— Ну, вот ты о таких делах толкуешь. Над такими вопросами голову ломаешь. Откуда у тебя это?
— Наверное, из книг… Из жизни… И еще — от Надежды Ивановны.
Виктор с таким неподдельным интересом смотрел на Галю, что губы ее мгновенно пересохли и она отвела глаза в сторону…
Скоро пришла машина.
— Если все будет ненастье, вечерком приезжай и за нами, — наказал бригадир шоферу.
Галя помахала с порога Виктору, тот махнул ей из кузова кепкой…
Дождь к полудню будто стих. Галя с дядей Трошей сварили на плите суп, натушили с салом картошки. Когда кончили обедать, снова посыпалось. Сейчас дождик был шумный, светлый. Гале казалось, что сквозь бурую траву лезла и лезла новая, изумрудная. А черемуха, прямо на глазах, становилась белей и белей.
Стемнело, а машины все не было.
— Сдурели они, что ли, там? Если б не ты, Ворожеева, пужанул бы я их с верхней полки, — пророкотал Веников.
— А что, тебе впервой видеть всякие безобразия? — воскликнул дядя Троша. — Самому Копыткову на все плевать. Ему бы… его бы только не трогали, не беспокоили.
Галя вышла на крыльцо послушать — не идет ли машина. За столом под крышей, где утром Галя разговаривала с Виктором, сидели Шурка и Стебель. До Гали донеслись обрывки их разговора:
— Что-то и я не того… Скучновато стало…
— На стройку надо подаваться…
Галя подошла к ним и села рядом. Дождь перестал, похолодало, тьма была непроглядной, дикой; в глубине ее шумели березы. Лишь тускло светились окошки в доме.
— Что, удирать собрались? — спросила у ребят Галя.
— А чего — мы не старики, — огрызнулся Стебель. — Люди где-то, понимаешь, живут по-людски, а мы здесь в глуши день и ночь гнем спины, аж шея скрипит. Ну, а что дальше? Так всю жизнь и сидеть в кабине трактора? Да ты знаешь, что у нас в стране тридцать тысяч разных специальностей?
Галя молчала, не зная, что сказать.
— Мы не лодыря гонять хотим, — угрюмо зазвучал басок Шурки. — Мы хотим податься на большую стройку. Там тридцать тысяч всяких дорог. Ты же видишь: в селах молодых все меньше и меньше.
— А ведь мы, Шурка, родились с тобой здесь. Для нас все здесь свое, — тихонько и задумчиво сказала Галя.
— Да брось ты! — Шурка швырнул окурок, по ветру рассыпались искры. — Что, я у бога теленка съел? День и ночь ползаешь по пашне… И что же — так всю жизнь? А Нижневартовск, Мегион, Самотлор… О тех ребятах все говорят! Или вот сейчас начинается БАМ. Вон как звучит! Словно колокол ударяет. Ты подумай только — дорога длиной в три тысячи двести километров, и все через дикие места. Построишь такую дорожку и всю жизнь будешь гордиться этим.
Галя слушала и удивлялась: она еще не слышала такое от Шурки.
— Смотрел я как-то оперу «Кармен». В кино ее засняли, — перебил Шурку Стебель. — Вот это люди! Все красавцы, ловкие, с быками дерутся, за любовь умирают и все время поют всякое. И как поют, как пляшут! А одежда у них? Голубая, красная, фиолетовая! О них только музыка и могла рассказать. Да разве можно вот обо мне или… о Веникове оперу написать? Я — в ватнике — пою арию. Смехота! И вот после сеанса вышел я из клуба и сразу залез по колени в грязь. И чуть не заревел: глухая деревня, тьма, холод, грязища, рядом Веников матерится. Ты вот посмотри на нас с Шуркой. Полюбуйся! Неуклюжие мы, лица лупятся от ветра, руки — это же грабли! Старые телогрейки, изжеванные кепки, кирзовые сапожищи…
— Послушай! Не прибедняйся, — заспорила Галя. — Видела я этот фильм-спектакль. Мало ли как могут приукрасить в опере да в кино. В жизни эти испанцы да цыгане, если хочешь знать, нищенствуют и так не поют. Это наши артисты из Большого театра поют и пляшут. Наши! Понял? Это, выходит, мы поем и пляшем. В опере — контрабандисты, они воруют, пьют, режут друг друга, а ты… ты сеешь. А кирзовые сапоги, телогрейки… Ну что же — рабочая форма.
