Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мой взгляд на литературу - Станислав Лем на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вы спрашиваете, является ли «Мн[имая] величина» насмешкой над критиками. Если бы даже можно было смотреть на нее под таким углом, это не было моим намерением, поскольку я не вижу серьезного смысла в полемике с критиками, замаскированной под беллетристику. Должен признаться, что критические голоса никогда не влияли на то, что я писал, и не думаю, чтобы так было и в случае «Мнимой величины». Я всегда просто писал то, что меня особенно интересовало в данный период жизни. Не задумывался я и об особых эстетических достоинствах этой книги; уже упоминавшийся критик особым моим коварством считал способ, которым я «Вступление ко всем вступлениям» отнес к проблеме творения (якобы творение само является «вступлением к небытию»). А мне лишь кажется, тот факт, что я вопреки содержащимся в этом вступлении торжественным заверениям (будто в книге не будет ничего, кроме «вступлений») все-таки в самом конце дал слово Голему, свидетельствует о моем участии в том, что этот Голем там говорит.

Благодарно вас приветствую,

Станислав Лем

Майклу Канделю

Краков, 21 мая 1975 года

Дорогой пан,

вернувшись вчера из путешествия по обеим Германиям, обнаружил 2 ваших письма в стопке корреспонденции, выловил их и прочитал. Идея вашей книги кажется мне родственной моей идее, с которой я носился некоторое время, но так никогда даже и не начал. Это должна была быть десакрализованная версия договора с дьяволом. Совершенно заурядный тип, в чужом городе, бродя по city между тысячами реклам, фирм, вдруг видит какую-то одну, обещающую Исполнение Желаний, случайно и из прихоти поднимается на какой-то этаж (идет дождь, дело происходит вечером, он один, делать ему все равно нечего) и попадает в маленький кабинет, бюро, в котором ему предлагают соглашение, которое (ОДНАКО все-таки начал, вижу, но в гротесковой модальности, vide «Абс[олютную] пустоту»!) можно изложить так: фирма начинает деятельность, целью которой является идеальное разглаживание жизненного пути в соответствии с выраженным желанием, незаметными вмешательствами, и с клиента за такой договор пока не берут никакой оплаты, потому что это фаза эксперимента, пусковой период, то есть анонимный Капитал, скрывающийся за этой вывеской, хочет прежде проверить, будут ли окупаемы инвестиции в большом масштабе, так что первые согласившиеся останутся в качестве лабораторных крыс клиентами, обслуживаемыми бесплатно, а герой может быть одним из них. Соглашение заключено от нечего делать, без веры в то, что оно будет иметь хоть какую-то ценность, но судьба вскоре меняется, все «идет», идет все лучше, уже даже так, что личности, которых герой считает для себя особо неприятными, исчезают... (гибнут в катастрофах, уезжают неизвестно куда etc.). Эта полоса делает героя все более наглым, он начинает как бы выламываться из свойственного ему природного характерологического стереотипа (был скорее скромным, скорее несмелым, скорее пассивным) – он ведет себя так легкомысленно и нагло, что создает себе колоссальные, может быть, даже криминальные проблемы, он отправляется в тот город, чтобы подать рекламацию, а заодно и проверить, было ли это соглашение на самом деле (ибо иногда ему уже кажется, что весь этот договор ему только приснился) – и оказывается, что никакой такой фирмы нет, – точнее, она есть, но это нечто вроде рекламного агентства, а что касается работника, который заключал с героем «соглашение», то о нем никто не хочет говорить (то есть неизвестно, был ли он вообще, или был, но впал в паранойю, когда беседовал с героем) – и герой начинает падать в устроенную самому себе бездну. А может быть, фирма решила, что на этом много не заработаешь, и потому от всего отказалась – этот вопрос должен остаться открытым. Это, как вы видите, Рай и Ад в Рыночной версии (предложение и спрос, оферт и цена, которую нужно платить)[351]. Но, естественно, связи с вашей концепцией, скорее, весьма отдаленные...

Что касается моих интересов в США, то во время прогулок по берегу моря в Ростоке я понял, что должен больше думать о том, что мне следует написать, а меньше resp. как можно меньше вмешиваться в судьбы того, что уже написал. Поэтому я не буду развлекаться никакими войнами с «Seabury», тем более, что это могло бы принести неприятности уважаемому и преданному мне Роттенштайнеру, который считает, ЧТО ДЕЛА С «SEABURY» ИДУТ неплохо... Мистер Линц НИКОГДА не написал мне ни единого слова; я не получил из фирмы ни одной рецензии с тех пор, как оттуда ушла миссис Реди; вообще НИЧЕГО – если Так выглядит это... но, повторяю, я не буду устраивать никаких сцен. Нужно, я думаю, делать СВОЕ. В ваших словах, касающихся будущего моей издательской программы в США я ощущаю огромные сомнения по поводу «Мнимой величины». Я прекрасно это понимаю. Мистер Акерман прислал мне ксерокс диплома, которым мистер, а точнее, герр Эрнстинг из Западной Германии произвел его в лауреаты премии «ХЬЮГО» на немецкой территории – а этот Э[рнстинг] один из авторов суперпошлятины – «Перри Родана», ну и что, я бы скоренько спустил такой диплом с водой в клозете, а мистер Акерман хотел этим похвалиться передо мной; если там таковы Знатоки, то какой может быть публика?

Уже несколько десятков лет в области SF в США под видом амброзии и нектара Богов продается говно, публика уже вошла во вкус этого говна, и теперь какой-то тип с азиатского Востока, с подножия каких-то Татранских гор должен быть тем, кто умеет лучше, и ради него надо отказываться от любимого говна??? Так что я прекрасно все понимаю, знаю, что у вас две души, как у кулака по Ленину: одна душа та, которая жаждет Fame & Fortune[352], вторая душа – та, что хочет в первую очередь отдаться тому, что ЕЙ самой больше нравится, не обращая внимания на внешне-рыночно-издательско-торговые результаты. В значительной мере этот раздрай у меня уже позади, хотя, наверное, и не во всем, какой из меня герой-аскет. Книга эта хороша в моих глазах тем, чего нет ни в одной другой, и это свойство для меня, пожалуй, главное. Я на самом деле считаю, что нужно, когда речь идет о моей вещи, действовать активно, наперекор типичной тенденции, именно теперь, во время БЫСТРОЙ кристаллизации и окостенения мнения о конкретном авторе (image), – что следовало бы так координировать и подбирать очередные произведения, чтобы образ автора не смог раз навсегда застыть для читателей и критиков в ячейке с одной этикеткой («юморист» – «карикатурист типичной SF» и т.д.). И хотя я так считаю, одновременно хочу быть стоиком и в связи с этим a priori согласен с любой отличной от вышеуказанной концепции издательской тактикой. И ДАЖЕ С ИЗДАНИЕМ вообще неконцептуальным, то есть «как попало и как получится». Знаю, что тогда это будет неоптимальная тактика, может быть, и пессимальная даже, ну что ж! наш мир не оптимальный, так почему в нем должна быть оптимальной жизненная карьера моих книг??? Да, – конечно, – пока ВЫ хотите меня переводить для «Seabury», до тех пор и я буду это полностью принимать, – вот к какому окончательному выводу я пришел. Может быть, мое излишнее участие в издательских вопросах было фрейдовским отражением страха перед тем, что я ДОЛЖЕН написать еще, но за что не осмеливаюсь взяться?!!

Путешествие, разумеется, хоть и утомило меня – у меня теперь слишком много обязательств, – было интересным, поучительным. Рецензий на мои вещи так много, что я не в состоянии их все прочитать, что даже смешно в сопоставлении с ситуацией в США, когда вы присылаете мне статью, в которой есть 3 – 4 слова обо мне плюс упомянуто одно название... а что меня, признаюсь с некоторым Schadenfreude[353], порадовало, так тот факт, что все серии SF, запущенные уважаемыми издательствами ФРГ (все-таки это продукция для каких-то 75 млн. людей, то есть и Австрия, и ФРГ, и немецкая область Швейцарии), зачахли, то есть сдохли, а Лем вышел победителем, в 2, 3 и 4 переизданиях. Кстати, в Берлине (Западном) я слышал, что «Investigation»[354] идет чрезвычайно хорошо, уже на границе бестселлера (то есть находится на одном из последних мест в списках бестселлеров). Черт его знает, почему именно ЭТО!

Не думаю, чтобы NBA был слишком замечательным ранним вашим успехом, но, кажется, примерно понимаю, что вы имели в виду, когда писали об этом. Я ужасно утомлен путешествием (вчера проехал на автомобиле более 800 км за день), а пишу вам в 6.15 утра... так что, может быть, эта моя писанина и не слишком мудрая. Тогда лучше всего закончить – сердечным приветствием!

Преданный

Станислав Лем

Владиславу Капущинскому

Краков, 11 ноября 1975 года

Уважаемый и дорогой пан профессор,

одиннадцатый номер «Problemy» стал непосредственным толчком, который склонил меня написать вам, – я не буду начинать с извинений за мое долгое молчание, но я не смел отвлекать вас, хоть не раз думал, что, в конце концов, чтение письма не является чем-то слишком хлопотным, и уже пора хотя бы в паре слов представить вам, что у меня происходит.

Собственно, могу уже говорить о ростках мировой карьеры моих книг. Как и прежде, за пределами нашей страны света наибольшим успехом они пользуются в ФРГ, а также и во Франции; и только трудности с поиском хороших переводчиков стали причиной того, что мои теоретические книги все еще там не вышли (анекдот: один переводчик в ФРГ взял 7000 марок у моего издателя на перевод «Суммы технологии» и... ничего не сделал). Ну, и в ГДР вышло на душу населения книг Лема больше, чем в Польше. А вот на англоязычной территории, особенно в США, мои книги идут тяжело, поскольку отличаются от распространенных там образцов. Но и там возникает моя религиозная община. Медленно это идет, но все-таки как-то идет.

Сейчас я заканчиваю писать новую повесть со странным, может быть, названием «Насморк», в какой-то степени связанную с моим давним «Расследованием», но на сей раз это история совершенно логичная и эмпирически правильная (серия таинственных смертей, безуспешно расследуемых разными полициями, вызванная, коротко говоря, полипрагмазией, – в результате встречи в организмах некоторых людей химических соединений, производных от лекарств, которые оказываются сильным галлюциногеном, вызывающим атаки острого психоза; героем этой книги является американский астронавт, а точнее, кандидат в астронавты, забракованный из-за аллергического насморка).

А вообще, как обычно, я делаю одновременно очень много разных вещей. С начала ноября преподаю на философском фак[ультете] Ягеллонского университета у проф. Кудеровича «мою точку зрения» на избранные вопросы из области теории познания. По просьбе американского издателя проектировал обложки к моим книгам, в последнее время к «Звездным дневникам». Лаборатория искусственного интеллекта в Стэнфорде, Калифорния, пригласила меня (проф. Маккарти) на конференцию, посвященную будущему этого машинного разума, которая произойдет в марте 1975 года. Отказаться – отказался, потому что выезжаю куда-то, только если должен (ars longa, vita brevis[355]), но все-таки лестно, так как там собираются только ученые головы. Написал несколько радиопостановок для баварского радио. 14 месяцев назад сдал в краковское Литературное Изд-во новый сборник рассказов «Маска», сейчас пришла корректура: к сожалению, производственный цикл издания книг стал таким продолжительным! Наделал себе неприятностей и хлопот, составляя для Лит. Изд-ва серию SF «С. Лем рекомендует», так как первый же американский автор этой серии, Ф. Дик, к сожалению, немножко сумасшедший, опубликовал в американской прессе открытое письмо, в котором обозвал меня вором и мошенником, который якобы незаконно, то есть без договора, издал книгу, гонорар (в долларах) присвоил себе, а его оставил в дураках. Ну и теперь Литературное Изд-во вынуждено слать туда разные dementi[356], копии договоров и т.д., потому что все этот бедный человек наврал, но не думаю, что по злому умыслу, попросту слишком долго употреблял ЛСД. (Ну и, естественно, много личностей обиделось, что не включил в эту серию ИХ книги.) А эти книги, этой серии, рождаются с неимоверным трудом. Бумага и типография...

