Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Никто нигде - Донна Уильямс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Помню, когда мне было лет семь, я заработала оплеуху тем, что, придя к кому-то в гости, с порога объявила: «Ой, как же у вас грязно!» — а затем радостно сообщила хозяину, что у него, оказывается, только одна рука. Для меня это было типично: этим я заслужила репутацию человека прямолинейного, грубого, с легкостью обижающего других. Впоследствии то же самое качество порой приносило мне уважение — обо мне говорили, что я «никогда не боюсь говорить, что думаю».

В самом деле, под масками Кэрол и Уилли мне удавалось говорить то, что я думала — проблема в том, что я совсем не могла высказать то, что чувствовала. Одним из решений было — о тех областях жизни, по поводу которых я могла испытывать какие-то чувства, говорить особенно холодно и отстраненно. Все мы в какой-то степени прибегаем к этому, когда стараемся скрыть свои чувства; но мне приходилось убеждать себя в том, что эти темы и вправду мне безразличны, и от этого мое «я» превращалось в пустую оболочку.

Ту же тактику использовала я все эти годы, когда общалась с внешним миром через маску Кэрол. Донна — глубоко за этой маской — общаться так и не научилась. Все, что я чувствовала, мне приходилось либо отрицать, либо выражать такими способами, которые окружающим казались «тарахтением», пустой болтовней ни о чем. Сама я называла это «говорить поэтически».

* * *

Мне было двенадцать, и мать и старший брат снова принялись систематически меня дразнить. Начиналось с того, что кто-нибудь из них спрашивал другого: «Что это она говорит?» — а тот отвечал: «Да не слушай ее, опять тарахтит!»

Они придумали мне новое прозвище — «бухтелка». Это означало «идиотка». Брат, уверенный, что положение «маминого сыночка» защитит его от моей мести, придвигался ко мне вплотную, качал головой из стороны в сторону, как я, и распевал: «Бухтелка-тарахтелка, бухтит-тарахтит!» Теперь меня задевала не только его физическая близость, но и эти слова. Даже не знаю, что было неприятнее — то, что он стоял вплотную ко мне, что передразнивал мою привычку качать головой (так я делала, когда старалась что-то понять) или что, используя мою тактику, придумывал «специальные» слова.

Не знаю, как именно ему удавалось донести до меня свою дразнилку — ясно только, что его слова жгли меня, как огнем. Заметив, что я реагирую на обзывательства, мать и брат от меня уже не отставали. Сначала я яростно кричала в ответ: «Я не сумасшедшая!» — но наконец сдалась.

Мать говорила, что я переменилась в двенадцать лет. Никогда до того мне не приходилось так яростно бороться за свой собственный мир. Внешний мир стал то ли полем битвы, то ли сценой, на которой я вынуждена была «играть роль» хотя бы для того, чтобы выжить. С огромной радостью я бы «все бросила» и скрылась в собственном мире — если бы не уверенность в том, что мать и брат будут счастливы моему поражению. Моим движущим мотивом стала ненависть и чувство несправедливости: я хотела доказать, что они ошибаются. В то же время страх перед чувствами звал меня назад, в мой мир. Эти противоречивые стремления рвали меня на части, разрушая и мое истинное «я» глубоко внутри, и те маски, что я бросала «их миру», не желающему оставить меня в покое.

* * *

Мать хотела записать меня в школу для девочек. Я заявила, что пойду только в смешанную школу — или вообще никуда. Так я оказалась в смешанной школе.

Школа, куда я попала, располагалась в рабочем квартале и считалась не слишком хорошей. От ее учеников особых успехов не ждали — и в этом я никого не разочаровала. Я была невоспитанной, несговорчивой, агрессивной — так что прекрасно «вписалась в коллектив» на первых порах.

Поначалу друзей у меня не было — как и у большинства первогодков. Но скоро другие одиночки начали тянуться ко мне. Наши столкновения неизбежно заканчивались драками: скоро я заработала себе репутацию драчуньи и хулиганки, что в такого рода школах всегда популярно. Дралась я не только с будущими друзьями, но и с любым, кто задевал меня или (как мне казалось) кого-то еще. Даже признанные «авторитеты» среди школьных хулиганов считали меня «безбашенной и ненормальной»: я ругалась с учителями, швырялась чем попало, убегала из школы, ломала и портила все, что под руку подвернется — не исключая и самое себя.

