Я охотно послушал бы о его приключениях, но он только намекнул, что все это время убивал, как мух, марокканцев, тонкинцев[37] и малагасийцев, после чего принялся пространно описывать заведения, где ему подавали хорошее и дешевое вино.
Хотя на первый взгляд он казался крепким как дуб, руки его (очевидно, из-за страсти к неумеренным возлияниям) мелко подрагивали. Я заметил, что он часто прикладывается к большой, обтянутой синей тканью походной фляжке, висящей у него на поясе. Меня удивило, что этот отслуживший ландскнехт и будущий грабитель с большой дороги время от времени важно похлопывает себя по нагрудному карману, будто давая понять, что может купить все на свете.
В Оране нас, как обычно, встретил сопровождающий и повел в маленький форт на вершине рыжей конусообразной горы. Все кровати и на сей раз были заняты, так что мне пришлось довольствоваться соломенной подстилкой во дворе.
Когда взошла луна, я почувствовал ту же постыдную усталость, которая усыпила меня в первый раз, и понял, хотя старался этому воспротивиться, что
Я бы с удовольствием вернулся тем же путем обратно, но поскольку теперь передо мной была только гладкая стена, оставалось ждать утра, когда откроют ворота. Чтобы скоротать время, я решил прогуляться по берегу моря, откуда доносился едва различимый шелест накатывающих волн. Я начал спускаться по крутой горной дороге, по которой когда-то прошел вместе с Бенуа, лживым Франке и прочими.
В тишине ночи я издалека услышал бодрое пение одинокого путника, идущего мне навстречу. Он пел старую песню солдат герцога Мальборо[39], в немецком изводе: «Мы вышли на маневры, сто тысяч как один…» Когда мы сошлись, я узнал в поющем человеке бородатого шваба — он, видимо, тоже устроил себе самоволку. Лицо его сияло, как надраенный медный котелок, и на ногах он держался нетвердо.
Шваб чрезвычайно обрадовался, что я составлю ему компанию, и тотчас с готовностью повернул обратно, предложив посетить некоторые из тех заведений, которые он расхваливал мне во время поездки по железной дороге.
Шагая рядом со мной между скалами и зарослями алоэ, этот могучий, как Рюбецаль[40], человек, положив руку мне на плечо, доверительно поведал тайные причины своей радости. Я узнал, что после благополучного завершения пятнадцатилетнего срока службы ему выплатили жалованье в размере тысячи пятисот франков. Бедным людям, как гласит финская поговорка, даже слабое пиво ударяет в голову, а потому этому вояке, в чьем кармане всю жизнь побрякивали лишь медяки, такая сумма показалась астрономической — обладание ею буквально окрылило его, если выражаться поэтическим языком.
Он время от времени останавливался и с пьяным воодушевлением шептал мне:
— Тысяча пятьсот франков! Я буду ездить в автомобилях, а по воскресеньям надевать цилиндр и отправляться на прогулку!
Но прежде всего он решил, что отныне не упустит ни одного из тех приятных напитков, которые для него, можно сказать, превратились в понятия, позволяющие классифицировать все феномены жизни.
Низшую ступень в такой иерархии мой новый друг обозначил словом «коньяк»; и произносил это слово очень отчетливо, будто обращаясь к незримому официанту. Для обозначения удовольствий более утонченных он выбрал слово «бордо», которое выговаривал с мечтательной нежностью, давая ему растаять на языке. Наконец, самую высшую и желанную ступень обозначало слово «шампанское»: шваб выталкивал его изо рта с такой убедительностью, что ты словно слышал хлопок вылетающей пробки, и при этом рука его, будто шутиха, взлетала вверх.
Пока он доверительно посвящал меня в тайны наслаждений, даруемых богатством, и то и дело выкрикивал свой боевой клич «Коньяк, бордо, шампанское!» — мы добрались до портового квартала, где все еще мерцали огни.
Целью нашего путешествия была небольшая таверна, где шваб перешел к практической части наставлений. Сперва он громовым голосом потребовал коньяку, а после (поскольку бордо здесь отсутствовало) сразу перескочил к третьему пункту своей программы. Нам принесли сладкое, теплое и, главное, дорогое игристое вино из винограда, растущего на Канарских островах, которое мой приятель принялся хлестать как воду.
Наблюдая такую неуемную жажду, я заподозрил, что сокровище, которое швабу казалось неистощимым, может растаять прежде, чем его обладатель достигнет берега Европы. После третьей бутылки свойственное этому человеку детское добродушие сменилось агрессивностью: он заскрежетал зубами и сообщил двум портовым рабочим, которые мирно пили абсент за соседним столиком, что собирается «разорвать их в клочья». Дело закончилось бы дракой, если бы рабочие, испугавшись ужасной бородищи, не предпочли убраться подобру-поздорову.
К счастью, мне удалось вывести шваба на улицу, сунув ему в карман сдачу с купюры в сто франков. Я бы охотно проводил его к форту и там оставил в непосредственной близости от караульных, да только он, оказавшись на свежем воздухе, снова взбодрился, тогда как у меня после шампанского подкашивались ноги. Волей-неволей я уступил руководство ему и, словно во сне, увидел, как он вторгается в большую палатку, разбитую возле самого берега.
