«— Да не это мне, господин, нужно. Неужели вы не понимаете?
Я смутно стал догадываться, в чем дело; но все-таки как-то не верилось, не хотелось верить в возможность подобной гадости.
— Зачем же вы меня остановили? — спросил я.
Юноша опять захохотал.
— Да затем, что всех останавливаю. Всех мужчин, которые ночью шляются по Невскому.
— Вы, значит, торгуете собой?
— Всякий человек чем-нибудь торгует. У нас и покупатель свой есть…
— И давно вы?
— Я-то? Почитай, что лет пять…
Я много слыхал рассказов о содомских грехах. Много читал о них. Но все это мне казалось чем-то фантастическим, недействительным.
Теперь я стоял лицом к лицу с юношей, останавливающим мужчин на улице.
Следовательно, „это“ не только существует, но „оно“ уже выплыло на улицу; выплыло грязной струей, переполнив сосуд, в котором его держали до сих пор вдали от глаз.
— Послушайте! — начал я. Но слова не шли с языка».
Нашему журналисту кажется, что «каждое слово, которое будет произнесено в присутствии этого юноши, осквернит говорящего. Казалось, что от одного прикосновения к нему на руке появится отвратительное смрадное пятно, которое никогда не смоется». Он быстро поворачивается и уходит. «Ругань и приставанья „дам“ Невского проспекта казались невинным лепетом ребенка в сравнении с той язвой, которую только что мне пришлось увидеть на улице».
Еще более причудливым был фельетон «Клуб порнографии», занявший 21 июля 1907 г. целый «подвал» второй страницы петербургской газеты «Столичное утро», предназначенный для сенсационных разоблачений. Анонимный автор писал: «уже приблизительно месяца два <т. е. с тех пор, как „Крылья“ вышли отдельным изданием. —
После «разового взноса (довольно-таки крупного: 5 руб.)» его снабдили карточкой, именовавшей его «почетным гостем „Эротического клуба“» и предоставлявшей «право входа в общие залы, библиотеку и музей» клуба. Общий зал его «поразил своим великолепием. Стены, потолок, окна и двери были роскошно декорированы розовым шелком, из-за складок которого глядели парижские гравюры в плотных рамах черного дерева». Все создает «приторную, липкую атмосферу скрытого разврата». Знакомый ему шепчет, что «небезызвестный в последнее время беллетрист-поэт, фамилию которого излишне называть» еще не пришел, но публика все прибывает: «паралитики-старички, юноши, не уступавшие дряхлостью старичкам, кое-где мелькнули 3–4 розовых мальчишеских физиономии. Но преобладали несомненно женщины». А вот что особенно его поражает: «Мимо меня проскользнул 14-летний толстый мальчуган, с каким-то виноватым видом следовавший за испитым чахлым мужчиной. Я удивленно посмотрел на своего спутника. — Неужели? — мелькнула в голове отвратительная мысль. „Крылья“, — спокойно улыбнулся мой знакомый».
Наконец дверь в соседний зал открывается, и вместе с другими он входит туда, где кровь сразу ударяет его в голову, и «жгучий стыд» переполняет его существо: «Прямо передо мной в глубине комнаты чуть ли не полстены занимала задрапированная голубой кисеей картина. Изображалась гнусная сцена утонченнейшего парижского разврата. Реализм бил вовсю». Он отворачивается, но в глаза ударяет «еще более отвратительное зрелище. Сотни раскрасневшихся потных лиц <…> Каждая жилка трепетала в этих животных физиономиях, искаженных отвратительным чувством извращенного сладострастия». Его знакомый предлагает осмотреть библиотеку, а потом концертный зал.
В библиотеке «высились три-четыре шкапа», над каждым из которых «висела дощечка с надписью „Français“, „Italien“ и т. д.». В центре комнаты стоит «огромный стол, заваленный заграничными порнографическими еженедельниками», а в углу, «слегка прикрытая тяжелой бархатной портьерой, белела гипсовая фигура обнаженного мальчика с цинично сложенными руками». «Здесь исключительно иностранная литература, — сказал мне мой спутник, — из русских только Кузмин принят в библиотеку клуба. „Санин“ Арцыбашева признается панацеей мещанской нравственности». «Какая все-таки гадость!» — восклицает наш журналист, но он не просится домой, и его визит далеко не исчерпан. После ликера, чтобы «быть в состоянии пробыть до конца вечера», он идет на «концертное отделение».
Занавес поднимается, и на сцену «выпорхнули две танцовщицы в совершенном почти дезабилье», которые танцуют «неприкровенным цинизмом, грязной пошлостью, отвратительным до тошноты жестом». Вдруг выскочат «четверо мальчиков — весенние, красивые, стройные — совершенно обнаженные», и все вместе продолжают «восточный сладострастный танец». Затем «на сцену вошла костлявая, изможденная фигура юноши» — совершенно голый «лектор эстетики». «Длинно, скучно и отвратительно» — повествует лектор «об аномалиях своего противного тела, явившихся следствием неестественных половых желаний». Наконец на сцене появляется «небезызвестный беллетрист-поэт», который «проповедует» «массу пошлости, цинизма и карамазовщины <…> как новый путь в литературе, искусстве и в чувствованиях современного человека». С окончанием программы и с разрешения «председательницы общества и хозяйки дома баронессы Ш.» наш репортер идет в кабинет своего знакомого, но из чувства «элементарного стыда» он отказывается описать, что происходило между его знакомым, «в купальном костюме», голой женщиной и «эротической старческой физиономией». Голова кружилась от отвращения, он бежит из «этого гнусного омута разврата», но на пути увидел последний «дикий кошмар», когда из библиотеки «выскочил голый измятый мальчик. Истерзанный вид его, помутневшие глаза, дрожащие руки и вся пошатывающаяся, измученная фигура слишком ясно говорили, в чьей власти он был…»
Фельетон так кончается: «Отцы, матери, учителя и воспитатели, берегитесь! В программу общества включено — начать с осени пропаганду „эротических идей“ среди учащихся обоего пола!.. Страшно подумать, чем грозит грядущий призрак разврата!..»
Существовал ли этот жуткий «секс-клуб» на самом деле или это плод распаленного (и явно грязного) воображения журналиста, любителя сенсаций? Каждая подробность, начиная с «конспирации», знакомый, который оказывается членом клуба, обещание не выдавать места сборищ и так далее говорят о последнем. Некоторые читатели попались, и в течение нескольких месяцев Кузмин получал письма от людей, считавших, что они узнали, кто этот «беллетрист-поэт», и хотели бы знать, как им вступить в клуб, а 3 октября 1907 г. «эротоман» зашел к Кузмину и говорил ему, что «одна дама ему сказала про петерб<ургские> собрания у баронессы до 150 чел<овек>, где я — главный, но она меня не видала, т. к. я всегда был занят»[343]. Еще до опубликования фельетона в газете «Столичное утро» молодая «тетка» и «скачущий козел», как назвал его Кузмин, барон Г.М. фон Штейнберг, был убежден, что Кузмин являлся главой тайного гомосексуалистского общества, и просил, чтобы его туда приняли. Эта глупость показалась Кузмину невыносимой, а неуклюжие попытки соблазнить его и вступить в «тайное общество», которого, конечно же, не было, — смешными. 10 мая 1907 г. Кузмин и несколько друзей состряпали шуточную инициацию Штейнберга в «общество»: «Я бы никогда не подумал, что такие шутки из Шекспира удадутся теперь, — и это еще была импровизация»[344]. Семнадцатого мая они произвели над ним обряд полной инициации, — явная пародия на масонские сцены из «Войны и мира», чего (излишне и говорить) Штейнберг так и не понял: «Он очень испугался вопроса об эпилепсии и некрофилии, вопрос о тайных пороках оставил без ответа»[345].
«Крылья» составили Кузмину литературную репутацию, от которой он так и не смог отделаться, сколько бы ни писал на другие темы, и многие критики и читатели искали во всех его сочинениях следы «порнографии» и пропаганды однополой любви там, где их вовсе не было. Жгучий и сенсационный интерес вкупе с бурным общественным возмущением и ненавистью к гомосексуализму показывают, насколько было встревожено русское общество этим выплывшим на поверхность явлением. То, что подобный отклик был обусловлен гетеросексуальными фантазиями о гомосексуальном поведении, а не чем-то в самом романе, и вечной истерией, вызванной совращением молодежи старыми хищниками, особенно знаменательно.
Не менее важна реакция отдельных лиц. Первые слушатели кузминского романа обнаружили в своих откликах высокую степень осознания собственного несходства и своего рода групповую самобытность, основанную на их гомосексуальной ориентации. После публикации романа Кузмин получал письма со всей России от людей, благодаривших его за то, что он выразил их чувства и упования, и убеждавших его стать «бардом» гомосексуализма[346]. Некоторые даже искали встреч с «русским Уайльдом»[347], а один гомосексуальный натурщик и проститут по имени Валентин, который зашел к Кузмину 27 февраля 1907 г., даже предлагал ему свои дневниковые записки как матерьял[348].
