Вообще-то ремонт — это у нас генетическое. Если нормальные женщины лечатся от хандры шопингом и флиртом, то женщины в нашем роду лечатся ремонтом.
Моя бабушка в возрасте семидесяти пяти лет красила паркет оранжевой тракторной краской и изобрела прорезиненный валик, на котором она вырезала фигурки, чтобы делать накат. Моя мама в порыве переустройства чуть не угробила родное дитя, уронив на меня антикварное пианино «Рениш». Она хотела покрасить под ним паркет.
Вполне возможно, что таким образом мы демонстрируем небесам свою самодостаточность. Хотя я вполне допускаю и обратное.
Весь уик-энд я ездила с тимуровцами по мирам камня и плитки, шпатлевки и эмали, кистей и мастерков.
В итоге они так испаскудили мне квартиру, что я всучила им какое-то тряпье, которое выплеснулось из бывшего шкафа, и предложила пойти и жечь это тряпье у помойки сколько душе угодно.
А сама легла на газеты в углу, где раньше стоял, как вкопанный, встроенный шкаф. И заплакала. Со стен свисали какие-то провода и ошметки обоев, с потолка сталактитами свешивалась шпатлевка.
И тут меня такое зло взяло! Не для того я собирала диванчик, чтобы валяться на газетах! Не для того я разнесла долбанный фэн-шуй этой квартиры, чтобы страдать накануне просветления!!!
Я встала и покрасила стену в клетку. Это очень эстетски: черно-белая клетка. Там, где проходила цементная граница, я приклеила «Моментом» несколько зеркалец и перьев.
На потолке мне тоже пришлось нарисовать квадраты — чтобы бетон не так бросался в глаза. Дети только успевали бегать в магазин за спреями, зеркальцами и шахматами (которые мы тоже клеили к потолку).
На кухне в лотке вперемешку с вилками у нас лежат шпатели и кисти. Страшно воняет лаком и сырой шпатлевкой. На балконе стоит багет с намотанными на него шторами, и тинейджеры изредка звонят и справляются, по какому поводу у нас на балконе приспущены флаги.
Зашел за осенним пальто бывший муж. Пальто он не нашел, потому что пальто висело в проклятом шкафу и было сожжено под гиканье тимуровцев. Бывший муж взял баллончик краски и написал на стене «MADNESS».
Вандал.
Но зато диванчик встал, как миленький!
Мы спим на нем с детьми и котом, как цыгане. Потому что все подступы к детской перекрыты банками с краской и мешками с цементной смесью.
Детям я сказала: «Надо застеклить балкон, чтобы на занавески не капал дождь. А то они испортятся».
«Нет!» — сказали дети.
Пусть у нас заведется кто-нибудь, кто сделает это по-человечески. Кто починит шпингалеты и побелит потолок. И приклеит обои, которые я наклеила на масляную краску во время прошлого приступа ремонта.
— Вы говорите о строительной бригаде? — заволновалась я.
— Нет, — сказали дети. Они говорили о фэн-шуе.
Это кошмар какой-то.
X… с ним, с фэн-шуем. И с балконом.
Куплю мангал, буду на балконе жарить шашлыки.
