Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История русской литературы XX века. Том I. 1890-е годы – 1953 год. В авторской редакции - Виктор Васильевич Петелин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Горький и Леонид Андреев. Неизданная переписка. М., 1965.

Андреев Л. Рассказы, М., 1977.

Андреев Л. Пьесы. М., 1959.

Часть третья. Литературное движение 20-х годов

1

Первая мировая война и Февральская революция создали такой моральный и нравственный климат в России, что просто должен был произойти взрыв, который существенно изменил бы общественно-социальное положение в стране. Всё перевернулось в понятиях чести и достоинства народов, которые прожили тысячу лет вместе в благочестии и нравственной чистоте. Были грехи, были преступления, были дикие схватки, но всё это умирялось государственным законом, который чаще всего был и справедливым. О коренных изменениях в стране писали все свободные газеты и журналы. Весь 1917 год был очень беспокойным. Носились слухи о дворцовом перевороте в начале года, будто гвардейские офицеры стреляли в императрицу, чуть ли не повсюду слышались оскорбления по адресу императорской четы. Словно приближалась гроза, чуть-чуть вдалеке погромыхивал гром, изредка сверкали молнии, убийство Распутина в конце 1916 года относилось именно к этим государственным явлениям. А.В. Амфитеатрова военные власти выслали из столицы за статьи, в которых он бичует министра Протопопова, называя его власть «провокацией революционного урагана». То, что раньше было бы огромным скандалом, сейчас выливается в привычные «скандальчики»: обер-прокурор Святейшего синода выступил на одном из бракоразводных процессов одновременно в качестве свидетеля, докладчика и обер-прокурора. Бесстыдство стало нормой поведения, ведь о предательстве министерской четы знали давно, но оно долгое время безнаказанно продолжалось. Банковские махинации Манасевича-Мануйлова потрясали страну, а он по-прежнему припеваючи жил в столице. Так что отречение Николая II от престола в пользу великого князя Михаила и провозглашение Временного правительства было закономерным. А появившийся приказ номер 1 внёс чудовищную путаницу в ряды действующей армии, которая вскоре просто прекратила своё существование. Было такое впечатление, по мнению одного писателя, что «вся Европа сошла с рельсов и летит под откос».

Чаще всего раздавался возглас «Отечество в опасности!», ратующий за войну до победного конца как принцип защиты своей родины, но и протест против этой войны как безумного кровопролития. И в этом кажущемся противоречии находили предвестие скорого конца войны.

В газете «Известия Военно-революционного комитета Юго-Западного фронта» (орган исполкома Юго-Западного фронта) 15 октября 1917 года была опубликована статья Владимира Носа «Неверие», в которой дана точная характеристика положения в обществе: «Вспыхнула и прокатилась по необъятным русским просторам какая-то удивительная психологическая волна, разрушившая все прежние, веками выработанные и выношенные мировоззрения, стушевавшая границы и рубежи нравственных понятий, уничтожившая чувства ценности и священности человеческой личности, жизни, труда.

– Я никому теперь не верю. Не могу верить!.. – с мучительной страстностью говорят некоторые солдаты.

– Я сам себе не верю, потому что душа у меня стала как каменная, – до неё ничего не доходит… – сказал мне в минуту откровенности один искренний, простой человек.

В горнило политической борьбы брошено всё, чем до сих пор дорожил и мог гордиться человек. И ничто не осталось не оклеветанным, не осквернённым, не обруганным. Партия на партию, класс на класс, человек на человека выливают всё худшее, что может подсказать слепая, непримиримая вражда, что может выдумать и измыслить недружелюбие, зависть, месть. Нет в России ни одного большого, уважаемого имени, которого сейчас кто-нибудь не пытался осквернить, унизить, обесчестить, ужалить отравленной стрелой позора и самого тягостного подозрения в измене, предательстве, подлости, лживости и криводушии…

Что даже в среде самой демократии ругательски ругают всех и вся: и Керенского, и Ленина, и Чернова, и Либера, и Дана, и Троцкого, и Плеханова, и Церетели, и Иорданского… Ругают с ненавистью, с жестокой злобностью, с остервенением, не останавливаясь в обвинениях, самых ужасных для честного человека. И все это с легкостью необыкновенной. Нет ничего теперь легче, как бросить в человека камень.

Внезапно, как-то катастрофически бесследно угасла повсюду вера в честность, в порядочность, в искренность, в прямоту. У человека к человеку не стало любви, не стало уважения. Забыты, обесценены и растоптаны все прежние заслуги перед обществом, перед литературой, перед родиной. Люди превращают друг друга в механически говорящих манекенов. Жизнь переходит в какой-то страшный театр марионеток.

Жить так нельзя – это невыносимо ни для каких сил. Отдельный человек, утративший веру во всё и всех, с «окаменелой», не воспринимающей окружающего мира душой, поставленный в безысходный нравственный тупик, сходит с ума или накладывает на себя руки. Человеческое общество, народ, как стихия неизмеримо сильнейшая и обладающая неистребимым инстинктом жизни, к самоубийству не придет, но оно может вспыхнуть ужасающим кровавым пламенем, чтобы попытаться в нелепой жестокости найти выход из кошмарного состояния.

Отрава безверия страшней, чем мы думаем. Её надо уничтожить всеми доступными нам силами.

Надо вернуть ценность человеческой жизни и человеческой личности.

Надо восстановить в потерявшихся, усталых массах уважение к животворной святости и честности мысли» (Цит. по кн.: Короленко Владимир. Дневник 1917–1921. Письма. М. – СПб., 2001. С. 21–23).

Эти призывы раздавались чуть ли не повсеместно, в кадетской, социал-революционной (эсеров), социал-демократической партиях, большевики и меньшевики с одинаковой последовательностью настаивали на этих призывах, вкладывая в них разные помыслы и надежды.

В страстных публицистических статьях в газете «Новое время» Максим Горький резко критиковал создавшееся положение, и Временное правительство, и всех тех, кто рвался к власти. Но опасность была не только в том, что претенденты на власть потеряли здравый рассудок, в том числе и Временное правительство, а в том, что «с книжного рынка почти совершенно исчезла хорошая, честная книга – лучшее орудие культуры… Нет толковой, объективно-поучающей книги, и расплодилось множество газет, которые изо дня в день поучают людей к вражде и ненависти друг к другу, клевещут, возятся в пошлейшей грязи, ревут и скрежещут зубами, якобы работая над решением вопроса о том – кто виноват в разрухе России?.. Сцепившись друг с другом, газеты катаются по улицам клубком ядовитых змей, отравляя и пугая обывателя злобным шипением своим, обучая его «свободе слова» – точнее говоря, свободе искажения правды, свободе клеветы» ( Горький Максим. Революция и культура: Статьи за 1917 г. Берлин: Издание Т-ва И.П. Ладыжникова. С. 28). В следующем письме, 8 июня, Горький сообщил, что анонимное американское общество выделило 20 миллионов долларов для скупки в России старинных художественных вещей из золота и серебра, картин, бронзы, фарфора, всех драгоценностей, предметов русского искусства. Эта огромная цифра в 75 миллионов рублей будет использована на покупку по самым низким ценам сокровищ разгромленного негодяями дворца герцога Лейхтенбергского, богатых княжеских, дворянских и купеческих домов. Лавина американских денег может совратить не только торгашей на рынках сбыта, но может повлиять и на людей грамотных, культурных, оказавшихся в лапах подленького эгоизма, а Россия понесёт огромные убытки, сбывая в Америку свои национальные сокровища.

