Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 1 - Василий Григорьевич Ян на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Татарам поддались мы совсем не от смирения (что было бы для нас не честью, а бесчестием, как и для всякого другого народа), а по бессилию, вследствие разделения наших сил родовым, кровным началом, положенным в основание правительственной системы того времени»[28],— писал Белинский в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года». Художнически исследуя причины национальной трагедии, еще не распознанной, но уже предвосхищенной в битве на Калке. Василий Ян воплотил их в проявлениях узкосословной, эгоистически кастовой морали феодальных верхов. На се почве произросло предательство рязанского князя Глеба, отвергнутого не только родным народом, но даже завоевателями, которые обрекают его на одинокие скитания в степи. Вероломным изменам, корыстному смирению перед ордынским игом противостоит в романс «Батый» патриотизм народа, воплощенный и в отчаянном самоотречении молодой княгини Евпраксии, с сыном на руках бросившейся из терема «на черневшие внизу камни», и в героическом самоотвержении «неистового» Евпатия Коловрата, его друга Ратибора, и в ратных делах Савелия Дикороса, Лихаря Кудряша, Опалёнихи. воинов Торопки, Апоницы, Шибалки, многих других представителей социальных низов феодальной Руси. Так роман, обращенный к трагичнейшим страницам русской истории, стал романом, написанным во славу народного подвига.

Русские «необозримые равнины поглотили силу монголов и остановили их нашествие на самом краю Европы; варвары не осмелились оставить у себя в тылу порабощенную Русь и возвратились на степи своего востока. Образующееся просвещение было спасено растерзанной и издыхающей Россией…»[29]— размышлял Пушкин об исторических масштабах этого подвига. О благодарном преклонении перед ним потомков писал Чернышевский: «…нет, не завоевателями и грабителями выступают в истории политической русские, как гунны и монголы, а спасителями — спасителями и от ига монголов, которое сдержали они на мощной вые своей, не допустив его до Европы, быв стеной ей, правда, подвергавшеюся всем выстрелам, стеною, которую вполовину было разбили враги…»[30]. Такова правда истории, которая, обретя под пером Василия Яна самобытное художественное воплощение, начала свою новую жизнь в сюжете трилогии. И прав был исследователь мировых судеб реализма Б. Сучков, видевший в ней «новый взгляд на историю как на коллективное творчество народных масс и арену их борьбы за свободу против угнетателей… Ясная гуманистическая идея, пронизывающая романы В. Яна, позволяет ему в полном объеме показать разрушительную, деструктивную роль Чингиз-хана в истории, мнимость величия его мрачных деяний, кровавую свирепость, сопутствовавшую его завоевательным походам»[31].

Охарактеризовав целостный архитектурный облик романного здания, возведенного Василием Яном, рассмотрим теперь его отдельные детали, начав с «прототипических» реалий сюжета, имевших в действительности соответствующие аналоги. Какова их художественная роль в повествовании?

Обратимся для примера к разладу Чингисхана со старшим сыном. По свидетельству исторической науки, оставленный в Хорезме наместником Чжочи (Джучи) «старался избавить край от разорения и говорил приближенным, что «Чингисхан потерял рассудок, так как губит столько земель и народу»… Есть глухие сведения о том, что Чжочи даже был намерен убить Чингисхана во время охоты. Его замысел стал известен отцу, и полагают, что Чжочи был отравлен по его приказу»[32]. Исключая замысел отцеубийства, почти так — вплоть до непочтительных слов об отце и насильственного устранения непослушного сына — разворачивается действие и в первом романе Василия Яна. Но «неукротимый и своенравный Джучи» в нем — кривая тень Чингисхана. «Он был похож на отца высоким ростом, медвежьими ухватками и холодным взглядом зеленоватых глаз», которые на все вокруг глядят пристально и мрачно». Потому и отослал его Чингисхан «подальше, в самый крайний угол своего царства, и приставил к нему тайных соглядатаев», что подозревает в нем соперника, который «жаждет вырвать… поводья царства, а отца посадить в юрту для дряхлых стариков». Стало быть, такой Чжочи не совсем истинен? И писатель не был вправе интерпретировать его подобным образом? Ничуть не бывало. Герой романа для Василия Яна— характер художественный, и воссоздание его преследует задачи куда более широкие, чем реставрация исторического прототипа. Писателю было важно акцентировать читательское внимание на культе всепроникающего насилия, не знающей пощады жестокости, которыми в ближайшем окружении Чингисхана определяется и поверяется все, от социально-общественных до семейно-бытовых отношений. Оттого и Чжочи у него не отравлен, как допускали летописцы и предполагают историки, а варварски — «лежал с переломанным, по монгольскому обычаю, хребтом» — убит таинственными убийцами, которые «подосланы самим Чингиз-ханом».

