Он сказал: «Нет».
Он заставил меня выпустить синюю лампочку в пруд. Потому что одиночество (сказал Персик) — это не приговор и тюрьма. Одиночество — это свобода. И надо этому учиться.
Куда он тогда пошел, я знаю, Доктор. Но тогда не знала.
Я смотрела ему вслед и плакала от восхищения. Потому что он владел искусством жить, оставался бесполезным и знал, что никогда не опаскудится, чтобы жениться.
Он еще обернулся и посоветовал мне попробовать проходить не через витрины, а через зеркала. Потому что надо стремиться не к другим, а к себе.
У него была действительно улыбка эльфа, Доктор.
Но он мне врал.
Через неделю он уехал к Тому. Потому что Том был ценителем прекрасного и жил в стране, где из искусства еще умудряются извлечь пользу.
Том купил всех балерин Персика и позвал его в Лондон (я об этом ничего не знала, Доктор). Потому что Персик и сам был прекрасен, как я Вам неоднократно сообщала, Доктор. Но Вы забыли.
Теперь Вы понимаете, Доктор, почему я Вам пишу? Из вредности. Я же Крошка Мю, хоть Вы этого и не помните.
А я хочу Вам все напомнить, как бы Вы ни были забывчивы. Потому что сама мечтала все забыть. А не получается.
Мне было некуда деваться, Доктор.
Первую неделю я жила в выселенном доме на Гиляровского. В этом доме жил дворник Валерик, он был олигофреном. Он с пяти утра принимался чистить двор, у него на носу всегда висела капля — от холода. И он пел татарские песни. Двор был в идеальном состоянии, хотя в домах никто не жил.
Потом я переезжала много раз. Я жила за интерес. Все было по-честному. Я появлялась в чужих жизнях такая беспечная, что у них захватывало дух. Они подманивали меня, как редкую зверушку, какую модно держать другим на зависть. Скверную зверушку Крошку Мю. Я у них ничего не хотела забрать. А это всегда очень располагает. Хотя, Доктор, по большому счету, у них забрать было нечего. А то, что у них было, меня не интересовало.
Они потихоньку подсаживались и начинали кормить своими песнями. Песни ни в какое сравнение не шли с татарскими, никому не адресованными напевами олигофрена Валерика.
Видите ли, Доктор, в чем вся штука: никто не хочет пробиваться к кому-то другому. Все хотят быть с собой. Все любят говорить о своих страданиях, как будто мир может состоять только из этой ущербности, Доктор.
Это были истории про разлюбивших мужей, разведенных родителей, бросивших любовников, неверных подруг, детей, шантажируемых любовью отцов и отчимов, начальников, не признающих заслуг и прочую мякину насущной реальности. Я бы хотела написать памятку — на сырой бумаге, смазанным шрифтом, — как спасаться от морока. Но меня звали не для этого. Меня звали за компанию шляться по бесконечным ведьминым кругам страданий. Меня звали упиваться. И я научилась профессионально слушать. У меня всегда в запасе была улыбка сочувствия.
Кроме того, всегда предусматривался второй акт. Наступала моя очередь.
Про искусство жить все хотят знать только понаслышке. Потому что это очень хлопотно. (Только дворник Валерик ничего не хотел знать про искусство жить. Потому что его устраивал мир, состоящий из мусора. Он, когда оказался лучшим дворником Москвы, отказался от премиальной поездки на Кипр. Потому что в его мире Кипра не существовало. Его мир был идеально разделен на две части — грязную и чистую. В этом мире все было рационально и полезно.)
Должен быть кто-то, кто навсегда останется свободен, беспечен и бесполезен. Но это должен быть кто-то другой.
Этим другим была я.
Я превратила бесполезное искусство жить в бизнес, потому что я не умела делать ничего полезного.
Я дарила летом наряженные елки. Я танцевала под окнами на крыше автомобиля. Я разрисовывала асфальт перед подъездом цветами из гуаши — прямо по снегу.
Я читала стихи в мегафон, стоя на крыше напротив офиса человека, у которого я в тот момент жила за интерес.
За это меня кормили завтраками и обедами.
А ночевать меня пускали за истории из моей жизни.
Нет, конечно, я уже вполне могла снять квартиру. Мне уже подарили машину (за саморазрушающуюся башню из 142 кусков карбида). Я могла быть самостоятельной, но я не хотела оставаться одна — ведь лампочку я выпустила много лет назад, а Персик ушел сам.
Поэтому мне приходилось изворачиваться.
Мне приходилось жить кое-как, чтобы это было интересно тем, кто живет комфортно.