Стебель слушал Галю, приоткрыв рот, так ей почудилось в темноте.
— А я вот… Мне вот нравится здесь, ребята. И пахать нравится, и бегающие в колках зайцы, и этот полевой стан.
— Ну, развела антимонию, — проворчал Шурка, — начиталась всякого!
Стеблю исполнился год, когда мать сдала его в детдом и куда-то исчезла. Появилась она только через несколько лет. Валерка пришел в восторг, когда узнал, что и у него есть мать. Бегая по саду, играя в песке, он выкрикивал:
— А у меня мама есть! Она скоро придет ко мне!
К одним детям матери приходили, к другим — нет. Не приходили обыкновенно те, которые часто меняли мужей, вели разгульную жизнь. Они заглядывали в детдом раз-два в год только затем, чтобы проверить, не отданы ли их дети кому-нибудь на воспитание. Они надеялись под старость получить кормильцев. К таким принадлежала и мать Валерки.
Многие брали детей на воспитание. Приглянулся людям и Валерка, но мать не отдавала его.
— Вот еще, нашли дурочку! — кричала она. — Я рожала, мучилась и вдруг ни с того ни с сего дитя свое родное чужому дяде отдам! Я еще пока не чокнулась!
— Да какой он вам родной, — хмуро говорила заведующая детдомом. — Спихнули его на руки государству!
— Я — мать-одиночка! И я имею право. Закон есть, — выходила из себя Валеркина мать.
Каждое воскресенье Валерка ждал маму, а она не приходила. Он плакал и все спрашивал у нянечек, где она.
Мать Валерки сначала работала продавцом в универмаге, а потом официанткой в ресторане скорого поезда. Почти каждый год она выходила замуж или расходилась с очередным мужем. Возвращаясь из рейса, она обыкновенно устраивала попойки. Это была развязная женщина, с накрашенными щеками и с бело-золотистыми от перекиси водорода волосами.
Заведующая детдомом не раз ходила к ней, объясняла, что Валерка тоскует, ждет ее. Мать всплескивала руками, восклицала: «Ах, он, птенчик мой, кровинушка моя», — и клялась, что придет.
Но пришла она только через год, когда Валерке исполнилось шесть. В первую минуту он так и вспыхнул от радости. Золотистые волосы матери показались ему просто дивом. Она принесла синего мишку и кулек конфет. Ребенок влюбленно смотрел на нее и спрашивал:
— Почему ты так долго не приходила? Я каждый день тебя ждал, ждал. Я даже забыл твое лицо.
Глаза его были серьезными, а губы вздрагивали.
Мать начала так фальшиво разговаривать с ним, так неумело и глупо забавлять его, что Валерке стало тоскливо и скучно. Он не понимал, почему ему сделалось тоскливо и скучно. А от притворного прощального поцелуя стало еще тоскливее.
— Мамулька твоя очень занята, — тараторила мать, — но она скоро снова придет. Она маленькому сынулику подарочек принесет.
Валерка пощупал ее диковинные волосы и пошел в другую комнату, забыв на стуле мишку и конфеты.
И опять ее не было целый год. Валерка уже не говорил о ней ребятишкам.
Однажды няня погладила его вихрастую голову и сказала:
— Я сегодня схожу к твоей маме, я приведу ее к тебе.
— Не надо, — совсем по-взрослому попросил Валерка. — Не надо, чтобы она приходила. Она меня не любит.