Горький призвал правительство издать указ о запрещении вывоза национального достояния России. Но лавина американских денег продолжала действовать… И не только американских, но и германских, французских, швейцарских… Горький знал, что политическая борьба – необходимое дело и неизбежное зло, но почему поруганию подвергается человеческая совесть, социальная мораль, почему столько лжи, лицемерия, цинизма, столько презрения и мести?

Горький радовался и писал о том, что евреям дали такие же права, как и русским и другим народам, населяющим Россию. «Мы сняли с нашей совести позорное кровавое и грязное пятно, – писал он в одном из писем «Нового времени», – но антисемитизм жив и понемножку, осторожно снова поднимает свою гнусную голову, шипит, клевещет, брызжет ядовитой слюной ненависти»; Горький вовсе не опасается, что в политических партиях, чуть ли не повсюду, верх берут образованные евреи, учившиеся в европейских университетах.

Горький вовсе не опасается, что евреи «разрушат вдребезги 170-миллионную храмину России» (Там же. С. 36–37). Эти опасения смешны, глупы и подлы. Для Горького нет «еврейского вопроса». «И я верю в разум русского народа, в его совесть, в искренность его стремления к свободе, исключающей всякое насилие над человеком. Верю, что «все минется, одна правда останется» (Там же. С. 39).

Резко выступает Максим Горький против «отвратительных картин безумия, охватившего Петроград днем 4-го июля», когда большевики попытались взять власть в свои руки. В этом никто не виноват, виновата наша, по мнению Горького, «тяжкая российская глупость».

Как «тяжкую российскую глупость» Горький воспринимает и слухи о грядущем «выступлении большевиков» в предстоящие недели октября, значит, снова «выползет неорганизованная толпа, плохо понимающая, чего она хочет, и, прикрываясь ею, авантюристы, воры, профессиональные убийцы начнут «творить историю русской революции» (Там же. С. 55). Горький разочарован свершившимся большевистским переворотом, он по-прежнему требует от власти – свободу личности и прав человека; Ленин и Троцкий «отравились ядом власти», они действуют, как Столыпин и Плеве, разгромили Москву, бомбили Кремль, вскоре рабочий класс поймёт всю несбыточность обещаний Ленина, его безумие и анархизм. «Ленин не всемогущий чародей, а хладнокровный фокусник, не жалеющий ни чести, ни жизни пролетариата, – писал Горький в эти дни. – Владимир Ленин вводит в России социалистический строй по методу Нечаева – «на всех парах через болото»… Сам Ленин, конечно, человек исключительной силы; двадцать пять лет он стоял в первых рядах борцов за торжество социализма, он является одною из наиболее крупных и ярких фигур международной социал-демократии; человек талантливый, он обладает всеми свойствами «вождя», а также и необходимым для этой роли отсутствием морали и чисто барским, безжалостным отношением к жизни народных масс.

Ленин «вождь» и – русский барин, не чуждый некоторых душевных свойств этого ушедшего в небытие сословия, а потому он считает себя вправе проделать с русским народом жестокий опыт, заранее обречённый на неудачу… Эта неизбежная трагедия не смущает Ленина, раба догмы, и его приспешников – его рабов. Жизнь, во всей её сложности, не ведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он – по книжкам – узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем – всего легче – разъярить её инстинкты. Рабочий класс для Лениных то же, что для металлиста руда. Возможно ли – при всех данных условиях – отлить из этой руды социалистическое государство? По-видимому – невозможно; однако – отчего не попробовать? Чем рискует Ленин, если опыт не удастся?

Он работает как химик в лаборатории, с тою разницей, что химик пользуется мёртвой материей, но его работа даёт ценный для жизни результат, а Ленин работает над живым материалом и ведёт к гибели революцию. Сознательные рабочие, идущие за Лениным, должны понять, что с русским рабочим классом проделывается безжалостный опыт, который уничтожит лучшие силы рабочих и надолго остановит нормальное развитие русской революции» (Там же. С. 59–60).

«Правда» и другие органы Советской власти написали о том, что Горький «заговорил языком врагов рабочего класса». В ответ на это обвинение Горький напомнил новой власти о том, что в эти дни расхитили национальное имущество в Зимнем дворце, в Гатчине, разгромили Малый театр, бомбили Кремль, обворовали десятки, сотни богатейших дворцов и домов, украв оттуда всё самое драгоценное, то, что составляло национальное богатство.

И самое поразительное: на призыв революционного правительства сотрудничать с ними явился поэт Ясинский, «писатель скверной репутации», а «лирически настроенный, но бестолковый А.В. Луначарский», по словам А.М. Горького, радуется его приходу и раскрывает перед ним двери своих кабинетов.

В числе первых откликнулись на этот призыв Маяковский, Блок и Рюрик Ивнев, футуристы, символисты, имажинисты.

28 декабря 1917 года «Известия» писали в редакционной статье «Интеллигенция и пролетариат»: «Несколько выдающихся представителей интеллигенции признало необходимым работать под руководством Советской власти. Между ними известный поэт А. Блок и художник Петров-Водкин. Они поставили себе задачу борьбы с позорным для интеллигенции саботажем и привлечения к общественной деятельности широких ее кругов. С этой целью вчера был организован митинг с участием тт. Луначарского и Коллонтай».

2 января 1918 года этот митинг «Народ и интеллигенция» в зале Армии и Флота состоялся, но многих заявленных участников просто не оказалось, не было Иванова-Разумника, Петрова-Водкина, Блока.

3 января Сергей Есенин был у Александра Блока читал поэму «Инония», только что им законченную:

Я сегодня снесся, как курица

Золотым словесным яйцом.

И долго говорили об искусстве, о политике, о Кольцове, которому Белинский не давал свободы, о Клюеве, который мечется между «берегами», «и так и сяк», словно существует щит между людьми, а революция должна снять эти щиты, вот между Есениным и Блоком этого щита нет. Конечно, заговорили о сложных и противоречивых отношениях поэта и государства, говорили и о сложных отношениях между писателями. Почему Иванов-Разумник удивляется, что Ремизов не может слышать о Клюеве, который полностью поддержал Октябрьскую революцию? Какая уж у Клюева революционность? Слышал звон, а не знает, где он…

По литературным салонам Петрограда и Москвы разнеслась фраза Максимилиана Волошина (1877–1932) – «Над схваткой», он не против большевиков, захвативших власть, и не против тех, кто сражается за самодержавие, он не хочет вмешиваться в эту борьбу: «Редакции периодических изданий, вновь приоткрывшиеся для меня во время войны, захлопываются снова перед моими статьями о революции, которые я имею наивность предлагать, забыв, что там, где начинается свобода печати, – свобода мысли кончается, – писал М. Волошин в «Автобиографии» 1925 года. – Вернувшись весною 1917 года в Крым, я уже более не покидаю его: ни от кого не спасаюсь, никуда не эмигрирую – и все волны гражданской войны и смены правительств проходят над моей головой. Стих остается для меня единственной возможностью выражения мыслей о совершающемся. Но в 17-ом году я не смог написать ни одного стихотворения: дар речи мне возвращается только после Октября, в 1918 году я заканчиваю книгу о революции «Демоны глухонемые» и поэму «Протопоп Аввакум» (Харьков, 1919. – В. П. )… Сам же я остаюсь все в том же положении писателя вне литературы, как это было и до войны» (Цит. по: Воспоминания о Максимилиане Волошине / Сост. В.П. Купченко, З.Д. Давыдов. М., 1990. С. 32–33).