Я умела трясти руками так, чтобы казалось, что отрываются кисти, или головой — так, чтобы услышать, как мозги стучат о череп.

Задерживала дыхание и напрягала мышцы живота, давя себе на диафрагму с такой силой, что багровела, начинала задыхаться и едва не теряла сознание. Другие ребята смеялись надо мной и называли меня чокнутой. Учитель считал, что у меня серьезные нарушения. А я чувствовала, что в «их мире» меня не ждут, что у меня самой нет ни малейшего желания в нем находиться — и, если уж я должна быть здесь, то только на своих условиях. Иначе — уйду или просто растворюсь, как только этого захочу.

* * *

Особенно тяжело приходилось мне на физкультуре. Я терпеть не могла ни играть в команде, ни подчиняться правилам. Попытки заставить меня не заходить за линию приводили к тому, что я начинала швыряться спортивным инвентарем — что иногда бывало опасно.

Одна учительница, явно не понимавшая глубины моих проблем, решила как-то «преподать мне урок». После физкультуры она велела мне остаться в раздевалке, приказала ловить мячи для крикета — и начала яростно швырять их в меня. Я всегда боялась ловить мячи: первый мяч ударил меня в живот, второй просвистел над ухом — и я бросилась бежать от этого испытания, как перепуганная маленькая девочка, какой, собственно, и была. Ее нетерпимость меня разозлила, летящие в меня мячи напугали; но, как ни странно, жестокость ее тогда совершенно не причинила мне боли. Сейчас? — да, сейчас мне почти больно об этом вспоминать.

* * *

Рисование, лепка и работа по дереву стали для меня настоящей «уловкой-22». Мастерить что-то своими руками мне нравилось — но я терпеть не могла выслушивать указания, что и как делать, и не любила показывать другим свою работу.

Мне нравилась музыка — но петь не получалось; и это сочетание острой любви к музыке и неспособности ее проявить делали меня столь уязвимой, что я начинала хулиганить на уроке, чтобы «помешать работе класса».

Я научилась не любить математику: вычисления я всегда производила в уме, но на уроке требовалось не только дать правильный ответ, но и «показать решение». В виде компромисса я переписывала ответы с последних страниц учебника.

На уроках английского я писала сочинения, но никогда — на заданную тему. Писала я о том, что меня волновало, но всегда такими обиняками, что мои сочинения требовали настоящей расшифровки; а в заключение каждого набрасывала поверх исписанной страницы рисунок карандашом, который, казалось мне, адекватнее отражает то, что я пытаюсь выразить. Но и рисунки обычно бывали абстрактными и символическими: чтобы выразить что-то личное, мне требовалось создать дистанцию между собой и тем, что я хотела сказать.

* * *

Чувствуя, насколько оторвано от мира мое истинное «я», я стала говорить, что меня зовут не Донна, что меня надо называть Ли. Это означало, что другие общаются не с Донной, а лишь с ее масками — единственным, чего они заслуживают: с моим гневом по имени Уилли или с пустой, бесчувственной, но умеющей «хорошо себя вести» маской, которую я про себя продолжала называть Кэрол. Тайну Кэрол я хранила в себе двадцать три года, полагая, что объяснений окружающие не заслуживают.

Большинство знакомых ребят отказались ни с того, ни с сего называть меня Ли (сокращение от моего второго имени), тогда и я отказалась общаться с ними. Постепенно мы достигли компромисса: появилось несколько прозвищ, на которые я отзывалась. Пока меня не оскорбляли, называя тем, кем я себя не чувствовала, я охотно откликалась на любое вымышленное имя, считая это вполне приемлемой платой. Дома я часами стояла перед зеркалом, смотрела себе в глаза, шептала свое имя снова и снова, словно стараясь вызвать себя из глубин собственного существа, — и боялась, что больше никогда не смогу почувствовать себя собой.

Я теряла способность чувствовать. Быть может, мой собственный мир и был пустоват — но утрата доступа и к нему безжалостно бросала меня в некое преддверие ада, холодную пустыню, лишенную всякого чувства, всякого утешения. Подобно многим людям с нарушениями, я начала причинять себе боль в надежде хоть что-нибудь ощутить. Казалось, что «нормальность» других людей вела меня к безумию. Лишь пока я не впускала «их мир» в свою жизнь, мне удавалось сохранять рассудок.

