Лишенный отягчающего груза глубинных мотиваций, находящийся за пределами поля запретов и санкций, соблазн — в отличие от желания — сиюминутен и контекстуален, провоцируя «внезапный порыв», «временное помутнение», «сиюминутный сбой», «столкновение» отлаженной машины повседневного поведения с очередным «рекламным шитом». Не имея собственной «индустрии производства», собственного, так сказать,
Как неоднократно отмечает Бодрийяр, было бы ошибочно отождествлять соблазн с операцией противостояния или противопоставления, которая молчаливо указывает на наличие иной — автономной или альтернативной — системы ценностей и цен. Скорее соблазн призван обозначить то одномоментное присутствие «проверки» и «пробы», «дознания наделе» и «прельщения», которые так удачно сплавились в русском слове
Система нормативных координат в данном случае — это, разумеется, система полового деления, т. е. система распределения власти и желания, обусловленная половым различием. И бодрийяровская экономика соблазна, основанная на циркуляции видимостей и симуляции обмена, есть определенная реакция на ситуацию, в которой стабильность полового различия утрачена, точнее — на ситуацию, в которой симуляция и видимость этой стабильности становятся основной формой реализации пола: «Нет на сегодня менее надежной вещи, чем пол — при всей раскрепощенности сексуального дискурса… Стадия освобождения пола есть также стадия его индетерминации. Нет больше никакой нехватки, никаких запретов, никаких ограничений: утрата всякого референциального принципа…»[913].
Попытка Бодрийяра заменить в «Соблазне» онтологию пола прагматикой даже не полового
При всей своей (риторической) привлекательности радикализм подобных стремлений преодолеть логику производства — будь то производство товаров (Белл) или производство желания (Бодрийяр) — при помощи потребления услуг/фантазий во многом все-таки остался утопическим. И «Великая
Конечно, важность модели желания, озвученной Бодрийяром, заключается не в степени ее соответствия реальным практикам реальных людей. Ее значимость, скорее, — в той системе аргументации, в той логике интерпретации, которая позволила определенным образом завершить многолетнюю историю аналитики желания, начатую З. Фрейдом. Целенаправленная локализация желания в сфере знаков, предпринятая Бодрийяром, последовательное вскрытие символической — т. е. замещающей, отсылающей, демонстрирующей отсутствие — природы желания, во многом возможны как последствие той изначальной — фрейдовской — аналитической процедуры, в ходе которой монолит
Аналитическая модель Фрейда, обозначив векторы (
Несмотря на предпринятое Фрейдом и его последователями расширение диапазона возможных «объектов желания» и демонстрацию исторической обусловленности ограничивающих «норм», доказательство того, что
Переход от социальной критики сексуальных нормативов к эстетико-этическим аспектам сексуального удовольствия, предложенный М. Фуко, однако, не изменил материальной, так сказать, заинтересованности объектной модели желания. Хотя выбор «человека желающего»[921] значительно расширился, суть желания совпала с бесконечными попытками добиться безупречной хореографии предметов и людей, вовлеченных в поле сексуальных практик[922]. Желание оказалось
Материализм
Потребность сформулировать желание с помощью усвоенных означающих — т. е. необходимость
Двусмысленность идеи о
Логика «соблазна» Бодрийяра — как и логика «глюка» Костюкова — показывает, что происходит с желанием, когда подобное герменевтическое посредничество Другого оказывается невостребованным, когда надежды, связанные с поиском истины
Этот краткий обзор интерпретационных моделей желания — от «объектов желания» к «желанию Другого», а от него — к «желанию желать»[933] — позволяет увидеть в материалах, собранных в данном сборнике, не только особенности текстуализации желания на рубеже XIX–XX вв. Демонстрируя набор дискурсивных практик, с помощью которых артикулировался разрыв между желанием и доступными формами его выражения, — то есть тот репертуар символических средств, благодаря которому репрезентировалась неспособность желания уместиться в пределах знаковой системы, — статьи и публикации, представленные в этой книге, дают также возможность понять, из каких элементов и в каких ситуациях возникали те самые модели желания, которые впоследствии обрели стройность аналитических схем.
Не менее важным является и еще один аспект: несмотря на сугубо историческую ориентированность, сборник является своеобразной метафорой, своеобразным зеркальным отражением
Безусловно, это
Как демонстрируют статьи сборника, попытки определить собственную местоположенность в меняющихся условиях нередко начинались именно со стремления понять новое содержание пола. И вряд ли случайным является то, что вопросы пола, полового влечения и отношений между полами в рассматриваемый период зачастую поднимались в контексте «кризиса», ассоциируясь с символами смерти и трагедии. Онтологизация пола нередко становилась следствием онтологизации желания; соответственно и «ключи счастья» находились прежде всего в разнообразных версиях избавления от «тирании» влечения.