Андре Жид заметил в «Коридоне»: «Замечательно, что всякий ренессанс или период большой активности, в какой бы стране они ни происходили, всегда сопровождаются вспышкой гомосексуализма»[349]. Гомосексуализм в России носился «в воздухе», как заметила Л. Зиновьева-Аннибал 2 сентября 1906 г.[350] Автор «Крыльев» и других сочинений в прозе и стихах больше всех способствовал тому, чтобы эта тема получила огласку — шаг необычайной важности для гомосексуальной идентификации в России. Н. Гумилев, ничуть не смущаясь ориентацией своего друга, в тщательно сформулированном комплименте, завершавшем обзор второй книги Кузмина «Осенние озера», где есть несколько откровенно гомосексуальных циклов, признает: «Среди современных русских поэтов М. Кузмин занимает одно из первых мест. <…> Как выразитель взглядов целого круга людей, объединенных общей культурой и по праву вознесенных на гребне жизни, он — почвенный поэт, и, наконец, его техника <…> только
Уже после того, как статья была завершена, мне стало известно любопытное письмо прозаика С. А. Ауслендера (1886–1937), племянника Кузмина, к беллетристу Б. А. Лазаревскому (1871–1936). Считаю уместным опубликовать его в качестве приложения. Благодарю Н. А. Богомолова за предоставление копии письма, оригинал которого находится в РГАЛИ (Ф. 278. Оп. 1. Ед. хр. 20).
очень был утешен Вашим письмом. Несмотря на возможность всяческих несогласий, литературных и других, я был очень привязан к Вам просто как к человеку, и мне было бы тяжело потерять Вашу дружбу. Тем более что всякие несогласия дело временное. Перемелется — мука будет. Да еще какая отличная мука. Из несогласий рождается истина, и мы те жернова, от трений которых выйдет правда русской литературы.
Чтобы окончательно ликвидировать наш разговор на «Дяде Ване» (который я вовсе не считаю бестактностью, а необходимой и единственно возможной в людских отношениях открытостью), я считаю нужным сказать еще несколько слов.
Этически я не вижу ни одного слова против однополости. Ведь если у всех людей пять пальцев, а у некоторых шесть или четыре, то ведь от этого они ни нравственнее ни безнравственнее не станут. Но эстетически это может нас отвращать, как отвращает все, не похожее на нас, — горбатый, негр.
Поэтому, допуская теоретически справедливость и право на существование всякой любви (или чувственности), инстинктивно я чувствую отвращение к тому, к чему сам не имею никакой природной склонности.
Но лицемерие, фарисейское самодовольство: «Вот я-то не таков! У меня как у всех, и поэтому я могу свободно развратничать. А у него даже самая чистая, святая любовь будет „гадостью и извращенностью“» — мне противны. Кроме того, мне было гор<ь>ко, что говорили именно о Кузмине, которого я с детства люблю как милого, чуткого человека и которого очень ценю как интересного, талантливого писателя. Я с ним всегда был по-товарищески очень дружен. Но это совсем не то. Положим, не все ли равно, что говорят: те, что меня знают и любят, поверят одному «нет».
«Из достаточно компетентного источника…»:
Миф о лигах свободной любви в годы безвременья (1907–1917)[*]
Слухи и городские легенды давно уже перестали рассматриваться как произведения больной фантазии или массовой истерии. Доказательством тому являются не только многочисленные любительские сборники, где подробно описываются всплывающие время от времени легенды о фантоме-автостопщике или крокодилах в канализации Нью-Йорка, но и более серьезные попытки социологов разобраться в самой динамике слухов и выявить их «тайный» смысл. Как и следовало ожидать, слухам и городским легендам посвящено несколько сайтов в Интернете, которые также претендуют на более солидный подход, нежели простое собирательство[353].
Каким бы законным ни был вопрос о достоверности того или иного слуха, сам факт его распространения уже свидетельствует о том, что он представляет некоторый интерес для определенного круга людей и воспринимается ими как
Скандал вокруг так называемых лиг свободной любви и школьных «огарков», о которых речь пойдет ниже, нельзя понять без учета этой типичной для слухов тенденции к «расширению пределов вероятности»[355], при котором невероятное становится возможным и возможное становится реальным. Даже когда выяснилось, что официальное расследование (назначенное весною 1908 г. министром внутренних дел П. Столыпиным) не дало никаких вещественных доказательств, современники не перестали обнаруживать симптомы, говорившие о существовании тайных организаций, в которых гимназисты читали «порнографическую литературу» и предавались разврату. «Нет дыма без огня» — заключил и министр народного просвещения А. Шварц, ознакомившись с результатами специального следствия по делу «Лиги свободной любви» в Перми. Хотя слухи оказались раздутыми, внезапная тяга уральских школьников к «распутству, пьянству и разврату» не подлежала, по мнению министра, сомнению[356]. Самое примечательное во всей этой истории, пожалуй, то, что она вошла в коллективную память как печальный, но отнюдь не вымышленный эпизод Серебряного века. Упоминания об «огарках» встречаются в мемуарах Ходасевича и Осоргина[357]. Беглые, но подчеркнуто брезгливые описания лиг свободной любви можно найти в разных книгах по истории революционного движения[358]. Временная удаленность от скандала, видимо, устранила последние сомнения мемуаристов и исследователей и, тем самым, превратила слух в исторический «факт».
В настоящей статье я намерен проанализировать становление и развитие мифа о лигах свободной любви, используя газетные статьи, архивные материалы, а также литературные тексты дилетантов, откликавшихся на сочные сообщения в печати о безнравственности школьной молодежи. В первую очередь, меня интересует взаимодействие традиционных идей об общественном значении литературы, поведенческих стереотипов учащейся молодежи и сенсационного дискурса бульварной прессы, гнавшейся за злобой дня. Роль последней представляется особенно важной, если учесть, что ослабление цензуры в 1905 г. привело к настоящему буму в периодике[359]. Это же непосредственно повлияло и на судьбу слухов, вроде тех, что ходили о лигах свободной любви. Интенсивное обсуждение подобных слухов в газете делало их более правдоподобными, в особенности для низовой читательской аудитории, численность которой резко выросла за 20 предреволюционных лет. Вполне возможно, что без повышенной «гласности» миф о лигах свободной любви мог бы в «низах» и не возникнуть[360].
Вторая задача этой статьи — показать, что бульварный дискурс о лигах свободной любви и изображение быта подростков в художественной литературе оказали определенное влияние на коллективное сознание школьной молодежи, выразившееся в письмах в редакцию и других протестах против предполагаемой деятельности лигистов. На мой взгляд, историю загадочной «Лиги свободной любви» следует рассматривать как немаловажный эпизод в самоопределении школьной молодежи, в ее поисках собственной идентичности.
В начале апреля 1908 г. газеты Минска с возмущением сообщали о том, что в городе возникла тайная организация под названием «Лига свободной любви». Из рукописного устава Лиги, непонятно каким образом попавшего в руки журналиста газеты «Окраина», можно было узнать, что члены Лиги руководствовались желанием внести «свежую и оздоровляющую струю в ненормальную атмосферу» общества, восстановив старый идеал физической красоты. Стремясь к «любви и наслаждению», Лига вербовала своих адептов исключительно среди воспитанников средних учебных заведений с «хорошей рекомендацией». Статья заканчивалась настоятельной просьбой к читателям, обладавшим более подробной информацией о Лиге, предоставить ее в редакцию газеты[361].
Подробности, которые дошли до правой газеты «Минское слово», имели более практический характер. Ей было известно, что Лига имеет «три сборных пункта» в разных частях города и что члены Лиги обращаются друг к другу только по имени. Автор статьи не преминул намекнуть и на то, как проходят собрания Лиги, общая цель которых, по-видимому, не требовала лишних пояснений: «По звонку гасят огни, и в „безотчетное“ распоряжение собравшихся предоставляется один час, после чего все расходятся!»[362] Спустя три дня та же газета опубликовала уже большую статью с обстоятельным описанием обряда посвящения, который якобы должен пройти каждый желающий вступить в Лигу. Торжественный ритуал состоял из медицинского осмотра «при тусклом свете огарка» и чтения отрывков из арцыбашевского романа «Санин» и из сочинений М. Кузмина[363].
Просьбу к читателям «сообщить более подробные сведения» газете «Окраина» повторять не пришлось. В течение одной недели редакция получила несколько анонимных писем, проливавших свет как на внутреннюю организацию Лиги, так и на численность ее членов. Выяснилось, что в Лигу входит около 70 человек[364] и что она «с достаточной осторожностью» продолжает запись новых членов в гимназиях, реальных училищах, «а также в зубоврачебной школе»[365]. О предусмотрительности Лиги свидетельствовало наличие специального фонда для поддержки женщин, состоящих в этом обществе, на случай их беременности. Доходы составляли трехрублевые взносы неофитов, которым выдавали членский билет при вступлении в Лигу. Наконец, по сведениям одного из анонимных корреспондентов, информация о полумистической обстановке собраний оказалась совершенно верной: «радения» Лиги происходили «исключительно при тусклом свете огарков»[366].