Не хотел бы вам надоедать, но это факт, что я пишу и хочу писать, пока еще в голове бродят мысли. А что касается дома, то сын мой Томаш, которому уже 7 с половиной лет, ходит в первый класс, с марта этого года учится играть на фортепиано и у него это удивительно хорошо получается; больше всего он рад тому, что Папа совершенно безграмотен в области нот. У нас новый пес, добрый дурачок, Бартек, который в восемь месяцев весит 34 кг; очень сильный и прожорливый, но добрейшая скотина, только снова большие проблемы с кормлением, потому что Не Любит Каши, а любит мясо, известное дело. Наш старый Пегас, ЧТОБ НЕ СГЛАЗИТЬ, тоже чувствует себя хорошо, и сосуществование двух псов складывается на удивление благополучно.

Жена по-прежнему работает в рентгене. В мае этого года были с ней в Берлине, сначала в Восточном, затем в Западном, и там, и там у меня были авторские встречи, и любопытно, я заметил, что немцы, хоть и разделены стеной и строем, намного более похожи друг на друга мышлением, нежели можно было этого ожидать. Потом в сентябре была такая маленькая конференция в австрийском Тироле, в Альпах, посвященная моему творчеству, но я хоть и собирался поехать, не поехал, потому что не сложилось. Зато я написал большую часть следующей книги. «Повторения», в которой есть silva rerum[357] – короткие и длинные рассказы, всего понемногу. Из прорывов (не моих, а моих книг) последний – это издание на португальском языке в Бразилии, где выходят 2 мои вещи, и можете представить мое удивление при подписании договора, так как я под присягой бы утверждал, что в Бразилии говорят по-испански! (В Испании генерала Франко вышел «Футурологический конгресс», и издатель поначалу немного боялся тамошней Цензуры, но все в конце концов как-то устроилось.) Впрочем, этот вопрос, иноязычных изданий, для автора как наблюдателя весьма захватывающий. В Швеции «Солярис» пошел хорошо, его купили публичные библиотеки, а в Финляндии, вроде бы тоже скандинавской стране, скорее скверно. И никогда не известно, почему так или этак. В декабре, а точнее, под Новый Год, в ФРГ выйдет что-то вроде антологии критических работ, посвященных моему творчеству[358], и самые большие трудности были с поиском для этой антологии ПОЛЬСКОЙ критики, так как речь шла о целостных, синтетических разборах, а не о рецензиях на отдельные книги. А когда в предисловии к советскому переизданию я прочитал, что Лем стал известен в СССР раньше, чем на своей родине, мне стало удивительно. Но это лишь подтверждает тезис, что nemo propheta in patria sua[359].

Также, как могу, продолжаю доучиваться; в последнее время читал очень плотно и умно написанную (на русском) книгу И. Шкловского об эволюции звезд; но вообще-то нельзя пожаловаться на ИЗБЫТОК ценных научных и одновременно новых позиций в наших книжных магазинах. Уж скорее Межкнига[360] иногда человека чем-то порадует. В нашем доме стало страшно тесно, самое худшее – это пачки с авторскими экземплярами на весьма экзотичных языках, так как непонятно что с этим делать. Подвал забит до отказа, на чердак класть и неудобно, и страшно, как бы не треснул свод, вот и мучаемся, хотя это, конечно, embarras de richesse[361]. Еще я постоянно разрываюсь между пишущей машинкой и великими проектами моего сына, потому что у него появилась страсть мастерить, а именно: делать разные изобретения, вот и строим, когда только я могу, интересные устройства, сейчас принялись за электрический мотор, основанный на старой концепции катушки, всасывающей железный сердечник, по форме такой же, как старая паровая машина Ватта, с балансиром. У Томаша есть разные вещи (машина Уимсхерста, паровая машина), но сейчас он презирает все, к чему сам рук не приложил, и я должен очень стараться, чтобы его не разочаровать, например, подтянулся в ПАЯНИИ.

Со здоровьем дела обстоят средне, более или менее, в общем, как бы не подводит. Зубов во рту все меньше, начал расти живот, на за живот я взялся строго и безжалостно недельными голодовками, и в самом деле есть результаты. Сон перепутался, и часто уже не сплю в четвертом часу (утра), но по совету немецкой пословицы aus einer Not eine Tugend machen[362] я начал в эти предранние часы писать, так как это самое спокойное время. И так понемногу передвинул себе день, так что к девяти вечера падаю с ног... и часто идем спать вместе с Томашем.

Не буду спрашивать пана профессора, как у вас дела, так как думаю, что смею надеяться, если вы найдете такую возможность, черкнете хоть пару маленьких слов в наш адрес. Я был очень тронут, увидев вашу статью и фотографию в «Problemy», и упоминание в последнем из примечаний о верном слуге пана профессора, который, желая вам здоровья, настоящим рабски преклоняется; всего доброго

желает вам преданный

Станислав Лем

Майклу Канделю

Краков, 12 апреля 1978 года

Дорогой пан,

я получил ваш перевод «Сталеглазых»[363]. Лишь читая его, по-настоящему осознал степень трудности перевода. Вы сделали много. Несмотря на это, у меня было впечатление, что чего-то там не хватает, и я долго не мог объяснить себе это ощущение, поскольку перевод ОЧЕНЬ ХОРОШИЙ. Я думаю, что напал на след, – а именно: той парадигматической областью, которая соучаствовала в написании «Сталеглазых», и которую вы не приняли во внимание (как я сейчас добавлю, это было невозможно), – является область стишков для детей. Я имею в виду nursery rhymes, каждые в каждой языковой среде совершенно иные. Эти механические, часто бессмысленные ритмические итерации, из которых и складываются такие стишки, представляют собой самую раннюю импрегнацию наших умов – в самом раннем детстве. Но учесть это при переводе нельзя, поскольку эти парадигматические области совершенно не перекрываются. (Польская и англосаксонская, например.) Так что, если бы Вы приняли во внимание эту область, то были бы вынуждены использовать, естественно, англосаксонскую, но тогда вы уже вообще не могли бы переводить, а были бы вынуждены написать совершенно свободный парафраз этой истории, то, что немцы называют freie Nachdichtung[364], – но это уже не переводческая работа!

Новшеством, свойственным «Кибериаде», как я думаю, является введение в пространство парадигматики (той, которая составляет так называемые форманты) – парадигматическое скрещение СКАЗКИ и НАУКИ – в сердце, а не на периферии этих пространств (то есть – в управляющем центре преформации, а не на околице, когда сказку всего лишь механически инкрустируют отдельными наукоподобными НАЗВАНИЯМИ, что типично для SF).

Отсюда и трудности – в переводе. Как я думаю, к счастью, «Сталеглазые», из-за своей исключительной близости – по отношению к сказочным праобразчикам (nursery rhymes) – являются позицией исключительно трудной, но одновременно обособленной; то есть иные части «Кибериады», хоть тоже, наверное, нелегки в переводе, но имеют другие характеристики трудности – не столь неблагоприятные. (Так как «Сталеглазые» в ЛИНГВИСТИЧЕСКОМ слое оригинала сильно «склеены» с польской сказочкой для детей, с ее типичными рецитациями, итерациями, «Жил-Был» – «Баба-Яга» – «за седьмой горой, за седьмой рекой» – и т.п.) Так как, конечно, «kometa-kobieta»[365] – формальный эквивалент Бабы-Яги, и т.п. Тем не менее, для отдельных текстов английскую стилистику нужно попросту создавать, и здесь вам нужно быть изобретателем, а не переводчиком! Кстати, считаю, что это прекрасно удалось вам со сказочкой о том, как уцелела Вселенная. Правда, ужасно крепкие орешки Вас еще ожидают – в дальнейшей части «Кибериады» (особенно в «ячеечной истории» о трех машинах-рассказчицах). Ибо, в соответствии с методом, который вы уже использовали, нужно будет создавать эквиваленты. Я думаю, что польский и английский языки здесь очень далеки друг от друга. Например, я представляю, что в английском можно контаминировать идиомы так, как нельзя в польском, – и наоборот (например, breaking the code – the DNA code – и breaking an entering[366] – в английском можно сконтаминировать для получения забавного эффекта, а в польском нельзя, так как не хватает идиоматических эквивалентов – ведь по-польски код ВЗламывают, а грабитель ВЛАмывается). Извините за бледные буквы в этом письме, – печатаю на старой ленте.

Так что, я думаю, что со «Сталеглазыми» в границах того, что мы называем переводом, вы сделали много. Что же касается дальнейших текстов, если это совпадает с вашим желанием, я бы весьма охотно каждый оценивал насколько смогу и делился с вами своими замечаниями (кстати, на мой взгляд, ваш труд должен оплачиваться так же, как оплачивается перевод стихов, а не прозы, но боюсь, что издатель не одобрит такой подход).

Меня приняли в Комитет Футурологов «POLSKA 2000», и в связи с этим появилась масса новых забот, что усложняет жизнь. Благодарю за присланный перевод, сердечно приветствую, и остаюсь ваш

Станислав Лем

Ежи Яжембскому[367]

Вена, 10 января 1985 года

Дорогой пан,

не столько даже, чтобы ответить на ваше предпраздничное письмо, которое нас здесь ожидало, сколько, чтобы затронуть пару вопросов, по-виткацевски существенных, пишу вам первому по прибытии в Вену, глядя на кучу писем, на этот укор совести, потому что отвечать на них мне не хочется. Как приехал, эти несколько дней, я методом внимательного расковыривания читал «Дневник» Гомбровича, особенно же II и III тома, не без того, чтобы не думал о возможности издания, плюс статью Сандауера о «Дневнике» и о Гомбровиче в новогодней «Polityka». Чтобы это удалось издать, я как-то не верю; статья же С[андауера], в свою очередь, очень ловкая и при этом искусно подретуширована в фактографии там, где это было ему на руку. Но мне пришла в голову давно уже преследующая меня мысль, связанная с чтением Гомбровича, именно потому, что эта мысль нашла свое выражение и в статье С[андауера], правда, высказанная намного жестче, так что я не могу с ней полностью согласиться.

Дело в том, что С[андауер] прав не только в моем читательском восприятии: я преклоняюсь перед «Фердидурке», обожаю «Бакакай» и могу постоянно перечитывать снова и снова, и не менее восторгаюсь «Транс-Атлантикой», правда, уже с одной оговоркой, что меня не удовлетворяет окончание, потому что это окончание, это вроде как если бы кто-то показывал прекрасные смешные и чарующие вещи, творил какие-то чудеса, а потом вдруг фыркнул, развернулся на каблуках. И пошел себе. Изменение бездонной и просто онтологически сарматской проблематики на чисто лексикографическую не может быть только моей иллюзией, потому что я знаю, какие кошмарные трудности имели с финальными словами «Транс-Атлантики» все переводчики во главе с французскими: ибо это бух-бах не удавалось эффективно перевести, поскольку оно сидит в корнях лингвистической субстанции так же крепко, как и в «холистически»-смысловой всей книги (кстати, «Пан Тадеуш» тоже обрывается так же неожиданно и неприятно для меня).