Я ставила балет на площади в Милане. Я устраивала прет-а-порте одежды из скотча, пакетов для мусора и пенопласта. Я устраивала салюты под окнами дома для инвалидов в Ростове-на-Дону. Я построила четырехметровый замок из коробок от телевизоров и облицевала его пасхальными яйцами. В доме одного нувориша из Новопеределкина я сделала витражи из расписанных лаком для ногтей пивных бутылок. Я научилась танцевать на катушке от строительного кабеля. Я раскрашивала золотом пластмассовые муляжи сердец и мозгов из магазина учебных пособий и выгодно продала их одному берлинскому сумасброду, с которым мы трахались на площади у Бранденбургских ворот. И я бы трахалась с ним всю жизнь, если бы он не вздумал меня фотографировать. Потому что я терпеть не могу, когда из моего ноу-хау бесполезности извлекает пользу кто-то другой.
Этот человек считал меня сумасшедшей и страшно боялся.
Он боялся, что я останусь навсегда. Но напрасно.
Потому что после утраты синей лампочки я решила никого не иметь.
Доктор, я запретила себе привязываться. То есть для начала я запретила себе жалеть, а потом научилась не привязываться. Потому что тот, кто свободен и бесполезен, — одинок.
Однажды я заметила, что из дома в дом таскаю за собой коврик. Я села и задумалась, откуда у меня эта тряпка. Оказывается, я его любила с детства, это был коврик моей бабушки, он был вышит из лоскутков. Я его привозила к новым хозяевам, стелила у новой кровати и чувствовала себя, как дома. Как только я все это осознала, я порезала коврик на куски и сшила из него пальто. Пальто я продала на блошином рынке в Шпандау.
То же и с людьми, Доктор.
Я находила новое место ночевки, как только понимала, что чья-то история (ничем, по большому счету, не отличавшаяся от тысяч других) как-то вдруг очень больно задевает меня.
Человек, при котором я резала бабушкин коврик на лацканы, назвал меня манкуртом.
Другой человек считал меня авантюристкой.
Еще один человек сказал, что я спекулирую на чужих невоплощенных желаниях быть расп…дяями.
Еще кто-то сказал, что я — памятник дилетантизму.
Еще кто-то увидел на мне клеймо бесполезности.
Один человек сказал, что видел, как я летаю.
Но никто не сказал, что я умею проходить сквозь зеркала. (Возможно, Доктор, это к лучшему. Потому что ради такого человека я могла бы запросто изменить своим принципам и остаться навсегда.)
Но такого человека не было.
Потому что я не умею проходить сквозь стекло.
У меня не получилось выйти из стеклянного лифта.
Я не смогла пройти сквозь стеклянную дверь на балконе в Панама-Сити. И все очень смеялись над моей неуклюжестью, потому что подумали, что я подумала, что дверь открыта.
Я врезалась в витрину магазина «Прентан». И менеджер прикладывал мне лед ко лбу и причитал: «Ах, мадам, какое недоразумение, что реле не сработало».
Заметьте, Доктор, меня в первый раз назвали «мадам». Что тоже грустно.
Но дальше будет еще грустнее. Я сама не люблю писать эту часть письма. Но напишу. Из вредности.
Однажды мне позвонила девушка Анна.
Я как раз готовила кукольное представление «Моцарта и Сальери» из мочалок.
Она сказала, что была на симпозиуме психоаналитиков в Лондоне и видела там Персика.
Он прекрасно продается, они с Томом отжигают, хотя Том полысел, но все равно они первые в гей-тусовке. Она сказала, что Персик передавал мне привет и спрашивал, как там зеркала. Наверное, шутил (добавила Анна).
Я отложила красную мочалку в жабо. (Это был Глюк.)
Как там зеркала? Как там зеркала?
Я представила, как Персик шутит, и мне от этого стало тошно.
Я подошла к зеркалу (решительно, мне Персик, когда еще не шутил, говорил, что моя беда в нерешительности). Решительно.
И я там увидела несколько седых волос. И несколько морщин вокруг глаз.
И расхотела проходить. Потому что мне не понравилось это Зазеркалье.
Оно было лишено совершенства и не спасало меня от одиночества.
Я решила оставить хотя бы половину морщин и седых волос по ту сторону стекла.
Доктор! Одному больному мальчику я как-то придумала сказку. Я ему рассказывала эту сказку восемь недель, потому что его родители именно столько разрешили мне пожить в доме. Они уехали отдыхать от больного мальчика Это была запутанная сказка, а финал пришлось придумывать экстренно — потому что мальчику стало совсем плохо и родителей вызвали на три дня раньше.
Я успела придумать последнюю фразу, пока с мальчиком было еще не окончательно плохо.
«Колдовство — это то, что ты делаешь с другими. А волшебство — это то, что ты делаешь из себя. Выбирай».