ЖИЗНЬ НЕ УДАЛАСЬ. И Х+Й С НИМ
Иногда мне звонят странные люди. То есть, может, они и не странные, но у меня необъяснимая фобия неизвестных телефонных номеров. Я, когда вижу негармоничный набор цифр, трубку не беру. Поэтому большинство звонящих остаются для меня загадкой. Но когда я все-таки решаюсь поднять трубку, абоненты лишь подтверждают мою гипотезу. Вот недавно позвонила одна славная девушка из гламурного журнала. И сказала, что хочет написать про меня статью. И попросила в двух словах рассказать о себе. Я рассказала, она сказала: «Все понятно», а потом прислала мне заметку: «Она работает в зоопарке крокодилом». Я не вру. То есть я не против крокодилов как таковых. И даже не могу толком возразить тем, кто подмечает во мне сходство с этой злонравной рептилией. Потому что у всех разные критерии прекрасного. Но я против зоопарков. Я всегда и везде пропагандировала свободу и по доброй воле в зоопарк бы не сдалась. Это примерно то же, что «подрабатывать на галерах». Поэтому когда мне позвонила другая девушка из другого гламурного журнала (видно, у них там полное безрыбье или они не видели моих винтажных ботинок), так вот, когда позвонила эта девушка, я категорически отказалась влезать в шкуру прикованного к гламурной эстетике крокодила. Она сказала: «Что-вы-что-вы-какой-крокодил-мы-пишем-о-добре». И попросила меня написать за три дня рассказ про любовь на двадцать тыщ знаков с хорошим концом. Я про хорошие концы имею теперь очень смутное представление. И о счастливой любви у меня представления теперь очень смутные. Поэтому для написания подобного опуса мне потребовалось бы, как братьям Гримм, — лет пятнадцать. Чтобы ходить по очевидцам и собирать фольклор. Но я сказала: «Оки». Потому что я очень боялась, что за отказ она возьмет и назовет меня крокодилом. А у меня ноль возможностей попасть на обложку, и ей все поверят на слово. Я стала судорожно припоминать что-то хорошее и светлое. И от многих воспоминаний мне стало больно. И поэтому я стала припоминать то, что не больно. Но это никак не было связано с мужчинами. Я стала вспоминать не любовь женщины к мужчине или наоборот. Я вспомнила про прекрасную любовь человека к человеку. Я сидела дома (потому что на работе у меня очень сложные отношения с продюсератом и было бы непростительным легкомыслием писать это на работе и приближать увольнение). Так вот, я сидела дома и писала про двух людей. Про голубого Персика и его нелепую подружку, Крошку Мю, которые выпустили в Патриаршие пруды синюю лампочку из клетки. Но тут у меня завис компьютер. То есть это я подумала, что он завис. А он на самом деле не завис, а умер. Он умер со всем содержимым. С глупыми стихами моих детей. С трогательными песнями моих друзей, когда они еще могли позволить себе быть придурками. С рисунками, которые мне рисовали нелепые художники по мотивам нашей сумасбродной личной жизни. Комп унес в небытие и все мои буквы, которыми я надеялась блеснуть перед гипотетическими поклонниками и, что скрывать, перед апостолом Петром на последнем разборе полетов. Я заметалась, вырвала комп из-под стола и рванула с ним к машине — я хотела выбить из него информацию под пытками останкинских программистов. Но у меня сдохла машина. Это сказал водитель проезжавшей мимо бетономешалки. Он сначала прикурил аккумулятор, потом протер свечи, а потом послал нас всех и уехал строить что-то более конструктивное. Комп я дотащила до работы на себе. Я тащилась кабаньими тропами, задами Останкинской телебашни, чтобы меня не видели приличные люди. Я тащила его мимо мрачного останкинского кладбища, а зря. Лучше бы я его там и похоронила. Потому что компьютерщики лишь констатировали его смерть. Кроме всего, на работе мне сказали, что моя серия не будет радовать людей, потому что в ней мало смешного. Из смешного, сказали мне, там только съемка с петухом. Между нами говоря, гэг с петухом был тупейшим, но о вкусах продюсерата не спорят. Особенно если продюсерат, как фашисты белорусскими детьми, прикрывается беспомощными и бессловесными зрителями. Я начала нервно звонить на съемочную площадку и уговаривать снять финал истории с петухом. Из меня плохой начальник, я не умею требовать. Но я умею зажигать людей на самые бессмысленные дела. Почему-то другим сразу говорят, что это безумие, а меня еще терпят. Я сказала съемочной группе, что раз петух завис в мозгах зрителей в начале, то в финале он просто обязан выстрелить. То есть, бл…, прокукарекать. Там вроде согласились. Только сказали, что он кукарекает в четыре утра. Ерунда, ответила я. Поставьте перед уходом цейтрайфер на трехчасовую кассету. Потом мне позвонил режиссер серии и сказал, что герой потребовал сверхурочные за вредность производства. Я сказала, чтобы вместо молока посулили ему куриный бульон. Но тут открылась страшная правда. Выяснилось, что в стране объявлена эпидемия птичьего гриппа. И что петух, которого мы арендовали для съемок (как, впрочем, и все другие петухи страны) попал под раздачу. «Какая раздача? — спросила я. — Уговаривайте дать нам петуха любой ценой. Убедите владельцев, что птичий грипп нам не опасен. Скажите, что он передается только половым путем». «Поздно!» — сообщил мне директор группы. Вот так. Продюсеры звонили и требовали готовый продукт. Я жалко и неубедительно юлила. Тогда они потребовали расписанный на бумаге план, как это будет выглядеть. Я сказала, что план написать нет возможности, потому что все брошены в поля. На поиски петухов. Тогда пришлите хоть что-нибудь почитать — потребовали продюсеры. Я отправила ссылку на библиотеку Машкова. Вроде выиграла полсуток до окончательного расстрела. Домой с дохлым компьютером мы доехали на машине моего сотрудника. Я курила в окно, потому что он некурящий, а я нервная. Проезжавшая справа «Газель» уделала нас так, что ошметки заюзаного снега забрызгали стекло водителя изнутри.
