Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мой взгляд на литературу - Станислав Лем на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И далее я не согласен с вами. Стрессы сегодня сильнейшие, дорогой пан, побойтесь Бога, а во времена смертельных танцев, когда половина Европы была обречена на разные черные смерти, оспы, чумы, когда люди буквально сходили с ума, о чем свидетельствуют воспоминания тогдашних современников, стрессы были слабее, чем нынче? Представление, что мы живем в наипаскуднейшие из всех возможных времена, является заблуждением, фальсификацией перспективы по принципу «своя рубашка ближе к телу»... Причин пресыщенности, повышения порога восприимчивости к Произведениям – огромное количество, самых различных, и только разум всегда пытается поймать за хвост ту одну-единственную релевантную, словно других одновременно и быть не может. (Запад: рост предложения, чисто количественный потоп, обескураживающее обилие, взаимное гашение сосуществующих звезд, слишком много мод, слишком быстрая их смена, падение нормативных эстетик трансцендентальной санкции, коммерциализация, прагматизация, падение цензурных барьеров и 100 других факторов. Восток: преобладание социотехнических методов полицейского, провокационного типа, манипуляция сознанием, падение веры в автономию высших и неинструментальных ценностей, знание о легкости слома суверенных качеств духа и опять 100 подобных.)

Тяжелее обстоит дело, когда вы касаетесь вопроса якобы ультимативных ограничений гностики и онтичного горизонта. Способность вербального формулирования якобы – новых – истин и озарений, если такая имеется, разочаровывает при строгом самоанализе, поскольку богато одаренная интеллектуально личность поймет в конце концов, что нет ограничителя ее собственной продуктивности, что она могла бы бесконечно размножать различные альтернативные структуры, улавливающие и понимающие мир, – и что не может быть в их пределах иного критерия правды, кроме эмпиричного (таково мое маньяческое credo). Потому что окончательным мерилом определенной теории функций мозга будет лишь мозг, построенный на основе такой теории, а не только интерпретируемый схемами или толкованиями. Тогда, после изготовления, можно по крайней мере быть уверенным, что теория проверена предиктивно. Никто ничего более солидного еще не придумал, но это касается только гностики. В онтологии вообще ничего доказательного не найдешь.

Гений. Видите ли, в экспедиции моего Одиссея серьезных мыслей, может быть, больше, чем в других частях «Абсолютной пустоты»[280].

Гений является общественным, а не сингулярным фактом, подобно тому, как выстрел из пушки является результатом нескольких процессов, а не одним сингулярным процессом, при этом личность в этом образе следует сравнить с капсюлем. Ничем более, как капсюлем, гений быть не может. В этом смысле собственно гениальность является функцией темпа происходящих перемен и может быть определена дифференциалом: ибо в ситуации медленно протекающего развития (доктрин, систем, понятий, техник, знания и т.п.) ретардация распознания, а тем самым социальной амплификации и утилизации «гениальных» идей, не ликвидирует ценности таковых до нуля. Потому что и через двадцать, а то и через сорок лет после публикации «потенциально гениальной» работы, когда она наконец занимает высокое положение и облучает мозги, и создает новое направление, школу, какое-либо движение, происходит хоть и запоздавшее, но все-таки эффективное распознание. А когда темп перемен возрастает так, что и за 15 лет идея не подхвачена одновременно с ее появлением, не усилена обществом и попросту бесполезно состарилась, так как ее шанс культурного расцвета угас безвозвратно, поскольку развитие уже проложило себе другое русло, тогда и гением вообще невозможно стать, разве что в исключительном случае. Кроме того, огромно влияние количества живущих... слишком большое количество возникающих одновременно оригинальных помыслов, приемов, идей, образцов взаимно уничтожается, ликвидируется, поскольку нет условий для усиливающей кристаллизации, глубокой вспашки, разрастания мысленных молний в большие системы в любой области. (Это, опять же, не единственная причина, их гораздо больше.) Что касается машин, то я стал скептиком, – пока нам еще далеко до по-настоящему разумных, а то, что машина может побить сильного шахматиста, несущественно, способность играть в шахматы не коррелируется положительно и четко с исключительным интеллектом, скорее, это род узкого умения, вот, типа умения нумерологической акробатики гениальных счетчиков, которые могут быть чуть ли не идиотами, то есть акробатики и эквилибристики умственной, эквивалента ловкости циркачей. Наверняка когда-нибудь это изменится, но не следует принимать за чистую монету направленное в далекое будущее предвидение по отношению к сегодняшнему дню.

Аксиология и деонтология, дорогой пан, по-видимому, не могут быть спасены специальной скорой помощью, составленной, например, из гуманистов, да и не о такой самаритянско-благотворительной акции идет речь. Мне кажется, что все-таки очень многое можно сделать, и многое бы делалось, если бы не толпы профессиональных преградителей и тормозов из полицейских кланов. Ибо разум, как и раньше, преследуем, часто неумышленно, то есть даже не впрямую, а косвенно, что бывает и результатом обычных политических конъюнктур. Не столько сама стрессовость времен приходит в столкновение с разумными намерениями, сколько, скорее, имеем времена внезапного вторжения различных информационных технологий, и то, что попадает на вход каналов связи, эти предпочтительные помет, китч или вранье, вся эта дешевка ревет из гигантских громкоговорителей эпохи, атакует глаза, мозги, ликвидирует зародыши самостоятельного мышления, и это, по разным причинам, на Востоке и на Западе, получает вполне подобное в результативной параллельности развитие. Что здесь можно сделать? Я – не улучшатель-психопат, который носит за пазухой план спасения человечества. Могу, что делаю, а делаю аккурат то, что могу, знаю, удается, с переменным успехом, но всегда с полной выкладкой, так, чтобы сделать как можно лучше, поскольку именно в качестве продукта нахожу награду для себя («добродетель – твоя награда» – это в данном случае хорошо соответствует). А поскольку патроны в моем магазине еще не закончились, nil desperandum[281], конечно, это личный девиз, для собственного употребления. Панацеи, к сожалению, у меня нет, образцов не знаю, рецептов не скрываю, потому что у меня их нет. А вы, как мне видится, попали как бы в какую-то яму или депрессию. В принципе, то, что можно сделать интеллектом, зависит от оправы этого интеллекта, от состояния, капризов и настроения нашего духа – таков наш механизм. Неисследованный!

Благодарю за теплые слова, желаю всего доброго и прошу написать мне, если что-то вас духовно подвигнет – в декабре должны выйти мои новые «Звездные дневники», которые рекомендую Вашему вниманию.

Станислав Лем

Майклу Канделю[282]

Краков, 8 мая 1972 года

Дорогой пан,

я получил ваше письмо и одновременно письмо от миссис Реди[283], в котором она рассказывает, как вам приходится двоиться и троиться, чтобы сделать одновременно столько хорошего моим книгам, истерзанным разными личностями. А кроме этой терапевтической, редакторской, стилистической и т.п. деятельности вы еще и намерены перевести «Кибериаду». Я хотел бы в меру моих малых возможностей помочь вам в этом. Прежде всего хочу сказать, что мое знание того, как делается нечто такое, как «Кибериада», это знание a posteriori, то есть я сначала написал книжку, а уж потом задумался, откуда все это взялось. В «Фантастике и футурологии» об этом говорится очень мало, поскольку парадигматикой и синтагматикой литературного словотворчества я несколько шире занимался в «Философии случая» /.../ и там есть несколько замечаний общего характера. Дело, однако, представляется мне необычайно трудным прежде всего потому, что английский представляет совершенно иные возможности играть языком, нежели польский. Я думаю, что главная трудность состоит в том, чтобы для каждой истории найти некоторую главную парадигму, или стилистический прием. В принципе, этот прием, этот языковый план, который господствует в большинстве рассказов «Кибериады», это Пасек, пропущенный через Сенкевича и высмеянный Гомбровичем. Это определенный период истории языка, который нашел потрясающе великолепную эпохальную репетицию в произведениях Сенкевича – в «Трилогии»; при этом Сенкевичу удалось сделать воистину неслыханную вещь, а именно: его язык («Трилогии») все образованные поляки (за исключением несущественной горстки языковедов) невольно принимают за «более аутентично» соответствующий второй половине XVII века, нежели язык тогдашних источников. Гомбрович набросился на это и, вывернув наизнанку памятник, сделал из этого свой «Трансатлантик» – видимо, единственный (в значительной мере именно поэтому!) роман, который невозможно перевести на другие языки.

Поэтому я думаю, что какой-то цельный план условной архаизации, как налета, скорее, даже как грунтовой краски, при переводе необходим, но мое невежество в области английской литературы не позволяет предложить конкретного автора, к которому можно было бы обратиться. Так как важнейшей вещью является наличие в общественном сознании (по крайней мере, у образованных людей) – именно этой парадигмы, исполняющей функцию почтенного образца (Как Отцы Говорили). Но ясно, что моя архаизация, хоть и условная, и скудная, одновременно является и отказом, с некоторым прищуром, от таких имеющихся в польском языке уважаемых традиций. Отсюда иногда возвращение к эпитетам, взятым из латинского языка, давно уже полонизированным и вышедшим из оборота, но все-таки понятным, и при этом своей понятностью указывающим на источник. На этом об общем плане умолкаю, чтобы не скатиться во вредный академизм (ибо все это НЕВОЗМОЖНО, КОНЕЧНО ЖЕ, реализовывать с какой-либо «железной настойчивостью»).

