собственное «Я», скрыв его за неподлинным, фальшивым, придуманным. Причем выбранное для достижения этой цели средство иногда оказывалось одновременно и «объектом желания» (термин М.Ямпольского).
Уже упоминавшаяся выше уловка с фальшивой тонзурой должна была, по замыслу ее владельца, превратить его в клирика. Превращение в «клирика», с точки зрения уголовника, спасало его от преследований светского суда, а, следовательно, от смерти, поскольку суд церковный в качестве высшей меры наказания для лиц духовного звания использовал не смертную казнь, а пожизненное заключение на хлебе и воде. Точно так же исключались пытки и связанные с ними страдания. Впрочем, такая стратегия судьям была прекрасно известна: даже в выборке Кашмаре упоминается 15 случаев маскировки под клирика. Еще более показательно замечание Кашмаре, сделанное по поводу очередного аналогичного казуса: «[Господин прево] доложил вопрос [о таких клириках] на большом королевском совете господам из парламента, и те постановили, что все люди, которые будут называться клириками, для которых будет определен срок доказать подлинность тонзуры и которые не будут уметь читать или не будут знать ни одной буквы, по истечении этого срока, будут посланы на пытку, чтобы узнать от них правду о том, являются ли они клириками и получили ли они тонзуру по закону...»18.
Вместе с тем, идентификация себя с клириком не была, как представляется, случайной для средневекового преступника. Возможно, она имела значение, выходящее за рамки простой мимикрии: выше я уже делала предположение о том, насколько привлекательным мог казаться для подобных людей образ одиночки, каким в их представлении был настоящий клирик.
Не менее желанным был и образ «достойного человека» (homme honnete), связанный в первую очередь с хорошей, дорогой одеждой. Отношение судей к обвиняемому прежде всего зависело от его внешнего вида. Кашмаре подтверждает это на примере некоего Перрина Алуэ, плотника, арестованного 23 января 1390 г. за кражу из аббатства Нотр-Дам в Суассоне серебряных и позолоченных сосудов.
Алуэ не стал отрицать своей вины: казначей аббатства задолжал ему за работу, тогда как Перрин испытывал нужду в деньгах. Разгневанный таким отношением к себе, «по наущению Дьявола» (par temptation de l’ennemi), он совершил кражу. Несмотря на признание Алуэ, судьи посчитали его «достойным человеком, не нуждающимся в деньгах, поскольку он хорошо и достойно одет...»19 , что позволило им не применять к нему пыток.
Обратная ситуация отражена в деле Симона Лорпина, арестованного 9 августа 1391 г. по подозрению в краже одежды: двух рубашек, шерстяной ткани и куртки. Симон, естественно, отрицал свою вину. Однако судьи были иного мнения: учитывая показания свидетелей, которые видели Симона накануне предполагаемой кражи «в одном
25
рванье» , а также то, «что куртка ему не подходит и скорее всего является ворованной и что упомянутый заключенный не одет даже в рубашку, а также [учитывая] что он, что [представляется] более правдоподобным, для приезда в Париж, чтобы быть [одетым] более чисто и сухо, надел одну из упомянутых рубашек»20 они решили послать его на пытку.
Понимание того, насколько важна хорошая одежда для человека, выразил уже знакомый нам главарь банды парижских воров Жан Ле Брюн.
На момент ареста Ле Брюну было около 30 лет, и, в отличие от своих подельников, он успел многое повидать в жизни. По его собственным словам, в детстве (bien petit enfant) он обучался на кузнеца в течение восьми лет и даже собирался заниматься этим ремеслом в Руане, но случайно встретил там некоего Жака Бастарда, экюйе, который предложил Ле Брюну поступить к нему на службу в качестве слуги (gros varlet) и «отправиться на войну». Ле Брюн вместе со своим новым хозяином оказался на стороне англичан и шесть лет разъезжал по всей стране, занимаясь грабежами. Однако по истечении этого срока ему показалось, что хозяин слишком мало ему платит, и он, без всякого разрешения оставив службу, отправился попытать счастья в Париж. Прибыв на место, Ле Брюн «продал
лошадь, оделся во все новое и солидное и в таком виде прожил долго,
27
ничем не занимаясь и не работая...» .