Соответствуют документальным первоисточникам, но не совпадают полностью с ними мотивировки и акценты, разъясняющие эпизоды, в которых действует даосский монах, философ и поэт Чан Чунь, хотя речь его, обращенная к Чингисхану, почти дословно повторяет то, что он говорил в действительности: «Есть средства хранить свою жизнь, но нет лекарства бессмертия». У Василия Яна: «Есть много средств, чтобы увеличивать силы человека, излечивать его болезни и оберегать его жизнь, но нет и не было лекарства, чтобы сделать его бессмертным». История засвидетельствовала, что во времена завоевания Северного Китая монголами Чан Чунь пользовался большой известностью как проповедник даосской религии с ее мистическим культом бессмертия. «Чингис слышал о Чан Чуне и, находясь в западном походе, с берегов Иртыша вызвал его к себе, чтобы воспользоваться секретами даосов и узнать тайну достижения бессмертия. Чан Чунь согласился прибыть в ставку Чингисхана, с одной стороны, безусловно подчиняясь силе, с другой — возможно, надеясь повлиять на грозного хана и уменьшить кровопролитие»[33]. Вот и у Василия Яна «стремящийся к «дао», смиренный житель гор Чан Чунь» исполняет «высочайшее повеление» Чингисхана, спешит к нему «через снега, горы и пустыни» в тщетной надежде упросить: «…прекрати свои жестокие войны и повсюду среди народов водвори доброжелательный мир!..». И на этот раз мотив обличения жестокостей насилия, деспотической власти тирана выступает ведущим, тесня диспут правителя и философа о смысле человеческого бытия, тайнах жизни и смерти, который скорее всего имел место в действительности. На ту же писательскую сверхзадачу ориентирована стилистика повествования. У Василия Яна она не чурается и прямолинейно обличительных описаний от автора, в которых сконцентрированы нарочито уродливые черты Чингисхана, чей внешний облик под стать поступкам представлен заведомо отталкивающим, эстетически безобразным. Если он весел, то хлопает «большими ладонями по грузному животу», и рот его растягивается «в подобие улыбки», и хохот уподобляется лаю «большого старого волкодава». Если гневен, приказывает накормить борзую собаку «сердцем мальчишки» — сына поверженного Джелал-ад-Дина, и когда «палач-монгол, улыбаясь до ушей от гордости», подносит ему «маленькое дымящееся сердце», он довольно кряхтит, «как старый боров».

Выстраивая трилогию как эпическое повествование о монголо-татарских завоеваниях, Василий Ян соотносит ее композицию с их хроникой. Соответственно этой хронике первая книга венчается смертью Чингисхана. Единственно с внуком Вату связывает он так и не свершившиеся надежды на то, что надо всей «вселенной… протянется монгольская рука». Выступая во второй книге заглавным действующим лицом, Батый продолжает кровавые «великие дела, которые не успел выполнить его дед, Священный Потрясатель вселенной». Такое сюжетно-композиционное построение эпопеи — одна из граней ее образной структуры. С нею взаимосвязана грань стилевая, сейсмографически точно фиксирующая, «материализующая» идейно-художественные особенности повествования.

Так, важнейшим критерием, направляющим ориентиром, которых придерживался верный себе Василий Ян. на протяжении всей трилогии выступают социальные реалии, психологические детали, бытовые подробности воссоздаваемой эпохи. Точность их живописания становится нормой повествования. Если прикладывает Чингисхан золотую печать к пергаменту — письму хорезм-шаху Мухаммеду, — то писатель не забывает отметить, что она смочена синей краской, пояснив при этом в сноске: на письмах монгольского хана к повелителям других народов ставилась синяя печать, на обыкновенных документах — красная. Если появляется впервые в трилогии малолетний Бату, то непременно «с небольшим луком и тремя красными стрелами», потому что именно три красные стрелы считались признаком высокого ханского рода. И «девятью девять раз» Джебэ-нойон и Субудай-багатур заставляют воина пропеть свое донесение «единственному и величайшему»: не умея писать, они составляют его в виде песни, которую гонец заучивает наизусть. Повторяет же он песню так многократно потому, что число девять почиталось у монголов как священное. Таково мастерство реалистической детали, которым Василий Ян владеет совершеннее, нежели искусством романтической сюжетной интриги.