Затем приходит фатальный вопрос низших уровней лексики, синтаксиса. Не все тут безнадежно, поскольку английский язык содержит в себе довольно много латыни (что не удивительно, если учесть, сколь долго англичан давили римляне), но тут все сложно, ведь большинство говорящих по-английски не отдает себе отчета об этой «латинизации» собственного языка. Создание неологизмов кажется легким делом, но в сущности это противная работа. Неологизм должен иметь смысл, хотя и не должен иметь собственного смысла: это смысл должен в него вносить контекст. Но очень существенным является вопрос: можно ли, имея перед собой неологизм, выйти на пути тех ассоциаций, которые имел в виду автор? Вот, если бы я захотел вместо «публичного дома» использовать неологизм, мог бы ввести термин «любежня». Но потребовалось бы, чувствую, недалеко от этого слова разместить такое, которое может с ним ассоциироваться, слово «беготня». Если «беготня» не появится, могут пропасть ассоциации комического характера (сексуальная беготня – половой марафон – etc.). Этот пример пришел мне в голову ad hoc. Конечно, он служит экземплификацией того, о чем идет речь, но ни в коей мере не помогает при переводе. Отход от оригинального текста во всех таких случаях является требованием, а не только дозволенным приемом.

Таким образом, возникает впечатление (потому что наверняка я этого не знаю), что некоторые качества «Кибериады» возникают из явления, которое я назвал бы контрапунктностью, размещенной в языке, – контрапунктностью, основанной на противопоставлении разных уровней языка и различных стилей. А именно: в слегка архаизированных стилистически рассуждениях появляются термины stricte физические, причем, самые свежайшие (берейторы, – но держат в руках лазеры; лазеры – но у них есть приклад; etc.). Стиль в известной мере противостоит словам: слова удивляются архаичному окружению; вообще-то это принцип поэтической деятельности («слова, удивляющиеся друг другу»). Речь идет о том, чтобы «ни одна сторона» определенно не могла победить. Чтобы произведение не было перетянуто ни в направлении физики, ни в направлении архаики – таким образом, чтобы был баланс, чтобы тут держалось какое-то колебание. Это вызывает некоторое «раздразнивание» читателя, результатом которого должно быть ощущение комизма, а не раздражение, конечно...

«Послушайте, милостивые государи, историю Запрориха, короля вендров, дейтонов и недоготов, которого похоть до гибели довела».

A) Запев взят из «Тристана и Изольды».B) Запрорих является Теодорихом, скрещенным с прорехой и запором. C) Из остроготов я сделал недоготов; видимо, потому, что «недоготов» наверняка ассоциировалось у меня с чем-то недоГОТовленным. D) Дейтоны – это просто из физики, – дейтроны, etc. E) Вендры – это венды, древнее наименование славянских племен («р» добавилось, чтобы приблизить к ВЕДРУ)[284].

Конечно, если бы я писал аналитически, следуя словарям, то в жизни ни одной книжки бы не написал, – все само перемешивалось в моей страшной башке.

Что я могу Вам предложить? A) идиоматику современной стратегии, любовницы Пентагона (откуда пошло MOUSE – Minimal Orbital Satellite, Earth[285], всяческие Эниаки, Гениаки[286] etc.) – MIRVы (Multiple Independently Targeted Reentry Vehicle[287]), ICPM (это уже я: Intercontinental Philosophical Missile[288]); second strike capability[289] etc. Вы сведущи в этой прекрасной лексике? Она скрывает в себе великие гротескные возможности. B) Сленг, конечно.C) Кто-то, достаточно широко известный для читателей, но, как я уже говорил, не знаю, кто: какой-то исторический писатель, соотвествующий Дюма во Франции, Сенкевичу в Польше (но Дюма был намного беднее в языковом отношении). D) Кибернетическо-физическая лексика (ее можно разбивать, или освежать идиоматические слепки – feedback – feed him back[290] – не знаю в эту минуту, что бы можно было с этим сделать, но представляю себе контекст, в котором это можно было бы использовать для намека на обыденность, основанного на кибернетическом термине). E) Ну и ЮРИДИЧЕСКИЙ язык! – язык дипломатических нот, языков правовых кодексов, язык написанных конституций etc. Прошу не бояться бессмыслицы! (В «Сталеглазых» присутствует Комета-Бабета; конечно, исключительно из-за аллитерационной рифмы, а ни из-за какого смысла; аналогично можно сделать planet Janet, cometary commentary etc.) Даже совершенно «дико» всаженное слово обычно подвергается переработке в контексте и исполняет тогда функцию локального орнамента или «остраннителя». Затем – контаминации (strange-estrangement[291] – если удастся в это вбить strangulation[292], может из этого получиться что-нибудь забавное). Впрочем, разве я знаю!

Nb, заметка на полях – в некоторых частях «Рукопись, найденная в ванне» была написана белым ритмичным стихом (разговор священника с героем после оргии). Ритм иногда очень увлекает, но слишком злоупотреблять этим не следует, это я уже знаю.

Недостатки при умышленном их увеличении могут стать достоинствами (cometary commentary about a weary cemetery). Пишу это Вам, поскольку смелость не приходит сразу. Даже наглость, нахальство тут необходимы (в языковом отношении, разумеется). Это можно заметить, сопоставляя довольно несмелые «Сказки роботов» с «Кибериадой», или первую часть «Киб[ериады]» со второй, в которой разнузданность уже господствует. (Nb, я составлял тогда длинные списки слов, начинающихся с «ceb-ceber-ceber» – и искал корни с «ber», – чтобы создавать кибербарисов и т.п. Можно бы: Cyberserker, cyberhyme; но это не звучит так хорошо, как в польском. (Впрочем, вам должно быть виднее.) Можно также строить фразы из «мусора» (обрывков модных «шлягеров», детских стишков, поговорок, смешивая все это без малейшей жалости).

Желаю успеха!

Сердечно,

Станислав Лем

Майклу Канделю

Закопане, 9 июня 1972 года

Дорогой пан,

добралось до меня ваше письмо от 25 мая, в котором вы пишете о двух делах – о словотворчестве в славянском и английском языках, и о «Рукописи, [найденной в ванне]». По первому вопросу мне, к сожалению, нечего сказать, кроме признания вашей правоты. «Кибериада» является «искусственным» произведением в том смысле, в каком я понимаю «искусство» – и не может быть ни для оригинала, ни для перевода, рецепта, то есть теории, подобно тому, как не тот прыгает выше в легкой атлетике, кто в совершенстве изучил теорию прыжков...

А вот о «Рукописи» я хотел бы с вами поспорить, не в интересах книги, это меня не волнует, а в интересах истины. Она более реалистична по духу, нежели вы можете судить. Она исходит из версии государства, которое создал сталинизм, как, пожалуй, первый тип формации, в котором существовала очень мощная вера в некоторый Абсолют, хотя и был он в целом чисто временно локализован. Вы могли бы заметить, что логический анализ Евангелий обнаруживает различного рода противоречия и даже возможные бессмысленности, что, кстати, привело некоторых теологов к мысли о том, что Иисус был параноиком. Так, например, проклятие смоковницы не удается ничем обосновать, поскольку можно доказать, что в то время, когда Иисус ее проклял, смоковницы в Палестине вообще не могут давать плоды: не та пора! Так вот, credenti non fit injuria[293]. Вера, между прочим, проявляется таким образом, что все prima facie противоречия или паралогизмы переходят из категории «должно» в категорию «есть». Я должен подчеркнуть, что версия сталинизма, которую Оруэлл и его последователи распространили на Западе, является фальшивой рационализацией. Для «1984» существенна та сцена, в которой представитель власти говорит О’Брайену, что образ будущего – сапог, топчущий лицо человека, – вечен. Это демонизм за десять копеек. Действительность была значительно хуже потому, что она вовсе не была так отменно последовательна. Была она абы какой – полной небрежности, разгильдяйства, бессмысленности, даже настоящего хаоса, балагана, – но все эти позиции «должно» вера переносила в категорию «есть». Пример, взятый из романа, – это сцена, в которой герой бородавки какого-то старого кретина интерпретирует как знаки, свидетельствующие о всеведении Аппарата, распространившего над ним свою власть. Ибо, если уж единожды решили, что это ЯВЛЯЕТСЯ неким совершенством, то затем видим его повсюду, и тогда балаган, чушь, все переставало быть собой, простой хаотической случайностью, и становилось Загадкой, Тайной, тем, о чем вера говорит, что сейчас видим как через темное стекло, – и потому не в состоянии этого понять. Именно эта вера, а не какие-то там пытки, например, приводила к тому, что на известных процессах обвиняемые признавались в наиболее абсурдных поступках, «шли напролом» в признании этого обвинения. Пытки пытками, но не каждого можно ими сломить, и мы, пережившие немецкую оккупацию, кое-что об этом знаем. Это была ситуация войны с врагом, который располагал гигантской мощью, но ему можно было противопоставить внутренние ценности. А вот против Истории как злого Бога, как безапелляционного детерминизма процессов, никто не имел своей правоты, потому что никто не мог противопоставить этой загадочной абсолютной силе никаких еще более могучих ценностей, потому что каждый глубоко верил в трансцендентальность. Но в то же время акт его веры должен был редуцироваться во внутренний монолог или в диалог с предполагаемым Богом, поскольку эту веру нельзя было выразить никаким другим способом, по той простой причине, которая нашла отражение и в «Рукописи», – акт провокации в этом случае неотличим от провозглашения Credo. Псевдотеологические академии, в которых учили вере и просвещали священников, и все это происходило в категориях агентурной профилактики, то есть для проникновения в духовенство воспитанниками таких «школ», не являются выдумкой. Так что это была абсолютная вера, которая возвышалась над всеми, независимо от их убеждений: этого Оруэлл попросту или не мог понять, или не сумел выразить в романе. Всеобщность человеческого одиночества возникала потому, что никто никому не мог доверять, – в трансцендентальном, то есть типично теологическом смысле, а не в смысле прагматической социопсихологии и таких правил поведения, к которым приучают, например, шпионов, коим предстоит действовать на территории врага. Это был Абсолютный Миф, и когда он пал, то пал тоже абсолютно, то есть после него не осталось ничего, кроме недоумения бывших верующих: как можно было поддаться такому параноидальному безумию? Ведь это было коллективное сумасшествие. Это факты, а не фантастические вымыслы.