Мы попали на демонстрацию фильма: палатка была забита людьми, которые, тесно сгрудившись, следили за происходящим на экране. Я, к сожалению, уже не помню подробностей; казалось, само наше появление вызвало известное беспокойство. Однако нам удалось отыскать себе место, и мы довольно долго наблюдали мелькание теней. Очутившись в тишине и тепле я, должно быть, задремал стоя; меня разбудил рык — как мне показалось, голос самого Марса, воплотившегося в образе одного из своих низших служителей:
— Коньяк, бордо, шампанское… Да я вас всех в клочья порву, к чертовой матери… Ха-ха-ха!
Когда раздался этот ужасный голос, механик со страху остановил фильм, и в палатке возникла суматоха, как в разворошенном муравейнике. Хотя швабы исстари славятся тем, что ввязываются в драку с противником, который превосходит их силой, на сей раз разрыв в силе был явно слишком велик. Я увидел, как
Перед палаткой я, сколько ни оглядывался, бородача не увидел. Он будто растворился в ночи, да и я (считая, что мы еще дешево отделались) не желал участвовать в дальнейших швабских проделках. Я подумал, что с куда большим удовольствием пособирал бы на берегу ракушки, и, едва не упав, спустился по крутому склону, который прежде, с борта корабля, казался мне вратами в африканский мир.
Я почти не удивился, увидев внизу мерцающие раковины, такие великолепные, какие можно встретить только во сне: целая ракушечная отмель, раскинувшись на синем фоне, переливалась светящимися красками… Я алчно устремился к ней; однако, когда добрался до цели, со мной приключилось то же, что и со всеми, кто связывается с Рюбецалем: сверкающее сокровище превратилось в кучу раскаленных углей.
Этот дурацкий мираж, вероятно, был бы просто одним из тех впечатлений, о которых потом вспоминаешь без удовольствия, если бы, пока я рассматривал «ракушки», с горы не посыпалась новая порция углей. Теперь я понял, что наверху находится маленькая мастерская, хозяин которой таким способом избавляется от печного шлака.
Когда назавтра, в полдень, мы поднялись на борт корабля, я тщетно высматривал бородача. Из отслуживших солдат, у которых я во время плавания о нем спрашивал, никто ничего не слышал. Один сказал: мол, такой не угомонится, пока не пропьет последний пфенниг и не завербуется в легион на следующие пять лет. Думаю, он не ошибся. Деньги, приобретенные в азартной игре, на войне или в море, в банк обычно не попадают.
В Марселе, где мы высадились в проливной дождь, я счел своим долгом прежде всего навестить доктора Гупиля. Но сколько ни прохаживался по верхнему валу, так и не сумел вспомнить, как пройти к его служебной квартире; когда же поинтересовался о нем в конторе, где покупал билет на поезд до Нанси, мне сказали, что он уехал в отпуск. Доктор оставил для меня письмо, из которого я понял, что он в курсе моих дел. Одна строчка из этого письма сохранилась у меня в памяти, поскольку потом я часто находил ей подтверждения:
«Пережить на своем опыте можно все; и противоположное — тоже».
Когда вечером я покидал форт, мне пришлось пройти мимо зарешеченного окошка в цокольном этаже большой башни, через которое я когда-то беседовал с ужасным Реддингером. Я схватился за прутья и выкрикнул его имя, но услышал только жалобный отклик на каком-то чужом, непонятном языке…
Хотя я рассчитывал добраться до Нанси около полудня, из-за неверно выбранного маршрута я прибыл туда только после наступления темноты. Почта к этому времени давно закрылась, и я узнал, что завтра она откроется только на час. Это было тем более неприятно, что в кармане у меня оставалось лишь несколько пфеннигов. Как известно, никого нельзя называть счастливым, пока он не умрет, но в жизни человека, родившегося при удачном расположении звезд, даже маленькие события и временные отрезки вроде бы должны заканчиваться хорошо…
Продрогший и раздосадованный, я несколько часов блуждал по улицам и темным дорожкам городского парка; дул ветер, крупными хлопьями валил снег. Содержание последних недель уже представлялось мне настолько абсурдным, что я решил вычеркнуть их из памяти — как дурацкий, бессвязный сон. На душе у меня было скверно, как после экзамена, выдержанного лишь благодаря добродушию преподавателя и шпаргалкам. Я сам загнал себя в тупик, из которого меня вызволило здравомыслие Гупиля и моего Старика. Эксперимент не удался; я только прибавил к длинной череде
Поскольку холод пробирал до костей, я волей-неволей решил забраться в какую-нибудь дыру, где находят прибежище бедняки. Такие места имеются в любом городе, но удивительно, что ты, уже лишившись всего, находишь к ним дорогу, словно направляемый тайными указателями. Города построены по демоническому плану: каждая из великих сил, управляющих человеческой жизнью, имеет там свою резиденцию. Как жаждущий удовольствия следует за разноцветными огнями, так опечаленного притягивают запущенные безотрадные улочки, и собственная душевная склонность заставляет его стремиться в самое темное место.
