— Правда, не совсем охотно, особенно Табарко,— добавляла Сонечка,— он ведь ужасно ревнючий, но это все равно… Вообще, они своими разговорами мешают работать… Табарко даже отозвал меня в сторону и сказал, чтобы я была осторожней с приезжими, потому что мало ли что может быть, раз он из-за границы, а Добржанский… Ну, я сразу заметила, что он хотя подныривал к Алексею Ивановичу, а сам так и лопался от зависти, что у того джимми и вообще все настоящее из Парижа…
— Из Парижа? — восторгались Сонечкины подруги, не имеющие так же, как и она, профсоюзных билетов.
— Ну, понятно, из Парижа,— поводя плечиком, отвечала Сонечка.— И вот тут-то, когда все ушли, он мне рассказал все, все!
— Ой, Сонечка, до чего интересно. Ну и что же?
— Он мне так и сказал: «Из вас можно сделать шикарную женщину». Даже,— здесь Сонечка понизила голос до шепота,— обещал показать последний номер парижского журнала.
— Врешь!
— Клянусь! Но только это ужасно, ужасно!
— Что ужасно?
— Нет, нет! Не спрашивайте. Я в отчаянии.
— Но почему, Сонечка? Скажи нам. Мы ведь твои подруги…
— Побожитесь, что никому не скажете?
— Ей-богу! Честное слово, не скажем.
— Понимаете, он мне сказал…
Тут Сонечкин голос перешел в трагическое тремоло {16}, она замотала головой, стиснула коленями руки, точь-в-точь как Полла Негри {17}, когда та изображает отчаяние,— взгляд ее ушел в недосягаемую даль.
— Он мне сказал, что нужно состричь волосы.
— Тебе состричь волосы? Это преступление!
— Обя-за-тельно.
— Но это безумие!
— Того требует мода.
— И ты решишься?
Вопрос этот, поставленный столь прямо, поднял Сонечку на ноги и заставил ее пробежаться несколько раз по дорожке туда и обратно (разговор происходил в саду Близняка перед обедом с пломбиром, на котором должен был присутствовать приезжий), после чего она воскликнула с видимым раздражением:
— Конечно, если я хочу быть киноактрисой — а я буду ею,— мне необходимо постричься! Но вы представьте себе, как раз во время этого разговора — а вы понимаете, как я волновалась,— влетает в кондитерскую Варька и требует отпустить ей французскую булку.
— Какая Варька?
— Ах, господи, да эта самая, комсомолка Варька, ужасно наглая особа! И я должна была пойти и дать ей булку. Но вы слушайте! Слушайте! Мало того. Она вдруг оборачивается к Алексею Ивановичу, прыскает со смеху и кричит: «Так это вы, товарищ, перекинули через голову почтальона Клуню?» — и — слушайте, слушайте! — подходит к нему, называет себя по имени, щупает ему мускулы и спрашивает, давно ли он занимается физкультурой. Понимаете?
— Черт знает что такое!
— Но этого мало! Она просит его показать ей прием, каким он перекинул Клуню. Как вам это нравится?
— И он показал?
— Ну да. Конечно, показал. Я сейчас даже краснею! Но он ведь воспитанный человек, ему неловко было отказать женщине… это естественно.
— Подумаешь, женщина! Комсомолка несчастная.
— Все равно. Все-таки вроде женщины… Но и этого еще мало. Она берет его за руку и тащит с собой показать ребятам этот самый прием на спортивной площадке.
— И он пошел?
— Ах, господи! Какие вы, однако, дуры! Конечно, пошел. Что ему оставалось делать, раз его тащат почти за шиворот… Я едва успела его позвать к обеду, до того все вышло неожиданно. Нет, вы представляете себе эту наглость!
— Ужасный человек!
— Да я не про него! Он-то при чем? Он изумительный, прямо обаятельный! Но она, она… и подумать только, что придется стать на нее похожей! Ведь чем же мы будем отличаться от всей этой наглой компании в красных платочках, если сострижем волосы.
Глава седьмая
Последние достоверные сообщения радиозайцев
До глубокой ночи табунки девиц, имеющих право гражданства и лишенных оного, носились в сопровождении своих кавалеров, делясь друг с другом все новыми и новыми сведениями о приезжем, о его наружности, его костюме, его небывалой ловкости и силе. Сведения эти пополнялись поминутно известиями, сообщаемыми мальчишками, сидевшими верхом на высоком заборе, ограждающем усадебный участок кондитера Близняка, где находился в то время приезжий.