Смею заметить, уж извините, что Кафка здесь совершенно ни при чем. Ведь он все-таки выдумал структуру юриспруденции в «Процессе», он был юристом и хорошо знал, как работает австро-венгерское правосудие, социальное измерение его не интересовало, свобода общества времен la belle еpoque позволила ему сделать такой маневр... и потому он пошел в онтичное измерение, отделываясь от социологических рефлексий, тогда эти плоскости были четко разделены. Тут, пожалуй, еще может пригодиться Достоевский, поскольку только у него можно найти объяснение тому, что некто, совершенно облыжно обвиненный, добровольно принимает это обвинение, хотя наверняка не будет иметь от этого никакой корысти. Этот механизм социопсихического характера, который приводил к таким чудесам, невозможно объяснить в двух словах. Бессознательной мечтой гражданина сталинизма было стать никем и никаким, то есть стать бесцветно серым, затеряться в толпе, и казалось, что только лишение каких-либо индивидуальных черт могло к этому привести... это был всеобщий рефлекс, хотя и не возникал в результате интеллектуальных размышлений. Этим объясняется и бесцветность моего героя. Ведь он хотел служить! Он хотел верить! Хотел делать все, что от него требуется, но в том-то и дело, что эта система вовсе не требовала вещей, которые человек в состоянии реализовать по-настоящему. Покорнейше прошу еще раз перечитать последнее предложение. Вы его понимаете? Общественная действительность становилась такой загадочной, такой непроницаемой, такой полной тайн, что лишь акт совершенно иррациональной веры еще мог как-то объединить ее в единое целое и сделать сносной. Что есть, мол, какое-то объяснение, которое могло бы все это рационализировать, вот только мы, малые мира сего, удостоиться этого откровения не имеем права. Так что не было никакого объяснения, кроме прагматики чисто структуральных связей и перерастания очередных исторических фаз новой возникшей системы в иные фазы, и это движение не было ничьим индивидуальным маккиавеллевским помыслом. Никто там не был таким злым, как Вельзевул. В этом видении дьявольщины как главного принципа и первого плана увязли, совершенно ошибочно, люди Запада типа Оруэлла, потому что они пытались это рационализировать, но при таком подходе там совершенно нечего было рационализировать. Это было подобно тому, как если бы кто-то захотел уподобиться Иисусу, каждое утро тренируясь ходить по воде, и удивлялся бы, что хоть и делает все, как надо, вот уже 20 лет, как ступит на воду, так сразу и тонет. Требования были невозможными, поскольку их нельзя было понимать буквально, но якобы следовало понимать их именно так. Отсюда все нелепости у Оруэлла, так как он решил, что все это вытекало из сатанинской преднамеренности. Никакой такой совершенной преднамеренности попросту не было. Отсюда и противоречащие друг другу два портрета этой формации: как колосса на глиняных ногах, которого развалит любой толчок, и как совершенное воплощение Истории в виде неизбежных, хотя, может быть, и кошмарных явлений: это был какой-то Ваал, абсолют, загадка, совершенно бренная тайна, лишенная внеисторического смысла, но и проникнуть в ее историческое содержание было невозможно. Поражение верой, мифом, а не какие-то там выходки маркизов де Садов, исполняющих функции следователей в аппарате политического преследования врагов системы. А поскольку нельзя было даже попытаться назвать эти явления, используя терминологию, отличающуюся от освященного канона, и поскольку общественный анализ явлений не мог даже начаться, а тем более распространиться, загадка разрасталась вследствие ее неназываемости и неприкасаемости. Этот роман, конечно, является метафорой, моделью такой реальности, а не ее фотографией, отчасти и потому, что я не верю, будто бы речь шла о возможной реализации таких условий и отношений, то есть, чтобы это могло повториться под другим небом.

Так что, если герой встречает старых кретинов во власти, входит в тайные конференционные залы, видит планы мобилизации, это вовсе не является непоследовательностью, это – признак того, что из очень дурной бессмыслицы вырастала такая необычная монолитность веры.

Впрочем, возможно, это опыт, который нельзя пересказать. Я сижу тут и пишу новую книжечку, называется «Маска». А Вам желаю успехов – не только в переводе моих книг...

Преданный

Станислав Лем

Майклу Канделю

Краков, 1 июля 1972 года

Дорогой пан,

отвечаю на ваше письмо от 11 числа прошлого месяца. Я крайне заинтересован в переводе «Рукописи, [найденной в ванне]»; вы наверняка заметили, что ваше отношение к этой книге изменилось – и, наверное, менялось также во время самой работы над ней, – что вполне можно понять в психологическом плане; работа без увлечения, без сердца, конечно же, является каторжной. Действительно, почти любая книга, если уж она не совсем «плоская», в результате перевода подвергается перемещению в семантическом спектре. Ведь сколько факторов здесь действует, помимо лингвистических! Свою личность... должен ли переводчик ее пытаться скрыть? Я и в этом не уверен. Думаю, что с этим, как с пудингом: узнать, хороший ли он получился, можно лишь по вкусу. Конечно, Вы правы, говоря, что упорство в работе невозможно довести до какого-то абстрактного «идеализма», о котором даже неизвестно, что он обозначает. Я не мог бы сказать, что писать книги – это приятное занятие (для меня оно скорее никогда таким не является). Есть в этом какое-то беспощадное принуждение, которое приходится навязывать себе самому, причем рационализировать причины этого толком скорее всего не удастся. Я думаю, что «Рукопись» – более благодарный объект перевода, нежели «Кибериада», поскольку его поэтика, на мой взгляд, более «перелагаема», пригодна для трансплантации в сферу другой культуры. Что же касается «славы», то писать для нее или вообще работать – не стоит, хотя бы по той достаточной причине, что это фальшивая предпосылка в праксеологическом смысле: она не может дать хороших результатов. В этом контексте я позволю себе кое-что сказать о Гомбровиче в связи с вашими замечаниями. Его человеческая судьба неотделима от писательской. Наделенный дьявольским умом, он имел его, на мой взгляд, больше, чем воображения, то есть его «генератор замыслов» не является самым сильным его качеством, и видно это хотя бы потому, что практически все, им написанное, уже содержалось, как в скрученном зародыше – в его юношеской книге («Бакакай» или, если использовать довоенное название, «Дневник поры созревания»). Этот дьявольский ум он использовал также, особенно в своих «Дневниках», в качестве рычага и тарана против безжалостного молчания в своей аргентинской яме, куда был низвержен силой случая, там он создал свой собственный image, но проиграл именно как биологический человек, хотя и выиграл как писатель, поскольку процессы узнавания и распознавания на художественной бирже невозможно ускорить сверх некоторой меры никаким тактическим способом. Этот его своеобразный героизм, его умственная твердость при одновременной чувствительности, удивляют меня в нем более всего: ведь на самом деле у него была ужасная жизнь, но он не лгал и в то же время умел так скрывать свои слабости, что «Дневники» их не показывают, хотя и кажутся иногда исполненными «самой искренностью». Я не все его книги люблю, но некоторые – величайшего формата. В таких всегда должна быть, я верю в это, некоторая доля отчаяния, ощущения тщетности: он был мне необычайно близок, когда, делая вид, что он не совсем серьезен, атаковал и «подгрызал» Т. Манна, который своей необоримой и алмазно неисцарапанной олимпийскостью всегда меня раздражал, хотя я всегда высоко ценил его творчество. Так что живой человек просвечивает для меня во всем, что написал Гомбрович, и есть в этом именно какая-то особенная подлинность, присутствующая даже в его приемчиках, в его обезьянничанье, в скандалах, которые он устраивал. Впрочем, как и любой, кому есть что сказать, он был слишком многомерным для того, чтобы пытаться предпринять нелишенные смысла попытки установить, кто был лучше, кто хуже Гомбровича, если мы выйдем за пределы категорий посредственности, академизма, дутой олимпийскости, да и «культурного творчества». А кроме того, элементы комизма, которые Гомбрович умел создавать, всегда заставляли меня задуматься в композиционном отношении, – я пытался научиться этому, если такое выражение вообще что-нибудь означает. Между юмористами, даже из так называемых «великих», и писателями, которые из комизма делали бомбу, способную взорвать мир, зияет пропасть. Гомбрович наверняка не является «юмористом»...