Любопытно, что необходимость хорошо выглядеть Ле Брюн связывал с приездом в Париж (ту же ассоциацию мы наблюдаем и в деле Симона Лорпина). Пообносившись и спустив за полгода все деньги (примерно 45 франков золотом) «за игрой в трик-трак, в таверне и у проституток», он начал промышлять воровством, используя «заработанное» для поддержания своего образа «человека со средствами». В уста своего бывшего сообщника он вложил следующую фразу: «Бородач сказал ему,
что предпочтет умереть на виселице, чем приехать в Париж столь дурно,
28
как он, одетым» . Слова эти были произнесены в тот момент, когда сообщники решали, как убить случайно встреченного ими человека -«нормандца, так хорошо одетого»21.
Стремление преступников выглядеть «достойно» станет для нас понятнее, если мы вспомним королевское законодательство того времени, направленное на изгнание из городов (прежде всего, из Парижа) бродяг и отъявленных бездельников, которых власти, без особого, правда, успеха, пытались привлечь к сельскохозяйственным
30
работам . «Многие люди, способные заработать на жизнь самостоятельно, из-за лени, небрежности и дурного нрава становятся бродягами, нищими и попрошайками в Париже, в церквях и других
31
местах,» - отмечалось в 1399 г. в документах Шатле . Постановление Парижского парламента от 1473 г. свидетельствовало, что и через сто лет проблема оставалась нерешенной: «Чтобы противостоять воровству и поджогам, шулерству и грабежам, которые постоянно происходят в Париже как среди белого дня, так и ночью, [следует знать] многочисленных парижских бродяг, одни из них неразличимы, некоторые притворяются чиновниками, [например,] сержантами, а другие одеты в
27 RCh, I, 60-61: "... auquel lieu de Paris il vendi sondit cheval, se vesti de neuflien et honnestement, et, en cest estât, se tint long temps sanz rien fere ou ouvrer".
многочисленные и богатые одежды, носят шпаги и большие ножи, что не соответствует никакому званию или благонамеренному образу жизни»32.
В RCh, составленном в конце XIV в., еще не прослеживалось такое тонкое понимание ситуации: Жан Ле Брюн был полностью уверен, что одежда в состоянии защитить его от посягательств судебной власти, в частности, от пыток (и дело Перрина Алуэ тому свидетельство).
И все же, если уловка с изменением внешности (будь то маскировка под «клирика» или под «honnete homme») не срабатывала, преступники полностью утрачивали способность к сопротивлению. Психологическая незащищенность (потеря своего тщательно выстроенного образа) трансформировалась в незащищенность физическую. Мы наблюдаем это в случае с бандой Ле Брюна: все семь ее членов, побывав на пытках, сразу же признались в совершенных преступлениях. Что касается самого Жана Ле Брюна, то его даже не пришлось пытать, он «добровольно и без всякого сопротивления» (de sa volente et sanz aucune contrainte de gehine) рассказал обо всех своих похождениях. Как представляется, лишение Ле Брюна его привычного образа сыграло здесь особую роль.
Одежда никогда не была лишь средством защиты от непогоды и холода. Как уже отмечалось выше, в средние века она также являлась знаком определенной социальной принадлежности, отражала моральный облик своего обладателя, создавала его репутацию. Вспомним, к примеру, как описывал Жанну д'Арк «Парижский горожанин». Он крайне негативно оценивал ее мужской костюм и прическу. Но когда во время казни «платье ее сгорело, и огонь распространился вокруг, все увидели ее голой, со всеми женскими отличиями, какие и должны быть, чтобы отбросить людские сомнения»33, справедливость была восстановлена. Одежда воспринималась как нечто неотделимое от человека, как часть его «Я», практически как вторая кожа. Если в признании уголовного преступника проскальзывало описание внешности сообщника, чаще всего внимание обращалось именно на костюм (который, по-видимому, обновлялся достаточно редко, что
32 "Pour obvier a plusieurs larrcins, pilleries, pipperies et desroberies qui continuellement sont commises en cette ville de Paris tout en plein jour comme de nuict, plusieurs gens oyseux et vagabons estans en cette ville de Paris, les aucuns sans adveu et les autres qui se disent officiers, comme sergens et autres qui sont vestus et habillez de plusieurs robbes et riches habillements portans espees de grands cousteaux, qui ne s 'appliquent a aucun estât ou autre bonne maniéré de vivre" (цитирую no: GeremekBr. Op. cit. P. 55).