Однако, при чтении вашего толстого тома о Гомбровиче[368] как-то не видно различия между плеядой ранних произведений, которые я назвал в качестве объектов моего обожания, смеющегося обожания, и позднейшими повестями. Знаете, это похоже на то, как если бы кто-то сделал химический анализ свадебного торта и картофельного супа: здесь углеводороды, там углеводороды, здесь сметана, там сметана и т.п. Правда, по-настоящему глубокие возражения у меня вызывает лишь «Порнография», и я консультировался с такими читателями, как – например – Я.Ю. Щепаньский, – и слышал от него то же, что оттолкнуло и меня: написано это изощренно, и очень, но душа от этого не играет. Именно эта церебральность, эта спекулятивность, эта сухая как кость игра в «формальное» засучивание штанин, – это отсутствие танца, пения, живости, этого вулканического юмора, который пьянил меня в более МОЛОДЫХ книгах Гомбровича, – это меня отталкивало. Что же касается того, что его собрание сочинений (но, на диво, не его «Дневник») распадается на Молодую и Старую части, – я совершенно в этом не сомневаюсь, и голову бы дал на отсечение, что это выявит и докажет само течение времени, ибо время обладает таким непонятным свойством, что «само», своим ходом, жизненно отделяет Прочные и могучие произведения от быстро испускающих дух. Неужели вам ощущения подобного рода совершенно чужды? Что касается «Обета», то я вообще не согласен с С[андауером], а что касается «Космоса», то ценности этой книги попросту находятся где-то в другом месте, совершенно не там, где в Молодых книгах.

Затем я начал, в свою очередь, расковыривать «Дневник». Думаю, что у вас, погруженного в Шульца, уже вылетели из головы эти гомбровичевские дела, но для меня Шульц никогда не был такой головоломкой, как Гомбрович, потому что Шульца можно довольно легко подделывать (фальсифицировать), а вот Гомбровича вопреки видимости Нет – разве что только тонкий верхний слой одного из его стилей. (Суп из блеска...) Так вот, меня удивляло, что Гомбрович, такой дьявольски интеллигентный автор, позволил себе обмануться Сартром. Это меня несказанно удивляет. Чтобы спорить с кем-то таким, как Сартр, – в вопросах какого-то первенства. Я Сартра никогда не уважал, и, может быть, единственный дополнительный материал, свидетельствующий о том, как я его трактовал, вы найдете в моем «Выходе на орбиту», в рецензии на его рассказы. Да, я был тогда молодым глупцом, но компас мой уже тогда был правильно настроен, я уже тогда сделал свой выбор мастеров, или путеводных звезд. По причинам, которые я не могу вам объяснить, мне неудобно сейчас соглашаться с мнениями С., но и полемизировать с ним я также не могу. Тем не менее этот вопрос очень сильно меня волнует и заставляет задумываться. Мой Боже – мне кажется, что Гомбрович умер вовремя, на своем пике, с чувством, что не только Эпоха уже видит его и обращается к нему, но и что он ее выражает, именно он, и что в его случае non omnis moriar[369] будет звучать надлежащим образом. Во всяком случае, в Польше – в других местах, как вам известно, с этим уже хуже.

Это был необыкновенный человек, о нем одном можно сказать, что он при жизни поставил себе памятник одновременно совершенно правдивый и лживый: он свои несчастья, страдания, нужду и скитания смог переработать в мощно, звучно, отважно и безмятежно звучащую бронзу – и, пожалуй, другой такой искусной артистической автобиографии, лучше аутентично созданного «Дневника», нет в мировой литературе. Он имеет такое свойство, что ОЖИВАЕТ, когда его читаешь, и тогда Живой Человек говорит нам: это очень чародейская, очень трудная штука. Другое дело, что ТАКОЙ нельзя даже позавидовать.

У меня еще нет той книги, которую Рита издала о нем[370], но я постараюсь ее найти. У меня пока никаких новых писательских планов большого калибра нет, так что, если вы пожелаете познакомиться с «Фиаско» и, возможно, с «Миром на Земле» (но эта, вторая вещь, отрывочна, потому что заканчивал я ее в спешке, опасаясь, что если операция будет неудачной, то я вообще ее не закончу), то сможете хоть какое-то время пребывать в милой уверенности, что я не доставлю неприятности вашему вскрытию какими-то неожиданными коленцами[371].

От Янека Б[лоньского] и от нас шлю вам сердечные приветствия и генеральное отпущение всех грехов в той мере, в какой вы пожелали в них признаться в своем письме.

Преданный

Станислав Лем

Часть 2

Сильвические размышления

Сильвические размышления IV: Прелести постмодернизма

Начинаю с середины, или с конца, или с другого места, потому что на этом основана современность. Впрочем, может уже кто-то додумался и до того, что следует взять Тициана, смешать с Веласкесом, приправить Босхом и подклеить порезанного на кусочки Вермеера – и это уже и есть постмодернистский гиперконцептуализм.

Старые ночные горшки, надетые на дли-и-инный телеграфный столб, с постаментом, как музыкальным автоматом, рукоятка которого должна быть воткнута в зад совы. Весьма современно. Порезанная на пласты автомобильная шина, украшенная розами и четками. Смело, но, может, уже не стоит так напрягаться, ибо разве нет вероятности, что кто-то уже давным-давно это придумал? Я не допускаю, чтобы другой человек, по фамилии Мел или похожей, недалеко от Огненной Земли написал бы «Осмотр на месте» по-испански и полностью независимо от Лема. Так далеко мыслью простираться я не смею. Однако, с другой стороны, я вижу, что чрезвычайно тяжело решиться на такую мысль, или группу понятий, или только слов, или цветов и четок, которая не является бессознательным повторением тождественного эпизода, где-то в мире уже кем-то художественно составленного.

Вообще все интересное, значительное, забавное, связное, логически разумное, колоритно вкусное, повествовательно захватывающее, сюжетно оригинальное было написано и очень давно где-то издано, поэтому теперь, если давление разбушевавшегося творческого вдохновения усилится, ничего другого не остается кроме как неинтересно молоть вздор, надоедать, внушать отвращение, разрушать, нелогично бормотать, грязно рисовать, скучать, дефабулировать и возносить ужасные конструкции на пьедесталы. Зося Б. сказала однажды о новой книге: «Это шедевр, но читать его невозможно». Отлично! Какое меткое замечание, какое актуальное! Я окружил себя горами печатной бумаги из-за посткоммунистической жадности, когда было запрещено все – научное, hard porno, альбомы, «IH Tribune», «Die Welt», «Le Monde», «New Scientist», «Science et Vie», «Природа», «Знамя», «Новый мир», «Огонек», «Аргументы и факты», «Economist». Я словно помешался на этом, ибо непрочитанные стопки приходится выкидывать, и я, который прежде эти источники знания, которые предлагал MPiK[372], высасывал до остатка, теперь тону в излишках. Отечественную прессу, собственно говоря, можно не читать, об отечественном телевидении нечего и говорить, дальние отголоски до меня доходят через третьих лиц, поскольку я запал на спутниковое TV. Все это почти как у Мак-Люэна: «Medium is the Message!» – «Средство есть сообщение». Показывают либо не цветное ретро, либо цветное, коронации и войны, первая и вторая мировая – любимая тема. Или фильмы – сериалы: светский, династический (меня сильно тошнит уже на титрах). Или человечек, который, если его придушить или приставить нож к горлу, или засунуть в несгораемый шкаф и закрыть, весь разбухнет до зеленого (фильм «Incredible Hulk»), станет два с половиной или три метра роста, сталь разрывает, как старые тряпки, кротко рыча, проходит через разрушенные им преграды и стены, причем сперва на крупном плане – сильно разбухающие мускулы рвут в лохмотья фланелевую рубашку. Жалко рубашку, и я не знаю, откуда он сразу же берет следующую. Или он же изображает фокусника и превращает наручники в носовой платок. И, кроме того, вечером все стреляют во всех, густо падают кровавые трупы, и все это изрезано рекламой. Реклама просто чудесная: какие-то пальмы, юг, прекрасные девушки целуются с очаровательными юношами и сразу отправляют в широко улыбающийся рот макароны, суп с пирожками, кока-колу, зубную пасту, помидоры, марципаны, мороженое, а также – электробритва самонаклоняющаяся и настоящие бумажные полотенца. После чего опять падают трупы, ибо стреляют гангстеры или модные сейчас женщины-убийцы без жалости и без трусиков. Только книг и чего-нибудь печатного как-то не рекламируют. Зато бюро путешествий и банки, банки, кредитные карты, а также ссуды – наоборот. Этого много, и современность разнообразна, но трупов масса. Отдельно сериал с господином доктором, ни один врач не имеет такой врачебной привлекательности, как этот актер. Happy end пропал не знаю, как давно, прекрасные девушки, женщины с раком (casus inoperabilis[373], inop сокращенно) мрут понемногу, врач их сопровождает, музыка, гроб в цветах, при таком докторе и умереть приятно, кровати, операции, жидкость из висящей бутылки, то есть капельница, инструменты и вновь труп. Как-то с трупом обратная связь происходит постоянно. И SF. «Star Trek» человекообразный и рисованный: все в цветных блузках, которые никогда не надо стирать (и в самом деле не стирают), никому в туалет не надо (и в самом деле не ходят), кнопки нажимают, и разные страшные чудовища, извергающие огонь, их атакуют, но ничего не будет, режиссер не позволит, он должен жить, и требует постоянных доходов, и это меня успокаивает, потому что Найт Райдер весь в прекрасных завитках, без оружия, c гангстерами справляется, авто, с которым он ведет разговоры, двигается туда и сюда. И такое на всех сорока программах, а кроме этого есть «Новости» (ARD, ZDF, Sat 3, ORF и т.д.), и в них то же самое плюс мчащиеся авто, плюс столкновения в гармошку (двенадцать или шестнадцать помятых автомобилей), плюс обломки самолетов, спасение, наводнение, тайфуны, все по шею, и опять трупы, ибо IRA, ибо баски, ETA, ибо бомбы, и Израиль, и арабы, и президент Буш, и Ельцин, и русские озабочены избытком свободы при нехватке продовольствия.

И здесь я вдруг вижу, что забыл на своей террасе насыпать пшеничных зерен воробьям и сейчас как можно скорее это сделаю и вновь засяду за всякую всячину. Деррида. Я купил его «Грамматологию» на немецком и ни в зуб, причем сильно. Введение в Деррида. Не справился. Деструктивизм деструктивный и постмодернизм постструктуралистический. Скорее я себе зубы повыламываю. К черту, ничего не пойму, а все в «Encounter» и «NYT Book Review» бормочут! «Деструкция, Поль де Ман». И прамодернизм. И супер. И Сьюзен Соннтаг. Итак, опять, но ничего, хоть и с разбегу и даже бегом. Легче мне было бы влезть на стеклянную гору, пока мне член Академии, очень мудрый пожилой человек, не объяснил на ухо: «Д. – дурак!». Вот так, просто. Logorrhea[374] и заразил всех во главе с американцами. Ага! Сексизм, «he or she, she or he»[375], да Бог, да Иисус, выше всего Матерь Божья. Соглашусь. Пасторы в воскресенье в проповедях наводят скуку. К счастью, по-английски: ничего не понимаю. Без иллюстраций. И иногда, но редко, красивый кусочек какого-нибудь музея, Египта, культура, часто в австрийском издании, ибо им приходится, потому что они должны. В общем, очень утомительно. Будто я не подгоняем, не принуждаем, и добровольность преобладает, но, с другой стороны, стопки «New Scientist», «Scientific American», «Природы», но я уже выбился из сил и сажусь, и загорается экран, и трупы в свежем состоянии, потому что опять бой или (сейчас, когда пишу) Олимпиада, и я думаю, господи, ведь у этих несущихся, катящихся конькобежцев повыскакивают диски из позвоночника, ибо они несутся, сложенные пополам, так долго, и так им или другим дьявольски важно, чтобы мяч попал в ворота или на теннисную ракетку, что, впрочем, весьма разумно, ибо за труд всей жизни перед похоронами (мертвых не награждают) можно получить Нобелевскую премию, а за эту ракетку или за меткий удар – и три, четыре раза столько же. Легче докопаться до миллионерства, чем дописаться: писать вообще не стоит. Особенно теперь количество написанного и по библиотекам, наполненным книжно-бумажным потопом, должно призвать к осознанию ситуации. Единственно этически правильной вещью, хорошим поступком, поступком писателя будет удержать вдохновение, приостановить или перестать что-либо писать. Ни напрасно мудрить, ни, Боже упаси, сложно фабулизировать, мастерски. Повествование резать на ломти и из них склеивать высшую, современную бессмыслицу. Нет и нет. Боже упаси, и сначала – публику, хотя она сама защитится, читая исключительно вздор. Нельзя никому запрещать ни докторов с медсестрами, ни Садов Любви (черт бы ее не побрал), ни палеовьетнамскую кухню (нога в соусе bernaise, не важно чья), ни миллиардеров, беззакония, ничего, включая дивно украшенный и оплетенный цветами зад Марыни. Это так. Закрыть, но дать понять. Кратко, с иллюстрациями или лучше на кассете, молча. Звуки оргазма c диска. Впрочем, CD – это уже порно. Нам не надо, самое большее – RTL plus для мужчин – мужской журнал в субботу, но я предпочитаю в эту пору спать!