Нет, Белойн[294] действительно взят из «жизни», хотя, конечно, не «живьем»; способности, которыми обладает эта фигура, мне, скорее, чужды (установление хороших контактов с людьми, которые мне неинтересны, для меня попросту невозможно; я не использую никакой тактики, не умею быть изысканно галантным, внимательным, льстящим, даже если бы очень захотел, и т.д.). А кроме того, страхи, которые мне свойственны, имеют, скорее, «бытийную», онтичную натуру, нежели психологическую, психоаналитическую, или попросту нервную. С гастрономическими делами «Рукопись» может оказаться в затруднительном положении, если доживет до каких-нибудь следующих поколений, поскольку меню подверглось некоторым изменениям в ходе перевода – чай превратился в кофе, а это о-го-го, как существенно, и все эти простые славянские блюда должны уступить пище из кафетериев... Я знаю от миссис Реди, что вы теперь перед «Гласом Господа» будете переводить «Кибериаду». Что ж, очень хорошо! Тот староанглийский, который вы цитировали (Т. Мэлори), я лишь чуточку могу надкусить, потому что плохо знаю язык. А еще и в историческом развитии! Славянские языки, и польский тоже, изменялись медленнее, чем англосаксонская группа. Это тоже имеет некоторое значение. Поэтому каждый у нас может читать Пасека, но я не знаю, любой ли англичанин может столь же свободно читать источники XVII века?

Что касается названия, то должен признаться, что в вопросе ЗВУЧАНИЯ «The Cyberiad» я некомпетентен: я того ослабления, в английском, о котором вы говорите, не могу ухватить. «Кибериада» в тексте explicite названа всего лишь раз, как какая-то женщина в стихотворении, которое сочинила машина Трурля (Электрувер[295]) (думаю, с этим стихотворением вы еще намучаетесь!), и наверняка это ассоциировалось у меня с Иродиадой и с «Илиадой» заодно[296]. Так что «Кибериада» связывается с явной античностью – по-польски «Кибернавты» звучало бы для меня плохо. А так ли в английском, я не знаю. Единственным несущественным аргументом в пользу сохранения «Кибериады» в названии может быть лишь то, что она уже переведена на несколько языков, например, на русский, французский (чудовищно), немецкий, и там это название сохранено. Но, конечно, это не тот аргумент, который может решительно предопределить суть дела. Для меня самого по каким-то непонятным самому причинам «Cybernauts» представляется более возвышенным названием, чем «Cyberiad». Но я не могу выжать из себя – почему так.

Нигилизм? В моих книгах? Что-то в этом роде может быть, возможно, тут Вы как-то таинственно правы. Я назвал бы это – тщетность... заботящаяся о декоре, который ей с виду противоречит. Совсем невинно говорить ужасные вещи, как бы развлекаясь и делая бесхитростные на вид «призывы»... Что касается Эйнштейна, то он несомненно был моим юношеским идеалом. А мысль о том, что даже такие фигуры следует, быть может, «проветрить», блеснула у меня, когда я читал «Колыбель для кошки» Воннегута, которая начиналась именно так, словно пасквиль на такого гения, но потом он (В[оннегут]) совсем сбился с этого пути и все испортил, хотя, кто знает, может быть, у него и не было такого намерения, и оно только мне привиделось. Что же касается формата и качества персонажей, вводимых мною, то я ничего не знаю об этом, потому что я ведь не подгоняю ни персонажей к фабуле, ни фабулы к замыслам, а только пишу, как умею (звучит это идиотично, наверное, но одновременно подчеркивает мое самонезнание). Конечно, Космос – это что-то чудовищное, и потому, что он есть везде, в столе, в экскрементах, в зубах, в костях живого человека, а не только в каких-то там звездах и прочих туманностях. И покушения моих персонажей на Космос должны плохо кончиться, таков порядок вещей, – и мне не кажется, что здесь можно ЧЕСТНО выдумать что-то другое (другой выход). Именно потому меня так явно раздражает эта имбецильная развязность, с которой SFictioneers похлопывают по плечу этот Космос... и делают из него песочную бабку. Между состраданием и чувством тщетности нет большой пропасти, думаю. Разве что самого себя жалеть не годится, потому что это паскудно дешево и всегда кончается каким-нибудь типом вранья. А впрочем, не знаю, могу ли я еще сказать на эту тему что-то осмысленное.

«Teksty» вы должны вскоре получить, так как Блоньский, которого я об этом попросил, передал ваш адрес в ИЛИ[297] тем, кто рассылает экземпляры.

Благодарю за фотографии и прилагаю взаимно свою. Такой маленький ребенок еще не занимает у вас слишком много времени, но это придет! Заверяю вас в этом, исходя из собственного опыта...

Сердечно ваш

Станислав Лем

Майклу Канделю

Краков, 1 августа 1972 года

Дорогой пан,

я думаю, что это письмо вы получите уже после Важного Семейного События, и держу пальцы за всю вашу семью, а особенно за Жену и Ребенка. Да, даже миссис Реди писала мне о том, что Момент приближается. Говорят, когда детей двое, то старший через некоторое время может успешней заменять младшему родителей, чем кто-либо другой на целом свете. Возможно, с психологической точки зрения это очень правильно. А я вот, извините, очень долго не решался завести ребенка, и мы вместе с женой воздерживались от этого, как люди, способные к мышлению, да еще и пережившие немецкую оккупацию, поскольку этот мир вообще-то представляется местом, очень плохо устроенным для принятия людей, особенно, если учесть именно тот опыт, который стал нашим уделом. Ну что же, есть время для смерти и есть время для жизни.

Остаток «Рукописи, найденной в ванне» я еще не получил. Мои способности читать и понимать тексты на английском языке действительно ограничены, так что все, что я скажу по этой теме, рассматривайте именно с таким предупреждением. Тем не менее, прочитанные мной главы в вашем переводе наполняют меня надеждой.

Что же касается стихотворения, которое сложила машина в истории об Электрувере, то ясно, что вербальный перевод был бы одновременно нонсенсом и невозможностью. Речь идет лишь о том, чтобы ухватить пропорцию между математикой и аллюзией – а я знаю, как это назвать? – сексуальной она попросту не является, уж скорее мифологически-половой... Мне нужен был, обратите внимание, как обычно, КОНТРАПУНКТ, переход от наивысшей степени СУХОСТИ и абстрактности математической к аллюзиям телесного элемента (именно в эротическом смысле). Но здесь должны быть лишь аллюзии. Во всяком случае, не буду от вас скрывать, как я сам готовился к написанию этого стихотворения. Я взял, извините, словарик математических выражений и выписал себе именно такие слова, которые могут иметь совершенно внематематические значения, будучи помещены в нематематический контекст (СОКРАТИТЬ – заключить в объятия, например). Если изучать такой словарь под «порнографическим» (!) углом, то выловить нечто совершенно неожиданное... так что не все в этой работе было «голым и босым вдохновением» (NB, я не проверял, но мне сдается, что Кристоффель пишется с одним «л» на конце). Ага. Стихотворение НЕ ДОЛЖНО быть ХОРОШО понятным в целом, а лишь поблескивать смыслами, на правах домыслов. Так мне видится, и прошу помнить о том, что это все-таки МАШИНА пишет, а не какой-то там человек... Я вижу, что эту «Кибериаду» вы штурмуете с разных сторон, – теперь вот со стороны «Альтруизина». Ну что ж – пожалуй, самые главные проблемы у вас еще впереди...

Продолжаю читать «L’Introduction» в фантастическую литературу Тодорова[298], морщась от академического кретинизма. Как же ни один из этих линнеевских классификаторов не в состоянии понять, что царство мертвой или живой материи поддается классификационной сегментации с совершенным равнодушием, а вот, как только теоретик пытается обобщениями накрыть человеческие произведения, словно бабочку сачком, так авторы их тут же из чувства противоречия делают все, что могут, чтобы эту схему сделать недействительной, разбить, уничтожить, развалить, и непокорность произведений проистекает из тех усилий, которые на языке Шопенгауэра называются индивидуализацией, то есть перетрансформированной Wille, которая становится видимой для Vorstellung[299]. Меня просто парализует мысль о необходимости дискутирования на этом уровне с гг. Теоретиками. Разве их кто-нибудь читает среди читателей какой-нибудь фантастики? Это Безумие с очень скверной Системой.