В статье, посвященной истории публикации в России книги австрийского философа Отто Вейнингера «Пол и характер», Евгений Берштейн последовательно демонстрирует, как тема пола приобретает трагический контекст — начиная с самоубийства Вейнингера (покончившего с собой в двадцать три года, четыре месяца спустя после выхода книги в свет), которое во многом и способствовало популяризации книги, и заканчивая попытками российских читателей увязать идеи кризиса пола, озвученные австрийским философом, с отечественной практикой революционного экстремизма (А. Платонов, И. Бабель, Б. Пастернак, З. Гиппиус).
Попытками перевести драму половой дифференциации в регистр драмы социальной[942], как отмечает Берштейн, российские авторы не ограничились. Тезис об «эффеминизации мужчин», ставший для Вейнингера симптомом кризиса пола, получил неожиданный отклик в работах В. Розанова и П. Флоренского. Но если для австрийского философа сам факт возведения
Борьба двух начал — «животворящего» и «содомического» — для Розанова оказывается основой противостояния двух космогоний — энергии еврейства и аскезы христианства. Принципиальны в итоге не противоположность
Собственно, дальнейшая детализация этого «таинственного „не хочу“» и была основной целью теории однополой любви П. Флоренского. Подробно исследуя истоки этой теории, Берштейн демонстрирует, что суть «таинственного» в данной интерпретации отождествлялась не столько с исходной «слабостью желания» (по Розанову), сколько с другим
Тему «укрощения» желания путем отказа продолжает в своей статье Ольга Матич. Анализируя популярность образа Саломеи в России в начале XX в., автор показывает, как «умышленная анахроничность» эпохи, как сгущение исторических образов и превращение современности в палимпсест, как это наслаивание и взаимопроникновение знаков разных периодов, как — воспользуюсь языком структурализма — это перепроизводство означающих оказалось переведено на язык эротических образов русскими символистами. Избыток знаков при недостатке смысла обрел форму «женского тела под покровом»: Саломея под двенадцатью покрывалами в балете М. Фокина или таинственная незнакомка, скрывающаяся под вуалью, в поэзии Блока. Соответственно и постижение смысла истории и тайны пола, его раскрытие (и раскрывание) ассоциировались с ритуалами эротической археологии, с обрядом раздевания, с удалением наслоений времени.
Любопытно, что если для М. Фокина и Н. Евреинова, поставивших «Саломею» в Петербурге в 1908 г.,
Переплетение темы влечения и борьбы с ним является одной из основных и в статье Дмитрия Токарева. В центре работы — утопический роман Федора Сологуба «Творимая легенда», в котором доктор химии Георгий Триродов, пройдя сквозь серию катаклизмов, попадает на планету Ойле. Планета становится местом его научных экспериментов, нацеленных на освобождение человеческой энергии для строительства нового общества. Освобождение связано с преобразованием «энергии живых и неживых тел» в новую мощную силу: «тихие дети», населяющие (под)опытную колонию Триродова, ожившие «автоматы», воскрешенные из небытия силой слова химика, существуют вне сексуальности и вне времени. На вершине этого «тихого» мира с неподвижным светом вместо солнца и никогда не стареющими детьми и оказывается химик
По мнению автора статьи, эта власть слова в мире, лишенном страсти, эта фигура поэта, правящего толпой, стала своеобразным ответом Сологуба на литературоцентричность русской культуры. Как и для Блока, приобщение к власти слова у Сологуба достигается при по
Ж. Лакан, подчеркивая структурную двусмысленность желания, отмечал, что уже само выражение желания с неизбежностью заставляет человека осознать, что «он упирается во что-то такое, что, закрепляя и санкционируя его, устанавливая за ним определенную ценность, одновременно профанирует его»[945]. Для Лакана это чувство профанации ярче всего проявляется в отказе человека «оформиться в означающем», то есть в отказе связать себя с определенным знаком. Проблема заключается в том, что, вынуждая человека повторять вновь и вновь процедуру отрицания, подобный отказ лишь усугубляет (негативную) зависимость человека от места в цепочке означающих[946].