Некоторым из этих шустрых осведомителей удавалось даже украдкой забежать на кухню кондитера, или заглянуть в открытое окошко, или пробежаться незамеченным по саду, где накрыт был ужин. С их слов все были оповещены, что Сонечка Нибелунгова ни на шаг не отпускала от себя приезжего, что на ней было белое кружевное платье, телесного цвета чулки, белые туфли на высоких каблуках и розовая испанская шаль на плечах, а волосы она причесала как-то так, что даже невозможно описать. Сообщалось также, что незнакомец учил Сонечку и подруг ее танцевать фокстрот, участвовать же в преферансе отказался из принципа, но зато ел с большим аппетитом, пил с увлечением, но вел себя крайне сдержанно, кулаками по столу не стучал, как иные из приглашенных, не кричал, отвечал на вопросы кратко и весьма обаятельно и все больше приглядывался и прислушивался к окружающему. Уже за полночь стало еще известно, что начмилиции Табарко выпил с Алексеем Ивановичем «на ты», причем во всех своих подозрениях пред ним покаялся, убедившись в несомненной политграмотности приезжего и в его глубоком презрении к разлагающейся европейской буржуазии. Мало того, передавали, что начмилиции даже почерпнул некие важные сведения из разговоров с Козлинским относительно революционной подготовки германского пролетариата и убедился в том, что приезжий несомненно, принимал лично участие в этой подготовке, но не говорит об этом прямо в целях конспирации.
— Ладно уж, ладно,— похлопывая Алексея Ивановича по коленке, кричал Табарко,— я уж по глазам вижу, что ты секретничаешь. Оттого и очки носишь, чтобы незаметно было. А только со мною можно в открытую. Я человек прямой, честный, боевой человек. Я знаю, что такое партийная тайна, мне доверишься — могила. Ни-ни! Ни одна душа не узнает… Мы с тобою понимаем… хе-хе… Мы вот пьем тут с этой буржуазной шушерой, а сами — ухо востро. Нас не проведешь! В гости зовут, ужином угощают, в картишки просят стукнуть по маленькой. Что же, в гости пойдем, и поужинаем, и по маленькой стукнем.
Тут начмилиции оглядывал присутствующих хитро прищуренным глазом и продолжал еще громче:
— А сами небось знаем — все мерзавцы! И Близняк-папаша — жулик, и Добржанский — подлец, и Мацук тоже хорош. Одна банда. Только прикидываются сочувствующими, а сами настоящие самостийники {18}, чистейшей воды желтоблакитники {19}. Так и норовят нашего брата с пролетарской идеологии свихнуть. Верно тебе говорю. А вот и не свихнете, дулю вам с маком. Даже Сонечка не свихнет…
На этом слове товарищ Табарко, по заверениям очевидцев, запнулся, побледнев, и, обняв приезжего за шею, заикаясь попытался рассказать ему о своей неудачной любви, но загрустил чрезмерно и тотчас заснул.
Кооператор Добржанский тоже заявил во всеуслышание, что ему впервые пришлось поговорить
— Прирожденного культурного человека сразу отличишь,— говорил он.— Это вам не дворняжка какая-нибудь. Правда, он очень сдержан, высказывается не вполне… Но… в наше время каждый умный человек — осторожен. Во всяком случае, скоро вы кое-что узнаете… и весьма приятное… в связи с переменой курса… ничего, ничего, как говорят французы — nous verrons… [5]
Даже мамаша Близняк, выйдя на кухню за пломбиром, судьба которого ее очень тревожила, заявила кухарке вполне доверительно:
— Ну конечно, он не жулик, а настоящий молодой человек, приличный молодой человек, конечно… ручку поцеловал… и в костюме… и без алиментов… я ничего не буду иметь против… пусть женится на Сонечке… в церкви, конечно…
На что кухарка, подумав, возразила басом:
— Да ж вин, кажуть, оборотень… вин, кажуть, тей самий козел Алеша…— но докончить своей мысли не успела, потому что из сада прибежала Сонечка, а за нею ее многочисленные подруги с криками:
— Пломбир! Давайте скорее пломбир! — после чего тут же, в кухне, стали делиться своими впечатлениями о приезжем.
— Я ему так прямо и ляпнула,— рассказывала Сонечка,— вы — киноактер!