23 ноября 1917 года М. Волошин написал стихотворение «Мир», в котором высказал своё отношение к революционной России: «С Россией кончено… На последях / Ее мы прогалдели, проболтали, / Пролузгали, пропили, проплевали, / Замызгали на грязных площадях, / Распродали на улицах…» В последующих стихотворениях М. Волошин, вспоминая кровавые события Великой французской революции, её вождей, посылавших на гильотину за малейшие отступления от теорий своих недавних единомышленников, яростно взывает: «Париж в бреду. Конвент кипит, как ад. /Тюрьо звонит. Сен-Жюста прерывают / Кровь вопиет. Казненные взывают. / Мстят мертвецы. Могилы говорят…» М. Волошин вспоминает и Степана Разина, и Емельяна Пугачева. И наконец, 29 декабря 1917 года Волошин подводит первый итог в стихотворении «Демоны глухонемые», вспоминая слова Исайи о слепых и глухих:

Они проходят по земле

Слепые и глухонемые

И чертят знаки огневые

В распахивающейся мгле.

Собою бездны озаряя,

Они не видят ничего,

Они творят, не постигая

Предназначенья своего.

Сквозь дымный сумрак преисподней

Они кидают вещий луч…

Их судьбы – это лик Господний,

Во мраке явленный из туч.

( Волошин М. Избранные стихотворения.М., 1988. С. 162).

Все эти стихотворения и позиция М. Волошина – вовсе «Не над схваткой» – а в самом центре революционных событий и Гражданской войны: в Феодосии и Коктебеле бывали белые и красные, каждый из участников войны порой оказывался в трудном положении, и Волошин помогал, не различая в данном случае цвета. В 1920 году белогвардейцы арестовали О. Мандельштама. Его друзья забеспокоились. Мог выручить Мандельштама только Волошин, с которым Мандельштам только что поссорился. Пришлось пойти И. Эренбургу к М. Волошину, который тут же написал записку:

...

«Начальнику Политического Розыска Г-ну Апостолову. Поэта Макс. Волошина

Заявление

Политическим розыском на этих днях арестован поэт Мандельштам. Т. к. Вы по своему служебному положению вовсе не обязаны знать современную русскую поэзию, то считаю своим долгом осведомить вас, что Ос. Мандельштам является одним из самых крупных имен в последнем поколении русских поэтов и занимает вполне определенное и почтенное место в истории русской лирики.

Сообщаю Вам это, дабы предотвратить возможные всегда ошибки, которые для Вас же могут оказаться неприятными.

Не мне, конечно, заступаться за О.Э. Мандельштама политически, тем более, что я даже не знаю, в чем его обвиняют. Но могу только сказать, что для всех, знающих Мандельштама, обвинение его в большевизме, в партийной работе – есть абсурд. Он человек легкомысленный, общительный и ни к какой работе не способный и никакими политическими убеждениями не страдающий» ( Воспоминания о Максимилиане Волошине. С. 429).

Вскоре Мандельштам был освобождён.

В это время Александр Блок завершал свою статью «Интеллигенция и революция» и поэму «Двенадцать», вокруг которых поднялся действительно критический шум чуть ли не во всех выходящих журналах и газетах. «Новую жизнь» Блок называет самой европейской газетой сейчас, а Максима Горького – «величайшим русским писателем».

С талантливыми деятелями русского искусства, уже немало сделавшими для его процветания, под революционные знамена становились и люди, далёкие от него. Из дневника Зинаиды Гиппиус об этом: «Савинков, ушедший из правительства после Корнилова, затевал антибольшевистскую газету. Ему удалось сплотить порядочную группу интеллигенции. Почти все видные писатели дали согласие. Приглашения многих были поручены мне. Если приглашение Блока замедлилось чуть-чуть, то как раз потому, что в Блоке-то уж мне и в голову не приходило сомневаться… Зову к нам, на первое собрание. Пауза. Потом: «Нет. Я, должно быть, не приду». – «Отчего? Вы заняты?» – «Нет. Я в такой газете не могу участвовать»… – «И вы… не хотите с нами… Уж вы, пожалуй, не с большевиками ли?» Все-таки и в эту минуту вопрос мне казался абсурдным. А вот что ответил на него Блок (который был очень правдив, никогда не лгал): «Да, если хотите, я скорее с большевиками» (Живые лица. Т. 1. Прага, 1925. С. 59–61).

У других известных писателей положение было сложнее.

Алексей Михайлович Ремизов (1877–1957), наблюдавший в Петербурге, как «27-го в понедельник забушевало», «простых людей очень раздразнило объявление, что муки нет», «не велено выходить из дома никому», записал в дневнике за 1917 год о своих впечатлениях после отречения Николая II от престола и своих предчувствиях «о человеческой жестокой жизни»: он не может «быть с победителями, потому что они торжествуют. Легкомыслия много и безжалостности». В эти дни было у него много посетителей, был и Фёдор Сологуб и Михаил Пришвин, говорили о том, что раньше Дума была в подчинении царя и жульнической бюрократии, а теперь Дума в подчинении Совета рабочих депутатов, «тогда было рабство и теперь тоже, но теперь рабство худшее»: «Только вера в силу народа русского, давшего Толстого и Достоевского, спасает меня от полного отчаяния». Отметил Ремизов и тот факт, что Максим Горький собрал совещание выдающихся деятелей искусства, которые решили создать Министерство изящных искусств и преградить путь «лавине американских долларов», запретить скупать выдающиеся национальные ценности и вывозить их за рубежи России. То, что Горький не пригласил на это совещание ни Фёдора Сологуба, ни его, Алексея Ремизова, вызвало недоумение, но Россия зашаталась, зацвела алыми маками, «нельзя было город св. Петра переделывать в Петроград, нельзя было отрекаться от Петра, и вот силы оставили».

Часто приходил Михаил Пришвин, который в своих беседах выражал боль и смущение от того, что происходит с народом, с солдатами, которые никому и ничему не подчиняются, «русский народ ещё не дорос до свобод». Был Разумник Васильевич Иванов-Разумник (1878–1946), бурно отстаивавший идею сплачивания талантливых литературных сил, противостоящих современному соглашательству с деятелями Февральской революции, продолжавших войну до победного конца и ничего не делавшего для укрепления России; были Кузьма Сергеевич Петров-Водкин (1878–1939), ратник лейб-гвардии Измайловского полка в Петрограде, знаменитый художник и писатель; заглядывал Вячеслав Яковлевич Шишков (1873–1945), выпустивший в 1916 году первый сборник своих рассказов «Сибирский сказ» и только что решивший полностью стать профессиональным писателем. «Добрая душа, – писал Ремизов. – Предлагал денег и муки обещал. Такая редкость!» Были с Пришвиным в Синоде, Сергей Прокофьев играл у него «Мимолетное». Заходил Николай Клюев (1884–1937), очень обрадовал Иван Сергеевич Соколов-Микитов (1892–1975), санитар в Первую мировую войну, «милый, прекрасный человек, тоже пишет прозу». Ремизов не мог пропустить и такой момент, как заём свободы: «Бедно очень. А призывы как-то бездушны. Народ говорит – ишь, нарядились! Положим. Савинков сказал: какой же тут народ, тут фабричные. А Розанов говорит: Россия в руках псевдонимов, и солдаты и народ тёмный. Само правительство под арестом» (Собр. соч. Т. 5. М., 2000. С. 423–438).