Статья М. Спивак показывает, как подобная процедура отказа занять «свое место» используется для отбора объектов влечения. Базируясь на биографических и художественных текстах А. Белого, автор прослеживает, как провозглашенная «любовь к
Для Спивак сюжетные коллизии произведений Белого есть отражение драмы его собственной идентификации, его попытка передать в тексте опыт личных отношений и связанных с ними фантазий: биография оказывается сюжетом, а сюжет — неизжитой биографией. Итогом этой нерасчлененности текстуального и биографического, как демонстрирует исследовательница, и становится «радикальная извращенность человеческого желания» означающим[947], даже если это означающее — «солнце любви».
Извращающая роль означающего оказывается также в центре внимания статьи Э. Наймана. В данном случае, однако, под «извращенностью» понимается и своеобразный принцип конструирования текста, и своеобразный способ его прочтения — путем выворачивания наизнанку скрытых смыслов и сексуальных намеков. Анализируя роман В. Набокова «Пнин», автор статьи убедительно демонстрирует, что перверсия — это один из базовых элементов искусства. Эстетизация деталей, настойчивая фиксация на отдельных предметах, словах или даже частях слов призвана не столько обнаружить, сколько скрыть — намекнуть на — объект влечения. Довольствуясь малым, «извращенец» при этом играет по-крупному:
Несколько иной тип скольжения желания вдоль цепи означающих исследует в своей работе Ю. Левинг. В этой статье речь идет не столько о неуловимости
Детальному анализу изменений социального контекста под воздействием новых — или ранее замалчиваемых — форм желания и способов их удовлетворения посвящен блок статей, рассматривающий особенности восприятия литературных произведений и их авторов в России в начале прошлого века.
Причины российской популярности сексуального скандала О. Уайльда (1895 г.) исследуются в еще одной статье Евгения Берштейна. Опираясь на анализ российской прессы 1890-х гг., исследователь демонстрирует, как тема гомосексуальности Уайльда могла выступать, например, в качестве повода для идеологических споров между (про-французски настроенными) сторонниками анти-аристократического «Нового времени» А. С. Суворина и (про-английскими) защитниками аристократии, объединившимися вокруг «Гражданина» князя В. П. Мещерского. В других случаях личность Уайльда, точнее, его судьба ассоциировалась с идеей добровольного страдания и превращалась в ницшеанскую фигуру мученика, вставшего на нелегкий путь раскаяния (К. Бальмонт, Н. Минский, Вяч. Иванов и др.). Наконец, рядом писателей эротизированный эстетизм Уайльда воспринимался в качестве позитивной (Вяч. Иванов) или негативной (М. Кузмин) модели собственного «жизнетворчества». Как подчеркивает автор статьи, вне зависимости от направленности конкретных оценок, пристрастное обсуждение судьбы Уайльда в России позволило не только с новой силой артикулировать тему гомосексуальности в контексте русского модернизма, но и повлиять на формирование новых моделей сексуальности и идентичности в целом.
Влияние процесса над Уайльдом на творчество Ф. Сологуба подробно исследуется в работе Маргариты Павловой. Первоначальные попытки Сологуба включить гомоэротические сцены в роман «Тяжелые сны», вышедший в свет в разгар общественного внимания к процессу Уайльда, потерпели неудачу. Сцены подверглись цензуре и были восстановлены лишь в третьем издании романа, четырнадцать лет спустя после первой публикации. Однако тема однополой любви нашла свое выражение в иной форме в романе «Мелкий бес». Как демонстрирует автор статьи, роман содержит немало прямых ассоциаций и детальных совпадений со скандальным судебным процессом: от апологии античного культа удовольствия до мизансцен переодевания, от официальной мотивировки встреч героев (
Попытки эстетической (и социальной) легитимации однополой любви стали важным последствием активной мифологизации Уайльда в России. Теме страданий, обычно использовавшейся для проблематизации гомосексуализма, была противопоставлена тема его обыденности. Как отмечает Джон Малмстад в своей статье, посвященной реакции российского общества на публикацию романа М. Кузмина «Крылья», уход от жанровых традиций изображения гомосексуалиста в виде изгоя или маргинала стал основной заслугой писателя. А. Блок в своем отзыве о «Крыльях», цитируя общественное мнение, отметил, например, что произведение Кузмина сыграло примерно ту же общественную роль, что и в свое время роман Чернышевского «Что делать.^».
