Это мое ощущение было обострено тем, что я жил тогда в квартире отца моей первой жены М. Н. Ангарской, а ее отец Николай Семенович Ангарский (Клёстов) был редактором "Недр". Это был интереснейший человек, старый революционер, к тому же большой знаток и любитель художественной литературы. Родом он был из Смоленска, и моя мать, кончившая смоленскую гимназию, знала молодого Клёстова, когда он только начинал свою революционную деятельность. Николай Семенович в свое время бежал из ссылки из "мест не столь отдаленных" и стал редактором сборников "Московского товарищества писателей", дружил с Буниным (до его эмиграции) и Вересаевым. Он и меня, начинающего писателя, познакомил с Викентием Викентьевичем Вересаевым, и мне очень понравился этот кристально чистый человек из той породы интеллигенции, которая смогла сформироваться только в старой России.
Следующая моя встреча с Булгаковым произошла во МХАТе, на спектакле "Дни Турбиных". И снова я пережил счастливые минуты и часы от соприкосновения с высоким искусством. Старший Турбин, Елена Турбина, Николка, капитан Мышлаевский, Лариосик, — боже мой, как удивительно точно и правдиво были изображены драматургом и артистами эти представители русской военной интеллигенции. Во время гражданской войны я, еще мальчиком, жил на юге, на Кубани, и хорошо знал русскую военную среду. Отец мой окончил военно-медицинскую академию, был, следовательно, офицером медицинской службы, а родной брат матери Сергей Иванович Солнцев - кадровым офицером, поручиком, командиром роты пехотного полка, квартировавшего в Москве. После Октября 1917 года он был призван в Красную Армию, командовал дивизией и вместе с Тухачевским шел на Варшаву во время польской кампании. Короче говоря, трагизм классового расслоения русского офицерства во время революции был мне понятен и близок.
Знакомство мое с самим Булгаковым произошло значительно позже, перед самой войной с Финляндией, в сентябре 1939 года. Мы с женой поехали в Ленинград, чтобы посмотреть в одном из ленинградских театров мою тогда сильно нашумевшую пьесу "Павел Греков" (я написал ее совместно с Б. Войтеховым). Идем по перрону Ленинградского вокзала, ищем спальный вагон, и вдруг я вижу, что навстречу нам, явно выискивая тот же вагон, идет бросающаяся всем в глаза пара: женщина, о которых принято говорить "интересная", и мужчина в распахнутой волчьей шубе, — шерсть на ней отливала серебром при свете перронных фонарей. Мужчина был в очках и тоже - с точки зрения женщин - принадлежал к той же породе "интересных мужчин".
- Это же Булгаковы! — тихо сказала мне жена и окликнула Михаила Афанасьевича:
- Михаил Афанасьевич! Вы тоже в Ленинград?
Мы познакомились. Оказалось, что Булгаковы (Елена Сергеевна и Михаил Афанасьевич) едут в Ленинград в связи с предстоящей постановкой в одном из ленинградских театров (в каком - не помню) пьесы Булгакова "Дон Кихот", только что поставленной вахтанговцами.
Наши купе в спальном вагоне оказались соседними, и мы долго не ложились, болтая о том о сем, а главным образом о делах театральных, — я тогда чувствовал себя больше драматургом, чем прозаиком.
В Ленинграде мы остановились в "Астории", днем мы занимались каждый своими делами (мне очень хотелось показать М.А. "Павла Грекова", но так и не удалось это сделать), а вечерами обычно сидели допоздна в номере у Булгаковых. Эта идиллия продолжалась дня два-три - не больше.
Как-то вечером, помню, я пошел в гостинице в номер Булгаковых и никого в нем не застал. Дежурная по этажу сказала мне, что "он сам" (т.е. Михаил Афанасьевич) заболел и что "она" (т.е. Елена Сергеевна) ухитрилась срочно достать билеты на Москву, и они уехали каким-то дневным поездом.
На следующий день и мы с женой тоже уехали из Ленинграда.
По приезде в Москву я позвонил по телефону на квартиру Булгаковых. Трубку взяла Елена Сергеевна. Она сказала, что Михаил Афанасьевич болен очень серьезно, никого не принимает, но она ему скажет, что звоню я.