«Бакакай». Он, кажется, уже переведен, если только я не ошибаюсь (на английский, в Европе-то были многочисленные переводы)[300]. Последний рассказ – это о Тайной Вечере, когда возникает «инверсия», бегство превращается в атаку? Вы об этом? Я бы тут психоанализ держал на поводке – мне это видится очередным применением Гомбровича его мономаниакальной концепции Борьбы с Формой, он когда-то называл это «разнесением ситуации». Основная мысль – чтобы у писателя была такая мономания, которая окажется довольно просторной для вселенной всех дел. Гомбрович, «Дневники» которого я регулярно читаю, словно Библию, был в этом отношении очень богатым.

Конечно, вы правы, что я пишу в традициях Просвещения и что я – рационалист, только немного отчаявшийся. Отчаявшийся Рационалист – это близкий родственник сумасшедшего. Мои воззрения на Зло вы превосходно уловили на 3-й странице письма. ТАК И ЕСТЬ НА САМОМ ДЕЛЕ, и именно в таком духе я писал весь раздел о Манне в «Философии случая». Эту мысль иначе, забавнее, сформулировал в III томе «Дневников» Гомбрович: Зло, если оно является Злом, не может быть ОЧЕНЬ ДОБРЫМ, то есть очень СОВЕРШЕННЫМ, но должно быть немножко злым в понимании – плохим, скверным, дурным. Именно так думаю и я, хотя в этом пункте веками продолжается какая-то тайная борьба, и не только в лонах Великих Вер. Поскольку Совершенное Зло (то есть ОЧЕНЬ ДОБРОЕ, прекрасное, замечательное ЗЛО) не должно быть оскорблением разума, постольку (и это точка зрения, которую я, к сожалению, ХОТЕЛ БЫ присвоить себе...) Зло является подкидышем Глупости прежде всего, но это упрощение вопроса. В последнее время я прочитал поразительные вещи о характере Эйнштейна, якобы Майя, его сестра, отмечала в своих воспоминаниях его агрессивную вспыльчивость, он мог кинуть табуретку в раздражающую его особу и поколачивал ее (сестру) – и вовсе не в детском возрасте! Так что, может быть, именно отсюда, как вы можете теперь домыслить, появились МОИ предположения о Хогарте: что внутри он был какой-то спекшийся, вспыльчивый, злой, жестокий, мстительный, желчный, ненавистник, рак, жужелица, крапива, сучок, чертополох, и что из своего разума он сделал протезы или смирительную рубашку для этих своих изъянов...

Я с удовольствием посмотрел бы эти воспоминания сестры Э[йнтштейна], потому что всегда мне весь этот Эйнштейн казался слишком монументально совершенным и потому неправдоподобным.

Что же касается того, верю ли я, что стоит тратить усилия на просвещение других... знаете, я в этом уже не уверен. Я делаю то, что могу, не потому, что верю в чрезвычайную социально-положительную успешность этого рода занятий, моих или не моих, а потому, что ничего иного столь же хорошо делать не сумею. «Каждый служит, как умеет».

Благодарю за забавную вырезку о роботах. Балуя меня, ваше посольство заваливает меня теперь журналом «New Yorker», довольно нудным, и единственное, что меня там развлекает, кроме смешных рисунков, это великолепие рекламы. Мир рекламы имеет собственную онтологию, да! Там локализован рай нашей эпохи, хоть и недоступный. Эти туфли, эти аперитивы, эти автомобили. Престолы, Серафимы, Архангелы. И все-таки этот «New Yorker» нудный до тошноты. У нас обычно в таких случаях говорят, что американцев хлеб распирает, а у русских для этого есть еще более меткая поговорка – s zyru biesiatsia. То есть, все от того, что хорошо живется.

И в самом деле, пекла мы создаем сами – как холодильники или котлы; вот только умеренного человеческого климата кот наплакал.

Ну что ж, вся эта моя писанина и ваши высшие размышления о Жизни и Рождении – вербальная действительность должна уступить место делам реальным, а потому и окончательным. Как рационалист, я должен Вам пожелать чего-нибудь хорошего, но, как суеверный рационалист, я только сплюну через левое плечо.

Sincerely yours

Станислав Лем

Владиславу Капущинскому

Краков, 13 декабря 1972 года

Дорогой пан профессор,

жаль, что вы столько места в письме истратили на Калужиньского, это вообще не стоит принимать близко к сердцу, – и чтобы доказать вам, что не стоит, а не для того, чтобы похвастать – у меня в голове совсем не то! – скажу лишь, что весной «McGraw Hill»[301] даст так называемый broadside[302] – Лемом – и будут это «Глас Господа», «Дневник, найденный в ванне», «Непобедимый» и «Расследование». Переводы этих книг уже готовы, тщательно выверены и пошли там в типографию. «Кибериада» переводится – и надо быть таким везунчиком, как я, чтобы нашелся переводчик, который делает это из любви к Лему, – и у которого, чем дальше, тем лучше получается, а ведь переводить «Кибериаду» – не пустяк. Он уже перевел «Блаженного» и «Альтруизин», кстати, первый рассказ выйдет весной в антологии европейской SF – также в «McGraw Hill» – и сейчас принялся за путешествия Трурля и Клапауция. Тот же «McGraw Hill» ищет переводчика для «Суммы» и для «Ф[антастики] & футурологии», но пока с нулевым результатом; а поиски заключаются в том, что кандидаты переводят выбранные мной 4 страницы текста, а я потом это оцениваю. Сдается мне, что этот проф. Майкл Кандель, который переводит мою беллетристику, будет вынужден переводить и остальное, потому что желающих хоть и хватает, а вот «умельцев» – нет. Затем, «Абсолютная пустота» по-немецки уже пошла в печать; «Непобедимый» вышел у «Laffonte» по-французски, «Сумма технологии» прекрасно издана венграми; чехи издали «Солярис» и «Расследование»; в ФРГ также идет в печать Ийон Тихий с моими иллюстрациями, это издание будет лицензировано ф[ир]мой из ГДР; кроме того – в обоих немецких государствах в следующем году выйдет «Высокий Замок», и вот беда только с «Кибериадой» и «Гласом Господа» в ФРГ, так как нет хорошего переводчика. А все это – не более 60% моих заграничных дел. Так что у меня нет никаких причин принимать близко к сердцу слова пана К[алужиньского] – книги мои и так в стране расходятся. «Teksty» доцента Яна Блоньского содержат ученые (хоть и не слишком разумные, но это уже другое дело) гимны в мою честь и т.п. А в последние дни ноября был звонок из ЦК, что секретарь и член Политбюро Фр[анцишек] Шляхциц, который оч. любит мои книги, хотел бы со мной познакомиться, ну и спустя пару дней мы имели честь принимать его у нас в Клинах; он прибыл на ужин с секретарем исполкома Клясой, и мы очень мило побеседовали о высших космически-футурологических делах, все это я пишу вам, конечно, приватно, так как совершенно не заинтересован в том, чтобы на всех перекрестках обсуждали, кто меня читает и что обо мне думает; но, поскольку я услышал от этого высокого гостя, что стоит ему встретиться с советскими космонавтами или приехать в Берлин – или в Москву – или где-нибудь пойдет разговор о польской литературе, то везде меня знают и читают; и что в некоторой степени я сделал кое-что во имя Польши, и что сделал это сам, так как «мы вам не помогали, хорошо, если не мешали» – кажется, я цитирую почти точно – ну, так что, собственно, еще можно себе желать? Впрочем, признаюсь, что я бы не распространялся так на эту тему, и написал это главным образом для того, чтобы не выглядело, будто я всегда сижу перекошенный, как от зубной боли, от того, что меня недостаточно ласкают. Меня также спросили, что оч. высокий представитель может сделать для меня, чтобы мне писалось лучше или хотя бы так же хорошо, как до сих пор, а мне ничего не пришло в голову, и я заявил, что мне ничего, собственно, и не нужно... потому что и так все, что требовалось бы, например, проблемы с научной литературой, так сложно закручены, что я предпочитаю полагаться на личные знакомства и любезность иностранцев...

О здоровье (моем) напишу тут кратко. Фактически nervus acusticus[303] частично поврежден, и при исследовании выяснилось, что исчезла не столько абсолютная сила слуха, сколько способность различения – например, звуков речи от фонового шума – что на практике выглядит так, что я слышу, но не понимаю, ну и слуховой аппарат при этом практически не очень помогает, поскольку он усиливает «все как есть» (мы как-то умеем избирательно усиливать, мы, у кого здоровые уши, а определить это можно по способности выслушивать речь партнера в комнате, где одновременно говорят 30 человек). Я в последнее время, впрочем, не обращал внимания на эти уши, потому что долго не мог избавиться от бронхита, а «вдобавок» начались серьезные атаки астмы; что удивительно, мне пришлось принимать таблетки и порошки, предназначенные для моего Томека! Ну, я принял какие-то миллионы пенициллина, и бронхит прошел, а атаки астмы стали реже и слабее, но совсем не проходят, потому что я должен курить, а курить я должен, когда пишу, потому что, если не курю за машинкой, то вместо того, чтобы думать о писании, нервно ощупываю руками все вокруг, разыскивая сигареты, зажигалку и т.п. Впрочем, все это мелочи. Хуже всего бессонница, не сама по себе, подумаешь, я могу лежать и не спать, но из-за нее я не могу писать, потому что в голове сплошной туман, а это уже катастрофа. В последнее время стало лучше. Подозреваю, что «само по себе», а не от какого-то лечения, вот перед этим принимал барбитураты, впрочем, хорошо понимая, что этого нельзя делать долга, и «Mogaden», и «Phenergan», который, например, избавлял от астмы и от которого я засыпал, а потом, как теленок, кружил по дому, такой тупой, что не дай Боже. Но, повторяю, все это как-то прошло, и теперь я сплю свои 6 – 6,5 часов, чтобы утром в 5.15 добраться до пишущей машинки, потому что мне в это время лучше всего работается, пока не подойдет время везти жену в Краков на работу.