Собственно сюжет трилогии задан историей и географией завоевательных походов Чингисхана и Батыя. Безупречно выдерживая его на уровне исторического повествования, писатель не всегда преодолевал сопротивление приключенческой беллетристики. Возможно, и не было бы нужды укорять его в этом, если бы обретение авантюрной занимательности не сопровождалось подчас ослаблением социально-психологического анализа. Так, в частности, происходит в начальных главах романа «Батый», повествующих о злоключениях будущего джихангира, военачальника похода на Русь, которые вызваны его враждой с другим чингизовым внуком, Гуюк-ханом.

Едва ли не хрестоматийно суждение Василия Яна о взаимоотношениях искусства и науки в писательском творчестве: «Грош цена тому историческому произведению, которое извращает точно установленные факты, даты, зафиксированные на страницах памятников». И в малой мере не противоречат ему раздумья о мастерстве исторического романиста, которые свидетельствуют, что писатель, однако, считал невозможным пренебрегать художественностью ради того, чтобы всегда и всюду «заботиться о безусловной научной точности в описании жизни своего героя, отделенного туманом столетий, в особенности когда нет описаний очевидцев, закрепленных слов, сказанных героем». Двуединая задача романиста в таких случаях состоит, на его взгляд, в том, чтобы «с одной стороны, придерживаться некоторых безусловно точных «ориентиров», а с другой стороны — свободно творить, имея художественное прозрение, бросая лучи критического и творческого прожектора в далекое прошлое, выбирая из хаоса возможностей наиболее характерные, индивидуальные черты своего героя, стараясь создать образ живой, полнокровный, незабываемый и в то же время правдивый». Сопрягая одно с другим, Василий Ян убежденно ратовал за «самую широкую свободу творческому домыслу автора, его фантазии, лишь бы этот домысел и фантазия были строго построены на точных фактах научно-исторических исследований. Фантазия, домысел не только допустимы, но даже необходимы, и не только для беллетристического исторического произведения, но и для научного исследования».

Однако в каком направлении работать воображению исторического романиста, в каких повествовательных формах воплощаться — вот в чем вопрос. Отвечая на него, Василий Ян выделял «два типа исторических романов. Один тип — романы развлекательные, с романтическими приключениями. К другому типу нужно отнести произведения с обширными планами, глубоким замыслом…». Явное предпочтение второму типу не означает небрежения первым. Историческому романисту, настаивал Василий Ян, «должна быть предоставлена полная свобода искать и создавать новые формы выражения своих замыслов… Показывая любимые героические образы прошлого, автору нужно быть искусным зодчим, как в общем плане, так и в мелочах, уметь по-своему видеть мир, соблюдать чистоту каждой речи, иметь свой собственный слог, чувствовать соответствие данной формы избранному содержанию…»[34].

Гармоничное художественное единство содержания и формы в трилогии Василия Яна, главным образом в романах «Чингиз-хан» и «Батый», глубоко идеологично. Не только для предвоенного и военного времени, когда писатель задумывал и создавал оба романа, но и для последующих лет и десятилетий, в идеологических битвах которых исторически доподлинный герой первого романа зачастую оказывался одной из ключевых фигур. «Окидывая общим взглядом всю деятельность Чингисхана, — указывал в этой связи академик И. М. Майский, — приходится констатировать, что в целом она принесла делу прогресса человечества очень большой вред. Таков конечный вывод, который можно сделать, подходя к оценке Чингисхана с марксистско-ленинских позиций»[35].

Завершать трилогию Василия Яна должна была книга, условно называвшаяся «Золотая Орда и Александр Беспокойный (Александр Невский)». Однако писателю не удалось довести до конца свой замысел. Закончив рукопись и представив ее в издательство, он вынужден был пойти и на насильственное изъятие ряда глав, ставших затем самостоятельными рассказами («Возвращение мечты», «В орлином гнезде «Старца горы»», «Скоморошья потеха»), и на искусственное расчленение единого текста на два отдельных произведения — роман «К «Последнему морю»» и повесть «Юность полководца» (1952). Видимо, здесь причина заметного перепада уровней: роман «К «Последнему морю»» уступает художественно романам «Чингиз-хан» и «Батый». Не мифическая «творческая неудача» привела к этому, а догматические ультиматумы издательства, не позволившего Василию Яну выпустить книгу такой, какой он ее задумывал и писал.