Корми бездомных котов — но не приводи домой беспризорных детей. Бездомные коты сами о себе позаботятся. Сделай вид, что их здесь нет, сделай вид, что тебе наплевать, Пусть бездомных детей спасает кто-нибудь другой. * * *

Я уходила все дальше — а вот мать, напротив, возвращалась к жизни. Когда я начала взрослеть физически, она переживала «вторую молодость». Отца постоянно не было дома: мать возобновила отношения с друзьями юности и обнаружила в себе страсть к вечеринкам.

Теперь по вечерам дом содрогался от звуков рок-н-ролла — и хорошенькая дочка-подросток, тем более с поведенческими проблемами, на этом празднике жизни явно была лишней.

Мне не было спасения. Стоило переступить порог, вернувшись из школы, — меня встречали тычки и пинки, затрещины и подзатыльники, гневные вопли и грубая брань; и, как обычно, я не кричала.

У меня была школьная подруга, как и я, из неблагополучной семьи. Порой я ночевала у нее; иногда ее родители этого не позволяли, и она старалась незаметно впустить меня в дом и устроить на ночлег. Однажды вечером мне пришлось искать себе ночлег самостоятельно.

Еще одна девочка из школы жила от меня в нескольких кварталах. Узнав, что не смогу переночевать у подруги, я отправилась прямиком к ней. Я ее почти не знала; но она взяла у меня одного из тех котят, которых мне пришлось пристраивать, чтобы мать их не утопила. Я позвонила в дверь, когда она ужинала, и спросила, нельзя ли переночевать у нее в гараже.

Она ответила: да, конечно. В девять вечера я вернулась к ее дверям. До того — бродила по окрестным улицам, просто чтобы убить время. Гараж оказался заперт, свет в доме не горел.

Я свернула в какой-то переулок, легла на землю — в теплом пальто, которое носила всегда и везде, — и попыталась уснуть. Вдруг послышались шаги: я вскочила, как подброшенная, и кинулась бежать. Быть может, это был патрульный полицейский, заметивший меня, когда я бесцельно бродила по кварталу.

Напротив дома подруги стоял брошенный дом. Можно было переночевать там — но люди говорили, там живут привидения, и мне было страшно.

Наконец я села на землю, привалившись к забору соседского дома. Было уже два часа ночи. Стояло жаркое лето: в Австралии в это время года часто бывает трудно уснуть — в том числе и двенадцатилетним девочкам в теплых пальто.

В темноте ко мне подошла какая-то женщина. Я вскочила и хотела убежать.

— Не бойся, — сказала она. — Я просто хочу с тобой поговорить.

Поразительно спокойно, как ни в чем не бывало, она пригласила меня в дом на чашку чая. Казалось, сбылась моя почти десятилетняя мечта — я как будто встретилась с двойником матери Кэрол.

— Уже два часа ночи, — спокойно заметила она. — Хочешь кукурузных хлопьев?

Я кивнула, не сказав «спасибо».

— Может быть, стоит позвонить твоей матери и сказать ей, где ты? — спросила она.

— Она знает, где я, — ответила я.

— Откуда же ей знать, что ты у меня? — спросила эта дама.

Я ответила:

— Она думает, что я в соседнем доме. Там живет моя подруга.

— Почему же ты не там? — продолжала она расспросы.

— Мне не разрешили переночевать, — ответила я.

Тогда эта дама сказала, что я могу переночевать у нее, и отвела меня в крошечную зеленую комнатку в мансарде с зеркалом на стене. Здесь я бы с удовольствием осталась навсегда. Но на следующее утро, смущенная, я ушла потихоньку — и никогда больше ее не видела.

* * *

Каждый день я шла из школы домой через кладбище. В этот день я решила, что никогда больше не заплачу. Я переступлю порог, взгляну матери прямо в глаза — и улыбнусь.

Встретили меня как обычно. На этот раз мать принялась таскать меня за волосы, вырывая их с корнем. Снова и снова моя голова с глухим стуком врезалась в стену. Я чувствовала кровь на лбу и слипшиеся от крови пряди волос. В глазах начало темнеть. Но я смотрела матери прямо в глаза, и с лица моего не сходила нарисованная улыбка.

Умоляющий голос: «Пожалуйста, оставь ее!»

И голос матери — яростный и безнадежный: «Какого черта ты не ревешь?»

Воля к сопротивлению оставила меня. Я осела на пол.