Через несколько минут Елена Сергеевна сказала мне:
- Михаил Афанасьевич просит вас прийти к нам вечером, часов в шесть. Вас он примет.
...Сердце мое сжалось, когда я оказался в маленькой квартире Булгаковых у Кропоткинских ворот. Елена Сергеевна еще в прихожей сказала мне, что Михаил Афанасьевич почти ослеп, что он не переносит света и лежит в темной комнате с занавешенными окнами. У него разболелись надпочечники - эту болезнь он получил по наследству от отца, который страдал той же болезнью и умер 49 лет от роду. А Михаилу Афанасьевичу тоже исполнилось 49 лет.
И вот я вхожу в темную спальню, где лежит на кровати Булгаков. В углу на столике горит какой-то свечной обломок, но свет в сторону больного не падает. Булгаков - в длинной белоснежной ночной рубахе, и невольно у меня возникает в памяти известный портрет умирающего Некрасова работы художника Ге.
Я пробыл тогда у Булгакова часа два-три. Говорил больше он, я молчал, слушал и иногда задавал вопросы.
О чем говорил Булгаков?
Главной темой была история с запрещением его последней пьесы о юности Сталина. Об этом писали многие, знавшие Булгакова ближе, чем я, и поэтому я не стану повторять то, что известно. Я скажу лишь о том, что волновало и тревожило в связи с этим печальным происшествием самого Булгакова. Он сказал мне:
- Вы же, наверное, успели уже узнать наши литературные нравы. Ведь наши товарищи обязательно станут говорить, что Булгаков пытался сподхалимничать перед Сталиным и у него ничего не вышло.
Тут он повысил голос насколько смог и закончил так:
- Даю вам слово, и в мыслях у меня этого не было. Ну, подумайте сами, какой это замечательный драматический конфликт: пылкий юноша-семинарист, революционно настроенный, и старый монах - ректор семинарии. Умный, хитрый, с иезуитским складом ума старик. Ведь мой отец был доктором богословия, я таких "святых отцов" знал не понаслышке.
Говорил Михаил Афанасьевич и о том, что финская кампания - это сигнал к мировой войне, которая должна неминуемо вспыхнуть в самом скором времени. Запомнилась мне одна его пророческая фраза:
- Я этого уже, конечно, не узнаю, но вы узнаете. Попомните мое слово: война наделает в мире много бед, в Париже на бульварах будут расти вот такие огороды (он показал жестом, какие они будут), потому что парижанам нечего будет кушать.
Мы простились, и я ушел от Булгаковых, еще более угнетенный недобрыми предчувствиями, которые меня мучили и до этого визита.
Через несколько дней я уехал в Крым, в Ялту, в наш Дом творчества, а недели через три жена мне сообщила по телефону из Москвы, что Булгакова не стало.
Во всем своем классическом блеске он воскрес для советского читателя значительно позже.
Булгаков-писатель жив и будет жить, пока существует русская литература.
Интересный человек
Среди многих интересных людей - и писателей и неписателей, — с которыми я встречался на всем протяжении своей долгой жизни, Валентин Петрович Катаев был для меня одним из самых интересных, а пожалуй, и самым интересным человеком.
Поэтому мне так и трудно о нем писать.
Пишу, а мне кажется, что он сидит рядом и читает то, что я о нем пишу. И улыбается своей неповторимой иронической "катаевской" улыбкой и в своей прелестной катаевской иронической манере говорит нечто не очень одобрительное о моих писаниях.
Одно время мы с ним крепко дружили. Дружба наша началась в пятидесятых годах, когда я поселился в Переделкине на даче, где жил и летом, и зимой.
А познакомил меня с Катаевым значительно раньше его родной брат Евгений Петров (Е.В. Катаев) - мой большой друг и в известной степени опекун на первых порах моего московского писательского становления.
Я просто не мог себе представить переделкинскую жизнь без ежевечернего общения с "катайчиками", как мы с женой называли катаевскую семью, состоящую из жены писателя Эстер Давыдовны и его детей- Евгении Валентиновны (просто Жени - для нас) и Павла Валентиновича (просто Паши).