Ремизов, далёкий от политики, словно притягивал своей нравственной чистотой и высокой религиозностью, к нему частенько заходили писатели, артисты, художники, они просто тянулись душой к нему и его супруге Серафиме Павловне. В Петрограде они не могли больше жить, хлеба нет – это не так страшно, страшно, когда великая страна разваливается, когда страной начали управлять не известные политики императорского двора, а псевдонимы. Супруги уехали в село Берестовец, потом в Чернигов, Ессентуки. Но жизнь петроградская по-прежнему жила в Ремизове в воспоминаниях, а главное в снах, сновидениях, которые потом он долго расшифровывал; видел во сне постаревшего Бориса Савинкова, в другой раз на автомобиле появился известный издатель Гржебин, как всегда полон энергии и ума Василий Васильевич Розанов, он был чем-то озабочен и просил показать ему человека из 10-й армии, а у Ремизова таковых и не было. Розанов очень волнуется, что не получил нужной информации. Видел во сне З.Н. Гиппиус и Д. Философова, он делал для них какую-то декорацию, думал, что не получилось, а Философов нашёл, что лучше и не надо. В какой уж раз видел во сне Ивана Сергеевича Соколова-Микитова, куда-то надолго уезжавшего, а потом эта картина сменилась появлением Николая Давидовича Бурлюка. «Из всех нор в русскую жизнь вылез наглец и бесстыдник. Перед этим наглецом и бесстыдником вся Русь примолкла без ропота, без протеста. Выслушиваются невообразимые мерзости, с пеной у рта предлагаются действия, которые претят самому элементарному нравственному чувству и энергичного отпора не находят. И почему мы этому торжествующему хулигану подчиняемся и даём разрушать нашу родину?» – цитирует Ремизов одного из своих современников.

Несколько лет назад Ремизов опубликовал книгу «Бедовая доля», в которой поведал о том, что его замучили сны, удивительные и тайные. И в те дни, перед Октябрьским переворотом, он много раз видел своих коллег-писателей во сне, то привидится ему пожар в его доме, то две церкви, в одну из них зашёл с художником Чехониным, потом ему приснился издатель Копельман, то видел чем-то расстроенного Пришвина, то писателя П.Е. Щеголева, то Иванова-Разумника, всё ещё мечтавшего объединить талантливых единомышленников в издательство «Скифы», то только что приехавшего из Англии талантливого Евгения Замятина. Ремизов и в начале Февральской революции, и в начале Октябрьского переворота постоянно читал газету «Новое время» и чаще всего соглашался со статьями Максима Горького. Весь октябрь болел, а после болезни всё и произошло: власть взяли большевики: «И у меня такое чувство, словно меня из дому выжили».

2

«Лирически настроенный, но бестолковый А.В. Луначарский», по словам А.М. Горького, с которым он дружил в эмиграции, в первые же дни Февральской революции, оторвавшись от перевода великого швейцарского поэта Карла Шпиттелера (1845–1924), в 1919 году получившего Нобелевскую премию, поехал к Ленину и Зиновьеву и заявил, что он полностью поддерживает их точку зрения и готов на сотрудничество с большевиками по всем актуальным вопросам. Через несколько дней после приезда Ленина в Петроград тем же путём, через Германию, Луначарский приехал в Петроград, и, как и Троцкий, вошёл в группу межрайонцев, чтобы затем накануне революции войти в большевистскую организацию. Луначарский был избран в городскую думу и стал руководителем большевистской и межрайонной фракций в думе. В июле 1917 года был арестован как немецкий шпион и посажен в тюрьму. Но вскоре освобождён и при новых выборах в думу избран вновь и затем стал товарищем городского головы, занимаясь культурой всего Петрограда. А после Октября был назначен народным комиссаром по просвещению, его заместителем был известный историк Михаил Николаевич Покровский (1868–1932), автор книги «Русская история с древнейших времён», подвергшейся разносной критике в начале 30-х годов.

Накануне Октябрьской революции 16–19 октября 1917 года Луначарский организовал в Петрограде конференцию пролетарских культурно-просветительных организаций, создавшую Пролеткульт и заявившую о себе как о самостоятельной культурной единице. Толки о пролетарской культуре шли давно, рабочие и революционные писатели всегда говорили и писали о независимости своей деятельности от предшественников, от буржуазной культуры в особенности, мечтали создать своё направление в литературе и искусстве. Количество желающих попробовать себя в этом направлении было очень велико.

Один из революционных писателей Александр Александрович Богданов (настоящая фамилия Малиновский, 1873–1928), один из «левых большевиков», ещё в 1909 году в докладе «Современное положение и задачи партии» (Париж, 1909) высказал идею о возникновении «чистой пролетарской культуры», писал об этом в газетах «Речь», «Киевская мысль», «Одесские новости». Окончательно сформировались его мысли о пролетарской культуре в книге «О пролетарской культуре» (Л.—М., 1924). Александр Богданов был одним из организаторов и руководителей Пролеткульта. В июле следующего года возник журнал «Пролетарская литература» при активном участии того же А. Богданова, В. Полянского (П.И. Лебедева-Полянского), П. Керженцева, Ф. Калинина.

Луначарский, увидев, какие разрушительные действия последовали со стороны пролетарских сил в Москве, подал заявление об отставке:

...

«Я только что услышал от очевидцев то, что произошло в Москве.

Собор Василия Блаженного, Успенский собор разрушаются. Кремль, где собраны сейчас все важнейшие художественные сокровища Петрограда и Москвы, бомбардируется.

Жертв тысячи.

Борьба ожесточается до звериной злобы.

Что ещё будет? Куда идти дальше! Вынести этого я не могу. Моя мера переполнена. Остановить этот ужас я бессилен.

Работать под гнётом этих мыслей, сводящих с ума, нельзя.

Вот почему я выхожу в отставку из Совета народных комиссаров. Я сознаю всю тяжесть этого решения. Но я не могу больше.

А.В. Луначарский.

2 ноября 1917 года».

На следующий день Луначарский заявил, что Совет народных комиссаров его отставку не принял: Ленин, Троцкий, Зиновьев, Урицкий, с которым они вместе отбывали ссылку, объяснили ему, привыкшему к гуманизму европейского христианского наполнения, что сейчас, во время пролетарской революции, во время ожесточённой классовой борьбы, меняются все связи и отношения между людьми и государствами, в том числе меняется и нравственность, и мораль, всё то, что входило в понимание гуманизма.

Второе, что удивило Луначарского, это выступление В.И. Ленина на заседании ВЦИК 4 ноября 1917 года, буквально через два дня после его заявления об отставке, в котором было решительно сказано о введении политической цензуры: «Мы и раньше заявляли, что закроем буржуазные газеты, если возьмём власть в руки. Терпеть существование этих газет, значит, перестать быть социалистом… Мы не можем дать буржуазии возможность клеветать на нас (Полн. собр. соч. Т. 35. С. 54).

Вскоре был принят утверждённый Совнаркомом Декрет о печати:

«Всякий знает, что буржуазная пресса есть одно из могущественнейших оружий буржуазии. Особенно в критический момент, когда новая власть, власть рабочих и крестьян, только упрочивается, невозможно было целиком оставить это оружие в руках врага, в то время, как оно не менее опасно в такие минуты, как бомбы и пулемёты. Вот почему и были приняты временные и экстренные меры для пресечения потока грязи и клеветы, в которых охотно потопила бы молодую победу народа жёлтая и зеленая пресса» ( Протоколы заседаний ВЦИК 2-го созыва. М.: Изд-во ВЦИК, 1918. С. 6–7).