Потом проснулась. Открыла глаза, посмотрела в потолок в своей спальне. В голове звенело оглушительное молчание. Люди входили и выходили — торопливо, пряча глаза. Докторов не вызывали. Вернулась Донна. Донна, которая молча смотрит в потолок. Теперь люди испугались: они кричали, вопили — Донна не отвечала. Старший брат стучал мне по лбу, словно в дверь: «Эй, кто-нибудь дома?» Мне было наплевать: никто не отвечал на стук. Он снова принялся за свои старые фокусы — приблизил лицо вплотную к моему лицу… Голос: «Оставь ее в покое».

За столом: передо мной тарелка с чем-то разноцветным, в руках у меня вилка и нож. Я смотрю сквозь разноцветную тарелку, и все меркнет. Вдруг в поле моего зрения появляется что-то чужое — чужие руки. Серебро вилки и ножа прорезает карусель цветов.

На зубцах серебряной вилки — кусочек чего-то. Вилка не двигается. Взгляд мой скользит вверх, от вилки — к руке. С испугом я вижу, что за рукой следует плечо, а с плечами соединено лицо. Я встречаюсь взглядом с чужими глазами — и читаю в них отчаяние. Это мой отец. Я снова скольжу глазами вниз — плечо, рука, вилка, цветной кусочек еды — и снова вверх. По лицу моему текут слезы. Это же дедушка! Мне снова два года, и дедушка кормит меня из рук. И я начинаю есть.

* * *

Решили, что меня стоит на некоторое время отослать в деревню. Трехчасовая поездка прошла, словно в замедленной съемке. Мир возвращался ко мне кусочками, отрывками, цветными пятнами: зеленые треугольники, золотистые квадраты, безграничная голубизна, в которую я погружалась и словно плыла в ней.

В дом я вошла, приклеившись глазами к полу. Как будто мне снова было три года: паркет, казалось, длинными змеями расползался во все стороны. Внимание мое привлекла маленькая девочка на высоком стульчике. Вот хорошо, подумала я, младший брат тоже здесь.

В голове моей царило такое молчание, что все остальное казалось безнадежно далеким — как будто за тысячу миль от меня.

Вот я иду, и что-то хрустит у меня под ногами. Вот лезу в гору на четвереньках, чувствуя под ладонями и ногами старых друзей — траву и грязь. Вот раскачиваюсь на качелях, запрокинув голову, выше и выше: еще немного — и улечу.

Девочка смотрит на меня. Голос ее звучит из дальнего далека; я слушаю ее, не вслушиваясь. Под ладонью — короткая коричневая шерсть. Вдруг она начинает двигаться сама по себе, куда-то уходит. С изумлением я вижу, что это лошадь.

Девочка на высоком стульчике что-то говорит. Голос у нее легкий, игривый. Я стараюсь ее понять. Подхожу ближе, вслушиваюсь. Мы начинаем разговор.

Вдруг нас прерывают. Появляется взрослый. Открывается духовка. Здесь что-то жарят?

— Да, это угорь. Донна, ты когда-нибудь пробовала угря?

Собственное имя поражает меня, словно пощечина. Я выхожу в залу, присаживаюсь на край кушетки и слушаю музыку. Цвета — вокруг, музыка — у меня в голове.

У меня были с собой деньги. Та женщина в доме мне понравилась, и я решила что-нибудь ей купить. Иду, камешки хрустят под ногами. Деньги зажаты в кулаке. Разжимаю, сжимаю, снова разжимаю. Смотри, какие монетки! Собственный голос звучит у меня в голове и вдруг пробуждает сознание. «Что я делаю? Что я делаю? Что я делаю?» Фразы вновь обретают звучание. Что это — я говорю? Кто-нибудь видит, как движутся мои губы? Кто-нибудь меня слышит?

Так я начала любить жизнь. Полюбила небо. Землю. Деревья, траву, цветы. Стеклянные окна, в которых можно увидеть себя и помахать себе рукой. Можно дернуть себя за волосы и что-то почувствовать. Я кусала себя за предплечье, чувствуя соль на коже, разглядывала свои веснушки. И чувствовала, что я — это я. Любила серебристые ножки высокого стульчика, любила искусственную кожу — обивку кушеток: прижималась к ней лицом, даже ее лизала. Любила пол, крышу, двери. Любила маленькую девочку, которая со мной разговаривала, и ее мать, угощавшую меня угрем.

