем унылыми коробками пятиэтажек пространства снесенных кварталов. Но Артем полагал, что сердце его обманывает, что где-то есть иная, ведомая, быть может, Серебрякову правда красоты современного строения, ибо не может быть, чтобы сложная инженерная наука, в которую он погрузился так доверчиво и искренне, была создана только ради цифр, ради голого расчета и многочисленных формул. И ему еще острее захотелось войти в приотворенную дверь инженерного дела, чтобы понять и примирить в самом себе эти противоречия.
Леночка внимательно слушала полемистов, ревниво воспринимая то, что относилось непосредственно к Артему. В общем-то она хотела, чтобы ее избранника хвалили, но в то же время не забывала запоминать колкие критические фразы в адрес его художничества, ибо сама она полагала, что Артему нужна вовсе не живопись, а математика. Она уже видела в нем научного работника, не импульсивно-доверчивого, а наоборот — самостоятельно-сдержанного, степенного, каким в ее воображении должны были быть ученые, и потому с неприязнью воспринимала преувеличенно дружеский панегирик Богоявленского. Сам старик — как феномен — ей показался забавным, в нем было нечто противоположное тому укладу порядочного расчетливого дома, в котором девушка выросла. Он был как фейерверк — яркий, разноцветный, но недолговечный. Как он прожил свою жизнь? В скорых иллюзорных увлечениях? В житейской неприспособленности? В легкомысленном рассеивании по мелочам собственного таланта? И Леночка снова представила себе Артема непременно на высокой кафедре в большой аудитории…
В беломраморном, с пурпуровыми рядами кресел зале МГУ заканчивался трехдневный конгресс металлургов. Убеленные почтенными серебристыми сединами ученые в строгих костюмах, в белоснежных сорочках с твердыми отутюженными воротниками неторопливо уточняли предложенную президиумом резолюцию конгресса, определяющую на несколько лет вперед пути развития качественной металлургии мира. В зале стоял ровный, умеренный гул, в котором слышалось шелестение лощеной бумаги, щелканье переключателей переводчиков и разноязычные восклицания.
Профессор Грачев, откинув полированную доску, служащую крохотным удобным столиком, быстро записывал дополнения, даваемые японскими коллегами из всемирно известной фирмы «Тодзио», которые звучали сейчас в наушниках на английском языке. Он переводил их сразу, скосив чуть вопросительный взор на своего аспиранта Зданевича, контролировавшего правильность текста по английскому офсетному буклету с яркими рекламными снимками, розданному участникам конгресса только что в перерыве. Грачев, скользя золотым пером по бумаге блокнота, с удовлетворением и азартом убеждался, что предсказанные им несколько лет назад прогнозы сбываются. Японцы уже пустили стотонные конверторы на кислородном дутье с осевым вращением, ловко обойдя действующие американские и советские патенты за счет незначительных изменений схемы разливки. Невиданный рывок, совершенный ими за последние три года, опрокидывал все представления об этой крошечной островной стране, как второразрядной державе в мире стали. Не имея собственной руды, угля, флюсов, они давали баснословно дешевую сталь высоких прочностных показателей, о чем взахлеб расписывал их добротно сделанный буклет с улыбающимися рекламными старцами возле желто-лимонных ковшей, Одного из творцов, запечатленного в пластмассовой оранжевой каскетке и в скромном синем рабочем кителе на снимке, Грачев знал. Это был Токаси Оно-сан, профессор и директор фирмы «Тодзио», умело сочетавший в себе качества дельца и ученого. Совладелец трех десятков металлургических заводов сейчас приятельски улыбался ему из соседнего ряда, показывая пальцами, что им, партнерам по науке, есть о чем поговорить после финиша конгресса.