С детства его окружало все казенное: классы, мастерские, клуб, общежитие с установленными в ряд кроватями, с одинаковыми одеялами и желтоватыми бязевыми простынями в дегтярных печатях, тумбочки, плакаты, лозунги на стенах…
Проходя по улицам, Валерка с интересом заглядывал в освещенные окна квартир. Через прозрачные тюлевые шторы видел он жилища, полные розового или голубого света; видел стены в коврах; среди неведомых вещей бегали дети, мелькали красивые, смеющиеся женщины, мужчины. Как они там живут? О чем говорят?..
И вот как-то в училище появилась новая преподавательница литературы: в талии тонкая, на ногу легкая, как в старых романах — синеглазая, пахнущая духами. Все девушки и молодые женщины Валерию казались прекрасными. А особенно ему нравились женщины, пришедшие с мороза. Их лица всегда пылают, а на ресницах висят росинки от растаявшего инея.
Привязчивый, ласковый, он влюбился в учительницу, которая с увлечением читала на уроках стихи и рассказывала о поэтах.
Однажды Валерка доверчиво попросил:
— Наталья Яковлевна, вы пригласите меня как-нибудь к себе!
Сначала учительница не поняла его, но, когда Валерка объяснил, что он еще ни разу не был в обыкновенной квартире, где живет какая-нибудь семья, она сразу же позвала его к себе в дом.
Валерка с любопытством бродил по комнатам. Вещи в них не были одноликими, они сверкали, разноцветные и нарядные. И стояли они в комнатах по-всякому, а не с унылым однообразием, по предписанию завхоза.
И дети, одетые в пестрое, необычное, разное, бегали, как хотели и где хотели. Их было двое: Коля лет восьми и трехлетняя Нелли.
Коля показывал альбом:
— Вот бабушка, а это дедушка. Здесь тетя и дядя. Двоюродная сестренка.
«Ишь ты, и бабушка, и тетка есть у пацана, и еще кто-то», — удивился Валерка.
— А это что? — спросил он.
— Это сервант, — ответил Коля.
Валерка с удовольствием провел рукой по светлому, полированному дереву. За толстыми стеклами на стеклянных полочках стояла диковинная посуда.
— А этот шкаф как называется?
— Шифоньер.
— А это?
— Трельяж. А вот телевизор.
— Телевизор я знаю.
А сколько было книг на полках! Как в библиотеке.
Валерка с нескрываемым восхищением разглядывал и трогал все эти полированные, крытые лаком, сверкающие вещи. В трех комнатах было так уютно и необычно, что не хотелось уходить. Острая тоска поразила Валерку.
Но самым удивительным здесь была жизнь людей.
Свои семнадцать лет он скоротал в общежитии. И хотя хорошо к нему относились няни, воспитательницы, педагоги, но все это было не то, что крылось за словами «мама, папа, братишка, сестренка». И сытый был парень, и одетый, и учили его, и заботились о нем, но все же не было той родственной душевности и ласковости, которые согревают в семье.
Валерку пригласили обедать. Это впервые в жизни его пригласили.
Да разве можно сравнить большущую, гудящую столовую с семейным обедом за круглым столом в нарядной комнате?
И вкус домашней еды был совсем другой, чем у варева на столиках с шаткими алюминиевыми ножками и пластмассовыми столешницами. Совсем, совсем другой!
За круглым столом сходились не просто торопливо поесть. Это было место встречи всей семьи, здесь отдыхали, шутили и рассказывали друг другу о своих делах.
Девочка сразу же почувствовала доверие к Валерке, забралась к нему на колени. И когда он коснулся руками теплого чистого ребенка, когда по лицу защекотали волосики-паутинки, он даже зажмурился от небывалого прилива нежности и тоски. Неужели и он когда-нибудь так же будет жить?..
После окончания училища Валерку направили работать на строительство новых корпусов сельхозинститута. Теперь он жил в рабочем общежитии.
Тут к нему и заявилась полупьяная, дряблая, с какими-то гнедыми волосами женщина.
Нет, не мог Валерка почувствовать к ней что-то родственное. Она требовала, чтобы он переехал к ней. Валерка отказался. Через месяц его вызвали в суд.