Как у меня и водится, одну книгу я планировал, а написалась другая, под названием «Wielkosc urojona», и по-польски это звучит исключительно хорошо (а вот по-русски, например, уже не очень, потому что надо решать, или это mnimaja wieliczina, или mnimoje wieliczije, в то время, как у нас оба значения сидят в одном слове; но по-немецки тоже можно сказать «Imaginдre Grцsse»); вообще-то это антология Вступлений к Ничему, хотя и не совсем, потому что это «сфутурологизировалось» и стержень книги составляет «Голем», о котором я наверняка уже должен был когда-нибудь вам писать; и этот Голем, с его инаугурационной лекцией о Человеке, стоил мне, скажу скромно, больше кровавого пота, чем я бы хотел, на него ушла пачка бумаги в 500 листов, а осталось от этого 30 страниц машинописи, но это ИМЕЕТСЯ в самом деле, и самый суровый мой критик (не какой-нибудь Калужиньский, а жена), сказала, что это зияет каким-то чудовищным величием, ведь речь шла о том, чтобы говорила Гора, не Человек, о Человеке. Одним словом, – Intelligence Quotient 600. Но с другими «кусочками» «Мнимой величины» плачу и скрежещу зубами по-прежнему и уже вижу, что к сроку 1 января 73, ЧУР МЕНЯ, не уложусь... Книжечка и должна-то уложиться в 100 страниц, но, понимаете, когда я вынужден в двух второстепенных предложениях упомянуть о какой-нибудь вымышленной книге, например, о «Психоанализе палеонтологии», то должен показать идейку этой книги, в данном случае, что образы вымерших животных форм – это реконструкции, которые МОЖНО трактовать как проекционный тест в понимании психологии, ибо различные исследователи определяли различные «канонические образцы», например, больших юрских гадов или пралюдей, не в соответствии с фактографией, а в соответствии с тем, что у них, этих ученых, «в душе играло», поэтому, скажем, когда я накропаю такую отсылку, она занимает не больше 4 – 5 строчек на странице, но КАК человек нахнычется, пока ПРИДУМАЕТ такую чертову книжку, проблематика которой может быть, конечно, раздутой, но не совсем лишена смысла, /.../, одним словом, приходится ужасно ломать голову, и я рад бы уже закончить «Мнимую величину», но пока сделано лишь 3/4, другое дело, что сделано самое кошмарное, то есть «Голем». (Не только «Голем», но больше всего я боялся за этот текст.)

Я действительно писал, что мозг расходует 100 ватт! Боже правый, я хорошо помню, что Нейман писал о 25 ваттах, а потом эту величину еще уменьшили, и получилось, что около 15 или 16 ватт расходуется, причем это для работы всего мозга, и головного, и спинного. Кстати говоря, ужас заключается в том, что мозг, измышляющий величайший бред, расходует точно столько же, сколько и мозг гения, и даже когда он вообще не думает, выходит то же самое! Что касается информации на одной печатной страничке, я, конечно, допустил серьезные упрощения, но и точный анализ не дал бы принципиально иные результаты, зато весь этот вывод превратился бы в совершенно невозможную скукоту. В то же время признаю, что я НЕ проверял, достаточно ли НАНО-... и, кстати, добавлю, что мой немецкий переводчик из ФРГ, педант, выловил мои ляпсусы в «Абсолютной пустоте» – два смешных, один, когда там профессор Коуска говорит, что его мать за год до его рождения зачала его сестру, конечно же, она не могла быть беременной двумя детьми в таком промежутке времени, коль они не были близнецами, а еще я писал о генерале Самсонове в 1915 году после падения крепости Пшемысль, а тем временем Самсонов после битвы под Танненбергом покончил жизнь самоубийством, ну и я теперь заменил его в немецком издании на Денисова из царского штаба, – вы сами видите, какой этот Лем небрежный! Другое дело, что если бы я был аккуратным и бездарным, было бы, может быть, ЕЩЕ ХУЖЕ. С сыном моим сейчас хлопот почти нет, он нынче постоянно находится под «пенициллиновой защитой» и благодаря этому за 3 месяца ни разу, ЧТОБ НЕ СГЛАЗИТЬ, серьезно не болел, а потому и развивается, и занимается удивительными проблемами, в последнее время были скандалы из-за всеобщего тяготения, потому что он не мог понять – А КТО МОЖЕТ? – спрашиваю, – и требовал подробных и точных объяснений, а упрощения его очень раздражают, конечно, насколько он их может заметить; сегодня за столом он убил меня Большой Медведицей, когда мы уже выяснили, где находится Полярная звезда (рисовали ее на скатерти черенком вилки), он показал на нижние две звезды Большой Медведицы и говорит: «А эти „круги“ показывают на юг». Хотя никто ему об этом не говорил. Конечно, еще не Галилей, но ему всего 4 года и восемь месяцев. Вот только будут проблемы, Боже правый, мы с женой – неверующие, а он растет в вере, и недавно, когда у него закончился клей, быстро начал молиться, сложив ручки, чтобы Г. Бог «подбросил» ему немножечко клея. NB, возвращаясь к мозгу и ваттам, не помню, где, но готов присягнуть, что где-то у Неймана «стояло» 5 ватт для мозга. Во всяком случае, наверняка не было разницы на целый порядок, как вы, пан профессор, пишете, что даже двух ватт нет...

Что касается абсолютно твердых тел, то три номера назад в «American Scientists» была прекрасная статья о «черных дырах» и о чертовски спрессованной звездной материи, которая якобы именно тогда становится «абсолютно твердым телом». Не знаю, как она это делает, и некоторым утешением служит лишь то, что эти специалисты тоже того точно не ведают, поскольку все это – чистая теория.

С моими очками сейчас так: у меня множество превосходных очков, но они постоянно куда-то теряются, поэтому я закрываю правый глаз и пользуюсь старенькими, это, конечно, безобразие, но, по крайней мере, довольно просто...

То, что «Literatura» опубликовала, действительно является новой главой для «Фантастики и футурологии»; я ошибся, когда писал вам то об этой книге, то о «Сумме». А какие забавные ошибки сделали при наборе в этой «Literatura», публикуя эту главу! Лучше не вспоминать.

Я должен подписать новый договор на переиздание «Суммы» и действительно хотел бы переписать в этой книге то и это, но не в сторону «осторожности», так как это было бы неразумно. Я сейчас читал, мне одолжили ненадолго, «The Limits to Growth»[304], эти компьютерные модели роста цивилизации до 2100 года, и выглядит это очень удручающе – однако тем не менее даже если бы человечеству на самом деле угрожал какой-то коллапсический провал в следующем столетии, следовало бы четко обозначить все, что находится в пределах инструментальных возможностей и власти разума, даже если это осуществимо лишь предположительно, поскольку то, чем угрожает рост цивилизации, этот коллапс, вытекает не из каких-то законов исторической Немезиды, а является кумулятивным результатом всеобщей деятельности, и если удастся противостоять настоящим тенденциям, все может быть еще и не так плохо...

С памятью у меня плохо, – и никогда хорошо не было, то есть я вообще ничего не помню, у меня голова, как школьная доска, губкой пройтись, и все.

Поэтому о статье (моей), о кот[орой] вы 12 лет назад высказывали мнение, о космических цивилизациях[305], я вообще Не Помню и даже понятия не имею, где я мог что-нибудь такое опубликовать. Я напечатал намного позднее, кажется, в 69-м, подобную статью в журнале «Problemy», но вы пишете о том, что это было на 9 лет раньше. Вы не изменили своих взглядов? Я – тоже нет, хотя должен признаться, что понемногу становлюсь все более пессимистичным в вопросе иных цивилизаций, то есть не в том, что они существуют – это мне представляется прямо-таки неизбежным, в Таком Большом Здании, как Космос! – а в вопросе контактирования с ними.