Закрыты были газеты «Речь», «День», «Биржевые ведомости», «Петроградский листок», заняты были их типографии и изъяты запасы бумаги. Но вскоре эти же газеты под другими названиями вновь были зарегистрированы и выходили до июля 1918 года. Точно так же произошло и с журналами «Русская мысль», «Русское богатство», «Вестник Европы». Но появились десятки новых журналов, таких как «Пролетарская литература», «Творчество» под редакцией А.С. Серафимовича, «Пламя», «Сирена», «Горнило», «Грядущее», в которые просто хлынул поток стихотворений, очерков, повестей рабочих, солдат, крестьян, мелких чиновников, острых, пламенно поддерживающих революцию и новую власть, но совершенно малограмотных и непрофессиональных.

Вскоре стало известно, что Декреты о печати были приняты в ходе острой дискуссии между большевиками, меньшевиками, эсерами и особенно «левыми эсерами», которые продолжали защищать основные принципы демократии, сложившиеся в европейских странах, однако большевики твёрдо заявили, что они отстаивают новую свободу печати в отличие от устаревшего «понятия мелкобуржуазных и буржуазных свобод» (Там же. С. 24).

Живо откликнулся на введение политической цензуры Максим Горький: «Нет, – в этом взрыве зоологических инстинктов я не вижу ярко выраженных элементов социальной революции. Это русский бунт без социалистов по духу, без участия социалистической психологии» (Революция и культура: Статьи за 1917 г. Берлин. С. 72).

«Бунтом варваров» назвали пролетарскую революцию профессиональные писатели и журналисты, и «пророческой книгой» «Бесы» Фёдора Достоевского. В журнале «Русская мысль» под редакцией всё того же П.Б. Струве, что и до революции, было высказано в полном объёме неприятие пролетарской революции: по мнению Струве, происходит «величайшее унижение России», «русский социализм по существу контрреволюционен» (Русская мысль. 1917. № 11–12. С. 60). Резкими против вождей пролетарской революции были выступления Н. Бердяева и А. Изгоева (Там же. 1918. № 1–2. С. 62 и др.).

В июле 1918 года по инициативе Петра Струве вышла книга «Из глубины: Сборник статей о русской революции» (М. – Пг.; Русская мысль. 1918), в которой приняли участие тот же Пётр Струве, Николай Бердяев, Сергей Булгаков, Александр Изгоев, Семён Франк, главным образом авторы сборника «Вехи» 1909 года, авторы высказали бесстрашные мнения о текущей пролетарской революции. « Русская революция оказалась национальным банкротством и мировым позором – таков непререкаемый морально-политический итог пережитых нами с февраля 1917 года событий, – писал П. Струве. – Революция, низвергшая «режим», оголила и разнуздала гоголевскую Русь, обрядив её в красный колпак, и советская власть есть, по существу, николаевский городничий, возведённый в верховную власть великого государства. В революционную эпоху Хлестаков, как бытовой символ, из коллежского регистратора получил производство в особу первого класса, и «Ревизор» из комедии провинциальных нравов превратился в трагедию государственности. Гоголевско-щедринское обличие великой русской революции есть непререкаемый исторический факт в настоящий момент. Когда мы живём под властью советской бюрократии и под пятой красной гвардии, мы начинаем понимать, чем были и какую культурную роль выполняли бюрократия и полиция низвергнутой монархии. То, что у Гоголя и Щедрина было шаржем, воплотилось в ужасающую действительность русской революционной демократии».

«Если бы кто-нибудь предсказал ещё несколько лет тому назад ту бездну падения, в которую мы теперь провалились и в которой беспомощно барахтаемся, ни один человек не поверил бы ему, – писал С. Франк. – Самые мрачные пессимисты в своих предсказаниях никогда не шли так далеко, не доходили в своём воображении до той последней грани безнадёжности, к которой нас привела судьба. Ища последних проблесков надежды, невольно стремишься найти исторические аналогии, чтобы почерпнуть из них утешение и веру, и почти не находишь их. Даже в Смутное время разложение страны не было, кажется, столь всеобщим, потеря национально-государственной воли столь безнадёжной, как в наши дни; и на ум приходят в качестве единственно подходящих примеров грозные, полные библейского ужаса мировые события внезапного разрушения великих древних царств. И ужас этого зрелища усугубляется ещё тем, что это есть не убийство, а самоубийство великого народа, что тлетворный дух разложения, которым зачумлена целая страна, был добровольно в диком, слепом восторге самоуничтожения привит и всосан народным организмом» (Из глубины. Изд-во Московского университета, 1990. С. 251). Авторы сборника «Из глубины» глубоко и конкретно-исторически раскрыли все ужасы Февральской и Октябрьской революций, а в предисловии издателя высказано то, что их объединяло: «Но всем авторам одинаково присуще и дорого убеждение, что положительные начала общественной жизни укоренены в глубинах религиозного сознания и что разрыв этой укорененной связи есть несчастие и преступление. Как такой разрыв они ощущают то ни с чем не сравнимое морально-политическое крушение, которое постигло наш народ и наше государство».

Сокрушили авторы сборника и некоторые самые действенные понятия пролетарской диктатуры: «Интернационалистический социализм, опирающийся на идею классовой борьбы, изведан Россией и русским народом… Он привел к разрушению государства, к величайшему человеконенавистничеству, к отказу от всего, что поднимает отдельного человека над звериным образом… Жизненное дело нашего времени и грядущих поколений должно быть творимо под знаменем и во имя нации », – писал Пётр Струве, завершая свою статью (Там же).

Позднее, в книге «Самопознание (Опыт философской автобиографии)», которая была начата в 1920 году и окончена незадолго до смерти, Н. Бердяев вспоминает свои впечатления о тех, кто пришёл к власти, и как эта власть быстро изменила их внутреннее содержание и внешний облик. За месяц до Февральской революции у него в доме сидели один меньшевик и один большевик, меньшевик сказал, что свержение самодержавной власти возможно лет через двадцать пять, а большевик – через 50 лет. Н. Бердяев заметил, как меняются люди, получившие власть: «Изначально я воспринял моральное уродство большевиков. Для меня их образ был неприемлем и эстетически, и этически… Вокруг я видел много людей, изменивших себе. Повторяю, что перевоплощение людей – одно из самых тяжелых впечатлений моей жизни… Вспоминаю о Х., которого я хорошо знал, когда он был в революционном подполье. Он мне казался очень симпатичным человеком, самоотверженным, исключительно преданным своей идее, мягким, с очень приятным, несколько аскетического типа лицом. Жил он в очень тяжелых условиях, скрывался от преследований, голодал. В нём было что-то скорбно-печальное. Этого человека… совершенно нельзя было узнать в советский период. По словам видевшей его Ж., у него совершенно изменилось лицо. Он разжирел, появилась жесткость и важность. Он сделал советскую карьеру, был советским послом в очень важном месте, был народным комиссаром. Перевоплощение этого человека было изумительное. Это очень остро ставит проблему личности. Личность есть неизменное в изменениях. В стихии большевистской революции меня более всего поразило появление новых лиц с небывшим раньше выражением. Произошла метаморфоза некоторых лиц, раньше известных. И появились совершенно новые лица, раньше не встречавшиеся в русском народе. Появился новый антропологический тип, в котором уже не было доброты, расплывчатости, некоторой неопределённости очертаний прежних русских лиц. Это были лица гладко выбритые, жесткие по своему выражению, наступательные и активные. Ни малейшего сходства с лицами старой русской интеллигенции, готовившей революцию. Новый антропологический тип вышел из войны, которая и дала большевистские кадры… Русская революция отнеслась с чёрной неблагодарностью к русской интеллигенции, которая её подготовила, она её преследовала и низвергла в бездну. Она низвергла в бездну всю старую русскую культуру, которая, в сущности, всегда была против русской исторической власти…» (Самопознание (Опыт философской автобиографии). М., 1991. С. 229–231).