Сенсационная популярность «Крыльев», однако, сопровождалась вполне ожидаемой негативной реакцией критиков, обрушившихся на «грязь половых эксцессов» и «эротическое заголение». При этом обвинения романа (и писателя) в апологии
Детальное обсуждение сходных мифов о волне «распутства, пьянства и разврата», (якобы) захлестнувшей молодежь провинциальной России в первое десятилетие XX в., предпринял в своей статье Отто Буле. Известия о «компаниях санинцев», «лигах свободной любви» и школьных «огарках», возникших под влиянием чтения литературы типа романа «Санин» М. Арцыбашева или повести «Огарки» Скитальца, при всей своей очевидной неправдоподобности и невероятности, по мнению автора статьи, выполняли важную функцию адаптации общества к «расширению пределов вероятности» новых норм.
Показательно, что дискуссии о (неподтвержденном) моральном кризисе в среде молодого поколения нередко воспринимались как симптомы более общего состояния кризиса в провинции. Описания «тайных сообществ» молодежи подавались в провинциальной прессе либо в стилистике рассказов о религиозных сектах, либо в рамках обсуждения плачевного положения современной семьи, с характерным для нее отчуждением поколений. В свою очередь, и сами учащиеся в своих «письмах в редакцию» активно подхватили тему «морального разложения» молодежи, использовав ее в качестве своеобразной дискурсивной модели, предоставившей им возможность артикулировать в приемлемой форме изменившиеся «условия возможности» сексуального поведения[954].
Письма поклонниц Ф. Сологуба из архива писателя, подготовленные к печати Татьяной Мисникевич, служат еще одним примером того, как артикуляция «новых возможностей» в художественной литературе становилась для читательниц основным дискурсивным стержнем, вокруг которого вращались фантазии их собственной жизни. Как писала, например, одна из корреспонденток Сологуба: «Мне 20 лет. Моя плоть еще не знала радостей. Вы первый мне сказали про них, дав порыв к боли-экстазу…» Еще одна читательница, примеряя на себя характерные типажи эпохи, отмечала: «Мне 20 лет. Я молода и должна хотеть жить и наслаждаться жизнью. А между тем этого нет… Люди говорят, что я уже жила много, много лет назад, что я Клеопатра, Саломея, восточная женщина. Но это говорят люди, не верьте вы им, Сологуб, как не верю и я, но приду к Вам когда-нибудь, и если Вы мне скажете — я поверю!»
Любопытно, как в ходе этой дискурсивной примерки «должна хотеть жить» превращается в «
Еще две документальные публикации сборника с разных точек зрения обнажают сходный процесс сращивания сексуального и текстуального. Автобиографическая повесть В. Брюсова «Декадент», подготовленная к печати Н. А. Богомоловым, описывает историю любви в стиле, суть которого хорошо сформулировала в своем дневнике Т. Гиппиус: «чувство было неполно, потому что были только „гнилость“ и эстетика». Неполнота чувства главного героя («И при всем том я был убежден, что не люблю Нину, что это игра») компенсировалась в данном случае вполне предсказуемо — при помощи спиритизма и мистики. Но, как справедливо замечает Н. А. Богомолов, ни любовные романы, ни фальсифицированные спиритические представления не могли изменить главного — одиночества героя, его непонятности для окружающих. Влечения героя складываются в своеобразную прерывистую линию, призванную обозначить в итоге не столько конечный «пункт назначения», сколько бесконечные переходы — от одного «полустанка» к другому. И вряд ли случайно то, что тема дороги, тема ухода оказывается естественным финалом этой повести о «блуждании желания»: «Я покидаю все окружающее меня. Прощай моя прошлая жизнь и дорогие тени счастья… Завтра паровоз умчит меня… к новой жизни и новой любви».
Публикация «дневниковых записей» Т. Гиппиус, подготовленных к печати Маргаритой Павловой, логически завершает сборник, начатый обсуждением попыток П. Флоренского философски обосновать значимость «дружбы-любви» для формирования религиозного сообщества на новых принципах. В отличие от работ философа, в которых создание нового сообщества во многом оставалось предметом теоретическим, записи Т. Гиппиус позволяют увидеть воплощение сходного принципа жизнеустройства — жизнь «в новой реальности» — на практике. Представляя собой своего рода отчеты, записи Т. Гиппиус были адресованы старшей сестре, З. Гиппиус, жившей в это время за границей. В письмах Татьяна подробно описывает беседы и исповеди духовного союза — «гнезда», — в состав которого входили Н. Гиппиус (еще одна сестра), бывший профессор Духовной академии А. Карташев и скульптор В. Кузнецов.