давало судьям возможность разыскать человека по этим приметам). Иногда такое описание изобиловало деталями: «И сказал, что это довольно крупный мужчина, лет сорока, с круглым лицом, весьма жирненький и невысокого роста, с носом-картошкой, [что] он хорошо говорит по-французски и одет в старый плащ коричневого цвета и старые штаны, и на этих плаще и штанах полно разноцветных заплаток»34.
Процессы одевания, раздевания, переодевания в средневековой культуре отражали изменения, происходившие с самим человеком, его душевные и физические переживания. Все это мы наблюдаем и в отношении людей, предстающих перед уголовным судом. Их восприятие одежды вполне укладывается в рамки «вестиментарной» мифологии Р.Барта: «... замкнутое покрытие являет собой магический образ... безопасной и безответственной «домашней» огражденности»35.
Потеря этой огражденности вела к раскрытию преступления, столь тщательно скрываемого. Похожую ситуацию описывает С.Эджертон на примере итальянского судопроизводства, сравнивая уголовный процесс со Страшным судом, где «кожа жертвы обозначала ее дурной нрав и грехи. Снимая ее, жертва очищалась и возрождалась, ее лишенное кожи тело символизировало раскрывающуюся правду»36.
Насильственное лишение одежды вызывало у заключенных Шатле сильнейший стресс. Человек чувствовал себя не просто физически голым. Формально он уже не принадлежал своей прежней среде: он оставался один на один с судьей, который отныне смотрел на него не через призму социальной иерархии, а воспринимал как обнажившееся зло, которое следует «ограничить и заклясть». Наиболее ярко эта
37
ситуация проявлялась на пытке .
Чужое прикосновение к телу обвиняемого превращало человека из субъекта отношений в их объект Даже лексика RCh свидетельствует о пассивной роли заключенного в этот момент: «был приведен», «был спрошен», «был раздет»,
34 RCh, I, 426: ".....estoit assez grant homme, et de l'aage de XL ans, a un visaige rond, assez
crasset et assez court, nez rond, et parloit bon francois... et estoit vestu d'un vielz mantel brun et d'une vielle cotte, esquelx mantel et cotte avoit plusieurs pieces de plusieurs et diverses couleurs".
35 Зенкин С. Ролан Барт - теоретик и практик мифологии // Барт Р. Мифологии. М., 1996. С. 5-53,здесь С. 34.
36 Edgerton S.Y. Pictures and Punishment. Art and Criminal Prosecution During the Florentine Renaissance. L., 1985. P. 206.
«...связан», «...привязан»... По сути, тело частное, индивидуальное на пытке становилось публичным, отторгнутым от самого человека и находящимся во власти судьи. Как представляется, именно этот переход становился для заключенного одним из наиболее тяжелых моментов всего процесса. Он как будто лишался собственной индивидуальности -и совершалось это не перед лицом Бога, к чему любой средневековый обыватель в принципе был готов, но перед лицом таких же как он простых смертных, в чьих полномочиях он вовсе не был уверен. Преобладавшая ранее система доказательств Божьего суда (accusatio) подразумевала активные действия самого обвиняемого: только в его власти было потребовать проведения ордалии, он сам отстаивал свою невиновность в суде. В этой ситуации признание не было необходимо для вынесения приговора. Только Бог мог указать на виновного посредством знаков на его теле (например, следов от раскаленного железа). Как мы знаем, в новом, инквизиционном процессе ситуация была обратной: пытку назначали сами судьи и обвиняемый должен был признать лично свою вину.
Новое положение судей подчеркивалось не только расширением их непосредственных полномочий. Все чаще они выступали и в качестве истцов, вернее, от их имени, вместо них. Обращает на себя внимание тот факт, что из RCh о подателях исков мы не узнаем практически ничего: после краткого, весьма формального упоминания в начале дела истец оттеснялся на второй план, исчезал, а его место занимал сам судья. Таким образом, уголовный процесс в изображении Кашмаре выглядел как противостояние двух людей - судьи и преступника, где первый представлял власть и общество, а второй - то зло, которое угрожало этому обществу и с которым надлежало бороться. Активная роль судей в подобном противостоянии лишний раз подчеркивала пассивную роль обвиняемого как объекта правоотношений. Однако некоторых заключенных Шатле такая ситуация вовсе не устраивала.