С чего вдруг возникли на пути рукописи трудности, устранить которые было возможно лишь ценой согласия на послушное исполнение категоричных директив, противоречащих начальным авторским намерениям? Ответ на вопрос подсказывает литературная ситуация конца 40-х — начала 50-х годов. Послевоенные карательные акции сталинизма не благоприятствовали появлению в печати произведений, повествовавших об ужасах насилия и террора, обличавших тиранию и деспотизм единодержавной власти, содержавших хотя бы глухой намек на жестокость правителя. Теория бесконфликтности с ее установочной ориентацией на идеального героя и благополучный конфликт отличного с хорошим притязала не только на идеализированную современность, но и на историю, недавнюю и давнюю, будь то кровоточащая память и нестихающая боль Отечественной войны, годы Октябрьской революции или многовековое прошлое, в освещении которого также надлежало бездумно избегать народных драм и трагедий, предпочитать им лубочную сусальность. Раздуваемая сверху кампания борьбы с безродными космополитами-антипатриотами накладывала на творческие искания писателя вообще и исторического романиста в частности идеологические вериги казенного ура-патриотизма, амбициозной великодержавности. В случае с Василием Яном дошло до абсурда: писателя заподозрили в злонамеренном возвышении Батыя над нарочито приниженным Александром Невским. «Почти все рецензенты отмечают то обстоятельство, что в романе, являющемся третьей частью Вашей трилогии, Вы недостаточно показали историческую роль и величие Древней Руси и славного сына великого русского народа Александра Невского»[36], — наставляли редакторы писателя в знании отечественной истории и патриотической любви к ней. Стоит ли удивляться после этого, что повесть «Юность полководца» Василий Ян успел увидеть изданной лишь незадолго до кончины, а роман «К «Последнему морю»» вышел в 1955 году уже после его смерти?

Вспомним и сопоставим видение «последнего моря» на «краю земли» в ранней повести «Огни на курганах»: не повторяет ли писатель однажды найденный образ, побуждая хана Батыя вослед Александру Македонскому грезить о том, как, удержав «в руках золотые поводья могучего войска», он поведет его в новый поход «до «Последнего моря», где каждый день тает солнце», и на все лежащие на пути земли опустит «лапу монгольского степного беркута»? Нет, не в повторах дело, а в типовом действии, безотказно моделирующем логику завоеваний и психологию завоевателей. Проявляясь с разрывом более чем в полторы тысячи лет в конкретно-исторических условиях времени, места и среды, они знают и такие общие основания, а стало быть, и черты, как деспотизм неограниченной власти, культ силы и произвол насилия, безудержность притязаний на мировое господство. Таким комплексом вожделений обуреваем в романе «коварный татарский владыка», чей истерически взвинченный монолог вызван сиюминутным гневом на несговорчивого русского посла, но угрожает вечной кабалой многим странам и народам: «Я вижу впереди бои… Пылающие города… Близкие схватки тысяч и тысяч всадников. Я вижу, как испуганно летят кони, прыгают через овраги, роняя своих всадников, я вижу ряды упрямо наступающих пеших воинов в иноземных одеждах… Они рубятся с моими несравненными багатурами. Я пройду через самую гущу боя и опрокину всех встречных… Я напою кровью врагов своих коней, я прикажу убивать каждого сопротивляющегося, женщин, стариков, детей. Копытами моих несравненных монгольских коней я вытопчу луга и посевы, чтобы после того, как пройдет мое войско, не осталось ни одной травинки, ни одного зерна…».

Сожалея о художественных издержках романа «К «Последнему морю44», критика верно указывала на избыточность исторической информации, не вовлеченной в сюжет и потому утяжеляющей его, на перенасыщенность действия сюжетными ответвлениями и недостаточную психологическую мотивированность участия в них ряда персонажей, на композиционную несостыкованность, неслаженность отдельных повествовательных пластов. Но бесспорно и то, что все эти досадные несовершенства отступают перед изобразительной силой описания похода, который начал Батый, решив «двинуться со своей многотысячной ордой на запад, «на закат солнца», для давно им задуманного покорения «второй части вселенной». Ничто не предвещало преград на пути к грядущим победам, и «радостно шли в этот поход монголы и присоединившиеся к ним отряды других племен. На что могли надеяться, какое сопротивление могли теперь оказать встречные народы? Их оставалось уже мало, их печальная участь уже предсказана колдунами-шаманами. И все двинувшиеся в поход всадники верили, что упорный и уже озаренный славой счастливого победоносного завоевания Бату-хан пройдет в зареве пожаров грозой по всем «вечерним странам» и дойдет вплоть до «Последнего моря», омывающего «поднос земли». Там его верные нукеры разожгут огромный костер, языками пламени облизывающий багровые тучи, в честь и в память замыслившего покорение вселенной «священного правителя» и всех изрубленных в битвах монгольских багатуров. Там Бату-хан въедет на пятнистом, как барс, коне на вершину кургана и вонзит свое блестящее копье в покоренную им землю».