Впрочем, иногда - довольно часто - я встречался с Валентином Петровичем и днем. Мы совершали совместные прогулки "вокруг" переделкинского "света". И он, и я ходили быстро, и он, и я при этом держали в руках трости, и он, и я много и громко смеялись, рассказывая на ходу друг другу разные смешные истории из жизни.
Я давно любил его произведения (и не только "Белеет парус"!) за их блистательное остроумие, за изящество формы, за многоцветие языка, за все, что позволяло считать Валентина Катаева наследником русских прозаиков-классиков.
Не скрою, что мои симпатии к Катаеву возросли после того, как он лестно отозвался в "Правде" о моей маленькой комедии "Заместитель", поставленной в Московском театре эстрады и миниатюр. Играли в этой комедии такие талантливые артисты, как М. Миронова, Т. Пельтцер, Я. Вельский, а поставил режиссер Лобанов.
Ценность рецензии В. Катаева для меня заключалась еще и в том, что до появления ее в "Правде" какой-то газетный критик успел обругать меня в другой московской газете за то, что я в своей комедии, по его словам, ..."дискредитирую почетное звание домашней работницы". Написано это было на полном серьезе!
В литературном мире (а точнее, мирке) известно было, что В. Катаев скуп на похвалу и что если уж он похвалил - значит, недаром! Допускаю, что кому-то моя дружба с Катаевым была не по душе и кто-то постарался сделать все, чтобы ее погасить.
Больше того, что я здесь написал, я ничего о причинах, прервавших нашу с Катаевым дружбу, сказать не могу. И не хочу! Скажу лишь, что мы наши отношения потом восстановили, но, увы, они уже не носили характера той дружеской близости, какими отличались раньше.
...Мне могут сказать: "Вот вы пишете об иронической манере катаевских суждений. Приведите хотя бы один пример таких суждений!"
Пожалуйста! Идем с Катаевым по переделкинской улице Серафимовича. К нам присоединяются дамы-литературоведы из Дома творчества. Идет разговор - о том о сем, как говорится. И вдруг из ворот своей дачи на мотоцикле выезжает К.И. Чуковский. Он сидит сзади своего внука (или правнука?) в седле. Корней Иванович - без головного убора. Седые кудри развеваются на ветру, лицо озарено благодушной улыбкой.
Дамы-литературоведы восторженно лепечут:
- Корней Иванович всегда так катается перед сном!
- Перед вечным! — говорит Катаев с каменным лицом.
Тот же Корней Иванович - сосед Катаева по даче - стоит у ворот катаевской дачи и рассказывает Валентину Петровичу про Тиночку, его внучатую племянницу:
- Мы с ней так хорошо играем, когда она приходит ко мне в гости. Куклу ее нянчим, стираем. — Корней Иванович жестами демонстрирует процесс стирки.
- Неужели она вам ваше бельишко стирает?! — говорит Катаев, изображая на своем лице ужас.
И еще. Вышли мы на очередную прогулку "вокруг света". Нас обгоняет черная "Волга", в которой сидит писатель С, а рядом с ним какой-то незнакомец, по внешнему виду из тех, кого в то время называли "вышестоящим товарищем". Писатель С. раскланивается с нами и, раскланявшись, что-то говорит своему спутнику.
- Вы знаете, что он сейчас сказал ему про нас? — спрашивает меня Валентин Петрович.
- Не представляю!
- Он сказал: "Это все мои эрэсэфэсэровские ребята гуляют. Хороший народ, но... трудный!.."
Время не только лечит, волны его очищают человеческую память от всего наносного и ненужного. В моей памяти Валентин Катаев по-прежнему мой бессмертный друг.
Мысль, ритм, деталь
Я получаю немало писем - от читателей, от начинающих литераторов, от юмористов-любителей, а порой и от ярых противников всякого юмора, в том числе и литературного.
Попадаются среди них и письма, в которых проскальзывает желание их авторов поменять свою профессию слесаря, инженера, маляра и т.д. на профессию "сочинителя смешных вещиц".