ÿc ÿc
9 сентября 1390 г. перед парижским прево и его советниками предстал Пьер Фурне, по прозвищу Бретонец, экюйе, 28 лет от роду, обвинявшийся в потере королевских писем, с которыми он был послан к герцогу Беррийскому и епископу Пуатье. На первом допросе Фурне показал, что письма были утрачены во время стычки с грабителями в лесу. Выйдя из драки победителем, он обнаружил, что седельные сумки, в которых хранились письма, открыты, а сами документы исчезли - «и не осмелился вернуться на их поиски из-за страха перед ворами и
38
разбойниками»
О показаниях Фурне сообщили королю, который был лично заинтересован в исходе дела. Его реакция не заставила себя долго ждать: 17 сентября королевский советник и шевалье ле Бег де Виллан сообщил прево: «Мой дорогой друг, король велел мне передать вам,... чтобы вы отправили Бретонца на пытку, чтобы узнать всю правду о том, в чем он обвиняется...»22.
Такой поворот дела совершенно деморализовал нашего героя. Претерпев пытку, он полностью изменил свои показания: теперь он признавал, что знал о содержании писем, отправленных герцогу Беррийскому. Якобы в них король сообщал, что раздумал поддерживать кандидатуру епископа Пуатье при назначении архиепископа Санса. Воспользовавшись ситуацией, заявил Фурне, он продал эту информацию епископу за 30 франков золотом.
Однако уже 13 октября Фурне вновь изменил свои показания «и сказал, что это признание он был вынужден сделать под пыткой, куда был отправлен, и из страха, что, если скажет что-то иное, его снова будут
40
пытать» .
Итак, обвиняемый вернулся к своей первой версии о стычке с разбойниками и стал усиленно просить, чтобы его процесс шел в присутствии короля. Следствие обратилось к показаниям свидетелей. Первый из них, Жан де Мутероль, 35-ти лет, сопровождал Фурне в злополучной поездке. Он рассказал, «что на следующий день после того, как Бретонец оказался в Шатле, он пошел его навестить. И этот Бретонец рассказал ему, как он хорошо помнит, что потерял свои седельные сумки и письма вместе с ними и что их ограбили в лесу около Пуатье. И что если у него (т.е. у свидетеля - О. Т.) спросят об этом, пусть он именно так и говорит. И он (свидетель - О. Т.) ответил, что сделал бы это охотно, если бы забыл о своем достоинстве.....»23.
39 RCh, I, 523: "Tres-chier et grant ami, le roy m'a commande que je vous die de par lui...que vous faciez mettre a question Le Breton, telement que vous sachiez tout le vray de ce dont il est accuse".
40 RCh, I, 530: "... ecelli confession il fist par force et contrainte de gehine... et pour doubte et paour qu'il avoit que se autre chose congnoissoit ...que de rechief il ne feust questionnez".
Еще любопытнее показания второго свидетеля - Гийома Бланпена, 40 лет, слуги сеньора Оливье де Мони (кузена Бертрана Дюгеклена). Он рассказал суду, что примерно месяц назад к нему обратилась жена Пьера Фурне с просьбой замолвить словечко за ее мужа перед господином Оливье с тем, чтобы получить королевское письмо о помиловании. Однако король отказал де Мони, ссылаясь на то, что ему уже известно о виновности Бретонца. Бланпен отправился в Шатле и высказал Фурне все свои претензии: «Ты отправил меня к моему господину и другу Оливье де Мони, чтобы он тебе помог получить помилование..., а ты причинил ему столько хлопот, поскольку соврал мне. Я думал, что ты говорил правду»24.
На что Фурне признался, что оговорил себя под пыткой: «Ради Бога, имей ко мне снисхождение, ведь я признался под давлением». Но Бланпен ему не поверил: «Ты врешь, ибо суд не таков, чтобы заставлять кого-то под пыткой говорить что-то иное, кроме правды. Я слышал, что тебя не так уж сильно пытали, как ты говоришь, чтобы сказать неправду»25.