Так вот, Доктор. Мне нечего было придумать из себя. У меня ничего внутри не осталось. Никакой Крошки Мю. Никакого света изнутри. Я решила взять тайм-аут от своей изнурительной работы. И отказаться хотя бы на время от своей изнурительной мечты.
Я стала каждый вечер ходить в цирк. Это был маленький цирк на Речном, и там было не стыдно плакать. Я сидела и плакала от зависти.
Там прятали платочки в пустой руке. Там исчезали в шкафах. Там угадывали карту в кармане. Там глотали лезвия и огонь. Иллюзионист был очень обаятельный.
Я кое-как проводила дни в ожидании вечера в цирке. Я ходила по городу и не смотрелась в витрины. Я стала до того никакой, что боялась в них не отразиться. Несколько раз я сталкивалась с людьми, которым скрашивала жизнь. Но они не узнавали меня. Потому что я ходила в незаметной одежде — то есть, Доктор, в модной одежде того сезона.
Однажды утром я оказалась на Лубянке. В восемь часов утра около «Детского мира» может оказаться только чужак — командировочный или иностранец.
А я такой и была — этого у меня не отнимешь. Я съела мороженого в «Детском мире», а потом зашла в книжный магазин. В отделе искусства я увидела красивую книжечку зарубежного издательства. Там было все о лондонских молодых художниках. Там упоминали гениального Авраама Августа Перса.
Я не купила буклет. Я промаялась у цирка в ожидании, пока откроют кассы, и купила очередной билет.
В тот вечер иллюзионист выдернул меня из зала на арену, развернул мою ладонь и спросил:
— Хотите, я проткну Вас насквозь иголкой?
— Нет, — сказала.
— Отпилите мне лучше голову, — сказала я.
— Все русские женщины так склонны к жертвам, — нашелся иллюзионист.
— Да, — сказала я (на самом деле я просто считала самым оптимальным хранить голову с рефлексиями и страхом одиночества отдельно, в морозильнике).
Я дождалась иллюзиониста у черного входа. Он выглядел не как супергерой. Я подумала, что супергероя он оставляет там, на сцене, в многочисленных отражениях в шкафах и коробках. Я собрала в кучу ошметки всей своей беспечности и бесполезности, вышла из темноты и сказала:
— Хотите я разобью Вам сердце?
Ночью иллюзионист признался, что во время представления увидел на моей ладони крестик. Он сказал, что у меня была бы рука гения, если бы не этот крестик. Это крестик лузеров. Такие люди в последний момент наступают на шнурок и разбивают башку, поднимаясь на сцену за Оскаром.
Иллюзионист сказал, что уже тогда решил, что меня не отпустит.
Меня это в принципе устраивало. Потому что у иллюзиониста был вентилятор, через который он умел проходить.
Иллюзиониста это тоже устраивало. Потому что у него на ладони был крестик.
У него, Доктор, был один серьезный недостаток. Он знал, из чего состоит чудо. Он знал, куда девается платочек. Он знал, как Копперфилд выбирается из водопада, а Гудини — из цепей. Он знал, почему из икон текут слезы, знал, чем закончатся детективы. Он знал прогноз погоды на завтра. Он знал, что просочиться сквозь стекло невозможно. Он знал, что зеркала созданы только для обмана.
Он все это знал доподлинно и очень от этого страдал.
Еще, Доктор, он знал, что каждый человек изначально одинок.
Он говорил мне об этом каждый день на протяжении четырех лет.
Четыре года я пыталась пройти через все зеркальные аппараты иллюзиониста. Я делала это тайно, чтобы не ранить его (в случае успеха) фактом существования чуда.
И когда эти четыре года закончились, он сказал, что не надо строить иллюзий. И лучше принять все, как есть. То есть одиночество. Хотя он очень от этого страдает.
Я подозреваю, он просто боялся, что я пройду сквозь стекло и разрушу его стройную концепцию мира.
А я, Доктор, к этому времени научилась исчезать в коробке, выходить из шкафа и доставать монеты из пустого стакана.
То есть от меня была несомненная польза.
Но иллюзионист сказал, что люди не умеют меняться. И не надо пытаться быть полезной.
Хотя он очень сожалеет.
Он так сказал, Доктор, и пошел спать.
Я посидела полчаса, причитая «он же обещал, он же обещал» (хотя он ничего не обещал). Причитая «он лишает меня тепла!» (хотя он был холодным, как брикет свежемороженой трески). Причитая «он разбил иллюзии» (хотя он препарировал их, как патологоанатом).
А потом я заставила себя прекратить это мерзкое бабство. Я утерла сопли, взяла в руки молоточек для отбивания котлет и разбила все, что билось.
Не билась только ракушка, которую я привезла из Панама-Сити. Я взяла ее с собой.