Выдавая секретную информацию, газеты не скупились и на сообщения о явлениях общественной жизни, прямо или косвенно указывавших на присутствие Лиги в городе. Таким образом, даже скептичный читатель мог убедиться в том, что Лига «действительно» существует и вторгается в жизнь посторонних людей. В редакционной почте «Окраины» было опубликовано письмо матери одной гимназистки, рассказавшей, как дочь была завлечена в помещение Лиги, где и стала свидетельницей «самых ужасных оргий». Кое-как добравшись домой, девушка серьезно заболела и вдобавок получила письмо с угрозами от своих мучителей[367]. Даже при крайне осторожном поведении развратников, их присутствие в городе можно было заметить. Совершенно не похожие на нормальных людей, лигисты несли, — как указывал сотрудник «Минского слова», — «…печать какого-то тупого идиотства с примесью отталкивающего животного эгоизма». «Пробыть в обществе таких существ несколько минут очень трудно и тяжело: становится жутко»[368]. В конце концов, то обстоятельство, что слухи не прекратились сразу, тоже можно было рассматривать как своего рода доказательство. Лига просто не могла не существовать, как утверждал один журналист, сам с симпатией относившийся к идее «свободной» (т. е. лишенной каких-либо экономических соображений) любви, «…ибо слишком уж подробно рассказывают о функциях этого общества и даже называют некоторые имена»[369].
Настаивая на полной достоверности сообщаемых фактов, сотрудники местной периодики часто упоминали в своих репортажах и о других городах, в которых слухи о лигах свободной любви ходили «уже давно». Слышал или не слышал киевский читатель о подобных обществах в Минске и Орле, наличие «прецедента» делало сообщение о существовании Лиги в Киеве уже более правдоподобным. В некоторых случаях этот прием позволял местным газетам создать захватывающий нарратив, в котором «свой» город являлся последним из целого ряда городов, захлестнутых эпидемией разврата. К примеру, в первой статье о лигах в «Полтавском голосе» 18 апреля 1908 г. сообщалось о том, что такие организации встречаются уже не только в Киеве, но, как теперь выяснилось, и в Вятке, Орле и даже Екатеринославе[370]. О существовании Лиги в самой Полтаве пока не упоминалось. Однако 26 апреля последовало короткое сообщение об образовании «полтавского отдела саратовской Лиги», сведения о котором были получены из «достаточно компетентного источника»[371]. Более подробное изложение в следующем выпуске газеты подтвердило самые худшие опасения: зараза лиг «не миновала, по-видимому, и нашей Полтавы». Информация, которой располагала газета, давала «достаточное основание в этом не сомневаться»[372].
Чтобы достичь эффекта полной правдивости, репортеру необходимо было создать впечатление, что он оценивает всю деликатность темы и достаточно сдержанно с ней обращается. Выходило, что он кое-что знал о Лиге, но долго молчал именно потому, что профессиональная честь не позволяла ему распространять непроверенную информацию. Например, в первом сообщении о Лиге в Полтаве можно было прочесть, что автор располагает сведениями о составе Лиги, но говорить об этом считает «пока преждевременным»[373]. Подобную осторожность проявил сотрудник «Киевских вестей», который «просто отказывался верить» слухам о лигах свободной любви, пока его в редакции не посетила группа молодых людей, сумевших убедить его в противоположном[374]. Стоило только корреспонденту серьезно заняться расследованием дела, как скоро выяснилось, что Лига существует «уже полтора года», что о ней «знали давно и знали многие», что она «насчитывает до 80, а то и до 100 членов» и имеет в своем распоряжении «что-то около 5 квартир»[375]. Таким образом, читателю оставалось заключить, что добросовестный, не гнавшийся за сенсацией корреспондент сначала недооценил масштабность отвратительного явления, но, раз уж он пишет о нем сейчас, — информация должна быть верной.
Конечно, некоторая сдержанность представлялась целесообразной и в связи с цензурой, которая, в случае особенно громких разоблачений, могла добиться ареста газеты по 1001 статье «о порнографии». Необходимо было сохранить негодующий тон блюстителя нравов, которым движет сочувствие учащейся молодежи, якобы оставленной на произвол судьбы родителями и учебным начальством. Однако демонстративные заявления газет об искреннем желании помочь молодому поколению не всегда спасали от вмешательства цензуры. Когда «Минский курьер» напечатал фельетон под названием «Дом любви», якобы основанный на результатах расследования местной Лиги, вице-губернатор подал в суд, и газета не выходила несколько месяцев[376]. Подробное описание собраний лигистов, содержавшее и настойчивые намеки на групповой секс, удостоилось прокурорской немилости. Не исключено, что именно уголовное дело против «Минского курьера» и заставило редакцию «Окраины» прекратить публикацию фельетонов на подобную тему, в основе которых лежала «рукопись-исповедь» раскаявшейся лигистки[377].
Другие попытки эксплуатировать слухи о лигах более открытым описанием оргий также были подавлены по цензурным соображениям. Был наложен арест на очерки Романа Доброго под заглавием «Тайные общества молодежи» (1908), несмотря на отрицательное отношение автора, по мнению комитета по делам печати, «как будто <имевшего> в виду предостеречь молодежь от зла»[378]. Из многочисленных пьес, так или иначе затрагивавших тему лиг свободной любви, только крайне малое число получило разрешение к представлению[379]. Характерно, что среди дозволенных мы находим комедию, один из главных персонажей которой — легкомысленный писатель, автор пьесы под названием «Лига свободной любви». Узнав о том, что такое общество действительно существует и что туда ходит его собственная дочь, писатель одумывается и сжигает рукопись своей пьесы[380].
В отличие от педагогической периодики и толстых журналов, к которым мы обратимся позже, газеты только косвенно обсуждали вопрос о причинах предполагаемого упадка нравственности среди молодежи. Анализ положения обычно не выходил за пределы громких тирад о небрежности «либеральных» родителей и необходимости восстановления школьной дисциплины. Психическое состояние учащихся, о котором много писали в медицинской и педагогической литературе того времени, копеечная пресса обсуждала редко. Зато она дружно ополчалась против современной литературы, влияние которой она охотно связывала с возникновением лиг свободной любви. В типичном по тональности комментарии редактор «Окраины» объяснил их появление тем, что, «начитавшись Арцыбашевых, Каменских и других современных порнографов», молодежь сделала их произведения своей настольной книгой[381].
Газета «Новое время», которая особенно смаковала слухи о минской Лиге, сообщила о похождениях некого Алексея, вообразившего себя героем арцыбашевского романа. Молодой человек не только сам вел крайне вольный образ жизни, но и развращал других, в результате чего в Минске составилась «компания санинцев»[382]. Характерно, что информацию об Алексее из Минска автор сообщения частично почерпнул из уже упомянутого фельетона «Дом любви», но сам добавил, что «Санин» в этой истории сыграл «решительную роль» (в фельетоне же роман вообще не упоминается). Представляя описанные в фельетоне события как вполне достоверные факты, автор предполагал прямую каузальную связь между нашумевшим романом и распутным поведением молодежи.
Идея о художественном произведении как о «настольной книге» или руководстве к жизни явно восходит к истории восприятия романа Чернышевского «Что делать?», о почти священном статусе которого имеются подробные свидетельства[383]. О восприятии арцыбашевского «Санина» таких свидетельств нет[384], хотя понять, почему и за этим романом закрепилась репутация «библии для целого поколения», труда не составляет[385]. «Санин» не только был написан в традиции идейного романа с известным уклоном в дидактизм[386], но и поступки героя, отказавшегося от старых традиций, напоминали современникам поведение радикалов-шестидесятников (хотя, по мнению марксистских критиков, сходство было только «мнимое»[387]). Характерно, что в карикатурах читателей «Санина» (особенно женщин) встречаются те же стереотипы, с помощью которых изображались нигилистки в 1860–1870-х. В драме некоего Д. А. Функендорфа «Лига свободной любви» (1910), где фигурирует группа молодых поклонников Санина и Ведекинда, курсистка Варечка Дудкина характеризуется автором как «немолодая, некрасивая, с мужскими манерами, стриженая, в очках, с папиросой»[388].
Было бы неверно утверждать, что в благоговении учащейся молодежи перед «порнографической» литературой типа «Санина» была убеждена только бульварная периодика. По снисходительному мнению известного критика П. Пильского, романом Арцыбашева зачитывалась вся провинция в надежде найти в нем жизненную программу[389]. Тем не менее настойчивый образ «Санина» как культовой книги, в которой лигисты нашли свою идеологию, нигде не проявился так явно, как в желтой прессе. Обыгрывая смутные представления своей публики о мистических сектах и декадентских поэтах, она описывала собрания лиг как таинственные сеансы, на которых в качестве «священной книги» читали современную литературу. Если, например, верить фельетонисту «Киевской мысли», то у лигистов было «одно евангелие: „Санин“» и «четыре евангелиста в лице Арцыбашева, Каменского, Потемкина и Кузмина». Идолопоклонство перед этими авторами даже дошло до того, что их текстами были украшены «все углы помещений, в которых совершались радения лигистов»[390].