Записи интересны не только детальным обсуждением проблем пола, но и описанием того круга людей, который оказался в поле внимания автора: Л. Д. Блок, Ф. Сологуб, Д. Философов, В. Розанов, А. Белый и др. Вряд ли стоит, однако, искать в текстах Т. Гиппиус последовательную теорию пола или связную систему аргументов. Временами сексуальной детерминированности их автора мог бы позавидовать и основоположник психоанализа: в одном из писем Татьяна, например, отмечала: «…у женщин вся мозговая деятельность, сознание связано с половой любовью, вся религиозность (сумасшедшие женщины почти все эротоманки)». В других случаях подверженность Татьяны влиянию печатного слова достигает комических пределов: «Читаю Крафт-Эбинга, которого тебе пришлю. Ищу патологии в себе и окружающих. Карташову сказала, что он фетишист и затем с виду онанист… Он с ужасом, что, и, правда, его могут за онаниста принять. Потом говорил, что у него наследственное трясение».
Важным является не эта непоследовательность или увлеченность очередной теорией. Как и остальные тексты, о которых идет речь в данном сборнике, письма Т. Гиппиус, могут служить определенным манифестом эпохи, вызванным к жизни настойчивым стремлением показать, как писала автор дневников, что «людям тесно в тех рамках, какие дала им природа… Кончилось ее творчество…, должно начаться другое…». Собственно, «другим творчеством» и стало стремление авторов Серебряного века преодолеть «рамки», данные природой, путем трансформации сложившихся рамок письма.
Библиографическая справка
Лавров А. В. Стивенсон по-русски: Доктор Джекил и мистер Хайд на рубеже двух столетий. — Впервые: TSQ. № 3 (www.utoronto.ca/slavic/tsaq): Toronto Slavic Annuaname = "note" (Academic Journal in Slavic Studies). 2003. № 1. P. 168–185.
Берштейн Евгений. Русский миф об Оскаре Уайльде. Перевод с английского П. Барсковой и автора. — Впервые: Bershtein Evgenii. The Russian Myth of Oskar Wilde // Self and Story in Russian History / Ed. by Laura Engelstein and Stephanie Sandler. Cournell University Press, 2000. P. 168–188.
Павлова M. M. Процесс Оскара Уайльда и суд над Сашей Пыльниковым («Художники как жертвы» и жертвы художников). — Впервые (в сокращении): TSQ. № 3 (www.utoronto.ca/slavic/tsq): Toronto Slavic Annuaname = "note" (Academic Journal in Slavic Studies). 2003. № 1. P. 186–196.
Берштейн Евгений. Трагедия пола: две заметки о русском вейнингерианстве. — Впервые: Новое литературное обозрение. 2004. № 65. С. 208–228.
Матич Ольга. Покровы Саломеи: Эрос, смерть и история. Авторизованный перевод с английского О. В. Карповой. — Публикуется впервые.
Мальмстад Джон. Бани, проституты и секс-клуб: восприятие «Крыльев» М. А. Кузмина. Перевод с английского А. В. Курт. — Впервые: Bathhouses, Hustlers, and Sex Club: The Reception of Mikhail Kuzmin’s «Wing’s» // Journal of the History of Sexuality. 2000. Vol. 9. № 1–2 (January/April). P. 85–105.
Буле Отто. «Из достаточно компетентного источника…»: Миф о лигах свободной любви в годы безвременья (1907–1917). — Впервые: Новое литературное обозрение. 2002. № 57. С. 144–162.
Токарев Дмитрий. Король Георгий Сергеевич Триродов и его «насыщенное бурями» королевство. — Публикуется впервые.
Спивак Моника. Андрей Белый, семь его возлюбленных и одна мать. — Впервые под заглавием «Мать, жена, сестра, дочь? (Объект влечения Андрея Белого)»: Логос. 1999. № 5/15. С. 174–199.
Левинг Юрий. Любовь в автомобиле (К урбанизации интимного пространства). — Впервые в кн.: Левинг Ю. Вокзал — Гараж — Ангар (В. Набоков и поэтика русского урбанизма). СПб., 2004. С. 254–261.
Найман Эрик. Из
Валерий Брюсов. Декадент. Вступительная статья, публикация и примечания Н. А. Богомолова. — Публикуется впервые.
Мисникевич Татьяна. Федор Сологуб, его поклонницы и корреспондентки. — Впервые в сокращенном варианте: TSQ. № 3 (www.utoronto.ca/slavic/tsaq).
Истории «новой» христианской любви. Эротический эксперимент Мережковских в свете «Главного»: Из «дневников» Т. Н. Гиппиус 1906–1908 годов. Вступительная статья, подготовка текста и примечания М. Павловой. — Публикуется впервые.
Ушакин Сергей. Слова желания. — Публикуется впервые.