Грачеву, чьи лицензии в прошлом году были куплены наконец после долгих торгов и взаимных уступок рядом шведских, японских и итальянских фирм, тоже хотелось вплотную познакомиться с подвижным, улыбающимся японцем, на лацкане пиджака которого среди прочих, виднелся скромный, чуть аляповатый значок его родного города. «О, колоссально! Раскислители профессора Грачева — это наш двойной секрет, — похлопывал его при первой встрече Токаси Оно-сан, — дубль-секрет…» И японец, блестя роговыми очками и матовой обтягивающей скулы кожей, откровенно улыбался, вызывая у Грачева смешанное чувство опасения и польщенного самолюбия.
Секретарь конгресса, жердеподобный англичанин с длинным лицом и тусклыми платиновыми коронками, долго зачитывал тексты поправок, держа вытянутый палец в знак внимания, потом уступил место председателю академику Страбахину, от имени советской делегации поблагодарившему гостей за участие и коротко пригласившему желающих поехать на экскурсию по заводам и фабрикам и примечательным местам столицы. В конце он сказал, что материалы конгресса будут высланы участникам не позднее чем через две-три недели.
— Вот это темпы! — не выдержав, шепнул шефу Зданевич, имея в виду, что в институте печатные сборники «варились» по году-два. — Это же надо перевести, отредактировать, дать иллюстрации!..
— Столица все может, Юра, — захлопывая блокнот, отпарировал Грачев, — ты лучше скажи, в министерстве был? Как с нашей программой?
Юрий Викторович Зданевич на внешний вид был тщедушный человек, с впалой грудью, белесыми, красноватыми от занятий в библиотеке, веками, оттопыренными ушами на стриженной ежиком голове. Однако в нем скрывалась редкая способность входить в контакт с людьми разных возрастов и положений. Умел хитростью, льстивостью возбудить к себе доверие людей, учить их «уму-разуму», понося огрехи академической чистой науки, ее оторванность от жизни. Причем Зданевич охотно соглашался, подсказывал досадные примеры, сетуя на собственный, незначительный, якобы, опыт в этой отрасли.
Производственники свысока благоволили к такому «книжному червю», который «по оплошности» снабжал их вычитанной идейкой или простодушным советом. Зычным цеховикам претила обычная самоуверенность деятелей от науки, Зданевич же тихо «обвораживал» их своим самоуничижением, с полгода-год будучи их желанной дойной коровой по части придумок. Потом, под налаженный контакт, появлялся Грачев или его сотрудники, и оказывалось, что внедрение было частью общей институтской тематики, и заводу следовало бы раскошелиться, оплачивая авторские права, но лучше — и тут все соглашались — лучше идти на крепкий контакт с наукой, столь славно оправдавшей себя даже в малом.
Поэтому именно Зданевича взял с собой на конгресс Грачев, поручив ему довести до конца деликатное дело подписи и утверждения учебных планов потока, фактически существующего два года. Была, правда, устная договоренность с начальником отдела, устное «добро» от одного из замминистров, но до подлинного утверждения в текучке канцелярщины пока дело не дошло. А ведь к марту люди выходили на дипломы — реальные, качественные дипломы, выстраданные авторами на двести процентов. Грачев беспокоился за судьбу своего детища и потому с надеждой повторил вопрос понятливому Зданевичу.
— Видите ли, Стальрев Никанорович, Запольский в отпуске, а референт Гудкова третий день возит иностранную делегацию по вузам. Я наводил справки: «де-факто» — резолюции нет. Я, правда, раскопал интересный документ — «Положение о рабфаках» тридцать восьмого года, там есть абзац…
— Ты мне не крути. Запольский, может, за три года уехал отпуск использовать. С ним по телефону не поговоришь. Сколько тебе дней еще надо, продлевай командировку, но дело доводи.
— Но, может быть, использовать этот абзац как аргумент? Его никто не отменял, я в «Сводном томе приказов по высшей школе» сверялся…
— Кто мне дипломы выдавать разрешит, чудак? Мне людям документы выдавать пора, а ты архивы листаешь. Чтобы подпись к январю была — хоть встречай Новый год на письменном столе у Запольского. Понял?
— Понял, Стальрев Никанорович. Я вот еще… насчет японца.
— Давай. Есть идея?
— Он у нас мог бы обработку шлаком в полглаза взглянуть, а?