Неоднократное упоминание «радений» в описаниях лиг показывает, что они мыслились подобиями тайных сообществ сектантов, в особенности — хлыстов. Эта ассоциация понятна, если учесть, что в силу непризнания определенными сектами традиционного брака за ними легко установилась сомнительная репутация (опять-таки особенно за хлыстами, ритуалы которых могли включать определенный сексуальный элемент). Можно сказать, что модель для интерпретации слухов о «коллективном разврате» уже существовала. Кроме того, слухи о лигах свободной любви совпадали с кульминационным моментом развития в России сектоведения, в основе которого лежал, как известно, не только этнографический интерес[391]. Вполне допустимо, что «хлыстовский пласт» в мифе о лигах был обусловлен и расширением дискурса о сектантстве в интересующий нас период.
Формированию квазимистического ореола лиг, видимо, способствовало и другое. Фельетонисты часто упоминали об «огарках», при свете которых якобы проходили собрания лиг. По некоторым версиям, огарки сгорали или их гасили, чем и маркировалось начало «свободных половых сношений». Вот описание некой пермской «фракции», содержащее почти все характерные моменты: «В арендованное „фракцией“ помещение собираются учащиеся обоего пола, каждый со свечным огарком одинаковой величины. Пока огарки не потухли, молодежь занимается беседою, чтением, пьет пиво. Когда же воцаряется тьма, то наступает реализация „свободы отношений полов“, то есть оргия открытого разврата»[392]. Парадоксальность этой картины — ждут наступления тьмы, чтобы отдаться «открытому разврату», — показатель ее сугубо риторического характера: настораживает не столько действие, сколько то обстоятельство, что оно совершается во «тьме» (хотя, если рассуждать логически, это-то и делает разврат менее открытым). Вообще, мы имеем дело с обличительным текстом, корни которого восходят, по крайней мере, ко времени раскола. В своей книге «Хлыст» А. Эткинд приводит цитату из доноса (1672 г.) на еретиков-капитонов, который строится по схеме, поразительно близкой к корреспонденции из «Пермских ведомостей»: «А по вечерам, как огонь погасят, творят блуд. А про тот блуд разговаривают: хто де блуд и сотворит и в том греха нет»[393]. Ясно, что деталь с гашением света отражает морально-оценочную систему доносчика, для которого «блуд» — дело темное, которое только во тьме и совершается[394].
Итак, несмотря на то, что бульварная пресса упорно пыталась создать впечатление небывалой нравственной катастрофы, образный язык, которым она пользовалась, состоял из набора стереотипов культурной мифологии 1860-х гг. и еще более старых представлений о сексуальной развращенности мистических сект. Из этих двух источников первый оказался самым главным. Уже само слово «Лига» носит скорее просветительские, чем мистические коннотации, что в общем согласуется с представлением о лигистах как о сознательных молодых людях, совместно читавших новейшую литературу[395]. Задачей «Лиги свободной любви» — в понимании прессы и авторов, так или иначе использовавших слухи, — была «сознательная» борьба с устарелыми формами сексуальной морали. Как заявляет главный развратник и идеолог Лиги в дилетантской мелодраме «Дети XX века (Огарки)», «самый же основной и важнейший догмат нашей религии это — освобожденная от всех условностей и нелепых предрассудков — свободная любовь!»[396]. В конечном итоге бульварная пресса причиной возникновения лиг свободной любви считала не мистицизм, а нигилизм.
Активизация «сектантского» подтекста в мифе о лигах свободной любви, пожалуй, и произошла в силу несколько загадочной семантики слова «огарок». На первый взгляд интерпретация его как «источника света» соответствует идее тайного собрания и поэтому представляется вполне убедительной. Однако можно задаться вопросом: почему, собственно, газеты так полюбили слою «огарок», когда могли бы обходиться и «свечой». Функциональная разница не существенна, и все же более специфическое слово «огарок» было почему-то нужнее.
Многократное использование «огарков» в репортажах о лигах свободной любви, по всей вероятности, обусловлено появлением в 1906 г. одноименной повести Скитальца. «Огарки» — пренебрежительное прозвище группы веселых пьяниц, которые совместно проживают в подвальном помещении, окрещенном ими «Вертепом Венеры погребальной». Их разгульное веселье вызывает досаду местного населения, живущего в страхе перед эпидемией холеры. Но и буйная беспечность самих «огарков» имеет оборотную сторону. В глубине души они стыдятся отсутствия «настоящего, достойного их дела и настоящей жизни»[397]. Проникнутые сознанием собственной нереализованности, они порвали с интеллигенцией («культурно изолированная раса») и создали «самостоятельную огарческую фракцию», которая однажды поднимется и «скажет свое огарческое слово»[398].
«Огарков» объединяет скорее их неудачливость, чем какое-либо общее социальное происхождение. Среди них: уволенный студент, бывший семинарист, но встречаются и рабочие. Защищая себя от критики, обвинявшей его якобы в копировании горьковских босяков[399], Скиталец позже счел нужным подчеркнуть, что его героев ставит в положение «огарков» как раз «присущая им талантливость»[400]. В целом это — люди способные, одаренные огромными душевными силами, которым при настоящем положении дел не дано выдвинуться, занять то место, которого они заслуживают. Если верить автору, то «огарки» — своего рода богемный пролетариат, с которым можно столкнуться по всей стране: «Можно было думать, что на Руси огарков много, что „фракция“ эта существует во всех климатических поясах России»[401].
В повести Скитальца легко обнаружить те элементы, с которыми мы постоянно встречаемся, изучая слухи о школьных «огарках» и лигах свободной любви. Во-первых, это представление о том, что фракция «огарков» из Самары — только часть более широкого движения, которое объединяет обездоленных по всей стране. Как мы видели, указание на распространенность огарчества — общее место в мифах о заговорах — является одним из ведущих моментов в репортажах о молодежных организациях разврата. Во-вторых, это идея о погубленном таланте, о разбитой жизни. Герои Скитальца — люди преждевременно «сгоревшие», т. е. истратившие свои жизненные силы в пьянстве и распутстве. Отсюда и слово «огарок», которое в этом контексте следует понимать метафорически. Буквальный смысл («остаток свечи») стал актуальным только потом, в частности, в силу его эротических ассоциаций. Именно контаминация буквального и переносного значений позволяла толковать огарок одновременно как остаток свечи и человека-неудачника[402].
Повесть Скитальца представляет особый интерес еще и потому, что она некоторое время действительно служила предметом самоидентификации для студентов средних учебных заведений. Для них образ «огарка» был значим в переносном смысле, как символ нереализованного таланта и подавленной школой личности. Хотя мы не располагаем свидетельствами о прямом подражании героям Скитальца, можно с уверенностью сказать, что его повесть дала наименование определенному типу «отчаянного» поведения, направленного против воспитательной практики средней школы[403].
Первые слухи о «школьных огарках» возникли в Орле в начале марта 1907 г. и сразу спровоцировали поток «писем в редакцию» от учеников. Большинство таких писем появилось в либеральной газете «Орловский вестник», которая охотно принимала на себя роль трибуны для молодежи. Будучи знакомыми с повестью Скитальца, юные корреспонденты, видимо, понимали слово «огарок» только в переносном смысле и не затрагивали вопрос о сексуальной распущенности орловской «фракции». Консервативная «Орловская речь» предпочитала, однако, язвительные комментарии своих сотрудников, один из которых не удержался и от подробного описания ритуала гашения свечей[404].
Непосредственным поводом для дискуссии о повести Скитальца в орловской прессе стало письмо девушки, подписавшейся псевдонимом «Заноза». По ее наблюдениям, учащаяся молодежь Орла охотно и открыто подражала героям-алкоголикам Скитальца; хуже всего было то, что она усвоила одни внешние признаки огарчества, никак не вникая в главную идею повести. Если литературные прототипы были одарены «могучей и гордой душой» и пили оттого, что не хотели мириться со своим положением, то школьным «огаркам» достаточно было самого пьянства: «Наши огарки — не великие люди, а великие… пьяницы. Все время проводят они в оргиях, они не поняли идеи „Огарков“, извратили ее». Чем это могло закончиться, показал случай в городе В., где «огарки» напоили одну девушку и тем возбудили в ней «грязную животную страсть»: «она стала скверно ругаться, бросаться на шею опоившим ее гимназистам… Ее падение было бы неминуемо, если бы не случайность»[405].
Тезис «Занозы» об одностороннем и поверхностном подражании «Огаркам» Скитальца встретил решительный отпор ученика Первой орловской гимназии, который, наоборот, рассматривал увлечение огарчеством как отчаянный, но вполне сознательный жест «идейной» молодежи, задыхавшейся под тяжестью полицейско-бюрократического режима средней школы. Хотя молодежь, по мнению гимназиста, уже потеряла всякую надежду на какие-либо преобразования, обещанные 1905 г., она все-таки не могла снова подчиниться старому порядку. Поэтому она и «отравляла себя постепенно, ужасно, сознательно…». Не внешнее подражание каким-то литературным героям, а истинное разочарование в отсутствии реформ объясняло, в глазах автора, небывалый запой молодежи. Вопрос о возможных случаях сексуального распутства он обошел молчанием[406].