СПОКОЙНОЙ НОЧИ!

СильВИческие размышления IX: Читаю Сенкевича[376]

Читаю Сенкевича. И поскольку я читаю и читаю его с гимназических времен, знаю, или скорее со временем узнал, как нужно его читать, чтобы получить удовольствие.

Упаси Боже, по порядку, от «Огнем и мечом», от первой страницы до последней. Если пойти на такую глупость, ждет неизбежное поражение, как в известном очерке Гомбровича («Сенкевич», включенный в первый том «Дневника»). Все непоследовательности, неровности, шероховатости, вся деконструкционная слабость формы вылезет, как швы в вывернутом наизнанку фраке, и уже ничто, кроме языка (а это есть и останется памятником, отлитым из прекраснейшего польского языка, какой мне вообще в жизни довелось узнать), всего не исправит. Тогда одной пылью покроются осадные пушки, направленные в сенкевичевскую грудь, которые Гомбрович наладил, взяв под прицел легкую красоту добродетели, оборону Ченстоховы, марионеточную ради женских добродетелей, особенно напряженное пересечение бесчисленных «случайностей», благодаря которым не важно и то, что «Бар взят» и что Богун Елену в Валадынке для себя на десерт оставил и, наконец, даже княжеским медиком сваренные отвары, предназначенные для Оленьки, в ход не пошли, благодаря чему Богуслав ровно во времена оны атаками был свален с ног, когда, будто медведь бортовым медом, решил утолить жажду.

Я не смеюсь: в самом деле, совершая над Сенкевичем (то есть tout court[377] над «Трилогией», ибо, кроме рассказов, об остальном говорить не буду) говенья, я делаю это осторожно, проникая в роман таким путем, который я выбрал, чтобы он меня захватывал, а это очень легко. Забираюсь внутрь чаще всего через «Потоп», а через «Пана Володыевского», само собой, никогда; и сцены в Кейданах бывают моим началом, или post raptum puellae[378] поединок пана Михала с Кмитом; если так сюда вломиться, то можно уже снести то необычное и совсем нечеловеческое благородство, оказанное Кмиту раненному в постели, когда ему милостивый государь Володыевский вручает королевскую грамоту князя на Биржах.

Потом уже легче, с Кемличами в Ченстохову, но упаси Боже – до ее защиты: это было бы так, словно после знаменитого торта «Prinz Eugen» (кондитерская на углу Operngasse в Вене) сыпать себе в рот сахар мешками. Чего слишком много, то не на пользу, и также последняя глава «Имени розы» Умберто Эко называется (перевожу с листа, поскольк не знаю польской версии): «От излишка добродетели побеждают силы ада». Таким образом, петляя по «Трилогии», копаясь в строчках, я вхожу и на территорию «Огнем и мечом». Можно насладиться бессмертностью этого произведения, разумеется, не как следствием его фокусничества или искусственности. Легионы спецов, которые вылили ушаты чернил, чтобы доказать, что с историей не согласуется, слегка согласуется, антисогласуется, недосогласуется, мешает, лжет, сумасбродничает и т.д. и т.п., поступали одинаково разумно как и те, кто желал эмпирически доказанной, документами подкрепленной и, тем самым, ab ovo[379] воссозданной войны за прекрасную Елену вместе с осадой Трои; кто, однако, научно и историософически, а также археогностически не сошел с ума, тот, помня благородную поговорку Гете о «Dichtung und Wahrheit»[380], заранее был вынужден принять бессмысленность этих усилий. Святой Боже! Даже о численности войск и черни здесь и там спорили, за чубы хватались, Свентоховский доказывал реакционность, Швейковский сказочность, и хорошо, что до фехтования не дошло, тогда бы пал труп, обильно залитый чернилами. Тарновскому же одно удалось на пятерку с плюсом («Огнем и мечом»), второе – на хорошо с плюсом («Потоп»), а Крашевский invidia maxima[381] побужденный, так смешал свои оценки с грязью, что сам себя ею обрызгал и полил.

Я понимаю человеческие слабости, сам человек, но процентное содержание сахара можно подсчитать и указать на этикетке, если соблюдающему диету рекомендовано считать употребляемые калории, а подсчитать процент правды в историческом произведении – нереально: возникает чистый нонсенс. Итак, не расхождения между реальной историей обороны Ченстоховы и этой супермонахомахией ксендза Кордецкого засоряют чувства, глаза и разум, но именно то, что можно писать сказку и можно вести за поводья реалистическое произведение, но нельзя начинять романы сказками, а сказки – реалиями: допустим, представлять, что волшебница действительно бросила гребень, который превратился в дремучий лес, но уточнить: так как у нее была перхоть, то бор возник, полный цветочного пуха! Это должно повеселить, но ведь не в том дело, чтобы мы затряслись от смеха, если из осады монастыря возникает что-то в виде осады Сталинграда, перенесенной в давние времена. Надо знать меру, и это важно. И только читатель, дьявольски опоенный князем Богуславом и необыкновенной, ибо неописуемой, красотой Оленьки, как и сабельным искусством пана Михала, сможет под конец даже эти излишки пагубной добродетели глотать, как гусак шарики, с Заглобой во главе, который чем был старше, чем больше был придавлен тяжестью жизни, тем более храбрым становился: одним словом, когда нас загипнотизируют, мы поверим всему. Напрасно Гомбрович такие термины, как «фокусник и обольститель», «повар, готовящий суп из всего самого яркого», преподнес нам для принижения полета сенкевичевской саги, поскольку я стою на том, что обольщать, творить волшебство, пленять магией слов, а также готовить пищу для духа из всего самого яркого – это настоящее искусство, ars magna[382]. В самом конце в душе возникает фатальное подозрение, что к варящейся в котле волшебниц (здесь пояснению место нашлось бы: чьи волшебницы и что варят) зловредной и скверной крови создатель «Транс-Атлантики» примешал также и зависть. Потому что никто на этом поле не сможет тягаться с вооруженным и одетым в броню гусарского польского языка паном Генриком Сенкевичем. Разумеется, критиковать, сравнивать, в отварах, основанных на источниках, стирать можно каждому, кто умеет, и сколько влезет. Но с удовольствиями от чтения по моей извилистой тропинке это не имеет ничего общего. Абсолютный нонсенс, как если б кто-нибудь хотел выявить эмпирически «диверсионность» в греческой мифологии (благодаря ее контрдействительности).

Одним словом, выше я выдал себя чувством, которое, впрочем, в худшие времена, когда я пребывал в Вене из-за военного положения, поддерживало меня, и более того, я считал, что Фолкнер, сославшийся на «утешение сердец» как на достойный девиз, вовсе не ошибся и не впал в глупость, поскольку «Потоп» все-таки о том, что из несчастья, даже всех охватывающего, можно выбраться собственными силами, и об этом шла речь (по крайней мере в моем понимании). Возможно, это было плацебо, а, возможно, и чудодейственное лекарство, возвращающее здоровье: результат был таким же, а химико-лексикографический анализ я не проводил. Разумеется, моя вера в различных героев «Трилогии» была (ибо должна была быть) разной. Больше всех прав был Прус, ибо Заглоба, сначала похожий на кабана, затем окрылился, если сначала старик струсил, то потом уже нет; пана Подбипятку я всегда считал героем, перенесенным из геркулесовых сказаний, и также Прус, сравнивший Скшетуского с Иисусом, был одушевлен здравым смыслом, но и опять то, что нас пленяет и поражает как целое, остается в дальнейшем намного могущественнее, чем строительные элементы, и в этом кроется тайна. Никто в этом у нас с ним не сравнялся, даже и «Сенкевич в юбке»[383], абсолютно никто: это не аттестат зрелости, только суть, выжатая или дистиллированная из моих размышлений о Сенкевиче в течение шестидесяти лет. Ведь не язык Пасека, и не язык Жевуского, а просто чистейший язык может быть дистиллятом и делией, подшитой латынью: если кто-то желает, скажу проще: если бы фальсификатору удалось – не важно из чего – вытопить такое золото, которое не является, собственно говоря, золотом, но его никаким методом или способом не удается отличить от подлинного драгоценного металла, то такая фальсификация стала бы волшебством, на котором основано настоящее искусство. Сейчас оно создается скорее, в тавоте, в навозе, в чудовищах, в трилобитах (Лебенштейн, наверное, рассматривал палеонтологические атласы, что notabene нисколько не умаляет его достоинств), в пятнах, в бесформенностях по разным осям, в графике – особенно многоцветной – хаоса, авторами которой являются компьютерные программы и которые больше чем на голову выше уже измученного человеческого воображения, но я – здесь скажу то, что меня уже окончательно погубит и предаст вечному позору – предпочитаю «Потоп» (но только по протоптанной мной тропинке чтения) «Одиссее» и «Илиаде», не из-за взвешенного и обдуманного вывода, а из-за чисто поведенческого наблюдения: а именно, что я хочу возвращаться к «Трилогии», а к Гомеру – меньше. Подход Каннеберга... ах подход! А Свено... и так далее. В редакции «Tygodnik powszechny» 1945-го или 1946-го года Ясеница и Голубев могли изъясняться одними цитатами из «Трилогии»... и то, что они незабываемы, никакими мельницами никаких критиков в прах размолото быть не может.

Для меня удивительным было то, что ужасы «Трилогии», ее битв, ее насилий, этого пошаливания с девицами, которым потом камень на шею – и в воду, эти лужи застывающей крови, и затхлый смрад побоищ, и груды трупов – что это все, такая масса страшных смертей, принималось Гомбровичем за вид малинового сока, за какие-то десерты, ибо никого нельзя этим ужаснуть, и никто не дрогнет перед припекаемыми голыми людьми на бревне – будто речь идет о театральной декорации. Поэтому такой способ описания, который отдает правде то, что правде принадлежит и, несмотря на это, не ужасает и не вызывает тошноту – я считал результатом мастерства. Пускай же кто-нибудь другой попробует, но так, чтобы не становилось плохо – теперь ведь натурализм в моде, и в этом я усматриваю больше порнографии, чем (за одним единственным исключением) во всем Сенкевиче. Эксперты говорят, что он был немного педофилом (ибо его женщины во главе с Басей и Анусей были похожи на девочек, и даже не надо обращаться к «В пустыне и в пуще»), а также и садистом; свидетельством, к сожалению, являются посаженный на кол Тугай-бей Азья и беременная Евка Нововейска, а как финал – турецкие гаремы.