И вся старая русская интеллигенция чуть ли не в один голос заявила в своих многочисленных статьях и докладах, что большевики не столько подготовили большевистский переворот, сколько им воспользовались. Особенно это стало очевидным, когда под председательством В.М. Чернова собралось Учредительное собрание и, проработав с 5 января 1918 года несколько дней, было разогнано большевистским руководством. Резко выступил против этого решения и последующего расстрела мирной демонстрации рабочих и служащих в честь открытия Учредительного собрания в газете «Новая жизнь» Максим Горький: «Недавно матрос Железняков, переводя свирепые речи своих вождей на простецкий язык человека массы, сказал, что для благополучия русского народа можно убить и миллион людей» (Несвоевременные мысли. М., 2004. С. 290).

В это время выходили журналы пролетарской направленности, в которых со всей прямотой критиковались старые мысли о литературе и искусстве, выдвигались новые революционные концепции военного коммунизма, полемически отвергались устаревшие. Годы спустя один из руководителей пролетарской литературы П.И. Лебедев-Полянский прямодушно восклицал: «Что такое военный коммунизм? Разве мы в те годы не жили глубоким убеждением в неизбежности немедленного взрыва мировой пролетарской революции? Разве мы об этом не говорили на митингах и собраниях и не писали в прессе? Разве мы не уничтожали деньги? Разве мы не распускали налогового управления? Разве мы не вводили бесплатности почтовых услуг? …Все мы жили в обстановке революционного романтизма, усталые, измученные, но радостные, праздничные, непричесанные, неумытые, нестриженые и небритые, но ясные и чистые мыслью и сердцем» (Красная новь. 1929. № 3. С. 202).

В статьях А. Богданова «Что такое пролетарская поэзия?», «Наша критика», «Простота или утончённость?», «Очерки организационной науки», опубликованных в пролетарских журналах, высказывались мысли, понятные простому рабочему, солдату, крестьянину, потянувшимся к художественному творчеству: «Искусство есть организация живых образов; поэзия – организация живых образов в словесной форме»; автор противопоставлял «коллективный дух» «духу индивидуализма». «Первая задача нашей критики по отношению к пролетарскому искусству это – установить его границы, ясно определить его рамки, чтобы оно не расплывалось в окружающей культурной среде, не смешивалось с искусством старого мира… Наша рабочая поэзия на первых порах обнаруживала пристрастие к правильно-ритмическому стиху с простыми рифмами… Пусть будет даже некоторое однообразие в правильности. У него есть основания в жизни. Рабочий на заводе живёт в царстве строгих ритмов и простой элементарной рифмы. Среди «стального хаоса» станков и движущих машин переплетаются волны разных ритмов, но в общем природы, где меньше механической повторяемости и правильности, это однообразие сгладится само собой» ( Богданов А.А. Наша критика // Пролетарская культура. 1918. № 3. С. 13–20).

Конкретный анализ отдельных произведений под пером А. Богданова предельно упрощался и представлял собой вульгарную рабочую философию: «Лес для автора – коллектив, с разными течениями в нём, резко реагирующими на события природы, а не отдельная героическая личность, как у Кольцова… Настроение – эпохи реакции; но природа воспринимается глазами коллективиста; его символы – общие переживания леса, а не индивидуальные переживания какой-нибудь берёзки или сосенки, как в обычной лирике» (Там же).

В том же вульгарно-социологическом духе писал и В. Полянский в статье «Поэзия советской провинции», в которой он, анализируя провинциальные стихи, не выявил в них даже намёков на пролетарскую литературу: эти стихи «не носят строго классового характера пролетарской поэзии», написаны «в духе общегражданских мотивов либеральной индивидуалистической интеллигенции» (Там же. № 7–8. С. 43–44); а чуть раньше он обнаружил, что у одного из авторов в рассказе «чувствуется элемент мировоззрения деревенского», вплетающегося «в переживания городского рабочего»: «А это разбивает художественную цельность образа, раздвояет впечатление и принижает организованную роль искусства» (Там же. № 4. С. 38).

Наиболее популярным среди деятелей пролетарской литературы был Алексей Капитонович Гастев (1882–1939 или 1941. В 1938 году был репрессирован, посмертно реабилитирован). Профессиональный революционер и журналист, бурный, темпераментный боец Октябрьской революции, мечтавший о мировой революции и торжестве рабочего класса, делегат от костромской организации на IV съезде РСДРП (Стокгольм, апрель 1906 года), был арестован и сослан в Архангельскую губернию, в 1908 году вышел из РСДРП. Автор книг «Восстание культуры» (Харьков, 1923), «Время» (М., 1923) и «Пачка ордеров» (Рига, 1921), он был просто счастлив, что открываются двери для пролетарской литературы, возникает теория для пролетарского художественного творчества. Он сам писал ритмической прозой, воспевал человека созидательного труда, и поэтому в том же духе, как и А. Богданов и В. Полянский, создавал свои пролетарские декларации. Всё индивидуальное заменялось коллективным, общество состоит не из отдельного человеческого коллектива, а из механизированного коллективизма. «Проявления этого механизированного коллективизма настолько чужды персональности, настолько анонимны, – отмечал А. Гастев, – что движение этих коллективов-комплексов приближается к движению вещей, в которых как будто уже нет человеческого индивидуального лица, а есть ровные, нормализованные шаги, есть лица без экспрессий, душа, лишённая лирики, эмоция, измеряемая не криком, не смехом, а монометром и таксометром… Мы идём к невиданно объективной демонстрации вещей, механизированных толп и потрясающей открытой грандиозности, не знающей ничего интимного и лирического» (Там же. 1919. № 9—10. С. 45).

Человек, с его земными болями и страданиями, радостями и восторгами, взлётами и падениями, с его неповторимым строем мыслей и индивидуальным потоком чувств, должен раствориться в массе людей, слиться с ними, стать незаметным, автоматическим, слепо выполняющим волю пролетариата. Такая концепция нового человека, сложившись в Пролеткульте, захватила своей «оригинальностью» многих молодых пролетарских писателей. А Гастев утверждал, что «методическая, всё растущая точность работы, воспитывающая мускулы и нервы пролетариата, придаёт психологии особую настороженную остроту, полную недоверия ко всякого рода человеческим ощущениям, доверяющуюся только аппарату, инструменту, машине» ( От символизма до Октября / Сост. Н.Л. Бродский и Н.П. Сидоров. Новая Москва. 1924. С. 264–265). Логика подобных теоретиков удивительно проста: раз человек соединён неразрывными узами с машиной, то он невольно оказывается в зависимости от неё, происходит автоматизация человеческих движений, машинизирование жестов, «унификация рабоче-производственных методов», а вслед за этим машинизируется «обыденно-бытовое мышление», что, в свою очередь, «поразительно нормализует психологию пролетариата». В результате длительного процесса вырабатываются «общие международные жесты», общие «международные психологические формулы», вырабатывается общая психология. «В дальнейшем эта тенденция незаметно создаёт невозможность индивидуального мышления, претворяясь в объективную психологию целого класса с системами психологических включений, выключений, замыканий». По мнению А. Гастева, «пролетариат превращается в невиданный социальный автомат».