Реакция гимназиста вызвала ряд новых читательских писем (в том числе и второе письмо «Занозы»). Мысль об «идейном и сознательном» пьянстве в этих письмах либо отвергалась, либо отстаивалась. Некоторые из читателей шли Дальше «Занозы», полагая, что «огарки» — «просто пьяницы», которые всегда были и которых «не мало будет и в будущем»[407]. Однако, судя по большинству «писем в редакцию», опубликованных в «Орловском вестнике», да и по комментариям в «Орловской речи», мало кого это объяснение успокоило. По общему мнению, огарчество, существовавшее «не со вчерашнего дня», говорило о чем-то другом[408]. По мнению одного семинариста, обычные для ученичества пьянство и разврат как раз прекратились в революционной эйфории 1905 года и сразу же возобновились после наступления реакции: «Старая школа — рассадник пьянства и огарчества»[409].
На страницах «Орловской речи», усматривавшей каузальную связь между ослаблением школьной дисциплины и распутным поведением учеников, картина получалась совершенно противоположной. Газета не только отстаивала восстановление практики внешкольного надзора, но и всячески пыталась дискредитировать родительские комитеты за их «небрежное» отношение к нравственному воспитанию детей. Представление о «чрезвычайной халатности» родителей читатели могли получить из сочных статей некоего В. Брянского, описывавшего мероприятия родительских комитетов как ученические попойки, на которых сами родители «пили шампанское и занимались флиртом»[410]. Таким образом, если «Орловская речь» представляла огарчество как относительно новое явление, прямо вытекавшее из ослабления надзора и учреждения родительских комитетов, то для большинства писавших в редакцию «Орловского вестника» оно свидетельствовало об актуальности «старой» проблемы: полицейский порядок в средней школе и его пагубное влияние на учеников.
По сути дела, за спором о подоплеке огарчества скрывался вопрос о разделении воспитательной ответственности между семьей и школой. Вопрос этот восходил еще к школьным реформам министра народного просвещения Д. Толстого (1866–1880), который для борьбы с «нигилизмом» обратил особое внимание на нравственное образование молодежи[411]. Опубликованный в 1874 г. «Сборник постановлений и распоряжений по гимназиям и прогимназиям», подробно описывавший должное поведение гимназиста как в школе, так и вне ее стен, не оставлял никакого сомнения, что ответственность за нравственное воспитание учащихся возлагается прежде всего на учебные заведения, а не на родителей[412]. Подвергая ученика постоянному наблюдению, школа должна была сохранить его нравственную чистоту и тем самым обеспечить формирование политически благонадежной элиты.
Русская литература и мемуаристика начала XX в. изобилует описаниями школьного быта, которые в подавляющем большинстве свидетельствуют о полном отсутствие нравственного авторитета средних учебных заведений. Неудивительно, что составляющим элементом «мифа» о русской гимназии (как показал Д. Макнэр в специальной статье на эту тему[413]) является наличие «тайной жизни» ученика, в которой он ищет спасения от удручающей рутины. Серая обыденность подталкивает его на путь пьянства и разврата, от которого может спасти только альтернативное воспитание в форме самостоятельного чтения радикальных критиков и новейшей русской литературы. Даже А. Изгоев, в целом отрицательно относившийся к подпольному образованию, считал, что, «не будь его, количество детей, погрязающих в пьянстве, в разврате, нравственно и умственно отупелых, было бы гораздо больше, чем теперь»[414]. Возникшую на исходе революции 1905 г. историю огарчества можно считать кульминацией этого мифа, реализовавшей именно его трагический потенциал.
Для дальнейшего развития слухов об «огарках» и лигах свободной любви не менее важной оказалась противоположная точка зрения — о воспитательной некомпетентности родителей. Мало того что она нашла выражение в педагогических журналах и правой периодике, настаивавшей на отмене родительских комитетов, она еще и оказала значительное влияние на самосознание самих учащихся. Жупел погибающего подростка, нуждающегося в нравственном руководстве родителей, но не встречающего его ни в семье, ни в школе, в определенной степени «усвоился» молодежью, превратился в автонарратив.
Волна моральной паники по поводу «огарков» затрагивала вопрос об отчужденности детей от родителей, который встал еще до 1905 г. На самом пороге XX в. «семейный кризис» был одной из самых актуальных тем в педагогической периодике. Высказывавшиеся по этому поводу приходили к различным выводам о характере современного воспитания, упрекая родителей то в халатном, то в слишком требовательном отношении к своим детям, но при этом все соглашались с тем, что традиционная пропасть между «отцами и детьми» не уменьшилась, а наоборот, разрослась до катастрофических размеров[415]. Как писала в 1903 г. сотрудница «Вестника воспитания», «холодные, далекие отношения между двумя поколениями стали явлением скорее усиливающимся, чем уменьшающимся с каждым годом»[416].
Символом семейного кризиса накануне 1905 г. стала драма А. Найденова «Дети Ванюшина» (1901), пользовавшаяся исключительным успехом как в столице, так и в провинции. Ставшее уже тогда общепринятым отношение к этой пьесе как разоблачительной по отношению к удушающей атмосфере «буржуазной» семьи объясняет, почему она охотно ставилась в советское время и до сих пор входит в репертуар некоторых театров[417]. Кульминацией несложного сюжета является сцена, в которой пьянствующий и уже потерявший невинность подросток объясняется с отцом по поводу своего удаления из гимназии и упрекает живущих «внизу» (т. е. взрослых) за их незнание душевного мира живущих «вверху» (детей). Пространственная оппозиция «верха» и «низа» стала ёмким выражением этой дилеммы, по мнению современников, свидетельствовавшей о том, что граница, отделявшая официальную жизнь подростка от тайной, проходила не только между школой и улицей, но и внутри родительского дома[418].
Разумеется, эти настроения необходимо рассматривать в контексте более широкого и более осмысленного интереса к юношеству (в смысле «die Adoleszenz»), который возникает на рубеже XIX в. по всей Европе[419]. Однако, если ограничиться ситуацией в России, нельзя не увидеть, что в либеральной и народнической прессе после 1905 г. преобладающее значение получила именно идея коллективной виновности старшего поколения, допускавшего «преждевременное» развращение детей. Отсюда и множество пьес на огарческую тему, моделью для которых служила в конечном итоге пьеса «Дети Ванюшина» со своей обличительной направленностью.
Например, в уже упомянутой мелодраме «Дети двадцатого века (Огарки)» одинокий герой Григорий ратует за школьные реформы и одновременно борется с развратом среди молодежи. Его высокие идеалы разделяет только Вера — чистая, умная курсистка, поддержавшая его в борьбе с Эдуардом Фон-Бахом — основателем местной «Лиги свободной любви». Однако в конечном итоге победу одерживает тот самый Фон-Бах. Ему не только удается соблазнить младшую сестру Григория, Любовь, и ее подругу Софию (
Вина «отцов» не ограничивается только воспитательной небрежностью, способствующей раннему падению детей. Живя в грязи, отцы буквально обрекают детей на гибель. В драме «Лига свободной любви (Школьные огарки)» некоего С. Р. Чернявского 16-летний гимназист Петя, к своему ужасу и омерзению, узнает, что его отец посещает публичные дома и заражен сифилисом. В то же время классный надзиратель Пети, объявивший в гимназии войну порнографии, бесцеремонно водит старшеклассников в сомнительные заведения. В итоге Петя, измученный гимназической рутиной, окруженный ницшеанствующими «огарками»-одноклассниками, совершает самоубийство[421].
Судя по негодующей тональности и общему дилетантизму этих произведений, так никогда и не увидевших сцены, можно допустить, что авторы были подростками или, по крайней мере, стояли близко к гимназической среде. Клеймя пороки «отцов», они явно симпатизировали молодежи и претендовали на право говорить от ее имени. Однако самый непосредственный отклик учащихся на слухи об «огарках» и лигах можно найти в многочисленных «письмах в редакцию» и даже стихотворениях, опубликованных в прессе (особенно — провинциальной) весной 1908 г. Из них становится ясно, что общепринятое представление властей о катастрофическом падении нравов среди учащихся в известной степени было сформировано самой молодежью и служило составляющим элементом ее постреволюционной идентичности. Несмотря на то что почти все, кто писал в редакцию, осуждали деятельность лигистов (что, казалось бы, говорит как раз о благонравии молодого поколения), сама идея морального кризиса редко подвергалась сомнению. Красноречивым примером могут служить следующие строки из стихотворения полтавского гимназиста, непосредственно откликнувшегося на слухи, будто и в его городе возникла «Лига свободной любви»:
Обладая обычной для этого жанра высокопарной тональностью, стихотворение уже самим названием создает впечатление надвигающейся катастрофы. Произнеся формулу полностью — «Videant consules, ne quid res publica detrimenti capiat», — сенат Древнего Рима во времена кризиса уполномочивал консулов действовать по своему усмотрению: «Пусть консулы следят, чтобы государство не пострадало». Хотя нельзя с уверенностью сказать, к кому поэт обращается (к ученичеству или к обществу вообще), стихотворение явно обыгрывает стандартный набор тем бульварной прессы: угроза тайных обществ разврата («длань позорной „лиги“»), отсутствие родительского надзора («отцы и матери спокойно спят») и популярность «порнографических» авторов («толпой жрецов печатной пошлости»). По сути дела, «Videant Consules!» — традиционная социальная элегия надсоновского типа, с той лишь разницей, что ее главная тема (преждевременная старость души, дряхлость современного поколения) теперь трактуется в «семейном» ключе[423].