Notabene. Братья Стругацкие, я не знаю, читали ли вы что-нибудь этих Братьев, написали в этом году новую НФ повесть «Пикник на обочине», и знакомые из СССР прислали мне номера журнала, в котором это опубликовано. Прекрасно написано, дьявольски увлекательно, сенсационно, а смысл такой: прилетели космические хулиганы, устроили Пикник на Обочине, затем сели, улетели и оставили после себя «Зоны Посещения» – в которых полно «их хлама», но этот хлам – чары для нашей науки, некие объекты, нарушающие все законы термодинамики и Ньютона, и что только себе «пожелаете»... Концепция, как мне представляется, довольно нигилистичная, и что хуже того, какая-то плоская – «nu, znaczit, nie stiesnialis bratja po razumu, nachuliganili i ujechali». Это неумно. Я тут сейчас соответствующую энциклику, так как сегодня это единственная авторская пара, с которой вообще стоит дискутировать. Издатели из США присылают мне каждые 10 дней пачку новинок НФ – но ведь у меня Нет Слов! И я не в состоянии ни одной книжки прочитать, максимум 10 – 15 страниц, делается мне тошно, настолько это ужасно дурно и такие они собой довольные. Я не знаю, читали вы об Иоахиме Чайке, нет, ошибся, Jonathan Seagull – какой-то тип, пилот по профессии, гуляя по пляжу, услышал, как чайка к нему обратилась, и написал книгу об этих откровениях, и заработал на ней миллионы, а откровения эти от чайки об этом и о том свете, и чайка выдает все новые numers, и писал об этом в «Tyg[odnik] Pow[szechny]» Киевский, кот[орый] теперь живет в США, и вот, пожалуйста, тамошней публике все это нравится, что же удивительного в том, что чудовищные бредни, которые я даже в постели перед сном не могу читать, там идут за SCIENCE Fiction?

Жена, которая читала ваше письмо, потому что ужасно любит и ценит ваши, пан профессор, письма, наказала мне от себя передать отдельный привет вам. Что я и делаю, и в свою очередь передаю вам наисердечные пожелания ЗДОРОВЬЯ и поздравляю с Новым Годом и Рождеством. Аллергический насморк? Здесь я тоже специалист, вы не пробовали принимать долгодействующий антигистаминовый препарат TAVEGYL, – правда, от Моего Насморка он не помогает, но на многих он действует хорошо... что же касается десенсибилизации и поиска аллергенов этими детективными методами, то тут я скептик. Покойный проф. Обтулович вкачал в меня бочку всяких разных экстрактов трав и еще бочку адреналина, а я как чихал в июле, так и чихаю дальше, только теперь меня еще и душит, но это, как говорят знатоки, возрастное. А вообще, нынче столько новых лекарств! Тем не менее, я считаю, что лучше как-то вообще БЕЗ них обходиться. Прошу вас вспомнить нас милостиво в сочельник; уверяю, что мы будем вспоминать вас, пан профессор, под рождественской елкой.

Весьма преданный вам

Станислав Лем

Адресат неизвестен

Краков, 22 декабря 1972 года

Уважаемый пан,

я не знал, что это вы были переводчиком моих рассказов в антологии проф. Сувина[306]. Что касается встречи, то я охотно приму вас у себя в Кракове, если вы пожелаете приехать из Варшавы, так как в ближайшее время я туда не смогу выбраться. Если вы надумаете приехать, прошу покорно уведомить меня об этом за несколько дней письмом или открыткой.

Я действительно считаю, что г. Хандке прав: нельзя написанное мной разместить попросту на линии, связывающей «Приключения Досьвядчиньского» [Игнацы Красицкого] и «Рукопись» Потоцкого. В отличие от России и Америки (США) Польша всегда была мощно интегрирована в Европу как место пересечения наднациональных влияний в культуре, и это является решающим фактором классификационных различий в диахроническом диапазоне. Мои произведения являются результатом скрещивания двух главных типов влияний, а именно: концепций и подходов, происходящих из области науки, – и здесь, конечно, ни о каких национальных частностях не может быть и речи, как и вообще в науке; речь идет о вдохновении понятиями из сферы, например, кибернетики и других отраслей современного естествознания (об этом влиянии писал проф. М. Кандель из Вашингтонского университета в известной мне работе «S. Lem on Robots Men»); а уж в литературном плане это прежде всего языковые влияния. В этом, лингвистическом аспекте мои фантастические произведения, особенно гротескового плана, можно разместить на линии Китович – Пасек – Сенкевич – Гомбрович. Сенкевич использовал для своих исторических книг польский язык XVIII века, а Гомбрович, в свою очередь, спародировал его – и тем самым создал новый языковый канон, который уже стал необходимой школой для любого современного польского писателя. Кроме того, я думаю, что подвергался влияниям, идущим от Лесьмяна, так как этот, может быть, самый большой наш поэт междувоенного периода особенно много сделал в словотворческой сфере: это типичная область для славянских языков, в которых свободные префиксы и суффиксы позволяют интенсивно создавать неологизмы. Но в то время как Лесьмян создавал серьезные неологизмы, то есть звучащие серьезно, то я скорее занимался творением гротескных.

В свою очередь, вопрос о том, в какой мере мои произведения состоят в родстве с SF, нельзя решить однозначно, поскольку это бывает по-разному, в зависимости от того, рассматривать ли мои ранние или более поздние тексты. Написанные 20 лет назад действительно были очень крепко связаны с классическим каноном SF; впрочем, именно это я считаю их наибольшей слабостью, поскольку это слишком уж окаменевший канон, как я писал об этом в моей монографии о SF («Фантастика и футурология», 1971 – в 1973 году выйдет второе, дополненное издание). Но затем я пытался этот канон сломать, обращаясь как к возможностям самого языка, так и к более высоким парадигмам (например, в книгах «Кибериада», «Абсолютная пустота» или в последней законченной позиции – «Мнимой величине»). Концепция этих последних произведений все более лингвистическая: они не описывают никакой вымышленной действительности, а лишь некоторые вымышленные, или несуществующие тексты, представляющие литературу будущего времени (не только беллетристику, но также и литературу философского, культурологического и естественно-научного типа). Тем самым я вышел за пределы ходячих стереотипов SF, так как подобные эксперименты в ней до сих пор не предпринимались.

Потоцкий со своей «Рукописью» – это особый вопрос, во-первых, поскольку он писал по-французски, а во-вторых, некоторые сближения композиции действительно можно обнаружить между, к примеру, моей «Кибериадой» и его «Рукописью», но это вовсе не заимствование его примеров, а свидетельство того, что и он, и я черпали из тех же самых восточных образцов, а именно из сказок типа «Тысячи и одной ночи» (главным образом я имею в виду композицию «вложенного» повествования).

Кроме того, различные мои тексты можно рассматривать как гибриды иных влияний, так, «Рукопись, найденная в ванне» возникла под знаком Кафки и Гомбровича. А в некоторых «Звездных дневниках» на первый план выходят отсылки к Свифту, к литературе эпохи Просвещения, к сказкам, философским притчам.

Я считаю бесплодной концепцию поиска того, что можно было бы назвать «чистой линией» диахронии (генеалогии) произведений, в случае современной польской литературной деятельности (не только моей), поскольку в соответствии с существующей в мировом масштабе тенденцией господствует именно стремление к сильному пересечению сюжетов, подходов к теме, парадигматик, одним словом, – влияний. В разные периоды течение нереалистичной (впрочем, я бы скорее говорил о ненатуралистичной) литературы в Польше подвергалось различным влияниям. Так, например, Стефан Грабинский, автор фантастических произведений типа weird story межвоенного периода, был нашей отечественной разновидностью Майринка или Гофмана; также можно найти у него и влияние По. Бруно Шульц, более поздний автор, принадлежит к кафкианскому кругу – но с упором на фразеологическую кострукцию (лирическое барокко, «остранение», мощно укорененное в языке). А вот Гомбрович именно потому был так важен для меня, поскольку у него элементы интеллектуальной сатиры и гротеска с аллюзиями и ироническими намеками на действительность с самого начала были очень выразительными. Кстати, по первым работам Гомбрович принадлежал к кругу гротескового «фантастического реализма».

Меня эти чисто генологические проблемы специально никогда не интересовали, то есть я не считаю, что писатель должен оставаться в центре какого-либо генологического типа, наоборот, я думаю, что пересечение типов сегодня является источником наиболее обещающих и неиспользованных пока возможностей литературного обращения (кстати, я писал об этом в моей теории литературы – «Философия случая», Краков, 1968).

Таким образом, схема влияний на мои тексты не может быть представлена в виде оси, а скорее в виде звезды или сети связей. Кстати, о том, что в моих текстах НЕ является партикулярно народным, писали в Штатах, кроме М. Канделя, Д. Сувин и Д. Кеттерер. Последние два, не будучи славистами, оригинальные тексты скорее всего не видели (а Кандель – славист).