Один сочинитель двух десятков "юморесок" так прямо и спрашивает меня: "Товарищ Ленч, напишите мне, сколько мне заплатят за эти басни? Стоит ли овчинка выделки?"
Я не хочу упрекать моего корреспондента за его естественное стремление получить за свой труд соответствующее материальное вознаграждение, но, право же, никакой другой труд не рождает столько ложных представлений о своей легкости и доступности и столько обманчивых надежд на успех, как труд писателя-юмориста. Подобные взгляды распространены, увы, и в литературной среде, а не только среди людей, для которых юмор, сатира - лишь "отхожий промысел".
Вот почему я и решил огласить некоторые письма, как бы наивно и простодушно они ни звучали, и ответить на них в печати.
Принцип отбора писем для огласки был у меня такой: серьезность мотивов обращения ко мне с тем или иным вопросом и общественно-литературная ценность самой сущности письма. Сущности, а не формы.
Я - практик юмористической и сатирической литературы, а не ее теоретик. Мои ответы основаны на моем личном опыте, на моих личных наблюдениях, сделанных в собственной лаборатории и в других лабораториях смеха.
Начну я с письма тов. Б-ина. Он пишет:
"Мне кажется, что мастер серьезного жанра пишет рассказ или роман, как бы обливаясь потом, работает над описанием природы, дает глубокий психологический анализ. А писатель-юморист пишет очень легко, он, посмеиваясь, сочиняет свои рассказики... Может быть, я и ошибаюсь, когда так говорю... Напишите мне, пожалуйста, что, по-вашему, труднее - юмор или серьезная литература. Ведь у вас есть и серьезные рассказы, особенно в книге "Последний патрон"..."
Драматурги утверждают, что труднее всего выстроить именно пьесу, то есть преодолеть композиционные трудности, свойственные драматическому произведению.
Авторы пространных романов считают самым трудным жанром литературы жанр романа - его объемность, его интеллектуальную значительность, его исследовательскую, или проповедническую, или исповедальную глубину.
Авторы, издающие свои стихи в издательстве "Малыш", говорят, что труднее всего сочинить хороший доходчивый стишок про собачку и козлика.
И все по-своему правы.
Легких жанров в литературе нет, — я имею в виду настоящую литературу. С этого трюизма я и позволю себе начать ответ на первый наивный вопрос.
Жанр короткого юмористического рассказа - труднодоступный жанр Кажущаяся легкость написания такого рассказа - явление оптического обмана.
Широкая публикация слабеньких, любительских, полуграфоманских "юморесок", отобранных редакторами-непрофессионалами, и другие примеры девальвации юмора способствуют усилению этого ложного представления даже в кругах людей, близких к литературе.
На мой взгляд, главная технологическая трудность, которая встает перед автором короткого юмористического рассказа, — это проблема концентрации. Крайне малая "санитарная норма" площади юмористической новеллы требует такой концентрации художественных красок, такого строгого отбора деталей, эпитетов, метафор, чтобы цель - то есть читательское восприятие - была поражена с первого же и единственного выстрела. В обширном романе могут быть проходные страницы, подводящие читателя к узловым сценам, — у бедного автора короткого рассказа каждая строчка на учете. В этом смысле мы, юмористы и сатирики, ближе к поэтам, чем к прозаикам. Я убежден, что хороший юмористический рассказ - это всегда стихотворение в прозе по своей тональности и по краскам.
Зощенко называл короткий сатирико-юмористический рассказ "ударом в одну точку". Отличное определение! Все подчинено одной ударной мысли, которую нужно донести до сознания читателя! Те, кто незнаком с тайнами нашей профессии, должны знать: комическая ситуация рассказа и есть образное выражение этой мысли. Вот почему юмористы подчас опускают пространные описания.
Всегда очень трудно начать рассказ. Он должен, как хороший автомобиль, с места брать скорость.
Рассказ "Нервные люди" - знаменитый рассказ на "коммунальную" тему - Зощенко начинает так:
"Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то, что драка, а цельный бой. На углу Глазовой и Боровой.
Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю башку чуть не оттяпали".