Еще один приятель Фурне, Робер Буржуа, 36-ти лет, также навестил заключенного в Шатле: «И этот Фурне сказал ему, что он все признал под пыткой и что если снова будут его пытать, он расскажет, что продал и предал все французское королевство, но епископ Пуатье совершенно невиновен... И сказал также, что признание он сделал, чтобы спасти и сохранить свое достоинство.....»26.
Наконец, был допрошен сокамерник Фурне в "Gloriete la haute" Перрин Машлар, наемный рабочий 36-ти лет, который передал следующие слова нашего
42 RCh, I, 537: "Breton, tu m'as envoye par devers mons. Olivier de Mouny pour toy aidier a te fere faire grace, et tu as donne tant de peine a mon maistre et amy; car tu as ja dit une autre voye que tu ne m'avoyes pas ditte, et je cuidoye que tu me deisses vérité".
43 RCh, I, 537: "Ha! pour Dieu, ayes pitié de moy; car je l'ay dit par force de gehine". - "Tu mens; car l'ostel de céans n'est pas tel que l’en fait par force de gehine dire autre chose que vérité; et sy ay bien oy dire que tu n'as pas este sy fort tire que tu deusses avoir dit chose qui ne feust vérité".
героя: «И от этого Бретонца он много раз слышал, что тот предпочтет умереть, нежели снова оказаться на пытке, и что он охотно примет смерть и что епископ Пуатье невиновен...». Когда же Машлар спросил Фурне, почему он обвинил епископа, тот ответил, «что боялся, что его будут сильно мучить, и что он видел [ в тюрьме ] одного человека,
45
которого так сильно пытали, что он умер» .
Судьи, запутавшись в противоречивых показаниях, были вынуждены снова пытать Фурне и в конце концов осудили его за ложь (menterie), а не за потерю писем: «... будет поставлен к позорному столбу, где не будет оглашена причина такого наказания, и там ему проткнут язык, и клеймо [ в виде] цветка лилии будет поставлено ему на губы»27. (Ил. 2)
Поведение Фурне в суде интересно для нас с разных точек зрения. Первое, на что следует обратить внимание, - его восприятие тюрьмы, неразрывно связанное со страхом перед пытками.
Фурне не испытывал ужаса перед самой тюрьмой: как мы видели, он находился в одном из привилегированных помещений и пользовался достаточной свободой. В какой-то момент его даже временно отпустили домой. Он также не испытывал одиночества: его постоянно навещали друзья, которых он угощал вином на тюремной кухне, о его судьбе хлопотала преданная жена. Однако, Ферне был полностью подавлен, страх перед пыткой заставил его даже пуститься на обман правосудия. В чем крылась причина его душевного состояния?
Здесь вспоминается соображение, высказанное в 1404 г. королевским адвокатом Жаном Жувенелем дез Урсеном по поводу правомочности судебного поединка в уголовных делах между представителями знати: «И сказал, что так же, как мы решительно посылаем человека на пытку, сообразуясь с обстоятельствами [дела] и своими подозрениями, мы можем разрешить и судебный поединок, поскольку менее опасно сражаться двум равным, чем сражаться на пытке, где тело безоружно и беспомощно»41.
45 RCh, I, 546: "... auquel Breton il a oy dire par plusieurs fois que il aymeroit mieulx que l'en le feist morir que I 'en le meistplus en gehine, et que, sur l’ame de lui, se l’en faisoit morir, qu'il prendroit la mort en bon gre.... Il avoit paour qu'il ne feust trop tire, et qu'il avoit veu un qui avoit este sy fort gehine qu'il en estoit mort".
46 RCh, I, 556: ".....qu'il soit tourne ou pilory, senz faire aucun cry illec de la cause pour laquelle
il sera pilorie, et que illec l’en lui perce la langue et soit flatri de une fleur de Hz chaude parmy les leffres de la bouche".