— А он что?
— А он улыбается и спрашивает: «Почему вы думаете?»
— А ты ему что?
— А я ему отвечаю: «Потому что мне известно, как вы с поезда спрыгнули на полном ходу и не упали, а вас в это время фотографировали… и еще я знаю, что у вас бородка была наклеена, а теперь вы ее сняли, и еще в вашем чемодане аппарат есть…»
— Ну, а он на это как?
— А он только улыбается… потом взял меня за руку и говорит: «Вы очень проницательная женщина, от вас ничего не скроешь, но я не хотел бы, чтобы другие об этом знали… я не люблю праздного любопытства толпы… Мне нужно завтра уехать обязательно, а если будут знать, кто я, то еще начнут упрашивать остаться… и мне по слабости характера придется уступить…»
— Ну, а ты что?
— Я, конечно, дала слово, что никому не скажу. Тогда он мне показал парижский журнал… и обещал мне…
Тут Сонечка округлила глаза «по номеру три» и убежала в сад с криком:
— Нет, нет, нет! Этого уж я вам ни за что не скажу. Это тайна!
Глава восьмая
«Разрядка в общем и целом»
Сонечкино восклицание тотчас же невидимыми волнами было передано за пределы усадьбы Близняка и явилось как бы последним достоверным сведением очевидцев второго и третьего сорта.
Само по себе весьма многозначительное, содержащее некий намек, восклицание это говорило и очень мало и чрезвычайно много. Разгадка его заняла у разошедшихся наконец по домам на покой обывателей, особенно обывательниц, вторую часть ночи. Розовое утро застало их все же бодрствующими, но нисколько не разрешившими заданную им загадку. Более того, новое утро, а за ним день, вечер и еще несколько дней так закрутили им головы, столько развернули перед ними молниеносных, неожиданных, запутанных событий, в такие вовлекли их передряги, так высоко взметнули их, что они не только не успели что-нибудь сообразить, во что-нибудь вникнуть, но и, будучи действующими лицами событий, не могли сообщить о них хотя бы как толковые очевидцы. В те дни, которым даже счет никто не вел, так что впоследствии нельзя было установить — сколько же дней пробыл в городе незнакомец, все смешалось и запуталось.
Так бывает в веселые ярмарочные часы: зазывает в свой балаган горластый карусельщик, грохочет, звякает веселая музыка, светит смеющееся солнце, лоснятся ярко расписанные деревянные кони и львы, манят к себе легко покачивающиеся челны и бесколесные фаэтоны, приветливо скрипит под ногами желтый песок. Все необычно и празднично, но вместе с тем понятно и мило. Каждый по-своему легко сообщит вам, что представилось его взору. Но вот взгромоздился он на коня или льва, уселся в обнимку со своей «зозулей» {20} в фаэтон {21}, скрипнул карусельный рычаг, звякнули стеклянные подвески, секунда — и нет карусельщика, нет музыки, нет солнца и неба, нет желтого песку под ногами,— все слилось в алый и золотой поющий вихрь, все разорвалось на тысячу цветных осколков, пляшущих и уплывающих мимо, все замкнулось в одном напряженье, бегущем по кругу, в котором нет ни начала, ни конца.
Минута, часы или вечность пронеслись над вами — кто скажет?
И р-раз — иссякло движенье, замер воздух, вошли в свои обычные формы — кони, львы, фаэтоны, карусельщик. Но все еще кружится голова, не слушаются ноги… бьется сердце, и не верится вам, что вы стоите на твердой земле, что над вами солнце, что музыка гремит знакомый марш, что все на своем месте и, что самое странное,—
Что же произошло в таком случае? И вот тут-то вы припоминать и спорить с теми, которые вместе с вами носились по кругу, и докапываться, с какой минуты началось все это, как долго продолжалось, как вели себя окружавшие вас и вы сами.
Так точно произошло и с очевидцами и действующими лицами знаменитого случая. Довольно связно сообщив свои наблюдения над приезжим в первый день его появления в городе (если только это был первый день) и даже установив не только его профессию, но и некоторые свойства его характера, они в последующие дни, подхваченные карусельным вихрем, перестали быть очевидцами, потому что хотя и находились в центре событий и сами принимали в них участие, но наблюдать и соображать не могли.