Помимо стихотворений, провинциальные газеты охотно печатали письма учеников, призывавших своих ровесников противостоять натиску лигистов и бороться с развратом[424]. Леворадикальный журнал «Молодые порывы», уделявший, по словам редакции, «особое внимание культурно-просветительским начинаниям», опубликовал негодующий протест молодежи, в котором она требовала запрета рекламы не только порнографической литературы, но и презервативов. Хотя о «Лиге свободной любви» тут не упоминается, протест знаменателен тем, что он эксплицитно обращен к «родителям и воспитателям», которые — по идее юных авторов — должны защитить молодежь от таких объявлений. Кроме того, требуя поддержки старшего поколения, составители протеста создают образ молодежи как раздробленного коллектива, «слабая часть» которого «тянулась к заманчивым Саниным». Причисляя себя к «другой части», «чистой молодежи», протестующие все же высказывают сочувствие к своим слабым «сотоварищам», за благо которых они и выступают[425]. Если рассматривать протест как выражение коллективного самосознания молодежи, то становится очевидным, как остро она сама ощущала идею нравственного упадка «детей».
Коллективные протесты молодежи заставляли некоторых журналистов делать утешительные выводы, что среди учащихся существует и антисанинское течение, оздоровительная роль которого могла быть очень значительной[426]. По мнению сотрудника «Полтавского голоса», цитировавшего коллективный протест группы возмущенных гимназисток, спасение от огарчества следовало ожидать скорее от молодежи, чем от взрослого поколения, которое не проявляло подобных инициатив[427]. Таким образом, наряду с точкой зрения на огарчество как на симптоматичное явление, выражавшее упадочный дух времени, существовала и другая, согласно которой оно распространялось только на худшую и в целом нерепрезентативную часть молодежи.
В своей классической работе об английской молодежной культуре 1960-х гг. С. Коэн показал, что сосуществование этих противоречащих друг другу точек зрения характерно для изображения социальных угроз в средствах массовой информации. С одной стороны, молодежь представляется как «зеркало» общества, непосредственно отражающее все его болезни и недостатки. С другой, печать часто подчеркивает, что общество имеет дело с совсем немногочисленной группой хулиганов, которых не следует-де отождествлять с молодежью в целом (что Коэн называет «the Lunatic fringe theme»)[428]. Из вышеизложенного следует, что слухи о лигах свободной любви в бульварной прессе подвергались такому же противоречивому осмыслению, в результате которого поведение молодежи могло считаться то «симптоматичным», то «нерепрезентативным». Недаром репортажи иногда завершались демонстративным заявлением о «непорочности» подавляющего большинства учащихся[429].
Однако необходимо отдавать себе отчет в том, что представление о небывалой распущенности школьной молодежи в известной степени разделяла и она сама. Об этом свидетельствует дискуссия в орловской прессе в 1907 г. и коллективные протесты школьников других городов в 1908 г. Можно сказать, что реакция учащихся на слухи о лигах свободной любви воплощала в себе тот самый парадокс, который описал Коэн: предполагаемое поведение лигистов воспринималось как нерепрезентативное, вызывая протест у тех, кто причислял себя к «чистому большинству»[430]. В то же время существовало устойчивое мнение, что открытый разврат широко распространен среди молодежи и что в целом «мы дожили до великого позора»[431]. Для становления этого сложного и отчасти противоречивого представления молодежи о себе особенно важными представляются следующие три фактора: «старый» вопрос школы и семьи, восходящий еще к реформам системы среднего образования; литературный стереотип развращенного подростка (Найденов, Гарин (Михайловский)) и, наконец, сенсационный дискурс бульварной прессы, распространявшей слухи о безнравственности учащихся. История «Лиги свободной любви» — история молодежной идентичности, которая возникла именно на пересечении названных дискурсивных рядов.
Уже к июню 1908 г. всеобщее волнение по поводу «Лиги свободной любви» улеглось. Хотя официальные следствия обнаружили среди учащихся (в оценке министра Шварца) возмутительное падение нравов, требовавшее немедленного восстановления дисциплины, доказать существование молодежных обществ, посвященных открытому разврату, так и не удалось[432]. Ознакомившись с результатами расследования дела о местной «Лиге свободной любви», редакция «Минского курьера» ограничилась коротким сообщением, что учащиеся города Минска «в лиге никакого участия не принимали»[433]. Намекнув таким образом на возможность существования Лиги, газета, видимо, сочла тему уже исчерпанной и больше к ней не возвращалась. В печати других городов «Лига свободной любви» также перестала быть предметом горячего обсуждения.
Успокоительные результаты расследований убедили далеко не всех. Осенью того же года «Русская школа» опубликовала длинную статью в четырех частях (общий объем 75 страниц), в которой автор доказывал достоверность слухов и высказал вдобавок предположение, что власти пытаются замять историю о лигах[434]. Не менее характерно, что и литературные критики, разбиравшие то или иное «порнографическое» произведение, могли упомянуть о лигах как о явлении совершенно реальном[435]. Еще в 1913 г. популярный «Синий журнал» напечатал статью о «лигах любви» в дореволюционной Франции, пытаясь тем самым доказать их существование и в современной России[436]. Хотя изредка и звучало мнение, будто описания огарчества — клевета, в частности, на освободительное движение[437], доверие к слухам было таково, что они оказали известное влияние как на самосознание современников, так и на историческую репутацию 1907–1917 гг. как «самого позорного и бесстыдного десятилетия истории русской интеллигенции»[438].
Учитывая эту репутацию, сопоставление истории «Лиги свободной любви» с не менее сенсационными слухами о Лиге самоубийц могло бы оказаться перспективным, тем более что тема суицида иногда всплывала в связи с огарчеством. Трафаретный сюжет разбитой молодой жизни, который мы находим в репортажах об «огарках», предполагал, что лигисты заражаются сифилисом и/или совершают самоубийство. Весьма характерно, что после публикации в 1908 г. своих первых «социально-беллетристических очерков» под названием «Тайные общества молодежи» Р. Добрый написал и своего рода продолжение: «Почему молодежь кончает самоубийством?» (1911).
Однако при всем сходстве между слухами о лигах свободной любви и лигах самоубийц не следует упускать из виду, что последние скоро были объявлены «общероссийским феноменом», в котором участвовали все классы и люди разного возраста[439]. Слухи о клубах самоубийц знали и Западная Европа, и Соединенные Штаты. Миф же о «Лиге свободной любви» был нарративом именно о школьной молодежи, о детях русской интеллигенции. Как я пытался показать, в развитии этого нарратива сама молодежь сыграла существенную роль. Не желая отрицать те универсальные аспекты, которые, несомненно, присущи легенде о «Лиге свободной любви» (вспомним хотя бы шабаш ведьм в Средневековье), хотелось бы подчеркнуть, что эта легенда, в силу своей политической окрашенности, коренится в стереотипах русской культурной истории, в частности в истории русской интеллигенции. Кажется, именно в этом и заключается специфика мифа о «Лиге свободной любви».
Король Георгий Сергеевич Триродов и его «насыщенное бурями» королевство
Второй роман трилогии Ф. Сологуба «Творимая легенда» заканчивается впечатляющим описанием извержения вулкана, в результате которого с лица земли исчезает целый остров со всеми его жителями. Вместе с остальными погибают и королева Соединенных Островов Ортруда и ее мать королева Клара. Гибель королев приводит к анархии и к попыткам различных политических сил взять власть в свои руки. Напряжение в обществе нарастает, ни одна из партий не может одержать верх, и наконец их представители решают голосовать на выборах короля за кандидатуру русского поэта и ученого Георгия Триродова. Триродов набирает абсолютное большинство голосов и становится королем; однако для того, чтобы прибыть в столицу своего нового государства, ему приходится преодолеть не только трудности, связанные с нестабильностью самого русского общества, но и в буквальном смысле земное притяжение. Хотя решение о том, чтобы выставить свою кандидатуру на престол Соединенных Островов, Триродов принимает, узнав о гибели царствующей королевы, очевидно, что ее смерть стала для него лишь удобной возможностью реализовать то желание получить власть, которое обуревало его уже давно. Королева, по сути, и погибает потому, что должна освободить Триродову место: его жажда власти сметает ее, подобно вулканической лаве, разрушившей остров Драгонера. В символическом прочтении Триродов и есть тот вулкан, извержение которого, равнозначное освобождению подспудных сил, дестабилизирует ситуацию не только на Островах, но и в России, также доведенной до точки кипения.