Заглядывая в будущее искусства, А. Гастев утверждает, что «слово, взятое в его бытовом выражении», будет «явно недостаточно для рабоче-производственных целей пролетариата», а в пролетарском искусстве слово будет принимать некие «формы технизирования», «оно будет постепенно отделяться от живого его носителя – человека». «Здесь мы вплотную подходим к какому-то действительно новому комбинированному искусству, где отступают на задний план чисто человеческие демонстрации, жалкие современные лицедейства и камерная музыка. Мы идём к невиданно объективной демонстрации вещей, механизированных толп, потрясающей открытой грандиозности, не знающей ничего интимного и лирического» (Там же. С. 267).

Чуть забегая вперёд, можно сказать, что пролеткультовская концепция человека оказала существенное давление на поэтов объединения «Кузница»: человек в их поэзии был заменён коллективом, абстрактно понятым, оторванным от земли.

Масса – это горны,

Масса – это домны, —

Творящая судорожно, упорно,

Творящая рой неуёмно, —

писал Филипченко. И на первых порах сами поэты гордились тем, что им удалось создать обезличенный образ человека, настолько слившегося с коллективом, что в нём ничего не осталось индивидуального: ни лица, ни мысли, ни действия, ни настроения. И этот принцип изображения оправдывался тем, что «не личность делает историю, а огромные массы людей».

Понятно, что наивные пролеткультовские теории, пусть даже вызванные самыми «революционными» намерениями их творцов, не могли сколько-нибудь обогатить литературу, а лишь сбивали с толку писательский пролетарский молодняк.

Бердяев принимал активное участие в работе Всероссийского союза писателей, был товарищем председателя, а потому вёл все дела Союза. А в помощи нуждались многие, одних надо было вызволять из тюрьмы, у других отбирали квартиры, к третьим подселяли квартирантов. Бердяев часто ездил к Каменеву, который многое сделал для защиты творческой интеллигенции. «Но ездить к нему была для меня жертва, – вспоминал Бердяев. – Каменев хотя и был любезен, но приобрёл уже вид сановника, носил шубу с бобровым воротником. Вся обстановка была бюрократическая, что вызывало во мне отвращение. Однажды мне пришлось с другим членом правления союза писателей быть у Калинина, чтобы хлопотать об освобождении из тюрьмы М. Осоргина, арестованного по делу комитета помощи голодающим и больным. Мы сослались на Луначарского. Глава государства Калинин сказал нам изумительную фразу: «Рекомендация Луначарского не имеет никакого значения, всё равно, как если бы я дал рекомендацию за своей подписью – тоже не имело бы никакого значения, другое дело, если бы тов. Сталин рекомендовал». Глава государства признавал, что он не имеет никакого значения» (Самопознание. С. 233–234).

Перед писателями встал вопрос о регистрации Всероссийского союза писателей, но среди профессий таковых просто не оказалось: «Союз писателей был зарегистрирован по категории типографских рабочих, что было совершенно нелепо. Миросозерцание, под символикой которого протекала революция, не только не признавало существование духа и духовной активности, но и рассматривало дух как препятствие для осуществления коммунистического строя, как контрреволюцию. Русский культурный ренессанс начала ХХ века революция низвергла, прервала его традицию. Но всё ещё оставались люди, связанные с русской духовной культурой…» (Там же. С. 236–237).

Революция низвергла не только культурный ренессанс начала века в России, но и беспощадно уничтожала физических лиц, носителей этой культуры. Особенно беспощаден был Петроград; с декабря 1917 года председателем Петроградского совета был назначен Григорий Евсеевич Зиновьев (настоящая фамилия Радомысльский, 1883–1936), а в марте 1918 года председателем Петроградской ЧК стал Моисей Соломонович Урицкий (1873–1918), проводившие политику большевистского террора. О кровавой политике руководящих большевиков сохранились десятки воспоминаний. По горячим следам этих событий остро писал Максим Горький, не раз приходил на приём к Зиновьеву, ссорился с ним, но Петроград продолжал свои репрессии.

Ещё в самом начале Октябрьской революции, когда посыпались обвинения, будто Горький «снял маску» и изменяет своему народу, захватившему государственную власть в стране, когда заговорили, что «известная часть рабочей массы» действует чаще всего «насилием и террором», когда держат в тюрьме «старика революционера Бурцева», таких как А.В. Карташев, М.В. Бернацкий, А.И. Коновалов, Горький гневно писал: «Пугать террором и погромами людей, которые не желают участвовать в бешеной пляске г. Троцкого над развалинами России, – это позорно и преступно. Всё это не нужно и только усилит ненависть к рабочему классу. Он должен будет заплатить за ошибки и преступления своих вождей – тысячами жизней, потоками крови» (Несвоевременные мысли. С. 258–259). Так оно и произошло, как предвидел Горький, – «тысячами жизней, потоками крови» заплатила Россия во время диктатуры пролетариата, особенно в Петрограде. «Целиком сохранён и торжествует дух кровавого деспотизма» в словах и действиях «профессионального демагога» Григория Зиновьева, вызвавшего Горького на «поединок» за его «Несвоевременные мысли». В ответ на этот вызов Горький написал в апреле 1918 года: «Г. Зиновьев утверждает, что, осуждая творимые народом факты жестокости, грубости и т. п., я тем самым «чешу пятки буржуазии».

Выходка грубая, не умная, но – ничего иного от г.г. Зиновьевых и нельзя ждать. Однако он напрасно умолчал пред лицом рабочих, что, осуждая некоторые их действия, я постоянно говорю – что:

• рабочих развращают демагоги, подобные Зиновьеву;

• что бесшабашная демагогия большевизма, возбуждая тёмные инстинкты масс, ставит рабочую интеллигенцию в трагическое положение чужих людей в родной среде;

• и что советская политика – предательская политика по отношению к рабочему классу.

Вот о чем должен бы рассказать г. Зиновьев рабочим».

2 июня (20 мая) 1918 года Горький в статье отвечает тем, кто прислал ему «пачку юдофобских прокламаций», в которых, в частности, писали: «Арийская раса – тип положительный как в физическом, так и в нравственном отношении, иудеи – тип отрицательный, стоящий на низшей ступени человеческого развития. Если наша интеллигенция, наша «соль земли русской», поймёт это и уразумеет, то отбросит, как старую, негодную ветошь, затрёпанные фразы о равенстве иудеев с нами и о необходимости одинакового отношения как к этим париям человечества, так и к остальным людям».

Горький в ответ на эти «провокации» писал: «Прокламации, конечно, уделяют немало внимания таким евреям, как Зиновьев, Володарский и др. евреям, которые упрямо забывают, что их бестактности и глупости служат материалом для обвинительного акта против всех евреев вообще. Ну, что же! «В семье не без урода», – но не вся же семья состоит из уродов, и, конечно, есть тысячи евреев, которые ненавидят Володарских ненавистью, вероятно, столь же яростной, как и русские антисемиты» (Там же. С. 320, 365).