Следуя этому закону, я заглянул в одну из таких ночлежек, куда заходят посетители без багажа и где счет оплачивают заранее. За столом одиноко сидели унылые хозяева, муж и жена; мои медяки они приняли с улыбкой, с какой меланхоличный Харон мог бы взять причитающийся ему обол. Они пригласили меня к столу, и мы, не обменявшись ни словом, долго сидели в темном помещении. Наконец женщина вышла и вскоре вернулась с тремя тарелками и супницей.
В тот момент, когда она зажигала свечу, появился новый гость — почтенный старик с серебряной бородой библейского патриарха. Он бодрым голосом поздоровался и тоже сел к столу, прежде положив на лавку синюю, много раз латанную нищенскую суму. С видом старого друга дома он приподнял крышку супницы и как человек, умеющий наслаждаться малым, обрадованно сказал:
— А, рис — ведь сегодня у нас большой праздник.
Мне сейчас кажется, что простой смысл этих слов на его родном языке был выражен лучше:
— Ah, du riz — cʼest un jour de grande fête aujourdʼhui.
Лишь благодаря такому намеку я понял, что попал в этот дом в канун Рождества.
Когда мы съели суп, старик высыпал на стол множество стертых монет, какие обычно подают через едва приоткрытую дверь на черной лестнице. И принялся раскладывать их, как ребенок, играющий в камешки: сперва коричневые ряды пфеннигов; впереди них, как офицеры, — никелевые монетки; и, наконец, словно генерал, — мелкая серебряная монета, какую нищий получает только по большим праздникам.
Дневная выручка, похоже, удовлетворила старика, ибо он заказал бутылку вина и попросил принести второй стакан, который с добродушным достоинством пододвинул мне.
Так я познакомился с
Мы поболтали и выпили, а потом хозяин со свечой проводил нас по узкой лестнице наверх и отворил пустую комнату, вся обстановка которой состояла из двух неряшливых, застеленных красным бельем кроватей. Мы улеглись в темноте, и сразу, после того как сосед пожелал мне спокойной ночи, я услышал, как он заснул с легкими вздохами, свойственными старикам.
Я же еще некоторое время лежал, опираясь локтями о подушку и размышляя о последних впечатлениях. Самый таинственный отрезок нашего дня — момент, непосредственно предшествующий засыпанию. Мы вступаем в сон нерешительно — словно в пещеру, которая в первых своих изгибах еще освещена проникающим от входа слабым отблеском дневного света. Пытаясь в сгущающихся сумерках распознать внутренние формы пещеры, мы поддаемся чарам, из-за которых предмет обретает для нас большую силу, нежели смотрящий на него глаз. Потом вдруг появляются сверкающие картины, прозрачные, скрытый смысл которых высвечивается благодаря какому-то новому, незнакомому свету. В этот момент мы часто выныриваем из первой дремоты, будто нас испугало приближение к чему-то запретному.
В приступе такого испуга я очнулся и увидел, что наша каморка странно преобразилась. Снегопад кончился, и за окном полная луна ослепительно озаряла белые остроконечные крыши, обрамляющие задний двор. Ее холодное сияние наполняло комнату голубым, стекловидным светом. Я почти не удивился, разглядев в этом призрачном блеске фигуру, стоящую у открытого окна. Хотя лицо было от меня скрыто, я узнал Доротею; она молча смотрела во двор.
Охваченный любопытством, я тихо поднялся и, затаив дыхание, встал позади нее, чтобы разглядеть хоть что-то через ее левое плечо. Снег, натянутый в оконной раме как холст, заставил меня снова почувствовать усталость, еще более сильную. Я на мгновение сомкнул веки; потом начал расспрашивать Доротею как о прошлом, так и о будущем, а она отвечала мне короткими фразами — некоторые сохранились у меня в памяти до сих пор. Но, в сущности, как когда-то в беседе со старым слугой, я уже заранее знал ответы. В сущности, будущее — это нечто такое, что мы уже раньше предвидели и предчувствовали:
Однако в самом ли деле я спрашивал, а Доротея отвечала мне
Холод разбудил меня, и сквозь рассеивающийся сумрак я увидел в оконной раме белый снег, блеклое полотно, неисписанный лист бумаги. Удивительно, что все это, хоть и сыграло столь важную роль в моей жизни, вспоминалось потом лишь изредка, как бы во сне. Вообще же я постарался поскорее выкинуть это из головы и дальше жить, как положено, — с бодрствующим сознанием.
Той ночью я видел Доротею в последний раз: время детства закончилось.
Проснулся я рано. Старый нищий еще спал, я же тихонько оделся и покинул это мрачное пристанище.
Свежий снег, подобно одеялу, лежал на большой площади Станислава, воздух был прохладен и чист. Я чувствовал себя бодро, как после кровопускания. Проникновение в
Тем не менее еще долго чувствовал я, что ощущение собственной свободы во мне повреждено, и предпочитал не касаться темы побега из дому, будто она была медленно заживающей раной. «Жить, как ему хочется, может каждый», — гласит известное изречение[42]; правильней было бы сказать: жить, как ему хочется, не может никто.