Посмотрите, как стремительно автор включил читателя в атмосферу рассказа, буквально в одно мгновение доставил его на место комического происшествия - в коммунальную квартиру. А какие точные, выразительные детали им найдены! Про драку сказано, что это была не драка, а "цельный бой" и в этом "бою" инвалид Гаврилов чуть не потерял "последнюю" башку. В этом и характер повествования, и его психология, и его время.
Найти точную начальную интонацию, запев рассказа, — это, пожалуй, самая главная трудность писателя-юмориста.
Финал рассказа тоже трудно писать. Он может быть и звонким, броским, может быть и спокойным, нейтральным. Но по сравнению с поисками начала для меня лично поиски финала - трудность второго разряда.
Читатель Ж-ков (из Ленинграда) пишет:
"...бюрократы, очковтиратели, вельможи, болтуны, подхалимы, взяточники, хапуги, перестраховщики, дураки себе на уме, просто дурни, спекулянты, хамы, ханжи, хулиганы, склочники, зажимщики критики, пошляки, начетчики, догматики... А над кем еще можно смеяться в юмористических рассказах?"
Отвечая на этот вопрос, по-моему, надо прежде всего сказать об общественном такте писателя-юмориста.
Юморист, лишенный чувства гражданственности, способный смеяться по любому поводу, подобен гоголевскому мичману Дырке. Того, как известно, смешил показанный ему палец. К тому же юмориста типа Дырки всегда подстерегает опасность оказаться в положении персонажа из народной сказки, который, встретив похоронную процессию, буркнул: "Возить вам не перевозить!" - то, что должен был сказать мужичкам, возившим зерно с урожайных полос.
Во время войны в Московском театре эстрады и миниатюр исполнялся моноскетч (я не помню, кто был его автором), и в нем было такое место: домашняя хозяйка, от лица которой шел монолог, рассказывала, как ее дитя, обмакнув пальчик в банку пайковой сгущенки, обмазывало холодные трубы парового отопления сгущенным молоком.
- До чего умный ребенок! — восторгалась мама. — Такой маленький, а уже понимает, что топить не будут!
Этот пассаж зрители принимали плохо, некоторые даже писали в дирекцию театра протестующие письма. Автор, собственно говоря, тут не смеялся, а брюзжал по поводу неизбежных во время войны бытовых трудностей, и его обывательская шутка не доходила, даже возмущала. Вот вам типичный пример "сопротивления материала" в юморе. В это же время сатирические страницы фронтовых и армейских газет, фронтовые сатирические журналы били по врагу "прямой наводкой", и среди лобовых незатейливых острот и миниатюр порой сверкали подлинные перлы настоящего остроумия. Жаль, что фронтовая сатира времен Отечественной войны с фашизмом не собрана и не исследована.
Еще один пример. Когда воздушные пираты Геринга начали бомбардировать Лондон, лондонцы стали носить нагрудные значки с изображением воздушной бомбы и с надписью: "Я плюю на бомбы!"
Вот это настоящий военный юмор!
...Раз уж мы заговорили о "сопротивлении материала" в сфере юмора, то надо еще сказать о грехе монотонности. Юмориста, сатирика, пишущего в одной манере (допустим, он пристрастился к спокойной, округлой форме бытового комического рассказа), всегда подстерегает еще одна опасность - впасть в этот грех, в особенности при составлении книги своих рассказов.
Форма сатирико-юмористического рассказа - очень гибкая и емкая штука: рассказ-монолог, рассказ в письмах, рассказ-пародия и т.д. Надо обязательно приучать себя к многообразию формы подачи материала.
Во время Отечественной войны я, работая во фронтовой газете, стал сочинять сатирические антигитлеровские сказки. Это была стилизация под старую солдатскую сказку. Меня очень увлекла эта форма; настолько увлекла, что малоприятное литературное происшествие с одной из моих фронтовых сказок меня скорее даже обрадовало, чем огорчило. Случилось вот что. Один проворный фольклорист взял сказку из моей книжки "Осиновый кол", выпущенной издательством "Советский писатель" во время войны, дал ее одной интересной старухе - сибирской сказительнице, и бабушка на мой сюжет сочинила свою сказку, которая была затем издана где-то "во глубине сибирских руд" с примечаниями и вступительной заметкой этого фольклориста: вот, дескать, как звонко народ говорит о фашизме!
Когда я сказал фольклористу, что так поступать негоже, он обиделся и возразил мне:
- Она ведь не текстуально, не дословно вашу сказку рассказывает, кое в чем она ее дополнила и расширила - это во-первых, а во-вторых, посмотрите, какими кондовыми языковыми узорами наша бабушка расширила ткань вашего сюжета: слова-то, как свечечки перед иконой, горят!
Я сказал ему в ответ:
- Бабушкины слова действительно горят, как свечечки, но икона-то моя! Какой же это фольклор!
Огорчили меня бесцеремонность проворного фольклориста, его фальсификаторские зигзаги, но потом я подумал, что, если бы в моей фронтовой сказке не было кровяных телец народности, пускай в самом скромном количестве, вряд ли бы тогда сибирская бабка приняла мой сюжет и мою сказовую манеру, обрадовался этому и... махнул рукой! Бабка разъезжает по тыловым госпиталям, по сибирским резервным гарнизонам, читает сказку и имеет успех. Ну, и на здоровье! Во время войны не считаются, чья винтовка послала пулю во врага - твоя или моя! В конце концов, подумал я еще, фольклор и литература - это сообщающиеся сосуды, и если первый обогащает вторую, то и литература способна обогащать фольклор. Эта гордая мысль меня окончательно успокоила. Самая форма сказки, ее аллегоричность весьма удобны для нанесения сатирического "удара в одну точку". Надо в меру своих сил поддерживать эту благородную щедринскую традицию русской литературы.
Начинающий юморист К. прислал мне рассказ с просьбой помочь опубликовать его сочинение. Я ответил своему корреспонденту, что рассказ его безвкусен и что помочь я не смогу. К. не замедлил мне написать еще одно письмо, в котором, оправдываясь, между прочим, говорит: "Я живу в провинции, от Москвы далеко. Вкус можно требовать от человека, который проживает в самом центре".
По-моему, нельзя быть хорошим юмористом с дурным вкусом. Вкус и талант - это как деньги в известной поговорке: или они есть, или их нет. И местожительство тут ни при чем, Феликс Кривин, интересный и своеобразный писатель-юморист, живет, например, не в Москве, а в Ужгороде. В чем, по-моему, проявляется вкус у писателя-юмориста? В том, что он не позволяет себе пользоваться шаблонными, ходячими схемами смешного, не занимается перелицовыванием на новый лад старых анекдотов, не берется за битые-перебитые темы, а ищет новые, свежие с такой же энергией и настойчивостью, как и собственную, нестереотипную манеру письма.
Юмориста, обычно пишущего много, всегда подстерегает и еще одна опасность: впасть не только в грех монотонности, но и в грех вольного, а чаще всего невольного заимствования комического сюжета. Что-то где-то он услышал, кто-то что-то ему рассказал, и наш юморист уже хватает свой "быстрый карандаш" и сочиняет рассказ на основе это-то "что-то". А потом, когда рассказ уже опубликован, оказывается, что это "что-то" уже было, было и было! Между тем вкус писателя-юмориста должен был бы тут остановить его руку. Евгений Петров говорил мне:
- Когда мы с Ильфом сочиняем, бывает так, что мне и Иле (так он звал Ильфа) приходит в голову один и тот же эпитет, один и тот же заворот, одна и та же острота. В таких случаях мы, как правило, безжалостно отбрасываем эти "находки": ведь если этот эпитет или острота одновременно пришли в голову двум людям, они, видимо, могут прийти в голову и трем, и четырем, на них уже лежит печать банальности, они лишены прелести неожиданного.
Недавно я прочитал рассказ молодого одаренного юмориста. Все в рассказе было хорошо: современная атмосфера, современные молодые сатирические герои, но сюжет был взят у старого финского писателя-юмориста Лассила. Наш юморист приспособил к короткому рассказу сюжет его романа "За спичками", переведенного в свое время на русский язык М.М. Зощенко.