С уважением

Станислав Лем

Майклу Канделю

Краков, 11 апреля 1973 года

Дорогой пан,

хорошо, что «Голем» добрался до вас; отвечаю вам быстро, на высоких оборотах, так как только что вернулся из Берлина и еще не вытряхнул из мозга следы Western Way of Life[307] (кажется, так нельзя говорить). Вы являетесь так называемым гениальным Читателем, и посвященные знают, что это более редкое (статистически) явление, чем обычный гениальный автор. Действительно, я допустил некоторое злоупотребление, выковыривая «Лекцию Голема» из книги, в которой эта лекция является последней частью. Как название («Мнимая величина»), так и различные мелькающие там предсказания, должны усилить иллюзию гениальности и особенно нечеловеческий облик говорящего; а уж специальные три текста, предваряющие «Лекцию», то есть «гражданское» вступление, написанное сотрудником МТИ[308], «набожно-патриотическое» вступление, принадлежащее перу некоего отставного генерала (US Army, ret.), а также Памятка для лиц, впервые участвующих в беседах с Големом, позволяют подвергнуть сомнению однозначную достоверность того, что говорит Голем. В самом деле, все эти элементы, так же, как и фрагменты «Экстелопедии», несколько снижают серьезность данной лекции; надежда, предложенная слушателям в последней части сказанного, ПОДЛЕЖИТ сомнению, то есть там содержится ИРОНИЯ, – о чем вы все-таки догадались, и что делает вам честь. Implicite[309] Голем наводит на мысль, что человек будет похож НА НЕГО, если сравняется с ним разумом; план «суперкомпьютеризации» homo не ироническим, просто не издевательским, думаю, быть не может, поскольку речь идет о «свободе самоизменения», с пеленок зараженной противоречиями (какая же это свобода, если к ней подталкивает техноцивилизационный градиент?). Поэтому риторику помпезного финала просто необходимо было снизить, тем более что я не могу исключить вероятности того, что когда-нибудь скажу еще что-нибудь этими металлическими устами. Голем, конечно, эгоцентрик; основной вопрос, неприметный в лекции, это вопрос о достоверности ТАКИХ выступлений – когда говорящий безапелляционно возвышается над слушателями, нельзя отделить описание (диагноза, названного состояния вещей) от нормативного прогноза – а значит, не все здесь является такой святой истиной, в которую верит сам говорящий...

Персонификация является риторическим приемом, по крайней мере prima facie; теодицею Голема я набросал себе в черновике, может быть, я к ней еще вернусь. Персонификация является результатом вторичной проекции (когда речь идет о технологии Природы или Эволюции, невольно возникают телеономические воздействия, по крайней мере в какой-то частице того, что такая «технология» означает). В двух словах дело в том, что Голем не является окончательным продуктом (он говорит о том, что стоит на лестнице разумов «немного выше», чем люди), и нет никакой причины, по которой он не мог бы развиваться дальше; но эти дальнейшие аппроксимации Абсолюта (всеведения) обречены на поражение, тем более явное, чем лучше будут удаваться очередные шаги-этапы (поскольку на самом деле Бога нельзя реализовать технологически, а каждый очередной шаг, то есть возрастание разума, приближает к концу пути, коль скоро мир не дает согласия наверняка на построение разумов произвольной мощности – а потому, чем выше взберется такой разум, тем более явно должен понять, что ведет игру с проигрышным финалом, и размер поражения прямо пропорционален нарастающему Ненасыщению).

Что касается фактов этой юдоли: миссис Реди хотела бы иллюстрации Мруза, но тот желает 500 долларов, а издательство Англиканской Церкви может дать лишь 300, – сегодня Мруз должен решить... Историю о Мандрильоне вы перевели прекрасно, к моей радости. История о Легарии – самая трудная в книге, но я уже верю, что у вас ВСЕ должно в конце получиться. Миссис Реди писала мне, что и вы считаете «Футурологический конгресс» well timed[310] – и вся загвоздка в сложности его перевода. Это, наверное, самая тяжелая проблема, потому что эта книга представляется мне даже более трудной для перевода, чем «Кибериада» – во второй части особенно, когда появляется «Лингвистическая футурология». Но я в вас верю.

Ваши сны меня изумили, у меня таких замечательных не бывает. Зато у меня есть две пишущие машинки, и они могли бы друг другу писать письма на письменном столе в Кракове – хоть я и не думаю, чтобы эта чисто компьютерная ситуация оказалась единственным выходом из лингвистической ловушки...

Прогресс и Голем. Что ж, если ЭТО немного язвительно укрыто, то, значит, нельзя считать, что Голем понятие прогресса сначала упраздняет, а потом заново восстанавливает. В принципе, он, как отец Вергилий в стишке моего детства, напевает: «Хей же, дети, хей же, ха, делайте все то, что я!»

Впрочем, он, может быть, даже не отдает себе отчета во ВСЕЙ чудовищности своих постулатов...

SFWA[311] действительно предложило мне членство, на выбор, почетное или действительное, но это деликатное дело, потому что это вообще-то клуб баранов... опять же, издательство Англиканской Церкви убогое и неэнергичное, так что не думаю, что оно сможет сопроводить мое вступление на американскую землю рыком ДОСТАТОЧНОЙ мощности.

Вообще вы воздаете мне почести сверх всякой меры... так что пересылаю вам традиционное «Спасибо!», – надеюсь, это письмо доберется до вас еще до путешествия через Большую Воду; с нетерпением ждем вас; до встречи в мае.

Преданный

Станислав Лем

Виргилиусу Чепайтису

Краков, 9 мая 1973 года

Дорогой пан,

прочитав поучительное и интересное ваше письмо о творческой работе в вашем рижском доме, я медлил с ответом, медлил, так как нагрешил в последнее время, но вижу, что ничего не поделаешь, надо открыть правду. Итак, был я в Германии, ну и беседовал с этими откормленными (да и я, к сожалению, довольно толстый), что еще не было бы самым худшим, если бы не то, что я, поддавшись соблазну, купил там себе автомобиль и на нем вернулся домой. И, желая раз и навсегда насытить демона моторизации, вернулся на «мерседесе» цвета майонеза. А чтобы как следует познать все те омерзительные приманки, на которые они там притягивают человека на погибель, привез множество всяческой невозможной литературы. И так катился я по немецким землям, уж простите, имея в багажнике четыре мешка футурологии, симпатические чернила, которые оставляют пятна, но пятна сразу же исчезают, а также массу других непотребных вещей, в середине же лежали «Playboy». Но был ли я осчастливлен таким образом? Этого не скажу. Материальные блага счастья, как известно, не приносят. Рассудок у меня несколько заплесневел и опустел, ничего интересного в голову не приходит, а в футурологических книгах лишь хаос и шум, из которого ничего не вытекает. Сын мой очень даже мной доволен, потому что я привез ему, кроме чернил, еще паровую машину, а также большой шар-мяч с рукояткой, на котором можно скакать, как кенгуру, целый день. Сам я не скачу: годы уже не те. В университете раз в неделю читаю лекции о Science Fiction, и дьявол меня соблазнил записать одну лекцию на магнитофон, а потом дома запустил, и что же я слышу? Тоска зеленая, к тому же еще и заикаюсь, и рассказываю собравшейся бородатой молодежи какие-то глуповатые анекдоты. До чего может дойти человек, когда безрассуден! И что же, продолжаю читать лекции дальше, хоть самокритицизм и терзает мою совесть. Вдобавок, и это было единственное полезное дело, выдали мы Кшися Блоньского, – то есть, свадьба была, а я в качестве водителя вез его на «мерседесе» к венчанию, и то лишь мне мешало, что я нигде не смог достать водительской кепки, такой, с лакированным козырьком и серебряным шнурком. Все же это выглядело бы лучше, чем обычный наряд. Потом до поздней ночи толпа веселилась в доме Блоньских, – шампанское было прямо из Франции, так как специально на эту свадьбу к Блоньским прилетела француженка из Парижа: вот такие у них связи. Удивляюсь я, как это может быть, чтобы мои мозги стали такой пустыней, что я не знаю, чем вас здесь еще попотчевать, – какими новостями, не рассказывать же о всех новых играх и забавах, которыми овладел мой Томаш в последнее время. Я был также с женой в последнее воскресенье на книжной ярмарке в Варшаве, но и там ничего особенного и достойного внимания не приключилось. Теперь, уже в субботу, устраиваем скромный банкетик по случаю моих именин, и вот так, вместо того чтобы заниматься чем-то полезным, без конца опускаюсь, и опять же, ну разве интересно вам это мое падение? Поскольку оно банально и даже не слишком красочно. Единственное из приятного, что мне осталось, это покупать в Кракове хлебушек, сырок, булки, маргарин, а также приятно думать, что обо мне теперь говорят коллеги. В Варшаве были у Готовского, там, вы знаете, недалеко от аэродрома, где мы с вами бывали, и там под алкоголь вас вспоминали тихим трогательным словом, и хозяин, и все, кто с вами там познакомился и вспоминают добром. Так мне скверно, что даже бумажного змея, которого Томашу привез из Берлина, я спрятал от него, в опасении, что заставит меня носиться по лугу со шнурком в руке, а мне не хочется бегать – как же отвратительна эта лень, и это ренегатство, ведь мало ребенка родить, нужно его и воспитывать, а значит, и бумажного змея запускать. В июле поедем с женой и сыном в «Асторию» в Закопане, но там нет никаких лифтов, ни шведских, ни местных, а значит, и перспектив поиграть никаких. Впрочем, уже умолкну, ибо когда не хватает мыслей, уши ближних следует щадить. Будьте здоровы, кланяюсь также вашей жене, а пишу на вильнюсский адрес, так как думаю, что вы уже напутешествовались и должны вернуться из Риги в родные пенаты. Читаете ли вы замечательные «Teksty» Блоньского? Хлопот это доставляет ему множество, но и удовлетворение приносит приличное. Впрочем, из-за сыновней неосмотрительности он может теперь и дедом стать. Разве это не угроза?

Сердечно Вас обнимаю



Поделиться книгой:

На главную
Назад