Но этой страницы нашей давней истории все избегали, как заразы, и я это понимаю, ибо некоторые восточные, азиатские, татарские черты некоторых земляков и особенно землячек могут навести на размышления, но это уже ничего общего не может иметь с «Трилогией». Мне также кажется странным, что наступило время, когда в моду вошли ужасы, а ведь, будучи пограничной территорией, мы имели возможность, к сожалению, наблюдать результаты татарско-турецких набегов среди белоголовых привислинских или скорее заволынских жителей. Но о конструктивном методе «Трилогии» я писал уже много-много лет назад в «Философии случая» и не намерен ни повторять написанного, ни развивать его, потому что копаться в делах даже и смягченных через исторические расстояния, но кошмарных, не считаю нужным, а если честно – не терплю.

Когда-то, но это было давно, я намеревался написать о Сенкевиче как авторе «Трилогии» книгу под названием «Фокусник и обольститель»[384], взяв определение из очерка Гомбровича, однако этого не случилось, ибо, честно говоря, просто не сумел: и я не очень верю, что ценности, выходящие за пределы Дюма, какой-нибудь переводчик смог бы взять из «Трилогии» и перенести в пространство другого, будь то немецкого или английского языка. Добавлю, но не как результат исследований, а просто как на первый взгляд, что «Quo vadis?» я воспринимаю так же, как французы, как ужасный китч, но почему – об этом уже предпочту умолчать.

Сильвические размышления XXIII: Archeologia cyberspace[385]

1. В целом я придерживаюсь золотого правила, что писатель не должен вступать в дискуссию со своими критиками, но ведь правила подтверждают исключения. Хотя о моем творчестве больше писали, ограничиваясь беллетристикой, называемой в США science fiction, я повторю одно: пожалуй, чаще всего писали женщины, чем мужчины. В этом я могу ошибаться хотя бы потому, что никакой разведывательно-информационной службой я не располагаю и могу читать (о себе) то, что мне кто-нибудь пришлет, а это ведь должно быть написано на известном мне языке, здесь – английском. Чтобы еще сузить рассматриваемое поле, я, возможно, ограничусь примерами, которые когда-то появились в виде переводов в издательстве «Wydawnictwo Literackie». Две ученые дамы писали обо мне много, широко и, собственно говоря, по-научному, обе были специалистами по английской филологии, из-за чего у них встречались промахи, потому что в аналитическом азарте они забывали или не обращали внимания на то, что имеют дело с переводами, а не с оригинальной писаниной заморского автора. Зато они проявили превосходную начитанность в этой якобы философской литературе, которая достигла столь больших высот в Штатах, то есть они прикладывали мои тексты к различным лаканам, фуко, даже затронули Дерриду и последователей таких знаменитостей. Поскольку я считаю доказательства Лакана псевдонаучной болтовней, или так называемой чрезмерной компликаторикой (хотя очень модной), то и похвалы, которыми я был отмечен по-американски, показались мне мало полезными. Однако просто хорошее литературное воспитание и обычная застенчивость сделали невозможным для меня отбросить лавры, которые мне не принадлежат: ведь я не могу объяснять, что учителей этих ученых дам (кроме избранных отрывков) я никогда не читал, приняв их мудрость за дутое бесплодное мудрствование, из которого ничего (кроме славы для них) не следует, слава же – вещь мимолетная. Я же пишу не для того, чтобы придираться к неполагающимся мне почестям, а потому, что в Германии появились работы, которые дали мне возможность подумать над тем, что я, собственно говоря, делал неполные полвека. За мои работы меня включили в новый философский словарь, из чего следует, что философ, который меня туда включил, меня тоже считает философом, однако это не совсем верно. Прочитав его толстую книгу, я в конце концов пришел к убеждению, что проще всего будет сказать, будто он видит во мне личность, проектирующую нечто, что должно называться философией будущего. И не столько облаченной в костюм сюжетной science fiction: скорее, эта science fiction более science, чем fiction, составляет (Джон Кемени) область моделирования того, что в определенной, с трудом выделяющейся из моих сочинений, мере означает простор семантических десигнатов, который еще не заполнен, т.е. пространство виртуально возможно для заполнения. Таким образом, не сказать ли просто, что я проектировал предсказания, которые отчасти уже успели сбыться? Однако немецкий автор (Б. Грефрат) утверждает, что это было бы недопустимым упрощением. Так удачно сложилось, что в Германии оказались все мои труды, и даже больше книг, чем я написал, поскольку так как они быстро продавались, некоторые издатели делили их надвое, а уже эссе, которых никогда в виде компактных печатных изданий в Польше никто не печатал, появились на немецком в трех томах (это не значит, что все, поскольку я жив и пишу дальше). Таким образом, что же должна была означать эта достаточно загадочная «философия будущего»? Тождественна ли она подсказанной мною тридцать два года назад «Экспериментальной философии»? Это как раздел в «Сумме технологии». Но и это не так. К сожалению, поскольку вопрос имеет привкус дилеммы к формированию содержательного предела определения я буду приближаться медленно.

2. Сначала я позволю себе еще достаточно неопределенное наблюдение, что именно то, что я писал как дискурсивное («Философия случая», раньше в «Диалогах», потом в «Фантастике и футурологии», а также в приложениях к очередным изданиям этих книг), так и беллетристическое (отбросив произведения, возникшие раньше всего «ради хлеба», как «ad usum delphini»[386] – я здесь имею в виду в первую очередь «Астронавтов»), то, что я писал в обоих этих жанрах, не всегда предполагало какие-либо прогнозы (я был скорее принужден данным сюжетным ходом и рамками повествовательного фона к разнообразному заполнению пустой сцены объектами, каким-то образом «подходящими» ad hoc[387] к выстраиваемому «миру» – но и не только к «будущему»). Собственно говоря, то, что возникло таким способом, никогда не подвергалось рецензентами «испытаниям на выносливость», на достоверность, на какой-нибудь веризм. Проще говоря, никто в то время, когда появлялись отдельные книги, не допускал мысли, будто бы я не только просто представлял себе миры или существование в этих мирах, возможное для достижения (скажу вновь по-модному – «виртуальные» миры), но все это трактовалось как лучше или хуже выполненный развлекательно-фантасмогорический продукт, который ни с каким видом «technology assessment»[388] не породнится, а точнее: с тем, который может быть, и который может вызвать превосходные и одновременно кошмарные последствия, породниться наверняка не сумеет. Я здесь стараюсь просто объяснить, что то, что было как бы чисто поверхностной фабулой, бывало прочитано как просто фабула «типичной» или «не очень типичной» SF, а чтобы там что-то могло крыться такое, что будущее осуществит в своем развитии, и что, возможно, даже земную жизнь поставит на дыбы, повернет, перевернет подобно тому, как расщепление атома перевернуло чувство, позволяющее более или менее отличать жизнь от апокалипсиса – это никому даже не пригрезилось. Попробую еще иначе, ибо здесь собака зарыта.

Представьте себе зал Сорбонны XVIII столетия и кого-то непрошенного, взобравшегося на кафедру и говорящего о джамбо-джетах, о hardware и software[389], о виртуальном пространстве (тут уже от своей фантомологической терминологии я вынужден отказаться, потому что мир меня одолел и раздавил мое первенство). Кто из слушателей будет в состоянии понять, что это никакие не сказки, а тезисы преподавателя об измельчении онтологии как философской категории «техникой», можно ли это вообще через мгновение как-то объяснить всерьез? Скорее всего этого самозванного проповедника выкинули бы за дверь почтенного заведения, а если бы на улице он болтал по-прежнему (так же, как я продолжаю болтать), то воспитанные люди обходили бы его, замкнувшись в своем благоразумном молчании. Ведь так было. В лучшем случае я мог бы быть замечен польским философом, который достаточно мягко со мной обошелся, ибо ни к какому позорному столбу меня не ставил, только с усмешкой пренебрег и объяснил мне (вслед за Мерло-Понти), что в философии ни после каких-либо научных открытий, ни после революций ничего не может измениться ни на волос. Таким образом, благодаря упомянутому немцу, я теперь вижу, что если говорить с абсолютно любой серьезной детальностью о том, чего еще нет нигде, и о чем ни один серьезный авторитет как о бытии осуществимом нигде с уверенностью не говорит, то вся эта речь оказывается болтовней через закрытую форточку для китайского народа, болтовней, коротко называемой пустословием, и все. И только когда из бездны небытия начнут потихоньку, по частям, смутно вырисовываться первые контуры того, что, как фантазматы, было принято отрицательно, признают, что то, что вырисовывается, действительно существует, и даже наделят это (вынужденно) новыми названиями, например, «виртуальной реальностью», но о той хромой собаке не вспомнят. И опять: речь не о том, что не вспомнят, и что тот, кто залезал на кафедру, был не выслушанным прогностиком или непризнанной Кассандрой. Дело не в этом, ибо речь идет не о каких-то изобретениях вроде, например, самолета братьев Райт или телефона Эдисона.

О таких возможных объектах говорила футурология, и это либо сбывалось, либо нет. В то же время «философия будущего» как любая «обычная нормальная» философская системная школа должна иметь разделы: онтологию, эпистему, а также этику. И потому толкования должны показывать онтические, познавательные и, в конце концов, этическо-моральные последствия, как производные изменений, которые в момент их объявления нисколько не были для всех вероятны. Более того, они не могут быть даже поняты, не могут быть приняты за высказывания, которые, быть может, в другой форме, но в самом корне похожи на тождественности, и могут исполниться, причем быстрее, чем думает тот, кто их родил в своей голове и хочет ими попотчевать других. Словно все уже было сказано, но ничего не было понято, следовательно, ни за прогноз возможной фальсификации, ни за логическое доказательство определенной «невозможности реализации чего-нибудь» не могло быть принято.

3. Пригодилась бы пара примеров. Итак, сначала, сорок лет назад, в первом разделе моих «Диалогов» я представил в виде диалога доказательство невозможности «телеграфирования человека» (о чем еще наполовину шутливо, под чисто информационном углом упоминал Норберт Винер), и тем самым невозможности личностного продолжения умершего благодаря восстановлению «из атомов». Поскольку профессиональные философы уже сейчас занимаются такими проблемами в США и в Англии, мой немец привел их выводы, вспоминая о моем первенстве: теперь это уже серьезное дело, а не, как говорил польский философ, какая-то бессмысленная навязчивая идея. (Что попросту значит, что, если бы кто-то не из числа экспертов в математике сто пятьдесят лет назад сунулся куда-то с бесконечными, бесчисленными и еще сверхбесконечными множествами, то вместо лавров получил бы по шее от швейцара учебного заведения и вылетел бы за его двери с надлежащим ускорением: ведь даже о теории Кантора спорили, и спор продолжается до сих пор). Я же писал о «фантомологии», но также никто не отозвался, словно я это заявил на санскрите, и последствия, которые я провозглашал уже в форме производных слов из области этики и онтологии, а также эпистемы, тоже были обезврежены успешным молчанием «экспертов от всего». А когда я написал, что Космос может возникнуть благодаря колебаниям вакуума, это было сказано мною в шутку, пока один физик, то есть знаток дела, независимо (ибо разве он читал SF) не провозгласил то же самое как дерзкую гипотезу. И так далее, господа, а теперь дошло до того, что уже совсем не беллетристический прогноз развития биологии до 2060 года, который я написал по просьбе Польской академии наук пятнадцать лет назад, начал осуществляться. Этот прогноз река истории в Польше унесла в никуда, поскольку, едва я послал его в Варшаву, «разразилась» первая «Солидарность» и у поляков в голове были вещи поважнее, чем пара– и трансбиотехнология, а также биоэтика, все же не надо мне верить на слово. Этот прогноз появился в конце концов на немецком[390] в антологии новелл SF, то есть наихудшим из возможных образом, ибо его никто не заметил (SF – это слово, предупреждающее о большой помойке). Кто желает – но никто не захочет в рыночной стране – может убедиться и сравнить в рамках компаративистики этику традиционную и взбудораженную вторжением во все живые организмы инструментализма, манипулирующего базой наследственности (что породило комитеты «про» и «контра», демонстрации, пикеты, споры ученых и колоссальные инвестиции таких корпораций, как «Gentech», а их уже больше, чем пальцев на руках и ногах, и из области растений, различных там дрожжей и мышей они перенеслись на эмбрионы человека).