Мне уже приходилось писать об особенностях восприятия судебного поединка среди французской знати в конце XIV в.28: иного разрешения судебного спора они не представляли, несмотря на то, что инквизиционная процедура стремилась отказаться от ордалической системы доказательств. Пытка таким образом противопоставлялась судебному поединку, который по-прежнему подтверждал особый социальный и правовой статус знатного человека - статус субъекта отношений. Именно на это различие старой и новой процедур, как мне кажется, указывал дез Урсен: причина неприятия пытки
представителями знати крылась в безоружности тела, в его пассивности, в его подчиненности чужой воле.
Любопытно, что и у «Парижского горожанина» тема безоружности знатного человека, воина, также связывалась с понятием «голое тело»: фраза «они выступили совершенно безоружными...» в оригинале звучит как "allèrent tous nus d'armes..."29. Понятия «тело» и «оружие» в этом контексте сливались воедино. Та же ассоциация характерна, к примеру, и для "Stylus curie Pariamenti": по мнению его автора, Гийома дю Брея, при отсутствии свидетелей или вещественных доказательств преступления истец мог потребовать проведения судебного поединка, на котором «своим телом» против «тела» ответчика, с помощью коня и
/г 50
оружия, он доказал бы свою правоту .
При старой, обвинительной, процедуре представители знати не участвовали в настоящих ордалиях (испытаниях железом, водой и т.д.) и, следовательно, не имели представления о насильственной физической боли. Боль от ранения, полученного на поединке, по-видимому, воспринималась совершенно иначе, поскольку была связана с таким важным символом социального положения, как оружие. Тело благородного человека, лишенное оружия, становилось голым и действительно оказывалось абсолютно беспомощным, в том числе и на пытке. Как представляется, именно в этом крылась подлинная причина панического ужаса, охватившего Пьера Фурне. Сам король разрешил его пытать, следовательно, надежда на проведение судебного поединка была потеряна (ведь такое разрешение мог дать тоже только король).
Фурне оказался полностью неготовым к пыткам, прежде всего морально. Совершенно так же, как Жана Ле Брюна и его сообщников, молодого экюйе внезапно лишили его собственного (на этот раз невыдуманного) образа, приравняли к простолюдинам, превратили в объект права. И он сам понимал это: признавая лживость своих показаний на пытке, он особо оговаривал, что сделал это, «чтобы спасти и сохранить свое достоинство». Логика этой фразы вполне понятна: я во всем признаюсь —> меня не будут больше пытать —> мое тело не будет страдать —> я верну себе свое достоинство знатного человека30.
Все дальнейшее поведение Фурне в тюрьме было связано с душевными переживаниями, в которые трансформировалась и в которых отражалась перенесенная боль. Выражения «если признает что-то иное, его снова будут пытать», «если будут пытать, расскажет, что продал и предал все французское королевство» характерны для его состояния осмысления физических страданий. Фурне страшила даже не собственно пытка, а ожидание ее. Он описывал своим визитерам не саму боль, а те мысли, которые она провоцирует. Так, осознание лживости признаний, что для человека его положения считалось недопустимым (об этом прямо говорит свидетель Жан де Мутероль), пришла к Фурне уже после допроса и доставила ему дополнительные страдания.
Важно, однако, отметить исключительность казуса Фурне. Недаром Кашмаре посвятил ему столько страниц своего регистра, недаром ввел в запись показаний прямую речь - явление само по себе экстраординарное для судебного документа, где повествование обычно велось от третьего
52
лица . Таким образом автор RCh косвенно признавал, что ему самому трудно осмыслить речь Фурне, ведь даже для близких людей его поведение казалось странным и непонятным.
51 Ту же ситуацию мы наблюдаем в деле знаменитого Мериго Марше, также происходившего из знатной фамилии. Судьи решили послать его на пытки «один раз» (icellui Merigot feust une fois questionne) и то только потому, что его преступление (участие в войне на стороне англичан) было направлено против «общественного блага, королевского достоинства и благоденствия королевства» (bien publique, l'onneur du roy et prouffit de son royaume) (RCh, II, 203). Мериго полностью раздели (tout nu) и подготовили к пыткам, но ему удалось избежать мучений, поскольку он сразу начал давать показания. Более судьи к пыткам не прибегали, учтя благородное происхождение Марше и заслуги его семьи перед королем (RCh, II, 205).