Я проснулась в четыре утра с пронзительной тоской по невинно убиенному петуху. Я курила на темной кухне и смотрела на улицу, на свою бездыханную машину. Я сказала себе то, что никогда бы не решилась сказать при большом скоплении народа. Я сказала: Аглая, ты неудачница, пора себе в этом признаться. Ты похожа на пленного крокодила! Против тебя развернута позиционная война вещей! Когда выходила твоя книга и директор издательства заходился в комплиментах и говорил, что теперь надо грамотно провести рекламную кампанию (потому что в нашем мире реклама решает все), весь рекламный отдел крупнейшего в стране издательства полностью ушел в отставку! И когда ты, Аглая, решила вовлечь в свои лузерские игры жизнерадостного рыжего петуха, разразился птичий грипп и этого ни в чем не повинного петуха расстреляли с особой жестокостью!!! Ты вся в говне, Аглая! И при этом все имеют наглость утверждать, что у меня лицо чистое! И пенять за невыносимую легкость бытия. Но деваться, по большому счету, некуда. Потому что ходить с лицом профессионального пленного мне не позволяет моя женская гордость. Приходится носить хамское лицо любимицы судьбы (завтра скажу творческой группе: еще благодарить небеса надо, что нас пощадили за контакт с вирусоносителем). Понятно, что в таком настроении никакой рассказ про светлую любовь с хорошим концом не пойдет. И тогда я пошла и нарисовала жизнеутверждающую картину. Я назвала ее «Жизнь не удалась, и х…й с ним». Понятно, что с таким названием на пиар и публичное признание в приличном обществе рассчитывать не приходится.
«ДЕВОЧКА С ПЕРСИКОМ»
Здравствуйте, Доктор.
Вы, конечно, меня не помните. Но чтобы не ранить Вас этой бестактностью, сразу скажу: Вы знали меня как Крошку Мю. Когда-то в детстве Вы читали скандинавскую сказку про зверушек, и там была эта Крошка Мю. Она была до того невыносимой, что ее просто хотелось прибить. Но поскольку она была чрезвычайно мала, ее можно было в любой момент утопить даже в заварочном чайнике.
Если бы Вы помнили все мои подлости, Вы бы рвали мои письма.
Доктор, я хочу Вас утешить. Мы тоже многого не помним. Например, мы не помним, ради чего мы все это затеяли и чего добивались.
То есть сначала мы хотели быть беспечными, бесполезными и бесстрашными. И были таковыми. Потому что мы были уверены, что не будем одиноки и никогда не опаскудимся, чтобы пожениться.
Я говорю о нас с Персиком и об одном иллюзионисте, Доктор. Вы, естественно, не в счет, потому что вы никогда не питали иллюзий относительно одиночества.
Мы не боялись быть счастливыми, потому что ничего не знали о крестиках на ладони, под средним пальнем. Об этом крестике нам сказал иллюзионист, но это было намного позже.
Доктор!
Это было задолго до иллюзиониста. Это было пятнадцать лет назад.
Мы жили в доме на Маяковке, на третьем этаже. Это была квартира великого мецената и покровителя искусств Морозова. Там были обои из тисненой свиной кожи, потолки с деревянной резьбой и ванна на львиных лапах. Это все было аутентичное, Морозовское. А потому щербатое и кое-где зацементированное и заткнутое газетами.
В двери в ванную было окошко. Оно было в виде бабочки, но однажды я проткнула его рукой.
Телефон мы провели из парикмахерской на первом этаже. Воду грела колонка, но она была старая, вдобавок ко всему, многие забывали сначала включить воду, а потом прибежать на кухню к колонке и прибавить газ. Из-за этого колонка часто выходила из строя, а однажды, когда Персик решил потушить пальто в ванне и опять забыл перекрыть газ, колонка затряслась, напоенная паром, и чуть было не снесла башку Панку отлетевшей передней панелью. С тех пор Панк грел воду только в кастрюльке, а Персик мылся в тазике.