4. Я многократно писал о последствиях биотехнологии, и для ПАН, и не для ПАН, дискурсивно и беллетристически, серьезно и гротескно, чтобы кошмар, проиллюстрированный моими образами, как-то подсластить или ослабить, но наверняка и это было излишне, поскольку даже если бы я писал, разрывая одежду и вырывая у себя in publico foro[391] остатки волос, все равно ни одна собака и т.д. ни малейшего внимания на это не обратила бы. Б. Флесснер, в свою очередь, в одиннадцатом томе «Zukunftsforschung»[392] описал «Archeologie Cyberspace», библиографическими сопоставлениями демонстрируя, что едва признанный за открывателя Cyberspace панков Гибсон родился, Лем уже об этом Cyberspace писал, причем не в жанре science fiction. Но имеет ли это какое-либо значение? Философия будущего должна заниматься последствиями открытий, которые не открыли, хотя уже где-то, в какой-то основе науки, они начинают прорастать, и над ними уже стоят инвесторы большого капитала, а мои достижения, предупреждения, предостережения и привлечения гроша ломанного не могут стоить. Надо добавить – это абсолютно типичное, совершенно нормальное положение дел. Тяжелый серый металл, составленный из кусочков в единое целое, превратит города в звездное пламя, развеет на тысячи миль невидимую смерть, отравит необратимо внуков внуков? Ведь еще в первой половине XX, все еще господствующего, века легче было бы поверить в «Сезам, отворись», в волка, что съел бабушку, в Золушку, не так ли? И аналогично обстоит дело с тем, что кто-то будет на Луне ударять клюшкой для гольфа мячик для гольфа. Таким образом, вся эта все еще не признанная философия будущего должна готовить человечество к тому, что будет с его судьбой, то есть с ним самим в XXI веке и в третьем тысячелетии, но она абсолютно не подходит как поле для возделывания отшельнику, не понятому, читаемому, конечно, но так, словно он старался сигнализировать о прелестях и опасностях какими-то невыразительными способами мима, или же просто был полностью нем. Философия будущего – это предмет, не преподаваемый нигде: зато – удивительное дело – я признаю: где дрова рубят – там щепки летят: так вот щепки, в форме придурковатой и бесплодной SF летят, но дров нигде увидеть нельзя. В последнем номере «New Scientist» я читал восторги по поводу оригинальности автора, который придумал жителей звезды, прогуливающихся по ее поверхности, ибо хотя это и невозможно, но всегда ново и свежо придумано. Играйте дальше, детвора, такими игрушками воспаленного воображения – может, вас когда-нибудь, в конце концов, посетит звездный огонь на Земле.

Postscriptum. Не знаю, может ли то, что я произнес о философии будущего, дать о ней даже самое малое представление, поскольку без моделей, пригодных к осмотру, без конкретных понятий такое достояние легко размывается. В новейшей работе, направленной в сторону приближающегося столетия, под названием «Preparing for the Twenty First Century»[393] историка П. Кеннеди действительно сообщается об определенном развитии и технических инновациях. Автор, например, представляет численную популяцию индустриальных роботов и строит выводы об их прибавлении, но такие инновации он рассматривает отдельно. В то же время происходит так, что «количество переходит в качество», и таким образом можно предположить, что полное отличие «технологий человека» от «технологий жизни»[394], антиподальное зияние между биоиндустрией жизни и нашей промышленностью окажется понемногу закрыто. Как? Роботы не будут только заменять людей! Роботы уже теперь могут значительно ускорять процессы генетической инженерии, сегодня благодаря им прочтение и «составление» генов движется в десятки раз быстрее, а помчится в тысячи раз быстрее, чем это могут сделать люди в лабораторных биореакторах. Сегодня все трясутся над fertilisatio in vitro[395], а в будущем это станет таким анахронизмом, как сто пятьдесят лет назад постулат, что по железнодорожному пути перед поездом должен идти человек, машущий красным флажком, чтобы предупредить толпы, которые без этого, вероятно, умерли бы от страха. Сегодня с угрозой связана мысль об интеллекте машины (deus ex machine[396]), а мысль о подчинении экономики, в ее крупных отраслях, компьютеризированному управлению кажется нонсенсом, «ибо люди должны стоять над всем в управлении, как в политике», но сложность необходимых для комплексной координации тенденций в стабилизированной экономике с внечеловеческим ускорением вынудит к передаче власти машинам. Не знаю когда, и не знаю в каких пределах. Знаю, что возникнут как бы отдельные звенья, соединения которых вызовут возникновение социально новых выгод и коллапсов, о которых должна бы позаботиться Философия будущего, поскольку наше бытие уже не будет состоять из обособленных кубиков: здесь кухонный робот, там – музыкальный, в другом месте – производящий иголки. Как появлялся век пара и электричества, так появится век биоинформатики, и, возможно, рынки затрещат по всем современным швам, поскольку нет уверенности, сможет ли подремонтированный капитализм удержаться на волнах таких мощных преобразований: зато эта моя «Философия» совокупными сценариями могла бы распознавать очертания изменений и переломов, хоть и в тумане. Может, теперь вопрос становится все более ясным, и связи с SF понятны.

Сильвические размышления XXXII: Мой роман с футурологией[397]

1. Так называемым исследователем будущего я стал, сам того не желая, и даже бессознательно. Оглядываясь сегодня назад, я примерно вижу, как это произошло. Прежде всего, когда я начал заниматься тем, «что еще возможно», ни о какой «футурологии» я ничего не знал. Не знал этого термина, и таким образом мне не было известно, что именно такое название придумал в 1943 году О. Флехтейм. Чтобы проверить эту дату, я заглянул в словарь Мейера и узнал, что Флехтейм делил свою «футурологию» на три части: прогностику, теорию планирования и философию будущего. Мне кажется, что я понемногу пробовал силы во всех этих разновидностях одновременно. Признаюсь, удивительно заниматься довольно долго, довольно детально и довольно невежественно чем-то, о чем вообще неизвестно, что это такое. Допускаю, что когда первый прачеловек начал петь, он не отдавал себе отчета в том, что это пение. Но было именно так. Поскольку в настоящее время многое из того, что я представлял себе о будущих свершениях человечества (и будущих несчастьях) уже сбылось (абсолютно неожиданно для меня), могу также, во избежание упрека в хвастовстве, говорить о себе менее лестные вещи. Так называемая «тяга» была у меня, пожалуй, с гимназической скамьи. В книге, посвященной моему детству («Высокий замок») я описал, например, мою «изобретательскую деятельность», когда мне было около тринадцати лет. Тетради я заполнял рисунками ползающих, летающих машин и даже служащих для более легкого поедания вареной кукурузы, поскольку интересовало меня все. Тот период изобиловал и другими видами более фантастических занятий: во время скучных уроков я создавал из бумаги, вырезанной из школьных тетрадей, удостоверения для императоров, королей, оформлял вручение различных сокровищ, драгоценностей, а также разные пропуска, дающие право на вход в глубь Очень Тайных Хранилищ, у меня были их целые стопки. Быть может, таким было зарождение моего позднейшего литературного творчества – не знаю. Вообще собственной персоной я занимался очень мало: меня интересовали скорее ответы на вопросы «почему?», и такими вопросами, сколько себя помню, я мучил дядей и отца. А из школы, из класса я мысленно убегал как можно дальше – далеко в прошлое, но не в то, из учебников истории, а древнее, в котором кишели динозавры (у меня были книги о них, я был пожирателем всяких книг, даже словаря Брокгауза за 1890 год), и, кроме того, я рисовал таких чудовищ, которые никогда не существовали, но, по моему мнению, должны были существовать. Таким образом, я уносился воображением в другие времена и другие миры, и хотя понимал, что это только «игра ради игры», я оберегал эти мои секреты. Однако нельзя называть детские чудачества началом «футурологической деятельности». Все же, когда после войны я обосновался с семьей в Кракове, то, что я начал писать, изучая медицину, не было только плохой science fiction.

2. Моим вылазкам в будущее серьезную помощь оказала коммунистическая власть, поскольку (вместе со всей Польшей) я обязан ей полной изоляцией от Запада, а значит – и от литературы в мировом масштабе. Я не только не прочитал до 1956 года ни одной книги из жанра science fiction (кроме Верна и Уэллса: этих я узнал перед войной во Львове), но не имел также доступа к научным трудам – за одним исключением. А именно: психолог доктор Хойновский основал в 1946 году Науковедческий лекторий, и я каким-то образом стал в нем младшим сотрудником. Хойновский обращался в научные центры США и Канады за научной литературой для истощенной немецкой оккупацией польской науки. Эти книги приходили целыми пачками, моей обязанностью было распаковывать и рассылать их по почте в университеты по всей стране, а поэтому то, что меня заинтересовывало, я просто забирал домой, читал ночами, а на почту отправлялся на следующий день. Таким образом я познакомился с кибернетикой Норберта Винера, с теорией информации (К. Шеннона), с трудами Джона фон Неймана, которые произвели на меня огромное впечатление, с теорией игр и так далее, а поскольку английского я не знал, то был вынужден читать со словарем. Скоро, однако, чтение перестало меня удовлетворять: на его фундаменте я начал строить собственные концепции. Сначала я придумал «воскрешение человека из атомов», которое казалось мне возможным, раз уж каждый из нас состоит из атомов, после смерти их следует собрать и восстановить организм. У епископа Беркли я позаимствовал его участников дискуссии, Гиласа и Филонуса, и приказал им это восстановление исследовать. Пан Освенцимский, один из ассистентов Науковедческого лектория, которому я показал написанное, пытался опровергнуть мой конечный вывод (что построенный из атомов человек не может быть тем же, что умерший, а самое большее таким же, то есть копией, как бы близнецом). Он каждый день приходил с новым контраргументом, который я отражал, и таким образом появился неожиданный и внепланово отшлифованный первый раздел моей книги под названием «Диалоги». Я написал ее в 1953 году, когда Сталин еще был жив и об издании (поскольку я доказал множество будущих новых возможностей в кибернетике, которая официально считалась «буржуазной лженаукой») не было и речи. Впрочем, с прогнозами будущего было глухо по той довольно простой причине, что будущее уже было с наибольшей точностью предсказано в виде коммунистического рая, к которому – как евреев к Земле Обетованной вел Моисей – вела нас коммунистическая партия. Однако меня это как-то не удовлетворяло и не интересовало – я писал свое. Благодаря «оттепели» в 1956 году стало возможно опубликовать «Диалоги», но поскольку никто в издательстве не знал, о чем эта книга и что она значит, на обложке художник нарисовал сцену, а на ней лестницу и две брошенные туфли.