И только тогда, когда внезапно все оборвалось, карусель остановилась, а карусельщик, собрав положенную ему дань, свернул свой балаган и уехал,— только тогда и действующие лица, и очевидцы, и просто сторонние наблюдатели развернувшихся событий обрели дар речи, проницательности, сметки и кинулись объяснять, увязывать, констатировать, устанавливать и «фиксировать» правильную точку зрения.
И куда как много появилось тогда «объективных» очевидцев, глубокомысленно заявлявших:
— Ну конечно, я так и знал…
— Я же говорил в самом начале…
— Надо было ожидать…
— Только дурак не мог сообразить этого раньше…
И куда как много способов нашлось задним числом обезопасить себя от неприятностей, уже имевших место. И куда как много появилось проницательных, благоразумных, осторожных людей, после того как надобность в их проницательности, благоразумии и осторожности миновала.
Зато вовсе исчезли герои происшествия, сразу стали они маленькими, незаметными, сразу нашли себе «более достойных» преемников.
Подите-ка установите начало человеческой глупости. Она всегда обнаруживает себя внезапно, целиком, во всей красе, а причина, породившая ее, остается скрытой, потому что никогда и никто не признается даже перед самим собою, что в нем давно уже хранится и зреет семя этой глупости, что он-то и является невольным творцом выплывшего на всеобщее осмеяние анекдота.
А посмеяться было над чем, и было от чего негодовать и возмущаться, когда обыватели нашего города стали
Финал же был таков (его в противоположность остальным событиям рассказывали все очевидцы одинаково, с изумительной точностью и не без яду по отношению к пострадавшим).
К девяти часам вечера на пятый или шестой день после приезда в наш город семьи Николини и Козлинского (число дней пребывания у нас незнакомца так и осталось у нас невыясненным) летний театр и прилегающий к нему сквер были переполнены.
Ожидалось прощальное гала-представление эксцентриков и
Эксцентрики успели завоевать себе внимание и любовь публики предыдущими своими выступлениями, и поэтому естественно было волнение зрителей перед их номером, но еще большее волнение и интерес возбуждало ожидаемое появление на подмостках таинственного незнакомца, о котором все говорили, которым все были заняты и чье инкогнито наконец должно было всенародно раскрыться им самим.
На широченных ярко-алых афишах все могли прочесть, помимо мудреных названий различных номеров в исполнении четверки Николини, следующее соблазнительное сообщение:
ПРЫГНУВШИЙ С ЭКРАНА
живой
ДУГЛАС ФЕРБЕНКС
(русский)
а) продемонстрирует кинотрюки,
б) расскажет о достижениях кинопроизводства в Европе, Америке и СССР,
в) даст ценные указания по фотокультуре,
г) у каждого желающего из публики определит его фотогеничность (т. е. способность быть киноактером — совершенно даром),
д) сообщит, что нужно для того, чтобы стать знаменитостью экрана,
И
представит гражданам
будущую звезду экрана
СОФИ НИБЕЛУНГОВУ
Ясное дело, что около афиш этих уже с утра толпился народ, что у кассы вытянулся хвост, что через все лазейки выныривали в театр мальчишки, а милицейские и Клуня, которого в этот день видели всюду, едва сдерживали напор толпы. Почтальон, повязанный пионерским галстуком, взволнованный и потный, добровольно принял на себя обязанности распространителя билетов и контролера. Он то всей тяжестью своего дородного тела наваливался на наседавшую публику, то хватал за шиворот пронырливого зайца, то неуклонно резал плечом взволнованное человеческое месиво, устремляясь к кассе, дабы проверить правильность продажи билетов.
Он же звонком, взятым напрокат в милицейской конюшне, возвестил начало гала-представления. Казалось, его борода и грива развевающихся волос излучали электрические токи, они передавались толпе, взвинчивали ее до предела. Его мотающуюся на сдавленной красным ошейником шее патлатую голову видели и тогда, когда на эстраду вышла четверка Николини. Клуня выглядывал из-за кулис и точно дирижировал не только актерам и музыкантам, но и публике. Он олицетворял собою нетерпение, любопытство и восторг, за всех крича «браво», аплодируя и потея. Он же принимал овации и сиял вместе с исполнителями. И он же после второго антракта, когда напряжение публики достигло предела перед выступлением Козлинского и Сонечки Нибелунговой, первый разрядил это напряжение и поднял всех на ноги, выскочив на сцену, потрясая звонком и вопя не своим голосом: