Правда, в России организовать марш не так просто, как в Мексике. Во-первых, надо было переждать зиму, ибо зимой от города Тулы до города Москвы не дойдешь. Во-вторых, нужно было договориться с милицией. Тогда, в середине девяностых, милиция была добрая, демонстрантов не била, но все же нужно было договориться с ними, потому что куда легче идти по шоссе, чем пробираться проселочными дорогами, не имея верных карт. Надо было найти палатки. Надо было запастись лекарствами, потому что большинство участников марша пожилые люди. Всеми этими вопросами Сергей и занимался до самого лета. Ему даже удалось раздобыть машину с мегафоном на крыше, каковая машина должна была возглавлять колонну, подбадривать демонстрантов революционными песнями и подвозить иногда тех, кто выбьется из сил.
В июле 1997 года марш начался. Пока люди собирались, Сергей сидел на главной площади города Тулы в машине с мегафоном и выкрикивал лозунги: «Банду Ельцина под суд», «Долой министров-капиталистов», «Нет грабительской приватизации». Ему так нравилось орать в мегафон лозунги, что он даже не сразу перестал их орать, когда дверь машины открылась и чья-то уверенная рука потащила его за шиворот наружу. Четверо милиционеров выволокли его, бросили на асфальт, а он все еще докрикивал про банду Ельцина. Его живо обыскали, живо подняли вчетвером и живо затолкали в милицейский воронок. Тут только он сказал:
– Что случилось?
Но воронок уже ехал куда-то по улицам Тулы, и милиционеры, конвоировавшие Сергея, не разговаривали с ним. Его привезли в отделение и водворили в обезьянник, металлическую клетку, где уже сидели несколько его товарищей, организаторов марша. Все были веселы и разговаривали громко. Когда человека арестовывают, ему свойственно испытывать особого рода эйфорию. Сергей хватался за железные прутья обезьянника и кричал милиционерам, маячившим в коридоре:
– Парни! Вы олигархам служите? Милиция на страже капитализма, да?
В ответ на его крики из коридора вошел милиционер с дубинкой. Пересчитал дубинкой прутья клетки, чуть не попав Сергею по пальцам, и сказал:
– Кончай орать! Мне преступников ловить нужно, а я тут с тобой, дураком, вожусь.
– А вот скажи, – парировал Сергей, – у кого оружие лучше, у тебя или у бандитов? А? А за бандитским «Мерседесом» ты угонишься на своем козелке? Скажи. А зарплату тебе нормальную платят или бандитам платят больше?
– Побольше, конечно, – улыбнулся милиционер.
– Мы же за тебя митингуем. А ты нас в обезьянник.
– У меня приказ, – милиционер пожал плечами. – Не было бы приказа, я бы, может, сам с вами пошел митинговать.
– Ну тогда хоть воды дай, – улыбнулся и Сергей тоже. – Наорался, голос сорвал.
Через пять минут явился чай с сахаром. Милиционеры окружили обезьянник, передавали арестованным сквозь прутья мармелад и сушки, болтали про то, как несправедливо устроена жизнь. Еще через полчаса пришли два тульских депутата от коммунистической партии. Они тоже присоединились к чаепитию, и они просили, чтобы задержанных отпустили. Но отпустить их было нельзя. По милицейским правилам пришлось на каждого составить протокол, каждого отвезти в суд и каждому присудить штраф за нарушение общественного порядка. Сергей поначалу отказался подписывать протокол. Говорил, что не совершал ничего противозаконного. Но новый его приятель милиционер сказал:
– Сереж, оно тебе надо? До ночи же просидим. Давай подписывай быстро, потом быстро к судье, и всё.
Часа через четыре колонна митингующих с коммунистическими и антиправительственными лозунгами двинулась все же от центральной площади города Тулы по направлению к Москве. Их было человек двести. Их сопровождала машина милиции. На шоссе для них выделена была одна полоса поближе к обочине, и их машина с мегафоном ехала впереди, изрыгая из мегафона советские песни.
Они проходили в день километров по тридцать. Вечерами останавливались где-нибудь на поляне, разбивали палатки, разводили костер и варили макароны с тушенкой. Аппетит у Сергея был волчий. После макарон Анпилов затягивал обычно какую-нибудь революционную песню: «Мы шли под грохот канонады…» Люди подхватывали: «Мы смерти смотрели в лицо…» Ночи были теплые. Небо было в звездах. «Вперед продвигались отряды спартаковцев смелых бойцов…» Эти строчки с особенным упоением орали фанаты футбольной команды «Спартак», каковых среди демонстрантов было много. Они так орали, что замолкали даже ненадолго в придорожном орешнике соловьи. Под пение соловьев Сергей засыпал. А просыпался под пение жаворонка, про которого не знал, что это жаворонок.
Примерно через неделю колонна подошла к Московской кольцевой автомобильной дороге. Разумеется, никто к ним не присоединился по пути – не Мексика. Ни в нищих деревнях, ни в несчастных городишках, пришедших в запустение, ни в поселках ученых, где ковался ядерный щит Родины. Никакого миллиона человек, про который говорил Анпилов на трибуне московского Дома культуры, не было и в помине. Их даже стало поменьше, чем было в Туле, потому что многие пожилые люди не выдержали трудностей перехода и уехали домой на электричках.
Но здесь, на границе Москвы, они воссоединились с отрядами, пришедшими из Рязани и Владимира. Они издалека завидели палатки и развевающийся над палатками красный флаг. «Ура!» – закричал Анпилов, взял у кого-то знамя и со знаменем бросился бежать к палаткам. Ему навстречу и тоже со знаменем бежал лидер Союза офицеров Терехов, довольно мрачный националист, в товарищеском общении оказавшийся неплохим мужиком. Знаменосцы обнялись. Лагерь разросся. Макароны с тушенкой на ужин были какие-то праздничные. Всего в объединенных отрядах демонстрантов набралось больше тысячи человек. Может быть, даже две тысячи.
На следующее утро они собрали палатки и стройной колонной вошли в Москву. Но на Севастопольском проспекте около первой же станции метро дорогу им преградили бойцы ОМОН. Омоновский офицер вежливо сказал Анпилову, что хотя марш разрешен и митинг в центре города разрешен тоже, но пройти по городу демонстрантам нельзя – это будет мешать уличному движению.
– Поезжайте на метро, – сказал офицер.
Уловка была очевидной: половина участников марша были иногородние, они заблудились бы в метро, опоздали бы на митинг, перепутали бы названия улиц и подземных станций.
– Мы не поедем в метро! – взвизгнул Анпилов. – Мы перекроем движение на Севастопольском проспекте.
С этими словами он сел на асфальт. И остальные демонстранты рассредоточились по проезжей части проспекта и тоже сели. Движение остановилось. Омоновский офицер пожал плечами. Отвернулся и проговорил что-то в рацию. В те времена у ОМОНа не было еще привычки бить демонстрантов. Этот омоновский офицер приказал пригнать две поливальные машины. Не водометы для разгона демонстраций, просто поливальные машины. И они не окатывали демонстрантов водой. Просто лили воду на асфальт, и вода текла по мостовой, потому что Севастопольский проспект в том месте идет под небольшой уклон. И через пять минут все демонстранты встали. И освободили проезд. И многим стало плохо. В буквальном смысле плохо с сердцем от обиды, что так легко удалось разогнать их.
Сергей искал Анпилова. Шел по газону, где тут и там прямо на траве лежали пожилые люди, между которыми бегала медсестричка с нашатырем и нитроглицерином. Анпилову тоже было плохо с сердцем. Сергей нашел его. Он лежал на траве в расстегнутой рубашке, сосал нитроглицерин и всхлипывал:
– Суки! Суки! Водой! Чтобы я был в мокрых штанах! Чтобы как будто я обоссался! Суки! Суки!
И тогда Сергей подумал, что все эти люди слишком пожилые даже для бархатной революции. Слишком немощные, чтобы протестовать.
Приходи на пленум
Свечки потрескивали. Священник слушал и сопел сосредоточенно, поскольку был человеком с традиционным для православных священников объемистым животом. Настя совсем запуталась. Ей казалось, будто священник совсем ничего не понимает из ее сбивчивых рассказов. За ее спиной в очереди люди уже покашливали, намекая батюшке, что пора бы отпустить эту молодую женщину и исповедовать остальных. И от этого Настя путалась еще больше. Ей хотелось рассказать про первое свидание. И она не знала, как рассказать. С Сергеем Удальцовым они были знакомы до первого свидания задолго. Встречались на концертах Егора Летова. Встречались на днях рождения общих друзей. На одном таком дне рождения Настя была особенно весела и особенно хороша. И кокетничала со всеми напропалую. И особенно ей хотелось понравиться Сергею Удальцову: в тот вечер ей особенно нравилось его красивое и смелое лицо. А он сказал ей, что она вертихвостка. Или, может быть, не говорил – Настя не помнила, – может быть, ей просто показалось, что он считает ее вертихвосткой.
И вот однажды, узнав, что Сергей Удальцов в анпиловской партии «Трудовая Россия» создал молодежную организацию под названием Авангард красной молодежи, Настя решила пойти к Сергею на митинг. Ей нравилось название. Название было боевое. Авангард красной молодежи – АКМ – аббревиатура как у автомата Калашникова, автомат Калашникова модернизированный. Название ей нравилось, но Настя шла на митинг с предубеждением. Она была лимоновка, радикальная революционерка, и, кроме жалости, никаких чувств не могла испытывать к анпиловской партии, состоящей сплошь из пенсионеров. Даже молодежная организация «Трудовой России», думала Настя, должна быть какая-то пенсионерская. К тому же, думала Настя, Сергей Удальцов считает ее вертихвосткой.
Но митинг оказался веселым. Бодрым, живым. Как объяснить священнику, чем отличается веселый молодежный митинг от пенсионерского? В конце митинга Сергей Удальцов проводил Настю до такси, открыл ей дверцу и прошептал:
– Приходи к нам завтра на пленум…
И Настя почувствовала, что Сергей зовет ее на свидание. И как было теперь объяснить священнику, почему у тебя все сжалось в груди и почему защекотало в ладошках, когда мужчина пригласил на пленум тем тоном, каким приглашают поужинать где-нибудь вместе.
Свечки потрескивали. Подбежал мальчик-алтарник. Что-то прошептал батюшке на ухо. Батюшка кивнул. Потом спросил Настю:
– Ты уже была с ним?
– Да, – ответила Настя честно.
И вдруг поняла, что все уже как будто случилось. Она еще не знала, как выйдет замуж за Сергея Удальцова, но это уже как будто случилось. Она не знала, что у них будет двое детей. Что она вступит в Авангард красной молодежи. Что станет пресс-секретарем Авангарда красной молодежи. Что каждый вечер, когда муж будет приходить домой, они будут разговаривать за ужином о партийных делах. Но это уже как будто случилось.
Она не знала, что однажды они с мужем раскроют в рядах АКМ стукача, доносящего в ФСБ о всех предстоящих пикетах и акциях. Что выгонят этого человека. И что Анпилов вступится за него, скажет: «Хорошо, что есть стукач, пусть ФСБ приглядывает, кабы вы чего не натворили». Что придется после этих слов выйти из «Трудовой России».
Она не знала, что Сережина мама будет приходить по утрам в дни митингов посидеть с детьми и будет говорить: «Осторожно, Настя, учти, если тебя арестуют, я больше не буду сидеть с твоими детьми и отпускать тебя на митинги».
Она не знала, что однажды на митинге «Антикапитализм» ее арестуют, бросят на металлический пол тюремного автозака, навалят сверху еще гору арестованных и станут бить по голове сапогами и превратят лицо в сплошной синяк, и вырвут клоками волосы.
Она не знала, что однажды один из их товарищей, студент-химик, соберет самодельную бомбу и попытается взорвать ее у входа в правительственное здание. И что Сергея посадят из-за этого несостоявшегося взрыва как организатора уже не по административной статье, а по уголовной. Хотя Сергей понятия не будет иметь о бомбе. Хотя бомба будет скорее фейерверком, чем боеприпасом. И ей придется объяснять сыну, почему папа в тюрьме. Она не знала, что придут жестокие времена. Что даже несанкционированный пикет будет считаться не административным нарушением, а уголовным преступлением, экстремизмом.
Она не знала, что каждый раз каждый Марш несогласных ее мужа будут арестовывать первым и отпускать последним. И каждый раз она будет бегать по отделениям милиции и спрашивать, не видел ли кто Сергея Удальцова. Она не знала ничего этого, но поняла вдруг, что все уже как будто случилось. Свечки потрескивали. Священник расправил епитрахиль и сказал:
– Ты уже его жена. Единая плоть. Помогай мужу. Это твой крест. Всегда будь с ним рядом.
Он хотел добавить еще «в горе и в радости, в здравии и в болезни, пока смерть не разлучит вас». Но не стал добавлять. Просто благословил. Накрыл Насте голову епитрахилью и отпустил ей грехи – вольные и невольные.
Глава 8 Максим Громов: человек, который курит, но не выбрасывает окурки, а кладет в карман
Если тебя поместили в штрафной изолятор, то получается, что сидишь в трижды тюрьме. Вокруг тебя лагерная зона: вышки, колючая проволока. Посреди зоны стоит лагерная тюрьма для провинившихся заключенных. А посреди тюрьмы – штрафной изолятор для заключенных, провинившихся в тюрьме.
Одиночная камера штрафного изолятора узкая, как пенал. После подъема надзиратели требуют прислонить к стене сколоченную из деревянных реек шконку. Шконка прицепляется к стене железной скобой, подобно тому, как прицепляются к стене поднятые полки в плацкартных вагонах. Поролоновый коврик, служащий ночью матрасом и постелью, требуют засунуть между шконкой и стеной. Из мебели остается только узенький бетонный столбик посреди камеры – табурет. И столбик чуть пошире – стол. Сидеть на табурете получается только одной ягодицей. Ложиться нельзя. Даже на пол.
Под потолком сияет яркая лампочка. Сквозь окно, выходящее во внутренний двор тюрьмы, забранное решеткой и закрытое сплошным деревянным щитом, солнечный свет не попадает. И воздух с улицы не попадает тоже. Зато льется музыка. Громкая музыка. Детские песенки или записанные на магнитофонную пленку крики муэдзина. Это называется «музыкальная шкатулка» – род пытки. Десять часов подряд звонкий детский голос выводит: «Что мне снег, что мне зной, что мне дождик проливной, когда мои друзья со мной», а ты один в камере. Или взрослый голос по-арабски кричит: «Вставайте, молитва лучше сна», а ты рад бы лечь, но некуда.
Максим примостился на жесткой бетонной табуретке и, стараясь не пускать в сознание детские песенки, припоминал стихи:
Носят ведрами спелые гроздья,
Валят ягоды в глубокий ров.
Ах, не гроздья носят – юношей гонят
К черному точилу, давят вино.
Кто это? Максимилиан Волошин? Да, Максимилиан Волошин. Максима немного покачивало от слабости. Шел десятый день голодовки. Но кроме слабости голодовка приносит еще и удивительную ясность мысли, и стихи вспоминались легко. За два года, проведенные в одиночных камерах, Максим вспомнил множество стихов. В одиночестве выясняется, что стихи, прочитанные когда-то и забытые, на самом деле можно вспомнить. Можно извлечь их из тайных закутков памяти с тем же счастливым чувством, с каким извлекает заключенный из сапога нож, пронесенный сквозь три обыска.
Максим вспомнил даже, где и когда купил этот сборничек стихов Максимилиана Волошина. В 1992 году в Москве на Новом Арбате на книжном развале. Вместе с книжкой Эдуарда Лимонова «Это я, Эдичка».
С самого детства у Максима не было родного города – города, в котором он жил бы постоянно и к которому был бы привязан. Профессии у него тоже не было. Он не мог бы сказать наверное, фрезеровщик он или трубач. Он родился в Липецке, какую-то часть детства провел в Чебоксарах, поступил там в музыкальное училище, но однажды отправился погостить к другу в Череповец, встретил в Череповецком музыкальном училище девушку по имени Светлана, влюбился с первого взгляда, да так и остался в Череповце, несмотря на то, что девушка, ради которой он остался, вовсе не разделяла его любви. Год поучившись в Череповце на трубача, Максим пришел к военкому и попросился в армию: иначе самостоятельно Максиму не хватило бы сил разорвать узы несчастной любви. Череповецкий военком был отставным офицером спецназа, потерявшим ногу во время военных действий в Египте. Он удивился, что Максим сам пришел к нему: парень, прописанный в Чебоксарах, а живущий в Череповце – армия ни за что бы не нашла Максима, если бы он сам не пришел в армию. Военком удивился, подарил Максиму свежий номер коммунистической газеты «Завтра» и сказал:
– На, почитай. Увидишь, что все через жопу.
После армии Максим работал курьером, мостил дороги, качал воду на городской насосной станции в Чебоксарах. И неизменным оставалось только то, что он все время читал книжки. Покупал книжки всякий раз, будучи в Москве проездом между Чебоксарами, Липецком, Челябинском и Череповцом. И вот в апреле 1992 года купленные на московском книжном развале стихи Максимилиана Волошина запали в память, а купленная там же книга Эдуарда Лимонова показалась гениальной.
Потом Максим поступил в Чебоксарах на Чувашский тракторный завод учеником фрезеровщика. Женился, зачал дочь. Стал хорошим фрезеровщиком. Следил по газетам за тем, как Эдуард Лимонов в Москве организовал Национал-большевистскую партию. Читая газеты, Максим иногда вспоминал череповецкого военкома, улыбался и бормотал про себя: «Вижу. Все через жопу». И однажды Максиму взбрело в голову написать Лимонову, что он, Максим Громов, готов создать в Чебоксарах отделение Национал-большевистской партии. «Приезжайте, – отвечал Лимонов, – нужен личный разговор».
Особого рода беспокойство всегда гнало Максима по стране из города в город. Письма Лимонова было достаточно, чтобы взять на заводе пару отгулов, поцеловать беременную жену и сесть в поезд. Лимонов встретил Максима в подвальном своем «бункере» на Фрунзенской, говорил, что главная задача регионального отделения заключается в распространении газеты «Лимонка» и в развенчании мифов о нацболах. «Надо, – говорил Лимонов, – объяснять людям, что мы не нацисты, не расисты и не подонки. Какие же мы нацисты, если у нас в партии половина евреи. Какие же мы расисты, если лидер рижского отделения негр. Какие же мы подонки, если ты работаешь фрезеровщиком, а я писателем. Понимаешь? Будем работать, будем жить!» – заключил Лимонов свой инструктаж знаменитой своею присказкой, и Максим отправился назад в Чебоксары с огромной пачкой газет в клеенчатой хозяйственной сумке. Был 1998 год.
С тех пор жизнь Максима изменилась. После работы он шел не с мужиками пить пиво и не домой к жене читать книжки, а в университет на студенческие дебаты, которые стали тогда входить в моду. Первые его рекруты были студенты филологи, философы, историки. Они даже уже называли себя нацболами, но для того, чтобы превратить этот клуб радикальных болтунов в боевую ячейку партии, требовалось действие, акция прямого действия, на которой люди совершили бы что-то, а не просто болтали бы о свершениях.
В то время Республика Чувашия стала, кажется, первым на территории новой России регионом, где возобновилась советская практика карательной психиатрии. Три писателя-правозащитника – Зотов, Маляков и Иминдаев – принудительно помещены были в психиатрическую больницу с диагнозом «шизофрения» после того, как президенту Чувашии Федорову не понравились книги этих людей.
В ответ на их принудительную госпитализацию Максим предложил своим товарищам устроить акцию протеста на главной площади Чебоксар: приковаться к памятнику Ленину и зашить себе рты суровой ниткой, как делали это какие-то (Максим видел по телевизору) то ли террористы, то ли правозащитники где-то в Таиланде или на Филиппинах.
Студенты-философы приковываться к Ленину согласились, но прокалывать себе губы иголкой и зашивать рот ниткой отказались наотрез. Договорились на том, что рот себе зашьет один только Максим, а остальные чувашские нацболы просто заклеят себе рты пластырем.
И вот в назначенный день молодые люди вбежали на главную площадь, пересекли ее на глазах у традиционно тугодумствовавших милиционеров, окружили памятник, примотали к памятнику цепь, приковали себя к этой цепи наручниками и развернули плакат, на котором говорилось что-то про необходимость свободы слова и недопустимость карательной психиатрии. Подбежали милиционеры, дергали цепь, словно надеясь порвать ее. Кричали: «Что вы? Зачем вы? Кто разрешил?» Но студенты-филологи заклеили себе пластырем рты и ничего не отвечали даже на вопросы журналистов, фотографировавших акцию протеста и снимавших ее на видео.
Оставалось только Максиму зашить себе рот. Он достал из-за лацкана куртки заранее приготовленную иголку с ниткой и ткнул иголкой в губу. Было неожиданно больно. Как же эти таиландские террористы зашивали себе рот, если это так больно? Из-под иголки – Максим видел краем глаза – показалась капелька алой крови и потекла по губе вниз. Через мгновение Максим ощутил во рту солоноватый тошнотворный кровяной вкус. И хуже всего было то, что губа не прокалывалась. Швейная иголка мяла мягкую, предназначенную для поцелуев плоть, но никак не выходила с другой стороны наружу. Приходилось крутить иголку, сверлить ею, и потребовалось несколько минут, чтобы проделать всего одну маленькую дырочку и протащить сквозь эту дырочку болезненно шершавую нить. С нижней губой, которую требовалось теперь приметать к проколотой верхней, дело пошло еще хуже. Нижняя губа была еще мягче и еще нежней. Максим уколол изнутри, рот его наполнился кровью, кровь пришлось даже сглотнуть, но протащить иголку сквозь губу не получалось. Максим даже видел сверху вниз, как губа оттопыривается под давлением иголки, видел даже, как блестит стальное острие иглы сквозь кожу, оставалось совсем немного, но губа не прокалывалась. Пришлось Максиму ногтем расцарапать кожу и вытащить наружу острие иглы. И протащить нитку. И это был только один стежок.
Максим понял, что плачет. Слезы текли у него из глаз непроизвольно, даже не от обиды и не от растерянности, что не можешь повторить подвиг таиландских террористов, а просто от боли, как у ребенка. Оставив иголку болтаться на нитке, торчавшей из губы, Максим полез в карман куртки, достал темные очки и надел их, чтобы журналисты и товарищи не видели его слез. И принялся шить снова. И снова тыкал иголкой и сверлил. И кровь уже текла не только в рот, но и по подбородку, по шее вниз, за шиворот. Со словами «Что ж ты делаешь!» милиционер отвернулся. А Максим шил. По языку в горло текла у него кровь, по нёбу – слезы. И в общей сложности ему понадобилось не менее четверти часа, чтобы наложить всего пять стежков и предстать перед репортерами с действительно таки зашитым ртом.
Тут приехали спасатели, перекусили гидравлическими ножницами цепь, раскрыли наручники, а милиционеры погрузили протестантов в автозак и увезли в отделение. А в отделении врач «Скорой помощи», которого вызвали к Максиму обработать раны на губах, сказал:
– Дурилка, как же ты так весь рот себе перепахал?
– Да не прокалываются губы, – шепелявил Максим в ответ.
Губы его распухли, и говорить было больно.
– Дурилка, – улыбнулся доктор. – Надо же натягивать губы, когда шьешь. Натягивать пальцами. Тогда они легко протыкаются. Позвал бы меня. Я бы тебе за тридцать секунд зашил губы в три слоя.
Портрет президента
После этого кровавого дебюта акции прямого действия у Максима стали получаться легко. Однажды власти города Чебоксары запретили нацболам митинг в День примирения и согласия. И Максим с товарищами залез тогда на самую высокую в городе башню и разбросал по городу листовки. Был немедленно задержан, препровожден в отделение милиции и получил первые пятнадцать суток за хулиганство.
В другой раз, когда литовские власти ввели визы для россиян, едущих на поезде из Москвы в Калининград через Литву, Максим с товарищами захватил пассажирский поезд Москва – Калининград. Они сели в вагон в Москве на Белорусском вокзале. Литовскому консулу, проходившему по вагонам и ставившему россиянам в паспорта транзитные визы, они законопослушно отдали свои паспорта. Консул поставил визы. Но как только консул ушел, молодые люди вырвали визы из своих паспортов и сожгли их. А на литовской границе приковались наручниками к металлическим поручням в вагонах, кричали «это русская территория!», и литовские власти вынуждены были отцепить вагон, задержать протестантов и посадить их в литовскую тюрьму.
Литовская тюрьма Максиму понравилась. По сравнению с российскими тюрьмами, где ему приходилось уже отбывать по несколько суток, литовская тюрьма была санаторием. В камерах были электрические розетки, подставки для телевизора на тот случай, если родственники передадут заключенному телевизор. И главное – можно было сколько угодно валяться на шконке и спать хоть целый день. Полтора месяца заключения Максим просто проспал.
В узких кругах революционеров и милиционеров он стал даже знаменит. В России он стал попадать в тюрьмы уже не за участие в нацбольских акциях прямого действия, а тогда еще, когда эти акции только готовились. К нему могли подойти на улице двое молодцов, попросить сигарету, завязать драку, и, как только Максим начинал защищаться, словно из-под земли вырастали сотрудники УБОП, задерживали Максима, обвиняли его в том, что он эту драку и начал, и сажали на пятнадцать суток.
По прошествии пятнадцати суток, стоило только Максиму выйти из ворот тюрьмы, как к нему снова подходили двое молодцов, просили сигарету, завязывали драку… И Максим возвращался в тюрьму, даже не успев доехать до дома.
На случай подобного рода провокаций Максим придумал голодовки. Едва оказавшись в тюрьме, он объявлял голодовку в знак протеста против незаконного задержания. Через пятнадцать суток выходил из тюрьмы изможденным и прозрачным от голода. Милиционеры боялись бить его и боялись сажать в тюрьму снова, боялись, что помрет, давали отъесться. И этого времени хватало, например, чтобы уехать в Москву к друзьям. Пересидеть, переждать очередную антинацбольскую кампанию. Это было даже весело.
Все изменилось, когда в Москве арестован был Эдуард Лимонов по обвинению в хранении оружия и подготовке вооруженного мятежа. В день ареста Лимонова ближе к ночи в дверь чебоксарской квартиры Максима позвонили. Максим открыл. На пороге стояли следователи из отдела по борьбе с организованной преступностью, и у них был ордер на обыск. Не пустить их было нельзя. Максим только следил внимательно, чтобы следователи не подложили какого-нибудь пакетика наркотиков или коробки автоматных патронов. Первым делом Максим попросил следователей в присутствии понятых осмотреть ванную и туалет. Если следователь хочет подбросить что-нибудь, он застенчиво заходит в туалет по малой нужде, прячет в туалете патроны, а потом сам же и находит их, но уже в присутствии понятых. Но на этот раз следователи ничего не пытались подбросить. Они, кажется, относились к Максиму серьезно – то ли как к матерому преступнику, то ли как к законопослушному гражданину, который может реально помочь в раскрытии серьезного преступления.
В детской спала двухлетняя дочка Максима. Она болела. У нее была высокая температура. Следователи попросили Максима взять девочку на руки, чтобы им удобно было обыскать детскую кроватку. Максим повиновался. Взял ребенка на руки и поцеловал в лоб. Лоб был сухой и горячий.
Жены Максима не было дома. После обыска следователи сказали:
– Вам придется проехать с нами в управление на допрос.
– Мне не с кем оставить ребенка.
– Мы отвезем вас на допрос с ребенком и привезем обратно.
– Девочка болеет.
– У нас в машине тепло, не беспокойтесь.
Максима долго допрашивали. Девочка спала у него на руках все время допроса. И он отвечал спокойно, чтобы не разбудить ребенка. После допроса убоповцы действительно привезли Максима с дочкой домой и предупредительно придерживали для него входные двери, чтобы двери не хлопали и девочка не проснулась.
С момента ареста Лимонова жизнь Национал-большевистской партии стала какой-то серьезной и сдержанной. Многие члены партии из партии вышли, а у тех, кто остался, лица как-то посерьезнели. Прекратились бесконечные посиделки в «бункере» с пивом. Свелись к минимуму внутрипартийные романы. Максим понимал, что теперь, когда Лимонов сидит, выйти из партии или даже прекратить серьезную партийную работу – это предательство. Он внимательно читал газеты. Он придирчиво обсуждал с товарищами каждый шаг правительства. Он придумывал акции протеста все решительнее и все отчаяннее.
Самую отчаянную и самую решительную свою акцию Максим осуществил в 2004 году. Лимонов был уже на свободе. Тогда в «бункере» Максиму попался на глаза обсуждавшийся Государственной думой проект закона о монетизации льгот. Суть закона, подготовленного министром здравоохранения Зурабовым, заключалась в том, что государство больше не принимало на себя лечение стариков и инвалидов, а обещало только выделять определенную сумму денег на лечение каждого в стране инвалида и старика. Инвалиды могли получить причитавшуюся им помощь деньгами и самостоятельно покупать себе лекарства. А могли получать бесплатные лекарства, но лишь в пределах означенной суммы. Причем Министерство здравоохранения исходило из того, что не всем инвалидам действительно нужны лекарства, следовательно, деньги, отпущенные здоровым инвалидам, могут пойти на больных инвалидов…
– Бред какой-то! – сказал Максим не кому-то из товарищей, находившихся с ним в этот момент в «бункере», а как бы в небо. – Зурабов хочет распространить на инвалидов принцип страховой медицины. Десять человек платят страховку. Двое из десятерых болеют, восемь здоровых за них платят, потом эти двое выздоравливают, начинают платить за тех, кто заболел. Но с инвалидами так не бывает! Там все десять болеют! Все десять болеют, понимаете? Всегда!
Товарищи даже и не спорили с Максимом. Многие даже и не хотели разбираться, справедлив или не справедлив зурабовский закон о монетизации льгот. Они просто чувствовали, что этот закон несомненно требует протестов и что легко и просто будет протестовать, защищая стариков и инвалидов, протестовать, будучи глубоко уверенными в собственной правоте.
Оставалось только придумать акцию.
В первом чтении закон должен был обсуждаться в Государственной думе 2 июля. И накануне Максим купил несколько огромных кусков материи. До шести утра они с товарищами сшивали из этих кусков огромное полотнище и писали на полотнище слова «Отмена льгот – преступление против нации». А в девять утра они приехали на Охотный Ряд и забрались на крышу гостиницы «Москва», которую тогда разбирали, и стройку загородили огромными плакатами с рекламой дорогого БМВ. Забрались и стали ждать, чтобы ровно в десять, когда должно было начаться в Думе обсуждение закона о льготах, вывесить поверх дорогого БМВ свое полотнище. Плакат раскрылся во всей своей красе прямо напротив депутатских окон. Думские охранники заметались. И пользуясь суматохой, Максим с товарищами сбежали, так что никто из них даже не был задержан.
Впрочем, закон приняли в первом чтении, и вывешенного напротив Думы плаката предпочли не заметить равно депутаты парламента и аккредитованные в парламенте журналисты.
Во втором и третьем чтении закон предполагалось принимать 2 августа. И накануне Максим пошел в книжный магазин. Купил два портрета президента Путина. По двести пятьдесят рублей каждый, дико дорого.
А 2-го утром несколько нацболов, переодетых в форму спасателей МЧС, подошли к зданию Министерства здравоохранения.
– Учения МЧС! Пожарная тревога, – вежливо сказал Максим охранникам на входе и улыбнулся. – Всем сотрудникам надлежит собраться во дворе и расписаться в ведомости.
С этими словами он решительно направился внутрь здания, и охранники его не задержали. Остальные переодетые нацболы шагали следом. Они поднялись на пару этажей, зашли в кабинет, окна которого выходили на улицу так, чтобы удобно было снимать заранее предупрежденным журналистам, и Максим опять вежливо сказал работавшим в кабинете женщинам:
– Учения МЧС! Не беспокойтесь. Отрабатываем пожарную эвакуацию. Вам надо только спуститься во двор, расписаться в ведомости, и все. Простите за беспокойство.
Женщины засобирались, потянулись к выходу. Одна забыла сумочку, и Максим окликнул ее:
– Гражданочка, сумочку свою не забывайте, а то, знаете, мало ли что…
Женщина улыбнулась. Вернулась за сумочкой. Улыбнулась снова. Ей, похоже, нравился этот поджарый мужчина в форме МЧС.
Когда служащие вышли, Максим с товарищами забаррикадировали двери и распахнули окна.