Отопление нам изредка отрубали работники ДЭЗа, но мы платили им пятьдесят рублей, и они опять что-то к чему-то приваривали.
У меня была комната с эркером и антресолями над дверью. На антресоли я перебралась спать после того, как меня испугала девушка Анна. Она расталкивала меня несколько раз по ночам, чтобы рассказать свои сны. Снилась ей всякая дрянь, я бы такое даже не стала смотреть.
Анна жила через комнату, в соседях у меня была возлюбленная пара, и все остальные жаловались, что страшно спать, потому что по ночам кто-то воет.
Это называлось сквот. Потому что прав и обязанностей жить в этой квартире никто не имел. Мы там жили исключительно из любви к искусству жить.
Никто точно не скажет Вам, Доктор, сколько нас было. Поэтому ротация была, как в метро в час пик. Мы не успевали мыть чашки, и многие пили чай из грязных, отрывая их от стола. Но потом уходили домой по-человечески поесть и вымыться и больше не возвращались.
Девушка Анна жила точно. Она занималась изучением сновидений. Она даже ездила в Дюссельдорф на конференции по люсидным снам.
Еще жил музыкант, у него вся комната была завалена примочками и стоял усилитель «Маршалл». Это было самым неприятным. Потому что музыкант дико фальшивил, а Маршалл все это простодушно усиливал до невыносимости. Но в остальном музыкант был милым человеком и притом очень хозяйственным. Он варил нам суп из сырков «Лето».
Еще жили два буддиста. Он на Арбате стучал в барабан, она свято верила в реинкарнацию, чтобы понравиться ему. Она его убедила, что в прошлой жизни он был ее сыном. Она его даже мыться одного не отпускала.
Панк работал в экспериментальном театре. Они там пели внутренними голосами, чтобы передавать эманации через пол — через пятки — прямо в душу к зрителям.
Еще с нами жил один заморыш хиппенок. Вообще-то он был сыном известного япониста, но сбежал из дома от невесты, привезенной ему отцом из командировки.
Эта невеста написала ему поутру хокку:
Луна в зените
Маленький краб взбежал по ноге
Я теперь не одна.
Заморыш хиппи страшно негодовал, потрясая листком. Он кричал, что он, конечно, некрупная особь, но так оскорблять себя не позволит.
Было еще два приличных человека, но они свалили через неделю, прихватив мой марокканский чайник, а также содрав весь уникальный паркет в гостиной, где они ночевали.
А еще с нами жил один человек, которого все принимали за иностранца. Потому что он ничего не понимал. Он не понимал, как надо соединять провода, чтобы загорелся свет. Он не понимал, как подключаться к телефону парикмахерской, он не знал, как пользоваться горячей водой.
Кроме того, он всегда улыбался, что бы ему ни говорили. Он улыбался даже когда его чуть не отп…дили за разгром газовой колонки.
Он улыбался, кивал и уходил в людскую. Потому что он жил в людской. Это комната, которая выходила дверью на кухню, а окном в коридор.
В людской он рисовал балерин. Это были самые страшные балерины в мире. Если бы мы тогда не упивались искусством жить и собственной бесполезностью, мы бы запатентовали мультик покруче «Хэппи три френдз».
Этот человек увешал страшными балеринами все стены в людской, поэтому заходить туда и п…дить его при таком скоплении чудовищ никто не решался.
Вообще-то никакой он был не иностранец.
Это был Персик.
Он был художником. И в комнате у него были не только балерины, под кроватью он прятал портрет. Он доставал его только тогда, когда приходила я. И это естественно, Доктор. Потому что это был мой портрет, он его доставал, сажал меня в кресло и тайно дорисовывал.
Дело в том, что Персик владел давно забытым искусством семислойной живописи. Это искусство уже забыли ко времени голландцев, им владел только Леонардо. Но Леонардо умер, а Персик был жив, поэтому он хотел передать секрет, пока не поздно. И он передавал его мне.
Я сначала сопротивлялась. Потому что я тогда еще продолжала хотеть быть бесполезной и беспечной. Но Персик сказал, что семислойка теперь на фиг никому не нужна. И я согласилась.