Но не устлан победами путь к «последнему морю»: как бы поперек его горбом вздыбилась многострадальная русская земля, обескровленная, но не истребленная, и златоглавый Киев, приняв героическую эстафету Рязани и других спаленных городов, устами своих послов заявляет «категорический отказ добровольно покориться татарам». Батальные картины его многодневной осады относятся к лучшим в романе. Добрую «половину своего непобедимого войска» положил Батый под киевскими стенами, и лишь тогда одолел их, когда поредели ряды мужественных защитников города, которые «дорого отдавали… свою жизнь, держась из последних сил, разя врага чем и как могли».

Многообразием лиц и голосов полнятся сцены, раскрывающие природный патриотизм русских людей, который проявляют они и на краю гибели. С презрением отвергает старый воевода Ратша постыдное предложение Батыя возглавить «полк из пленных русов» в составе разноплеменного ханского войска, гордо принимает мученическую смерть, которая достойней жизни, оплаченной предательством. Честную гибель добровольно избирают и плененные защитники Киева, искусники-мастера, утаивая от врагов свое уменье, дабы не пригодилось оно ни в Сарае на берегах Итиля, ни в столице «великого кагана» Кара-Коруме. Такая несгибаемость человека от глубинно народного корня, прорастающего ввысь все новыми побегами. Прав поэтому «ехидный, всем недовольный Гуюк-хан», предостерегающий Батыя от опасностей, которые остались позади их войска как «тлеющие и непотухающие костры возможных восстаний… Не загасив тлеющих костров позади себя, не делаем ли мы новую ошибку, двинувшись вперед?». О том же тревожится многоопытный, искушенный в походах воин Субудай: устремляясь «в сторону заходящего солнца», завоеватели удлиняют и без того бесконечный путь, который отделил их от ставки Батыя в низовьях Итиля и тем более «от главной столицы всех монголов Кара-Корума». Не «сохранить безопасным и неприкосновенным этот наш великий путь», если в тылу, за спиной остается русская земля. Пока она непокорна, не быть долгими и прочными новым победам, которые одерживает, «неуклонно направляясь к западу», монгольская орда.

Вернемся ненадолго к финалу предыдущего романа «Батый», построенному на контрасте двух соседствующих глав. Неминуемое возрождение опустошенной, истерзанной страны предвещает перестук топоров на пожарищах и пепелищах в главе «А Русь-то снова строится!». И призрачность победного торжества завоевателей — «жалобные песни» в главе «На далекой родине». Не со «священной добычей», а с пустыми седлами на четырех конях возвратился домой старый Назир-Кяризек, и поминальный плач встретил его на пороге родной юрты: «великий поход» Батыя на Русь поглотил сыновей так же бесславно, как и десятки тысяч других воинов.

Похожий контраст создают финальные мотивы романа «К «Последнему морю»». Как ни опьянены завоеватели легкой богатой добычей в «вечерних странах», не она влечет их, а обобранная, разграбленная «земля русов», великое племя которых, «как гибкое дерево, гнется, но не ломается. Я истреблял их без жалости, — удивляется и гневается Батый, — а мне доносят, что они снова поднимают голову, что они строятся, они собирают отряды». Темным и беспокойным кажется ему поэтому будущее ордынского царства, над которым «постоянной тревожной тенью» нависает молодой новгородский князь Искендер…

Между тем Александр Ярославич, разгромивший шведов в битве на Неве и немецких рыцарей в Ледовом побоище на Чудском озере, во взаимоотношениях с Ордой при всем своем бесстрашии полководца настойчиво избегал открытых конфронтаций, предпочитал «примирительную политику» искусного дипломата, твердо знающего, что с монголо-татарами «Русская земля еще не в состоянии справиться»[37]. История показала: то была дальновидная, мудрая политика накопления сил. В пору действия романа Василия Яна «К «Последнему морю»» сосредоточение этих сил в руках новгородского князя если и могло страшить хана Батыя, то только перспективой роста. Не ее ли угадывает он по-своему проницательно?

Замысел писателя свести Александра и Батыя в границах одного романа не состоялся. Первый в романе «К «Последнему морю»» только упомянут, второй в действии повести «Юность полководца» непосредственно не участвует. Но разведенные по разным книгам, они остаются двумя крайними полюсами одной эпохи и во многом определяют се своеобразие своим притяжением и отталкиванием.