Итак, кто же такой Георгий Триродов, способный вызывать подобные катаклизмы? Его портрет кажется списанным с портрета самого Сологуба: «Триродову было лет сорок. Он был тонок и строен. Коротко остриженные волосы, бритое лицо — это его очень молодило. Только поближе присмотрясь, могли заметить много седых волос, морщины на лице около глаз, на лбу. Лицо у него было бледное. Широкий лоб казался очень большим — эффект узкого подбородка, худых щек и лысины»[440].
Лицо поэта Сологуба как бы
«Через несколько секунд сотни жертв катастрофы — мужчины, женщины, дети вперемежку, раздавленные, обугленные, — усеяли все окрестности; в числе их были оба машиниста и кочегары, чьи останки так и не удалось разыскать.
— Безмозглые недотепы! — пробормотал физик»[443].
Описание последствий извержения вулкана на Драгонере очень похоже на описание последствий железнодорожной катастрофы: в обоих случаях подчеркивается предельная, вплоть до неразличимости («мужчины, женщины, дети вперемежку»), деформация обугленных, превратившихся в пепел человеческих тел: «На улицах и на площадях лежали убитые камнями, точно брошенные кем-то в торопливом движении. Было много погибших детей. Жалкие валялись среди пепла и камней их темные, голые трупики. Везде лежало много полуголых и голых тел. На иных горели, тускло тлея и смрадно дымясь, лохмотья одежды. Иногда и самые тела людей занимались медленным, измятым дымною пеленою огнем» (С. 419).
Употребляя сочетание «брошенные кем-то», Сологуб как бы антропоморфизирует вулкан, говорит о нем как о живом существе. Извержение, к гуманитарным последствиям которого Триродов совершенно равнодушен[444], позволяет ему приступить к эксперименту над государством Островов: «Теперь, когда престол королевства Соединенных Островов стал свободен, заманчива была для Триродова мечта посадить на этот престол человека, чуждого династическим расчетам, человека не из расы принцев. Кто же мог быть этим человеком?»
«Кто хочет, тот может, — думал Триродов. — Стоит только сильно, по-настоящему хотеть». И решился Триродов сделать попытку взойти на престол Островов, овладеть наследием королевы Ортруды, к перевитому лаврами терновому венцу поэта прибавить таящий в себе такие же терния золотой и алмазами блистающий венец короля.
Не случайно Триродов хочет
Возвращение Ортруды с вулканического кратера предстает как неуклонный спуск в подземелье, спуск, в конце которого ее ждет смерть. Пытаясь спастись от извержения, Ортруда, как будто влекомая инстинктом смерти, сама спускается в мрачный подвал губернаторского дворца, который становится ее могилой: «Комната с грузными сводами, без окон, словно в подвале, озарилась красноватым светом электрических лампочек. На столе под зеркалом стояли зажженные свечи. Пол комнаты был сложен из больших, уже неровных от времени плит» (С. 421).
Комната, в которой смерть настигает королеву, очень напоминает грот, куда сын Триродова Кирша заводит в самом начале романа двух любопытных барышень — Елисавету и ее сестру Елену. Он также залит ярким светом, хотя источник света не виден, а подземный коридор, который связывает его с оранжереей, наполнен запахом тления, «тоскливым», «чуждым» ароматом. «От этого запаха слегка кружилась голова и сердце сладко и больно замирало» (С. 29). «Сестры вошли в грот. Свет лился отовсюду. Но источников света сестры не могли заметить. Казалось, что светились самые стены. Очень равномерно разливался свет, и нигде не видно было ни ярких рефлексов, ни теневых пятен».
Сестры шли. Теперь они были одни. Дверь за ними со скрипом заперлась. Кирша убежал вперед. Сестры скоро перестали его видеть. Коридор был извилист. Почему-то сестры не могли идти скоро. Какая-то тяжесть сковывала ноги. Казалось, что этот ход идет глубоко под землею, — он слегка склонялся. И шли так долго. Было сыро и жарко. И все жарче становилось.
Королева Ортруда, умирающая в «тягостной» и «смрадной» (С. 430) атмосфере комнаты без окон, как будто переносится в дом Триродова, в ту «тайную камеру», в которой он ставит свои эксперименты над материей. В результате образы Ортруды и Елисаветы сливаются[447]: Ортруда в облике Елисаветы вступает в подземный грот, который есть не что иное, как область смерти, а Елисавета в облике Ортруды умирает в подвале, занесенная пеплом. Характерно, что в обоих подземельях время замедляется, становится тягучим; тяжесть и истома сковывают Еписавету-Ортруду, которая из «солнечной» жрицы Люцифера превращается в «лунную» Лилит, обвеянную «тишиной и тайною, подобными тишине и тайне могилы» (С. 452). В романе Лилит, первая жена человека, зовется вечной Сестрой; приходя к человеку, она говорит ему
Вторая жена человека — это солнечная Ева, Елисавета, вечная Любовница, Мать его детей. Однако Триродову сына рожает именно первая жена, она и умерла оттого, что родила, что захотела стать солнечной Елисаветой. По представлению Триродова, его жена умерла, потому что, родив, утратила невинность. «Жить — только невинным» (С. 77). Когда Триродов дарит Елисавете фотографию его обнаженной первой жены, он делает это с намеком: по-видимому, он хочет, чтобы Елисавета заняла ее место, тоже стала его вечной Сестрой. По его мысли, их союз должен быть союзом идеальным, устремленным от сферы повседневности в сферу свободного бытия, не отягощенного земными заботами. В этой сфере свободы, где душа отринет всякие нормы, сладострастие просветлится жестокостью и, истощаясь в жестокости, умертвит само себя[448].
Смерть королевы Ортруды и есть смерть сладострастия: очевидно, что союз Елисаветы и Триродова не только не нацелен на деторождение, но и вообще трансцендирует половое влечение. Отчетливо проявляющиеся в творчестве Сологуба гомосексуальные и травестийные мотивы (в первых редакциях «Мелкого беса» Саша Пыльников прямо был назван андрогином; Елисавета переодевается мальчиком; Ортруду и Афру Монигетти соединяют лесбийские отношения и т. п.) связаны, по всей видимости, именно с отказом от деторождения и совокупления.
Когда Триродов и Елисавета, отведав магической жидкости и причастившись тем самым разнообразию жизни[449], переносятся на планету Ойле, они забывают обо всем земном, в том числе и о сексуальности: «На мягком ложе у стеклянной стены лежали они рядом, и возрастание восторга было им, как стремительный полет в беспредельные дали.
Они проснулись вместе на земле Ойле, под ясным Маиром. Они были невинны, как дети, и говорили наречием новым и милым, как язык первозданного рая. Сладкий, голубой свет изливал на них дивный Майр, благое солнце радостной земли. Были свежи и сладки вновь все впечатления бытия, и невинные стихии обнимали невинность тел. В могучих ощущениях радостной жизни на миг забылось все земное» (С. 459).
Характерный момент: путешествие Триродова и Елисаветы описывается в терминах эротических («нарастание восторга»), но самого контакта не происходит, он как бы «замедляется» или, если воспользоваться терминами Жиля Делёза, «отклоняется», «подвешивается». Похожее «подвешивание» имеет место и у Захер-Мазоха, у которого речь идет «не о негации или разрушении мира, но также и не об идеализации его; здесь имеется в виду отклонение мира, подвешивание его в акте отклонения, — чтобы открыть себя идеалу, который сам подвешен в фантазме». «Более того, — продолжает философ, — процесс мазохистского отклонения заходит столь далеко, что захватывает и сексуальное удовольствие как таковое: удовольствие отклоняется, задерживается максимально долгое время, что позволяет мазохисту в тот самый миг, когда он его, наконец, испытывает, отклонять его реальность, чтобы отождествиться с „новым человеком без половой любви“»[450].
На Ойле Елисавета и Триродов переносятся из высокой стеклянной башни, расположенной на крыше триродовской усадьбы. Однако этот подъем в мир мечты и восторга невозможен без предварительного спуска в подземный мир, мир страха и смерти. Чтобы воспарить к ясному Майру, Елисавета должна сначала пройти по узкому коридору, ведущему в чрево Земли. Не случайно, что по мере продвижения двух сестер по подземному ходу нарастает жара: все ближе они к центру Земли, к тому очистительному адскому пламени, которое выйдет на поверхность в виде вулканической лавы во втором романе трилогии. Не случайно и то, что грот, а также, по-видимому, и коридор залиты ослепительным светом, исходящим, как кажется, от самих стен. Этот равномерный неживой свет продуцируется, скорее всего, множеством невидимых электрических ламп. Ясным и неподвижным электрическим светом залиты и внутренние помещения дома Триродова. Вот как описывается в романе подъем Триродова вместе с провокатором Островым на верхние этажи дома: «Они пошли вверх по лестнице, узкой, очень пологой, с широкими и невысокими ступенями и частыми поворотами в разные стороны, под разными углами, с длинными площадками между маршей, — и на каждую площадку выходила какая-нибудь запертая плотно дверь. Ясный и неподвижный был свет. Холодная веселость и злость, неподвижная, полускрытая ирония были в блеске раскаленных добела проволочек, изогнутых в стеклянных грушах» (С. 66).