Потом приехала мать и забрала меня. По дороге назад, в ее дом, я смотрела, как все уходит. Уходят деревья, уходят золотые поля. Лишь дорога серой лентой стелется под колеса.

* * *

В своей прежней комнате на чердаке я целыми днями растворялась в узоре обоев. Часто, когда наступал вечер, я сидела все там же, где и утром, — пока вдруг не обнаруживала, что уже давно смотрю в темноту. Когда мне хотелось в туалет, я вставала, делала несколько шагов и писала на пурпурный ковер, который так ненавидела.

Шло время, и я начала делать это все более и более сознательно. Я смотрела, как формируется струйка, и хихикала, глядя, как она льется на драгоценный ковер. Для меня это было символом: вот «мой мир», вот «я» в нем. Чем больше ковер пропитывается мочой, тем больше «меня» появляется в «мире». Запах меня не смущал: он принадлежал мне — и изгонял все остальное. К тому времени, как это обнаружила мать, я уже достигла своей цели. Я призвала себя обратно, из глубин тела — в комнату, которая теперь уже совершенно точно принадлежала мне.

Мать подняла ковер, покрытый свежей мочой. На лице ее отразилось потрясение — и меня охватил тошнотворный страх: мой мир обнаружен, и сейчас его у меня отнимут. Невероятно, но она молча вышла.

А вернувшись, потащила меня к врачу. С врачом разговаривала она — я сидела в приемной. Вернувшись, отвезла меня в хозяйственный магазин и купила там пластмассовый детский горшок.

— Будешь ходить сюда, — приказала она.

Старший брат принялся надо мной потешаться и дразнить — но на этот раз, как ни удивительно, она велела ему замолчать. И никогда, ни тогда, ни после, никто об этом не заговаривал.

Потом всей семьей обсуждали, что делать с ковром, который уже несколько месяцев прослужил мне уборной. Первое решение было — оставить в комнате, и «пусть она так и живет». Но, должно быть, кто-то сообразил, что это меня не слишком расстроит. Ковер выкинули, и в комнате у меня остался голый гладкий пол: хоть танцуй, хоть на роликах катайся. Вместе с ковром ушло и желание мочиться в неположенных местах. Я так и не пользовалась горшком — это было уже не нужно, контроль над собой ко мне вернулся.

* * *

Я скучала и хотела снова в школу. Однако вернуться было не так-то легко — я пропустила полгода. Предстояло сочинить и выучить подходящую «легенду». Мать велела мне говорить в новой школе, что раньше я училась в другом штате. Но ребята в классе сразу распознали во мне «чокнутую», и продержалась я там только две недели.

Мать отправила меня к директору школы с запиской. В записке говорилось, что она — мать-одиночка и не может поговорить с директором, поскольку работает день и ночь, стараясь прокормить моего трехлетнего брата и меня.

Еще там говорилось, что живем мы в многоквартирном доме в соседнем квартале и я иногда пропускаю школу, потому что присматриваю за младшим братом. Еще — что мы недавно приехали из другого штата и что в предыдущей школе я училась хорошо.

На самом деле жили мы в частном доме в трех кварталах от школы. Братьев у меня было двое, и младшему — уже девять лет; мать не работала, и жили мы на те деньги, что она выбивала из отца. Прежде я училась не в каком-то другом штате, а в трех кварталах отсюда, однако уже полгода не ходила в школу. А пока ходила — успехи мои были очень и очень неважными.

* * *

Теперь каждое утро мне приходилось совершать долгое путешествие в школу: сначала ехать на автобусе, затем на трамвае. Школа в самом деле была новая — все в ней так и сверкало новизной. Блестящие красные перила, закругленные окна с цветными стеклами. Внутри повсюду лестницы, крытые коврами, и целый лабиринт коридоров — нелегко было найти в их переплетении нужную дверь!

Мне нравились перила, которые вели в холлы с разбегавшимися во все стороны красными дверями. То и дело я заходила в чужие классы и сидела там, пока меня не выпроваживали за дверь, показывая, в какой стороне мой собственный класс.

Я была тихой и отрешенной. Никогда не понимала, о чем меня спрашивали; послушно сидела в классе, рисовала что-нибудь, потом рвала рисунки на мелкие клочки, усеивая ими парту. Учителя были со мной великодушны — во всяком случае, не помню, чтобы они мне мешали. Быть может, они оставили меня в покое, как новенькую, которой нужно время, чтобы привыкнуть к новому месту. Может быть, просто радовались, что я не хулиганю и не мешаю другим. А может быть, считали меня отсталой.