«В исторической литературе, — сетовал академик М. Н. Тихомиров, — личность Александра нередко изображается в виде удальца, который внезапным нападением разрешает все трудности и одерживает победы. В действительности это изображение очень далеко от истинной правды. Александр Невский умел сочетать смелость с дальновидным расчетом политика, и только это соединение большого политического ума и боевой храбрости позволило ему одержать победу над неприятелями»[38]. Такому взгляду ученого на личность исторического деятеля принципиально близка художественная интерпретация характера Александра Невского как литературного героя повести «Юность полководца».

Если Чингисхан или Батый в творческом мире Василия Яна олицетворяют разрушительные силы истории, то Александр Невский персонифицирует ее созидательное начало, равно проявленное и в ратных делах, увлекающих князя с отроческих лет, и в его государственных думах о судьбах Отечества, поставленного тугим сплетением событий перед роковым «быть или не быть». От начальных сцен отроческого ученичества к заключительной картине битвы на Чудском озере тянется этот сквозной мотив, достигая апогея в патетике финала, резко меняющей сказовую интонацию размеренного жизнеописания: «Лицо Александра светилось торжествующей силой и радостью победы. Он поднялся на стременах и с каким-то юным, мальчишеским задором высоко подкинул шлем, поймал его на лету, потом, повернув коня, помчался во весь дух к тому месту, где должны были ожидать его боевые товарищи. Они скакали уже ему навстречу с радостными криками».

Раскрывая общемировое значение Ледового побоища, историческая наука сравнивает его с Грюнвальдским разгромом тевтонских рыцарей, которое произойдет 170 лет спустя. Тем, стало быть, выше роль Александра Невского как в русской отечественной, так и во всемирной истории. А это, в свою очередь, означает, что, создавая повесть о нем, Василий Ян задавался отнюдь не праздным вопросом и давал на него вовсе не декларативный ответ: «Что такое великий человек? Это человек, чьи индивидуальные способности делают его наиболее пригодным для служения великим общественным нуждам своего времени. Великие люди всегда являются «начинателями», они видят дальше других и хотят сильнее других. Сила выдающейся личности — в ее связи с массами, с народом, в умении организовать массы, предвидеть ход исторического движения. У каждого великого человека имеются свои единственные индивидуальные черты, отличающие его от других навсегда»[39].

«Начинатели»… — слово, по-своему приложимое и к мастерам советской литературы, которые силой таланта направляли ее по новаторскому пути художественных исканий, полнее всего отвечавших «великим общественным нуждам своего времени». Василий Ян принадлежал к таким именно писателям всеми творческими замыслами, устремлениями и свершениями.

В. Оскоцкий

ФИНИКИЙСКИЙ КОРАБЛЬ

ОТ АВТОРА

Любитель древностей доктор Виктория Мартон, несколько лет назад производя раскопки на восточном берегу Средиземного моря, в Сайде, на месте, где когда-то стоял знаменитый финикийский город Сидон, нашла в земле, на глубине семи метров, небольшую библиотеку. Книги этой библиотеки были не похожи на наши. Они состояли из множества глиняных обожженных плиток одинакового размера. На плитках были выдавлены буквы.

Библиотека, найденная Мартон, написана около трех-четырех тысяч лет назад. Возможно, что раньше она находилась в доме какого-нибудь сидонского жителя, дом обвалился во время войны, землетрясения или пожара и плитки оказались засыпанными землей и камнями. На этом месте затем строились новые дома, которые опять разрушались. Так проходили годы, столетия и тысячелетия, и постепенно библиотеку засыпало толстым слоем «пыли веков».

Благодаря этому покрову древняя библиотека сохранилась до настоящего времени. Ученые прочли и перевели то, что было написано на плитках. Среди отрывков древнейших сочинений по медицине, астрологии и истории оказались также более поздние записки одного моряка о его удивительных приключениях на разных морях. Записки эти послужили основой для повести «Финикийский корабль»…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ПУТНИК НА БЕЛОЙ ОСЛИЦЕ

1. СТРАННЫЙ СТАРИК

Утром Ам-Лайли[40], как всегда, разбудила меня на рассвете.

— Вставай, Эли, — шептала она мне на ухо, — довольно спать. Твой хозяин будет бранить тебя, если ты не прибежишь раньше его. Я тебе сварила чечевичную похлебку. Слышишь, как она приятно кипит?

Мне не хотелось вставать. Тепло лежать, свернувшись на бараньей шкуре, прикрывшись старым плащом отца! Я приоткрыл глаза. В очаге пылал огонь. Медный котелок, поставленный на два кирпича, ворчал, выпуская клубы пара. Мать сидела около меня на полу. Красный отблеск огня освещал ее худое смуглое лицо. На щеке у нее выделялись синие черточки — от дурного глаза. Рукой она гладила меня по голове, стараясь разбудить.