Особый интерес в деле Фурне представляет его отношение к собственной
смерти. Он ждал ее как избавления, он мыслил ее позитивно (в терминологии С.Кьеркегора), хотя смерть другого его ужасала: Фурне видел, как один человек умер в тюрьме от перенесенных пыток. Восприятие смерти как избавления от физических и душевных мук подводит нас к проблеме соотношения тела и души в понимании средневековых преступников.
it it it
Без сомнения, тело занимало важное место в системе их жизненных ценностей. Для того же Фурне оно имело непосредственное отношение к пониманию собственного социального статуса и в этом смысле являлось его «местом идентичности» (термин Каролин Байнум). Ту же ситуацию мы наблюдаем и в случае Жана Ле Брюна и его банды: вымышленный образ, с которым они себя идентифицировали, являлся прямым продолжением их самих, их телесности. Разрушение этого образа «двойника» неминуемо вело к разрушению их собственного тела. Но означает ли это, что проблема соотношения души и тела была для них решена?
Обратим более пристальное внимание на лексику тех признаний, в которых присутствовала попытка осмысления приближающейся смерти. Всего несколько заключенных Шатле обращались к этой теме в своих показаниях, но именно эта исключительность, как представляется, привлекла внимание Кашмаре, ибо «для единичного
53
субъекта мыслить смерть - не что-то общее, но поступок» .
Признания эти отличаются друг от друга как по характеру дискурса, так и по социальной принадлежности их авторов, но они одинаковы в главном - в понимании последних, возможно, слов в этом мире как исповеди, как единственной возможности облегчить душу перед смертью.
Первое, что бросается в глаза, - готовность к смерти, осознание ее неизбежности и смирение. Осужденные говорили о наступлении своего последнего часа (la fin de ses jours), об ожидании смерти (la mort qu'il attendoit a avoir et souffrir présentement), о том, что они заслужили такой конец (il a bien desservi la mort) и что смерть - единственный способ искупить преступления (la mort ... en remission et pardon).
Близость смерти заставляла преступника задуматься о достойной подготовке к «последнему испытанию» (darrenier tourment). Смысл этого выражения представляется двояким. В судебных документах под ним обычно подразумевалось непосредственное приведение приговора в исполнение: «и был приведен на свое последнее испытание», «и на своем последнем испытании заявил». Однако постоянные мысли осужденных о спасении (salut, sauvement) или вечном проклятии (dampnement) души позволяют предположить иную трактовку, увидеть в этом «испытании» указание на последний, Страшный суд. Преступники были уверены, что после смерти, в Раю (en Paradis), их душа попадет в руки Бога, Пресвятой Богородицы, Святой Троицы и «всех святых Рая» (tous sains qui sont en Paradis). Но ее спасение, по их мнению, в первую очередь зависело от них самих, от их последних слов в этом мире. В ожидании смерти они должны были облегчить душу (descharger son ame), очистить ее от совершенных преступлений, дабы «не уносить их с собой» (que avec soy ne pas emporter les autre crimes). Таким образом, признание в суде обретало в глазах средневекового преступника характер исповеди, тем более, что в некоторых случаях преступление (crime) именовалось грехом (peche), который не стоило «брать на душу» (prendre sur l'ame).
Дело Гийома де Брюка, экюйе, является наиболее ярким примером такого отношения к признанию в суде.
Гийом был арестован 24 сентября 1389 г. по иску капитана
арбалетчиков из гарнизона Сант в Пуату Жака Ребутена, экюйе. Де
Брюк обвинялся в краже одежды, оружия и двух лошадей. На первом допросе он показал, что является человеком благородного происхождения (gentilhomme), хотя и без определенных занятий, и что в последнее время «участвовал в войнах и был на службе у многих
- - 54
достойных людей» .
В связи с недостаточностью этих сведений де Брюка послали на пытку, где он признал факт воровства, а также рассказал о других кражах, грабежах и поджогах. Но уже через две недели обвиняемый отказался от своих слов, заявив, что признался под давлением. Ему пригрозили новой пыткой, он испугался и пообещал подтвердить свои прежние показания: «... он вручил свою душу Богу, Пресвятой Богородице и Святой Троице Рая, умоляя их
55
простить его преступления и грехи, и признал и подтвердил...» .