Этот злой и веселый свет явно противопоставляется сладкому и радостному голубому свету звезды Майр. Звезда Майр — это новое, преображенное Солнце, переставшее быть жестоким палящим Змием. Земное, неправедное светило должно погаснуть[451], и тогда
Низводя Трильби до уровня воспроизводящей машины, фактически убивая в ней человека, Свенгали поступает так же, как поступает Триродов, превращая, силой своего взгляда, провокатора Острова в говорящую заводную куклу: «Остров отвалился на спинку кресла. Красное лицо Острова покрылось серым налетом бледности. Налившиеся кровью глаза его полузакрылись, как у брошенной полулежа куклы с заводом в животе. Остров сказал вяло, как неживой <…>» (С. 106)[454].
Интересны обстоятельства перестройки дома, которую затеял Триродов после покупки: для ремонта и переделки он выписывает нездешних, угрюмых, смуглых и малорослых работников, не понимающих русского языка. Общаться с ними может лишь один Триродов, и лишь его воле они подчиняются. Секрет его власти в том, что он владеет тем недоступным обывателям словом, посредством которого он осуществляет связь с представителями подземного мира — рабочими, роющими для него подземные ходы. Герой «Будущей Евы» инженер Томас Эдисон также правит миром с помощью слова: его приказы передаются исполнителям по сложной системе фонографов, телефонов и других акустических аппаратов, так что сам инженер остается невидимым для тех, кому отдает распоряжения. По сути, общение его ограничивается лишь двумя людьми: английским лордом Селианом Эвальдом и его возлюбленной Алисией Клери, и то он нуждается в них лишь постольку, поскольку заинтересован в выполнении задачи, которую поставил перед собой еще до визита лорда: в материализации бесплотного женского образа, созданного им в своей лаборатории с помощью хитроумных манипуляций с электричеством. Дело в том, что Эдисону удалось открыть секрет изготовления искусственной плоти, и он ожидал лишь случая, чтобы облечь в эту плоть ту, которая существует пока только в виде потенциальности. Это недовоплотившееся существо носит имя Гадали и представляет собой «
Эдисон хочет, беря на себя функции Бога, не только создать совершенное тело, но и вдохнуть в него душу; более того, в идеале существа, подобные Гадали, должны населить собой всю землю, вытеснив человечество. «По моему мнению, — доказывает он лорду Эвальду, — не пройдет и столетия, как сбудутся тайные желания рода человеческого — благодаря ей <Гадали> вкупе с ИСКУССТВЕННЫМ способом продолжения рода; по крайней мере так будет у народов, являющихся провозвестниками будущего» (С. 103).
В «Будущей Еве» весь сюжет построен на конфликте между низменным и телесным, с одной стороны, и возвышенным и духовным, с другой. Лорд Эвальд соглашается на проведение эксперимента по приданию бесплотной андреиде Гадали телесного облика его любовницы Алисии потому, что хочет преодолеть в себе низменное влечение к Алисии, которая является олицетворением сексуальности. «У меня такое ощущение, — говорит он, — словно я почти безнадежно унизил себя тем, что обладал этой женщиной; и не зная, как обрести искупление, хочу по крайней мере покарать себя за слабость,
Лорд Эвальд устремлен к духовному, и когда Эдисон предлагает ему создать совершенную женщину, которая отвечала бы этим его устремлениям, он соглашается. Примечательно, что, несмотря на все механистические подробности, которыми изобилует рассказ Эдисона о Еве будущего, ученый упорно избегает говорить о ней как о сексуальном объекте. Новая Ева, которую он конструирует, это, в сущности, андрогин, находящийся по ту сторону сексуального. Поэтому и любовь лорда Эвальда к ней будет, в отличие от его чувства к Алисии, любовью асексуальной. Схожую модель, основанную на противопоставлении любви плотской и любви асексуальной, которая при этом отнюдь не будет
Детская колония Георгия Триродова — это лаборатория ученого и мага, в которой он ставит опыты по отделению сладострастия от чувственности, чтобы направить энергию последней на создание нового мира. Практически этот процесс принимает форму преобразования «энергии живых и полуживых тел» в неизвестную науке чрезвычайно мощную энергию, с помощью которой можно, скажем, изменить время обращения Луны вокруг своей оси, удержать на ней воздух и превратить ее в колонию Земли или же можно преобразовать саму Землю в планету Ойле, где люди будут вкушать полноту блаженства первобытия. В этой лаборатории «ужас и восторг живут <…> вместе» (С. 31). Сила этой энергии настолько велика, что предметы в кабинете Триродова радикально деформируются: «Странная комната, — все в ней было неправильно: потолок покатый, пол вогнутый, углы круглые, на стенах непонятные картины и неизвестные начертания. В одном углу большой, темный, плоский предмет в резной раме черного дерева» (С. 31).
Темный предмет в черной раме — это магическое зеркало, которое обладает способностью не только искажать отражение, но и деформировать саму внеположную ему реальность. Елена и Елисавета, посмотревшись в зеркало, действительно становятся безобразными старухами, и понадобится некое зелье, приготовленное хозяином кабинета, чтобы вернуть им прежний облик. Любопытная сцена, в чем-то напоминающая эту, разворачивается и в романе Вилье: лорд Эвальд ведет Алисию, которая является точной земной копией Венеры Милосской, в Лувр, чтобы поставить ее лицом к лицу с оригиналом. Когда у Алисии проходит первое чувство удивления от узнавания себя самой в бессмертной статуе, она вдруг чувствует недомогание, трепет проходит по ее телу. По словам лорда Эвальда, недомогание Алисии вызвано «инстинктивным», «смутным» ужасом перед собственным несравненным телом (С. 57). Конечно, красота статуи несравненна, но все-таки это красота деформированная (у нее нет рук), холодная, каменная, асексуальная. Эвальд, приведя подругу в Лувр, надеется на то, что созерцание статуи пробудит в Алисии душу, но такое пробуждение возможно лишь в том случае, если произойдет одновременное умаление тела. Алисия обладает прекрасным телом, статуя же, обладая телом, телом деформированным, трансцендирует телесность как таковую. Однако все происходит совсем не так, как хочется английскому аристократу: Алисия, на короткий миг испытав чувство ужаса от своей телесной красоты, еще больше утверждается в мысли о том, что путь к успеху лежит через тело:
По сути, чистое созерцание равнозначно здесь неподвижности: если раньше взгляд лорда Эвальда задерживался на живом теле Алисии как на препятствии, не дающем проникнуть в глубину, то теперь он как бы проходит сквозь тело, прозревая за ним холодность и бесстрастность куска мрамора. Алисия перестает быть для него женщиной и превращается в неподвижную статую. Но и сам Эвальд, предаваясь чистому созерцанию, как бы каменеет, становится апатичным и в конце концов теряет волю к жизни. Вспомним, что, попав в дом к Триродову, Елена и Елисавета также чувствуют странное оцепенение, истому, томную усталость, да и обычным состоянием самого владельца усадьбы являются тоска и апатия. Подобное состояние возникает тогда, когда человек освобождается от желания, направленного на кого-либо, будь это Гадали, Елисавета или Алисия; желание замыкается на самом себе и представляет собой энергию, в которой сжигаются оппозиции любви и ненависти, добра и зла. В этом смысле Эдисон и Триродов (в меньшей мере Эвальд) являются наследниками героев маркиза де Сада, которые, будучи личностями целостными, суверенными, отнюдь не нуждаются в своих жертвах[456]. Как отметил Морис Бланшо, герои Сада апатичны, причем их апатия — это «дух отрицания, приложенный к человеку, который выбрал для себя быть суверенным. Это, некоторым образом, причина, или принцип, энергии. Сад, кажется, рассуждает почти что следующим образом: современный индивид являет собой некоторое количество силы; большую часть времени он свои силы растрачивает, отчуждая их в интересах тех подобий, призраков, каковые называются другими, Богом, идеалом; через это разбазаривание он напрасно исчерпывает свои возможности, их проматывая, но еще больше он не прав в том, что основывает свое поведение на слабости, поскольку растрачивает себя ради других потому, что считает необходимым на других опереться. Роковая непоследовательность: он ослабляет себя, тщетно растрачивая свои силы, и он тратит силы, потому что считает себя слабым. Но истинный человек знает, что он одинок, и он согласен на это; все то в себе, что — будучи наследием семнадцати веков малодушия — соотносится с другими, он отвергает; например, жалость, благодарность, любовь — эти чувства он разрушает. Разрушая их, он восстанавливает свою силу, которую ему понадобилось посвятить этим своим расслабляющим импульсам, и, что еще важнее, из этой работы по разрушению он извлекает начало истинной энергии»[457].
Вот почему так бесстрастно и равнодушно смотрит Триродов на обнаженную свою любовницу Алкину и относится к своей невесте Елисавете как к сестре; вот почему Эдисон рассматривает женщину лишь как объект манипуляций; оба они, подобно целостному человеку Сада, подвержены всем страстям и