За дверью раздались странные звуки, как будто вздохи и рыдания. Мы тихонько встали и подошли к двери.

— Кто там? — спросила мать.

— Помогите мне! — послышался хриплый голос. — Я путник, пришел издалека. Моя ослица захромала. Я выбился из сил, идя пешком. Не бойтесь меня: я совсем слаб и болен.

— Тише, не отвечай! — прошептала мать. — Может быть, это разбойник и только обманывает, чтобы войти в дом.

По лесенке, через дыру в потолке, я взобрался на крышу и осторожно посмотрел вниз. Действительно, около дома стояла, свесив длинные уши, белая старая ослица. Через спину ее были перекинуты два туго набитых мешка с красно-зелеными полосами. Около двери сидел, съежившись, старый человек с длинными растрепанными волосами и седой бородой. Он всхлипывал и бормотал:

— Неужели теперь, когда я добрался до самого моря, злой глаз судьбы раздавит меня! — Он поднял руки к небу и воскликнул:

— О лучезарное солнце, появись скорее, согрей мое замерзающее тело!

Неожиданно под моими руками обвалился кусок глиняной крыши и упал на старика. Он заметил меня.

— Кто ты, кудрявое дитя с черными глазами? Как зовут тебя?

— Меня зовут Элисар, сын Якира.

— Но Элисар значит «тот, кто приносит счастье», а Якир значит «добрый». Поэтому думаю, что ты послан самим солнцем и не можешь принести мне горе…

Солнце бросило первые лучи из-за Ливанских гор.

Мне стало жаль старика.

— Подожди еще немного, путник, перестань плакать. Я поговорю с моей Ам-Лайли. Она самая добрая на земле и, наверное, тебе поможет.

Я спустился обратно в хижину и рассказал все моей матери. Она посмотрела в сторону, сдвинув брови, закутала покрывалом лицо, так что остались видны только ее черные глаза, и отодвинула деревянный засов двери.

— Войди, путник, — сказала она. — Эли, отвяжи мешки и внеси в дом, а ослицу введи во двор и привяжи около курятника.

Путник с трудом встал и, цепляясь за стену, хромая, перешагнул через порог. Он сперва казался страшным: волосы дыбом стояли на голове. Но голос его звучал ласково.

Подойдя к очагу, он опустился около огня на скамеечку, вдруг оживился и протянул руку:

— Что это такое? Кто сделал такие красивые вещи?

Около очага стояло несколько глиняных корабликов и других игрушек, которые я слепил. Кораблик я сделал совсем такой, какой видел в море: с изогнутым носом, с высокой кормой и перилами для кормчего, с отверстиями в боках для весел.

— Уже год, как я работаю у горшечника, — объяснил я старику. — У него я научился лепить такие кораблики, чтобы они служили светильниками. В середину надо налить масла, а на носу корабля и на его корме выпустить концы двух фитилей. Тогда светильник может гореть двумя огнями. Я обжег эти игрушки в печи у моего хозяина и хочу продать их в Сидоне на базаре.

— Это искусство тебя прокормит, — сказал старик. — Я куплю вот этот светильник, он поможет мне написать книгу — мне, Софэру многоязычному, Софэру-лекарю, бродящему по миру в поисках убежавшей от людей правды.

Старик развязал широкий шерстяной пояс, вынул из него кожаный кошель, достал оттуда серебряное кольцо и дал его мне.

Это было целое богатство! Я поблагодарил путника и отдал кольцо Ам-Лайли.

— Ты сегодня получишь медовые лепешки, — шепнула мне она.

2. ГОРШЕЧНИК РАССЕРДИЛСЯ

Ам-Лайли принесла глиняный таз и кувшин с водой. Старик вымыл руки и вытер их полосатым полотенцем, которое ему подала мать. Она налила в миску чечевичную похлебку. Мы со стариком сели друг против друга и, обмакивая в густую кашицу кусок лепешки, брали темные зерна и ели в задумчивом молчании.

Мать стояла в стороне и, подперев щеку рукой, следила за нами.

Потом она дала мне завернутый в тряпку кусок лепешки и печеную свеклу, а старик положил голову на руки и сразу заснул. Я скорей побежал к горшечнику.

По улице уже проходили рыбаки с веслами и гарпунами на плечах.

Перебегали дорогу женщины с горшками горячих углей. Над плоскими крышами вились голубые дымки.