Параллельно я писал также SF, которая уже пользовалась некоторым успехом, но о ее роли в моей «футурологической работе» я пока умолчу. Мое мышление было удивительно раздвоенное: случается ведь, что кто-то невольно влюбляется, но чтобы невольно женился и не заметил этого – такое уже редкость. Поэтому теперь обо мне пишут, что такой футурологией, которая вспыхнула где-то в шестидесятых годах (и завоевала читательские рынки), я вообще не занимался. Сначала потому, что о будущем я начал писать раньше, чем эта мода охватила Запад, но еще более потому, что ничего о том, что происходит на Западе, я знать не мог. Несмотря на глушилки, я с трудом слушал «Свободную Европу», но в ней, однако, о будущем не было ничего. Почему в 1962 году я принялся за написание моего opus magnum[398] – «Суммы технологии», – тоже ничего не скажу, поскольку не знаю. Самое точное объяснение звучит так: мне было интересно, очень интересно, что может произойти в будущем. Я не занимался ни политическим будущим мира, ни будущими кризисами, ни демографическим взрывом, а прежде всего всеми возможными инструментальными достижениями. Бэкон ведь несколько сотен лет назад писал, что возникнут махины, способные ходить по морскому дну, летать, видимо, не зная, что философ Карл Поппер считал все предсказания будущего невозможными, но именно к таким предсказаниям я приступил. И поскольку я не имел доступа ни к одному источнику футурологии, я сам был вынужден придумать себе некий образец, некую путеводную звезду, какой-то девиз, ведущий в самое отдаленное будущее, и я сделал то, что немцы называют Aus einer Not eine Tugend machen[399]. Я не хотел, боже упаси, фантазировать, как в гимназии, желал твердой поддержки, или чего-то, что уже есть, и что люди смогут, как технологию, когда-нибудь перенять. Если подумать, это было так просто: растения существуют, животные существуют, и мы наверняка существуем; весь живой мир возник благодаря дарвиновской естественной эволюции. Если Природа сумела, то и мы – такую я выразил надежду – сможем взять ее в наставники и учителя и начнем создавать, как она и даже лучше, ибо себе на пользу. И совокупность моих усилий при написании «Суммы технологии» я направил на детализацию, как это сделать, что из этого получится и как можно «догнать и обогнать Природу». Когда я писал о некой биотехнологии, о генной инженерии, с открытием карты человеческой наследственности («Human Genome Project») было совершенно глухо. Вокруг меня господствовал марксизм-ленинизм, а у меня имелись исключительно издаваемые в Москве, то есть по-русски, труды из области точных наук – астрофизики, дарвиновской биологии (Дарвина коммунисты очень любили), и там были «краденные» книги (например, физика Фейнмана), потому что Москва переводила самое лучшее, но, естественно, никаким авторам ничего не платя. Однако о прогнозах нельзя было даже заикнуться. У меня были большие трудности с ономастикой, с терминологией, приблизительно такие, какие были бы у кого-то, живущего в 1800 году, если бы ему пришло в голову описать железную дорогу: если ее не существовало, то как называть котлы, цилиндры, поршни, аварийные тормоза и так далее? Я был вынужден все выдумывать и называть сам так же, как Робинзон Крузо был вынужден учиться лепить из глины горшки и обжигать их. Я был, словно Робинзон футурологии, и во многом благодарен этому одиночеству, этой изоляции, потому что, если бы я узнал, что когда моя «Сумма» вышла (сразу не появилось ни одной рецензии, только один известный польский философ написал, что я смешал утопию с информацией и что это все какие-то сказочки), а на Западе уже начали появляться институты, такие как «Rand Corporation», «Hudson Institute», а во Франции группа «Futuribles» и т.п., но зная о существовании этого сосредоточения мудрости, подкрепленного системами компьютеров, обладая доступом ко всей мировой литературе, свободой участия во всех конференциях и конгрессах, задавленный такой машиной, я бы ничего не отважился написать. Только подумайте: я, в одиночку, почти из деревни, (с южной окраины Кракова), должен был конкурировать в пророчествах, должен был соревноваться с такими экспертами, которые выбрасывали на читательские рынки один бестселлер за другим, здесь Герман Кан, там Элвин Тоффлер... На мое счастье, о них вообще и о том, какой славой они пользуются, я не имел никакого понятия... Таким образом, изоляция может оказаться полезной. Все же тогда появились целые когорты, отряды футурологов, а когда (уже после какого-то там очередного издания «Суммы») я наконец получил в руки книги с Запада, то мог увидеть точные схемы (ГДР, то есть Восточной Германии Г. Кан предсказал в Европе второе место после ФРГ по росту национального дохода), и когда я увидел эту статистику, эти экстраполяции, эти интерполяции, то очень хорошо понял преимущества моего одиночества... Поскольку Советы через какое-то время распались, ГДР перестала существовать, футурология исчезла с книжных выставок, то появились новые статьи и книги, но не о том, что когда-то там будет, а о том, что здесь и сейчас уже есть, уже существует, уже развивается.

3. Что? Да, принципиальный поворот к биологии, к биотехнологии, к тщательному изучению карты наследственности человека, к открытию генов, отвечающих за самые различные свойства и заболевания; начали появляться мощные консорциумы, как «Gentech» (я не могу их даже перечислить), начали патентовать и запрягать к химико-синтетическим работам разные новые бактерии – я был всем этим очень поражен. И это потому, что я писал в убеждении, равным уверенности, что не доживу ни до чего из реализации моих прогнозов, что то, о чем я пишу, появится где-то в третьем, а, возможно, в четвертом тысячелетии, а здесь на тебе: я теперь не успеваю читать о новых разделах биотехнологии, но и, разумеется, возникающая терминология совершенно другая, чем та, которую я, как Робинзон Крузо, придумал в моей «Сумме». Так, например, появилась уже моя «Фантомология» и «Фантоматика», но называется «Virtuelle Realit ąt», «Virtual Reality». И таких новых названий с каждой неделей все больше. Конечно, можно предвидеть генеральное направление развития, этому я имею уже доказательства, но чтобы предвидеть названия конкретных продуктов, технологий, инструментов – это было бы уже не предсказанием, а чудом. В чудеса я не верю.

Впрочем, мою несовершенную идею уже обогнал все стремительней ускоряющийся прогресс теоретического знания и его практическое внедрение. Разумеется, именно здесь изложить содержание всей «Суммы» я не сумею, но могу объяснить парой слов, каков был главный фактор, каково важнейшее правило, которое в моем понимании должно было сделать принятую из естественной эволюции жизни наследственную технологию совершенно новой, абсолютно и принципиально отличной от возникшей в течение столетий инженерной практики, конструкторского умения, а также гипотезотворческого мышления людей.

Мы всегда имеем дело со станком и тем, что обрабатывается, с инструментом и сырьем, с долотом и камнем, с изобретениями и созданными прототипами, моделями, а в пределах наивысшей абстракции – с гипотезами и с теориями, которые мы подвергаем тестам фальсификации (этот тест Поппер считал главным, стержневым фактором подлинности наших теорий: то, что вообще нельзя подвергнуть тесту фальсификации, очень сомнительно относительно научной истинности). Так мы действуем с тех пор, как первый прачеловек из кремния, обрабатываемого кремнием, начал высекать огонь, а перед этим создал каменный молот и скребок, и вплоть до космического челнока «Discovery», до спутника, до атомной электростанции – метод в корне остался таким же.

В то же время эволюция, которая сама должна была создать себя из молекулярных хаосов и клубков, не порождает никаких теоретических концепций, не знает деления на обрабатываемое и обрабатывающее, ибо в ней план – это спираль ДНК, составленная из молекул (чего не знаем мы до сих пор – как это ей удалось сделать) в течение четырех миллиардов лет развития жизни на Земле. Впрочем, она наработалась и устала изрядно, если за три миллиарда лет ничего не создала, кроме различных бактерий: многоклеточные существа, растения, животные возникли «всего лишь» 800 миллионов лет назад, а человек появился – в таком масштабе – «только что», каких-то два-три миллиона лет назад. Значит – возвращаюсь к моей футурологии – самой большой моей заботой и проблемой было, сумеют ли люди так необыкновенно ускорить развитие технологии, чтобы догнать то, что эволюция сформировала за миллиарды лет, чтобы за пару сотен лет изучить и овладеть этим искусством...

Таким образом, две вещи я действительно не предвидел. Во-первых, то, что мы сумеем выиграть в этой погоне, что конкуренцию мы начнем выигрывать уже к концу XX века, что это начнется так быстро, так стремительно, что будет осуществляться на столь многих участках биотехнологического фронта. Видимо, в этом смысле я был пессимистом. Зато оптимистом я оказался в другом смысле и в другой сфере: я рассчитывал на прометеевский дух человечества. Не думал, что самые замечательные достижения техники будут использованы для низких, ничтожных, подлых и неслыханно глупых, плоских целей. Что компьютерные сети (я писал об этих сетях в 1954 году) будут передавать порнографию. Впрочем... так ли это? Поскольку меня не занимало только прогнозирование одних технических, биотехнических достижений, то я хотел догадаться, какую пользу от того, что достигнуто, получат люди, общества, и поскольку при обдумывании этой стороны будущих достижений я натыкался на человеческую природу, которая, к сожалению, non est naturaliter christiana[400]... и при этом я пытался мрачным, прежде всего, глупым, но одновременно губительным сторонам природы человека как-то воспротивиться... то не поместил ни в «Сумме», ни в «Диалогах» разделов о «черном» будущем прекрасных технологий. Зато видя, что, если я буду вдаваться в эту «Философию будущего» (Флехтейма), я должен буду признать, что почти каждый вид очень продвинутой технологии начнет неумолимо противоречить всей нашей культурной традиции, с исторически возникшей этикой религиозных верований, нашему образу жизни, защищаемому юридическими ограничителями и социальными табу, а из этих все более стремительных фронтальных столкновений возникнут опасные явления, из-за чего цивилизация станет самоугрожающей... я не взялся за описание таких опасных изменений. Не знаю, не делал ли я это совершенно преднамеренно, но так или иначе я не предсказывал «возможного общества» так же, как предсказывал триумф технологии, перенятой из эволюции жизни. Выходом для меня стала science fiction: то, что было слишком мрачное, слишком черное, я также описал... но в гротескном и шутовском одеянии. Так появился «Футурологический конгресс» (и вышел во многих переводах в мире) – как образ мира будущего, мира, в котором во всеобщем использовании уже не простые наркотики, а такие психотропные средства, которые могут изменять характер человека, личность, которые управляют человеком как марионеткой... но я это писал со смехом и так это было принято. К сожалению, это вы тоже уже найдете на страницах ежедневных газет. Эта «психимическая цивилизация», сокращенно «псивилизация», кажется уже стоит у дверей. Ante portas[401]... Я так же скрашивал это насмешкой, шуткой, юмором во многих других книгах и всегда в сатирическо-сюрреалистической тональности, в противном случае это звучало бы как requiem[402] для технологии, как, как pompe fыnebre[403], как mene mene tekel upharism[404]...

4. В заключении я должен сделать следующее признание. Я нисколько не был всезнающим пророком техно-творческого взрыва, с прекрасно солнечным аверсом и черным могильным реверсом. Было вовсе не так, словно бы без малого пятьдесят лет назад, сев и подумав, я сказал себе: вот скажу человечеству, что его ждет хорошего и плохого в неминуемо приближающихся временах, но скажу это, отделив хорошее от плохого так ловко, что хорошие новости я будут оглашать важно, с полной серьезностью, в толковых книгах, называемых литературой факта, зато прогнозы плохие, фатальные приукрашу и подам в виде игры, развлечения, объявлю их, прищурив глаза, так, как рассказываются невероятные шутки. Так вовсе не было. Когда я начинал писать, никаких мыслей, сознательно направленных на такой тип писательского творчества, не было в моей голове, скажу осторожно – в моем сознании.

Это разделение, это раздвоение возникло некоторым образом само по себе и только теперь, на склоне моей писательской деятельности, я могу увидеть эту двойную, сложенную как бы из двух половинок совокупность того, что мне удалось передать на бумаге... почти что нехотя, как бы бессознательно, словно мной управляло нечто, во что вместе с тем я сам не верю. Может, это был genius temporis[405], я просто не знаю. Ни о чем больше в части источников всего, что я писал, меня не спрашивайте. Если бы я мог добавить что-нибудь еще в качестве объяснения, охотно бы это сейчас сделал, но не смогу.