На больших переменах я бродила по школе, глядя себе под ноги, из-под которых разбегались разноцветные узоры; иной раз я могла застыть на целую перемену, глядя на что-нибудь — например, на блестящий пол физкультурного зала или отражение в цветном закругленном стекле. Скоро началась знакомая мерзкая песня — меня принялись называть «чокнутой». Я не обращала на них внимания — решила не смотреть в их сторону, делать вид, что я их не слышу. Ведь все это я слышала уже не раз.

Была в классе еще одна девочка, о которой говорили, что от нее воняет. Никто не хотел с ней водиться. Жила она в муниципальной квартире с отцом-пьяницей и тащила на себе трех младших сестер. Должно быть, она решила, что у нас с ней есть что-то общее. Ее отец был груб и жесток, часто ее бил. Это было мне понятно.

Она была крутой девчонкой, настоящим бойцом. Я же, казалось, растеряла весь свой бойцовский дух. Она стала защищать меня от тех, кто меня дразнил. Я никогда ее не отталкивала, и она ходила со мной, помогала мне находить дорогу в класс, снова и снова безуспешно старалась научить меня читать расписание. Наконец я полностью доверила разговоры кому-то другому. Когда меня о чем-нибудь спрашивали, я отделывалась невнятным мычанием или односложными ответами — если вообще отвечала.

Я начала работать на уроках рисования. Клала на мольберт огромный лист бумаги и покрывала его пушистыми разноцветными пятнами. Кто-то спросил, что это я делаю. «Не знаю», — ответила я. После этого я решила рисовать только черной краской — черное на белом.

Я начала везде и на всем рисовать звезды. Сознание мое, очевидно, вернулось к первым годам жизни — с той лишь разницей, что теперь я умела давать жестокий отпор любому, кто подойдет ко мне слишком близко. Однажды мои одноклассники так и поступили. Понятия не имею, что они собирались сказать или сделать, — знаю только, что попытались подойти слишком близко. Я схватила стул и начала отбиваться.

* * *

Следующая школа находилась еще на квартал дальше. Это был мой последний шанс. Если я и в этой школе не удержусь — отправлюсь в детский дом. Мне было четырнадцать лет.

Я очень, очень старалась хорошо себя вести: а это значило — не бросаться на окружающих, а вымещать гнев на себе самой.

Из-за ревматизма я пила болеутоляющие: принимать их следовало только по необходимости. К этому времени боли стали невыносимыми: я билась головой или всем телом о стены, чтобы облегчить боль.

Болеутоляющие, кажется, совсем не помогали; мне казалось, что кости у меня трутся одна о другую, как зубы, когда скрипишь зубами. Еще я принимала «таблетки от нервов», прописанные районным врачом, чтобы я была поспокойнее. И снотворное, прописанное доктором с другого конца улицы, — я по-прежнему боялась засыпать. Все эти таблетки я не пила по расписанию, а копила — так что всякий раз, когда чувствовала, что больше не выдержу, пригоршня таблеток у меня находилась; тогда я садилась в какой-нибудь укромный уголок, приваливалась к какому-нибудь забору — и все вокруг исчезало.

Как и прежде, я колебалась между состояниями молчаливого «овоща», неуправляемой «хулиганки» и просто «чудачки». На уроках я по-прежнему уходила в себя, и все чаще меня выводили из класса и отправляли к соцработникам и психиатрам: те сажали меня «под наблюдение» и говорили, говорили, говорили — а я слышала в их словах лишь раздражающий набор звуков. Единственное, что я запомнила из этих занятий, — начало: «Входи, Донна. Познакомься, пожалуйста, это…» Совсем как на пластинках, которые я слушала, когда была маленькой: «Это оригинал долгоиграющей грампластинки… Сейчас мы будем вместе читать сказку… Возьми книгу и читай вместе со мной… Когда фея Динь-Динь зазвонит в свой колокольчик — вот так — ты поймешь, что пора перевернуть страницу… А теперь начнем…» «Чокнутой» я вряд ли была — но была так отстранена, так далека от мира, что им не удавалось до меня достучаться.



Поделиться книгой:

На главную
Назад