Я добежал до мастерской горшечника и спросил у раба, который разбивал молотком сухие куски глины:

— Где хозяин?

Он буркнул:

— Уже шипит!

Я осторожно протиснулся к двери. Хозяин расхаживал по мастерской и осматривал большие и маленькие глиняные кувшины. Длинными рядами стояли они на полу и на деревянных полках вдоль стены. Одни уже были покрыты узорами, другие, не обожженные еще, ждали, чтобы старый искусный мастер, тоже раб, нарисовал на них женщин в ярких одеждах, деревья, оленей, коз и охотников с копьями, которые гонятся за львами.

Я пробрался к печке, стараясь не шуметь, влез в отверстие, сгреб в сторону золу и стал раздувать вчерашние угли, пока не затлел огонек; тогда я положил жгут сухой соломы, и огонь весело затрещал.

«Как хорошо, — подумал я, — удалось сразу разжечь!»

Беда, если огонь долго не разгорается или вовсе потухает! Тогда хозяин сердится и кричит, что это плохая примета и случится несчастье: либо лопнут горшки, либо кто-нибудь из рабов заболеет.

Я стал вылезать из печи, и вдруг что-то обожгло мне спину.

Хозяин стоял около печи с плетью. Его лицо, сморщенное, как скорлупа ореха, с растрепанной бородой, было сердито.

— Ты почему опоздал? — закричал он. — Обленился? Кто в детстве был лентяем, тот в старости будет нищим — запомни это. — И он опять ударил меня плетью по ногам. — Ты еще мальчишка, отца у тебя нет, и я должен учить тебя мудрости. Вот я и бью тебя. А что ты должен сказать мне в ответ?

— Спасибо, дорогой Абибаал, за науку, — прошептал я.

— Ты вот опаздываешь, а у меня из-за этого не сохнут горшки!.. Ах, вот что, дерзкий щенок? Ты еще смеешься?

Хотя мне и было больно от плети, но у горшечника, когда он сердится, так смешно трясется борода, совсем как у козла, что я засмеялся против воли.

— Чему ты смеешься? Говори! — Горшечник снова поднял плеть.

Разве я мог упомянуть про его почтенную бороду? Поэтому я сказал:

— Мне смешно вспомнить, что чудной старик мне подарил за глиняный кораблик настоящее серебряное кольцо.

— Какой старик?

Я рассказал, что случилось утром. Абибаал замахал руками и забегал по мастерской.

— Это, вероятно, большой богач! Ты его приведешь ко мне, я ему буду продавать мои светильники и кувшины или я с ним открою большую торговлю посудой и сразу разбогатею.

Он охал, качал головой, наконец сел за гончарный круг.

— Встань около меня и учись, как надо работать.

Перед ним находилась деревянная круглая доска, прикрепленная к прямой подставке. Внизу к этой же подставке был приделан второй деревянный круг.

Горшечник толкал ногой нижний круг, и тогда верхний круг вертелся то медленнее, то быстрее — как было нужно хозяину.

Я подаю кусок мягкой глины. Он с размаху опускает его на середину круга и обминает руками, а круг все время вертится. Питом он вдавливает четыре пальца в середину глины, а большим пальцем прижимает глину снаружи.

Крутящаяся глина под его пальцами начинает превращаться в грубую чашу; тогда он, сжимая пальцы, тянет глину кверху, стенки становятся все выше и тоньше. Руки он постоянно мочит в миске с водой, почему глина легко скользит.

Что он захочет, то и делается под его пальцами из вертящейся глины.

Сперва у чаши стенки все расширяются, но он подхватывает края снаружи и начинает сжимать. Тогда у чаши суживается верх, вытягивается узкое горло, и получается пузатый кувшин, в каком у нас дома хранится оливковое масло.

Хозяин останавливает круг и туго натянутой ниткой срезает кувшин под самым дном. Тогда я беру его бережно, чтобы не помять, и ставлю на полку рядом с другими кувшинами. Такой кувшин должен хорошенько просохнуть.

Потом его прожигают в печи, и он делается крепким. Если он недостаточно просох, то во время обжига может лопнуть.

Работы было много, время летело быстро. Уже близился вечер. Хозяин ворчал, что расходов много, а торговля идет медленно, и все вспоминал странного старика, который мне хорошо заплатил.

Вдруг раздался стук в дверь и просунулась знакомая лохматая голова старика. Он окинул взглядом мастерскую и пробормотал:

— Мир и счастье этому дому полезного дела! — Затем он заметил меня и воскликнул:



Поделиться книгой:

На главную
Назад