Cильвические размышления XL: Мой роман с футурологией II

1. В конце концов надо это сказать. Я наделен Судьбой (теперь называемой генами) даром предвидеть будущее. Это способность, не требующая особого акта воли, напряжения или попросту желания прогнозирования. А что, было бы неплохо. Я предвижу помимо воли. Вот, написал что-то пятьдесят лет назад, и теперь это осуществляется. Я никогда не знаю, осуществится ли или это и когда, однако факт в том, что так происходит. По сути дела, всю «Сумму технологии» я посвятил одной концепции: воплощенные эволюцией жизненные процессы станут учителем и образцом, которым люди воспользуются зачастую ужасным способом. И я дожил до того, что «Artificial Life»[406] и ее производные слова сегодня модны и изучены, и она синтезирована в сотнях университетов. Ясное дело, никто при этом не заметит и не знает, что я сказал это тридцать три года назад, но и это дело нормальное и нечего злиться по столь ничтожному поводу. Вообще я не плыл по течению, особенно в технологии, и разные футурибли и каны ничего о моем подкраковском существовании не знали, и с этим неведением ушли в могилу, но чем и кому это мешает? Разумеется, я не имею в виду ничтожные достижения, какие-то там экстраполяции, как раз напротив. Впрочем, всегда было так, я обратил внимание, что если что-либо из прогнозированного мною невольно становилось реальностью, то кто-то, обычно с ничтожным авторитетом, раньше или позже замечал это и писал об этом, но так, что более влиятельные этого не замечали. Зато то, что я тоже предвидел, но что еще не осуществилось, повсюду (я имею в виду не только Польшу) воспринималось так, словно не существовало и никогда не было высказано, так что в таких случаях я не получил никакого опровержения. Это было нормой, и в последнее время произошли только такие изменения – даже с грубой приблизительностью я не сумею предвидеть, когда произойдет некая инновация, особенно крупного калибра. О сроках, о хронологии я ничего не знаю. Но если это уже произойдет, тогда несколько человек, разбросанных по всему миру, прочитают и поймут, что где-то когда-то я написал (разумеется, не всегда).

2. Однако в таком случае голословность не годится. Поскольку мое «предвидение», касающееся «виртуальной реальности», уже настолько осуществилось, что меня приглашают в Германию на различные научные симпозиумы (никуда не еду и не поеду), другие темы, пророчески затронутые мною, остаются закрытыми для всех, как плод каштана в скорлупе, пока эта скорлупа не лопнет под чьей-то научно-технической ногой. И потому, переходя к конкретике, всеобщий триумфальный крик, что сопровождал рождение сети таких каналов, как Интернет и другие Неты, я тотчас же тут и там прокомментировал уверением, что это будет большой крах, потому что откроется колоссальный простор для нового типа computer crime[407], что это будет территория обманов, воровства, подделок, притворств, перехватов, хищения информации, но естественно, хоры, что пели в честь этой Суперсети и молниеносности всех возможных соглашений, моего мышиного писка не замечали (и не замечают, ибо как я отметил в первой сильве в журнале «Odra», буду писать правду, которая ни до кого не дойдет). А теперь уже множатся статьи, такие как «New Flaws Undermine Security of Internet»[408] в «International Herald Tribune» за 17 октября этого года.

Можно сказать, что все эти кражи, плагиаты и аферы, глобальной территорией которых стал едва эмбрионально зародившийся Интернет, было столь же легко предвидеть, как то, что набитый долларами чемодан, оставленный на скамейке в парке, быстро исчезнет. Я с таким диагнозом (очевидности того, что поразило и шокировало тех, кто уже выкупил акции различных интернетных филиалов) полностью соглашаюсь, остается только вопрос, почему перед выпуском на рынок этих акций и объявлением денежных, молниеносных интересов, а также воровства e-mail (электронной почты) никто не поднял авторитетного предостерегающего голоса. Но ладно, я сказал то, что думал в первую очередь, представление же о том, что с помощью кодирования и шифрования можно защититься от всяческих злоупотреблений, казалось мне в первую минуту по детски простым, как и то, что повсеместное присутствие Интернета в небе среди ангелов не представляет опасности, ибо ангелы, как известно, не склонны к нарушению седьмой заповеди.

3. 9 сентября 1995 года в «New Scientist» (стр. 42) в статье под названием «Losing Yourself in the Net»[409] некий Джон Воузенкрофт описывает (частично рецензирует) книгу Аллюкуа Стоун «War of the Desire and Technology at the Close of the Mechanical Agе»[410]. Понятно, что я не могу кратко представить статью, которая как рецензия сама является сокращенным вариантом книги, которую я не знаю, но основной тезис автор подает в кавычках и он звучит так: «Существующий образец независимой личности (sovereing subject) будет полностью подорван нашей нарастающей способностью к приспособлению (to adopt) различных индивидуальностей в виртуальных обществах». Ну а затем автор говорит, что такие тезисы бьют в читателя как шрапнель. И там есть развитие этого главного тезиса. Кто бы подумал, что эта «шрапнель» была выпущена тридцать три года назад в полудеревне краковской возвышенности и что эта честь принадлежала мне: вот цитата из первого издания «Суммы технологии» (стр. 244): «Там, где происходит трансформация личности, индивидуальная тождественность из явления для изучения становится явлением для определения». Затем идет целый раздел «Личность и информация». Шрапнель наконец долетела. Дело в том, что одним из скорее парадоксальных результатов, замеченных мною в 1963 году, должна стать потеря индивидуальной тождественности в пользу «определения», т.е. условного установления, кто где является какой-либо личностью.

Вероятно, вы догадываетесь, что проблема, приведенная как цитата из «Суммы», является одним из производных «фантоматики». Это значит, что виртуальная реальность угрожает неким своеобразным, описываемым мною способом индивидуальной тождественности после соответствующей фазы ускоренного развития технической базы.

Поскольку у меня нет намерения переработать эту пару замечаний в род хрестоматийных выдержек из несуществующего тома под названием «Достижения С. Лема», не буду также играть в производство дальнейших цитат на другие темы. Меня всегда более всего интересовали онтологические вопросы, к которым с уверенностью принадлежит индивидуальная тождественность, но, если кто-то является кем-то, то можно взяться за философствование тезисов; а когда неизвестно, кто есть кто, что может стоить выработанная «им» онтология? Это не эпистемологическая проблема, поскольку эпистема предполагает (implicite скорее, чем explicite) индивидуальное человеческое мышление (любой философ всегда является Кем-то, он не может как Одиссей быть «никем»). По этой причине меня занимали такие вопросы чисто технологического развития, которые якобы издавна атаковали неизменную сферу типично герменевтико-онтичных явлений, представляющих центр, вокруг которого вращается философская мысль. Однако так глубоко, как в «Сумме технологии», ни цитируемая книга, ни другие статьи из множества компьютерно-информационных журналов не заглядывают, и о том, что происходит потенциальный контакт и даже пересечение «по тетиве» фантоматики с доктриной, предложенной епископом Беркли, в этих внефилософски сориентированных текстах нет речи.

4. Как мне кажется, я представил крохотный пример моих частных проблем, связанных с индивидуальным даром «предвидения». Не следует считать, будто бы я заявил, что сказанное мною сразу (или через тридцать лет) материализуется, или словно бы я считал, что прогностически я безошибочен. Это совсем не так, поскольку как через отдельные точки, установленные экспериментально координатами (ординатами и абсциссами), можно провести непрерывную линию на чертеже, которая будет иметь форму некоей кривой (прямая – это особая разновидность «кривой»), так через различные мои прогнозы можно провести сориентированную во времени и пространстве «кривую», которая есть не что иное, как вектор творческих достижений, созданных по образцу биотехнологии жизни. Одновременно с мышлением, потому что всегда кто-то думает, т.е. индивидуальность уже дана и содержится в этом мыслительном молохе, асимптотически направленном к достижению эволюционно возникших умений (и в нас также реализованных).

Возможно, когда-нибудь кому-нибудь захочется извлечь из моих текстов это удивительное явление, основанное на мультипервенстве: я наверняка не буду решать эту задачу, поскольку о ней умолчали бы, как и обо всех ее отдельных, рассыпанных в моих текстах элементах. В России пару лет назад появилось малотиражное апериодическое издание «Тарантога»[411], и там было много обоснований моих прогнозов, но они были перемешаны с эффектами SF, и это следовало бы процедить. Однако сам я до сих пор этого процеживания не замышляю; отмечу только, что дар, которым наделила меня Природа, несколько раздражающий, ибо слишком часто при чтении научных журналов у меня создается впечатление, называемое «le sentiment du dеjа vu»[412], которое бывает несколько нервирующим.

Cильвические размышления XLII: Читаю Сенкевича II

Я опять закончил читать «Трилогию». Как обычно, читал «Огнем и мечом», затем «Потоп» с середины и, наконец (вопреки основам), «Пана Володыевского». После чего еще раз взялся за антисенкевичевский пасквиль Гомбровича (из «Дневника») и за книгу Ставара, которая показалась мне удивительно слабой, расплывчатой и, наконец, за сборник Томаша Йоделки разных текстов от Пруса до двадцатилетия[413], в котором трилогия рассматривается с разных сторон. Неудивительно, что Крашевский ее растоптал, ибо invidia[414] – очень типичное чувство для художественного писательства. Удивительно то (ибо я и в «Легенду Молодой Польши» Бжозовского заглянул), что столько было шума об исторической, об историсофической правде, о точности или астигматичности показа князя Вишневецкого, а тем временем множество вопросов, которые больше подходят для критики, как-то оказались обойдены почти абсолютным молчанием. Замечания С. Лема о «Трилогии» в «Философии случая» вероятнее всего не считаются, так как, во-первых, он сам (т.е. Лем) представляет corpus alienum[415] в полонистике (не только от пана Заглобы), а во-вторых, это были замечания обрывочные и хаотичные, они были подобны стеклышкам в калейдоскопе. Умирающий же в настоящее время постмодернизм требует саженных трактатов о «Трилогии», и поэтому в качестве микровклада я готов кратко перечислить только названия соответствующих тем, но не существующих магистерских работ, возможно, даже обеспечивающих уровень докторской диссертации:

1) Ужасы человекоубийства, преступления против христианских ценностей, против прав человека, массово происходящие с первой до последней страницы сочинения при всей его известности, по поводу которой я питаю неизмеримое удивление. Как известно, один гитлеровский палач и лагерный начальник давал сыну ружье, чтобы ради детской утехи он мог с веранды застрелить того или другого узника. Мне это удивительно напоминает фантазию, с какой милая Бася (из Езерковских) Володыевская рубила людей (ибо это были люди) под опекой благородного супруга, а еще говорят, что была она как ангел. Как известно, фехтование – это главное занятие ангелов...

Я понимаю историческую адекватность, но пусть с ней разберется следующая работа:

2) Обилие кровавой лексики в «Трилогии», такой, как «раздавливание» врага (клопов тоже можно давить), сметание (в смысле «смести с поверхности мира, земли и жизни»), насаживание на кол (Азья) и множество другой: словарик возник бы порядочный и опровергнул бы тезис Гомбровича, что здесь кровь – лишь разновидность малинового сока. Если кто-то был в неволе, вынужденный на нашей земле пережить обе оккупации, советскую и немецкую, он, желая или не желая того, насмотрелся убийств, ему эта лексика уже стала бревном в глазу, и нельзя рассказывать при нем о приторной невинности «Трилогии» и ее автора. И поэтому к месту бы оказалась очередная третья работа,



Поделиться книгой:

На главную
Назад