В это же время в газетах сообщили о том, что по постановлению президиума Уральского областного совета расстрелян Николай Романов – Николай II, расстрелян рабочими Александром Белобородовым (1891–1938) (в октябре 1921 года был назначен заместителем народного комиссара внутренних дел, а в июле 1923 года народным комиссаром внутренних дел), И. Авдеевым и В. Яковлевым. И ни слова правды в этих газетах не было. Император Николай II, императрица Александра Фёдоровна, царевны Ольга, Татьяна, Мария и царевич Алексей были расстреляны Яковом Юровским, Пинхусом Вайнерсом (его псевдоним Пётр Лазаревич Войков, 1888–1927), Голощёкиным (настоящее имя – Шая-Филипп). Вскоре стало известно, что убийцы императорской семьи согласовали её уничтожение с Кремлём, Яковом Свердловым, Львом Троцким, Владимиром Лениным, а вскоре последовало и одобрение этого расстрела президиумом Всероссийского ЦИКа.

Горький не зря упоминает В. Володарского (псевдоним Моисея Марковича Гольдштейна, 1890–1918), активного участника Октябрьской революции, редактора петроградской «Красной газеты», при образовании Петрокоммуны – комиссара по делам печати, пропаганды и агитации. Он – оратор и пропагандист, ближайший помощник Г. Зиновьева. По дороге на митинг 20 июля 1918 года он был убит. З0 августа 1918 года был убит Михаил Соломонович Урицкий (1873–1918, родившийся в семье купца, председатель Петроградской ЧК, член ЦК РСДРП), который вёл беспощадную войну с контрреволюцией, куда почему-то входили профессора, писатели, художники, артисты, фабриканты, крупные создатели производственных ценностей. Горький за них заступался, но дело шло полным ходом. Студент Леонид Иоакимович Каннегисер (1896–1918), друг Сергея Есенина, остро критиковавший и любивший его, побывавший у него в селе Константиново, Рязани, в монастыре, «ему у нас очень понравилось» (из письма С. Есенина В.С. Чернявскому в июне 1915 г.), поэт, переводчик, «ненавидевший» Урицкого, Володарского, Зиновьева «ненавистью, вероятно, столь же яростной», решился на открытое убийство Урицкого. Его тут же схватили и расстреляли: прав Горький, «не все евреи одинаковы и что классовая вражда среди еврейства не менее остра, как и среди других наций» (Там же). Леонид Каннегисер пожертвовал собой ради спасения чести и достоинства еврейского народа. Марк Алданов так и оценил эту жертву: он действовал «из самых возвышенных чувств. Многое туда входило: и горячая любовь к России, и ненависть к ее поработителям, и чувство еврея, желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить своё имя именам Урицких и Зиновьевых…».

В эти же дни главный редактор «Красной газеты» Лев Семёнович Сосновский (1886–1937) (его отец – николаевский солдат-кантонист так и остался евреем, не принявшим православия; а сам он, в прошлом аптекарь, вскоре после переезда в Москву стал членом президиума ВЦИКа, а с 1921 года заведующим Агитпропом ЦК РКП) громогласно заявил: «Русская революция ставит врагов «к стенке» и расстреливает их… Завтра мы заставим тысячи их жён одеться в траур… Через трупы путь к победе!»

А.И. Солженицын, характеризуя это жестокое время, писал: «Большевицкую победу укрепил и бытейный, неслышимый процесс: к занявшим большевицкие посты, а с ними и всякие жизненные преимущества, и особенно в столицах с «бесхозными» квартирами от бежавших «бывших» людей, – изо всей бывшей черты оседлости и потекли и потекли на родственники на житьё. Это – тот самый «великий исход». Г.А. Ландау пишет: «Евреи приблизились к власти и заняли различные государственные «высоты»… Заняв эти места, естественно, что – как и всякий общественный слой – они уже чисто бытовым образом потащили за собой своих родных, знакомых, друзей детства, подруг молодости… Совершенно естественный процесс предоставления должностей людям, которых знаешь, которым доверяешь, которым покровительствуешь, наконец, которые надоедают и обступают, пользуясь знакомством, родством и связями, необычайно умножил число евреев в советском аппарате». – Не говорим уже, сколько родни понаехало к жене Зиновьева Лилиной, и о легендарно-щедрой раздаче Зиновьевым постов «своим». Это – только яркая точка, а перемещения были неслышимые, не сразу заметные, – и в десятках тысяч персон. Одесса массами переезжала в Москву…» (Двести лет вместе. М., 2003. С. 114–115).

И как тут не вспомнить серию романов Александра Дюма о предвестниках Великой французской революции и её кровавых трагических событиях: «Джузеппе Бальзамо (Записки врача)», «Ожерелье королевы», «Анж Питу», «Графиня де Шарни» ( Дюма А. Собр. соч.: В 15 т. Т. 11–15. М.: Правда, 1991). Здесь предстает огромная галерея исторических лиц и вымышленных персонажей, здесь удивительный Калиостро, действующий под различными именами, под его влияние попадают и Жильбер, и барон де Таверне, и его дети, и эрцгерцогиня Мария-Антуанетта-Жозефина, и будущий Людовик ХVI, и Вольтер, и Руссо, и десятки других действующих лиц романов, в которых за двадцать с лишним лет готовилась и проходила Французская революция – такая же кровавая, как и последующие, в том числе и Великая Октябрьская революция. И исторические герои Великой Октябрьской революции чуть ли не скопировали кровавые деяния исторических героев Великой французской, и в этом случае Александр Дюма чаще всего ссылается на французского историка Мишле, хотя очевидцы тех событий ещё были живы и рассказывали об этом. Марат, вождь коммуны, как и впоследствии Ленин, придя к власти, тут же подписал закон о цензуре: «Отныне печатные станки роялистских клеветников конфискуются и передаются издателям-патриотам». И тут же этот декрет привел в исполнение. «Марат отдавал предпочтение бойне: это был скорейший и вернейший способ разделаться со всеми.

Он требовал голов, побольше голов, как можно больше голов!

По его расчетам, количество жертв не уменьшалось, а неуклонно возрастало; вначале это были пятьдесят тысяч голов, потом сто тысяч, потом двести тысяч; в конце концов он потребовал двести семьдесят три тысячи.

Откуда взялось это странное число, что это за нелепый расчет?» ( Дюма А. Собр. соч. Т. 15. С. 479).

«Когда отечество в опасности, – сказал Дантон 28 августа в Национальном собрании, – все принадлежит отечеству». Начались обыски: «Было захвачено две тысячи ружей; было арестовано три тысячи человек.

Нужен был террор: он начался» (Там же. С. 489). То, что происходило на последующих страницах романа «Графиня де Шарни», просто не подлежит цитированию: убийство принцесс, слуг короля и королевы, аристократов и дворян по приговору коммуны. Всё это повторилось в Петрограде по приговору Зиновьева и его чекистов. С ужасающей трезвостью Дюма описал арест королевской семьи, издевательства над ними, оказавшимися в тюремном дворце Тампль. И описание кровавых событий при завершении одного из самых значимых событий Французской революции просто потрясает.

Исследователи и историки, сравнивая две эти революции, ХVIII и ХХ веков, находили очень много схожих кровавых и излишних событий, совершённых Маратом, Дантоном и Робеспьером, и с другой стороны – Лениным, Троцким, Свердловым, Каменевым, Зиновьевым и другими большевиками, увидевшими в пролетарской диктатуре высшее достижение своей Власти.

Литературные портреты



Поделиться книгой:

На главную
Назад