— Зачем же вы это?.. — спросил у матери удивленный и расстроенный Валерка. — Я бы и так помогал вам.
— Это еще вопрос: помогал бы или нет, — ответила она, — а тут уж верняк, — бухгалтерия будет с тебя как с миленького высчитывать. Ты обязан, я твоя мать!
Валерка смотрел на нее пораженно.
После этого он не смог не только встречаться, но даже и жить с ней в одном городе. Денег на большую дорогу не было, и поэтому он просто уехал на электричке в ближний совхоз трактористом. Здесь он сразу же подружился с Шуркой Усачевым и стал жить у него.
Крепкий, большой дом с голубыми наличниками стоял у самого леса. Улица была пустынная, заросшая травой, облепленной белым гусиным пухом. Среди улицы росли сосны — она упиралась прямо в бор.
— Вот помру, хозяином будешь, — как-то сказала мать Шурке. — Дом-то хороший. И хлев, и сарай. Куры, поросята — все тебе, сынок. Женился бы ты скорее.
— На черта он мне, этот дом, — ответил грубоватый Шурка. — Сейчас время не то!
— Как это на черта? — изумилась мать. — Что за хлебороб без дома? Где ему приткнуться? Как жить? Дом — сердцевина жизни.
Легкомысленное отношение Шурки к дому расстроило мать. И что это за молодняк пошел в селах? В город, что ли, все навострили лыжи? Хозяйство им не нужно, от собственности шарахаются, им печка, и та ни к чему — в столовую бегают. Хлеб-то вот в деревнях уже не пекут, в магазине покупают…
Стебель проснулся, когда еще только светало. Он сел в кровати, выглянул в окно. В мутном полусвете на горбатые рябинки сыпался кособокий дождик. Очень уж не любил Стебель такое ненастье.
На своей кровати храпел Шурка. Из комнаты Аграфены Сидоровны донесся тихий стон. Стебель помрачнел: опять старуху мучает ревматизм.
Вскочил, натянул штаны, прямо на голые плечи надел гремучий брезентовый дождевик, сунул босые ноги в старые галоши, выскочил из дома, зашлепал к курятнику. Капли щелкали по дождевику.
Куры накинулись на зерно. Над ними начальствовал знаменитый Ирод, темно-красный петух. Много удивительного рассказывали о его битвах и похождениях. Не зная, что такое страх, он мог броситься на грудь непонравившегося человека, рвать когтями его рубаху, клевать в лицо, бить крыльями. Ему ничего не стоило атаковать собаку, свинью. Его боялись, обходили стороной. Стебель терпеть его не мог.
«Ну, прожорливое племя! Вас легче поджарить, чем накормить. Пошел вон, Ирод!.. Сейчас мы дров наберем. Так… Домой их. Чудненько!.. Теперь в плиту. Не грохочи, Стебель. Давай притащи-ка ведерко из колодца. Ну, рысью, рысью, заленился, кляча! Гоп-ля! Чуть не шмякнулся в грязь. А не разевай рот, не глазей по сторонам».
Стебель сбросил в сенях брезентовый дождевик. Тог задубел под дождем и не лег, а встал. «Ишь ты, стоит, как человек на коленях! Теперь мы обрадуем старуху, почистим ей картошку. Вот так. Быстрее! Плиту растопим. Гори, гори, согревай! Что еще сделать? Пол подмести? Пожалуйста! Старуха не видит — можно и не брызгать. Цветы полить? Можно и цветы полить. Колокольчики мои, цветики степные, что глядите на меня, темно-голубые!»
Босой, голый по пояс, Стебель мотался из угла в угол, прибирал в доме, мысленно балагурил сам с собой, приплясывал, напевал.
Он остановился у дверей хозяйки, прислушался, по вздохам понял, что она не спит.
«Сейчас мы тебе приятное сделаем, не вздыхай!»
Стебель надел рубаху, вытащил из чемодана сверток и, поддергивая штаны, снова пришлепал к двери, поскребся в нее, ухмыляясь во весь рот.
— Не сплю, не сплю, — донеслось до него.