Я, конечно, могла бы безбоязненно передать секрет Вам, Доктор (ведь Вы все равно забудете), но это очень долго. У меня нет настроения тратить на Вас сегодня так много времени. Вся штука, Доктор, в том, что семислойка долговечна. И лица, Доктор, на таких картинах светятся изнутри. И никогда не стареют — не покрываются морщинами крокелюров.
Я приходила в людскую со своей клеткой. В клетке у меня жила синяя лампочка для прогреваний. Я всегда хотела иметь кого-то, но у меня была аллергия на шерсть всех животных и перья птиц, поэтому я завела себе лампочку. Я всегда носила лампочку с собой, чтобы не быть одинокой.
Я настояла, чтобы Персик написал ее на заднем плане.
Картина называлась «Девочка с Персиком».
На картине, выполненной в технике семислойной живописи, сидела Крошка Мю, которая исполняла в технике семислойной живописи портрет Персика. Эта картина была галереей бесконечных зеркальных повторений Крошки Мю и Персика. Кроме того, она была апофеозом битвы с одиночеством.
Так что уточняю, Доктор: Персик был гениальным художником. Но у него на ладони тоже был крестик, а это практически то же самое, что быть одним из хэппи три фрэндз.
Возможно, именно это нас и объединило, но мы об этом не догадывались. Мы думали, что нас объединяет беспечность, бесполезность, страх одиночества и амбиции. (Я вам как-то говорила. Доктор, что Персик хотел стать великим художником. А я хотела проходить сквозь стекло.)
Меня парило, Доктор, что нельзя прижаться ближе, чем кожа. Мне казалось, что если я научусь просачиваться сквозь стекло, все изменится и одиночество будет побеждено.
Видите ли, Доктор, у нас были все основания биться с одиночеством.
Во-первых, Доктор, у нас с Персиком никого по-настоящему не было. У нас не было дома и близких родственников. Потому что мы оставили их в далеких городах и в гости не приглашали: наши родственники были приличными людьми и хотели жить в прекрасном заблуждении, что их дети тоже приличные люди. По этой же причине у нас не было благоприобретенных близких. В те времена еще очень многие хотели оставаться приличными людьми и, когда узнавали нас поближе, пугались и уходили к своим иллюзиям. Так что, по большому счету, нашей семьей были только обитатели сквота и синяя лампочка. Но пока мы тайно отсиживались в каморке при кухне, в квартире началась сепарационная война. Буддисты замотали свой холодильник цепью с замком. Потому что им казалось, будто кто-то надкусывает у них творожные сырки. Хиппенка, сына япониста, выгнали, потому что он курил траву, а это могло навлечь гнев милиции. Панк высказался в том роде, что нам хиппенок дороже милиции, но за это Панку запретили петь через пол, потому что это не давало Анне спать и видеть люсидные сны.
Музыкант орал через свой усилитель в одиночку, потому что он назначил себя начальником. Ведь он варил нам супы из сырка «Лето» и договаривался с ДЭЗом.
Он запретил нам водить людей с улицы, нарушать внутренний распорядок и портить имущество.
Так мы прожили еще полгода.
Мы с Персиком, если не писали «Девочку с Персиком», уходили из сквота. Мы обошли весь город пешком, потому что Персик боялся спускаться в метро, он там задыхался. А по улице он очень бодро ходил. Он ходил в галереи — пристраивать своих балерин. А я ждала его на улице. Я, пока ждала, тренировалась проходить сквозь телефонные будки. Мы возвращались поздно, из своей двери высовывались буддисты, они говорили, что в доме опять воняет растворителем и они будут жаловаться музыканту.
Однажды ночью мы украли сырок из их холодильника. Мы украли его из принципа. Потому что мне ненавистны непроходимые преграды. Кроме того, у Персика был гастрит. Он жевал старый сырок, похожий на кусок мела, и говорил, что победил военный коммунизм и распределяловку по полезности.
Персик закончил «Девочку с Персиком». А я — свою часть диптиха, «Персика с Девочкой», соответственно.
У нас в сквоте случилось временное затишье, и Персик успел нарисовать десять чудовищных балерин на одной картине. У всех балерин были безобразные лица обитателей сквота. Но самое безобразное лицо было у ангела, который над балеринами парил. Эта картина называлась «Мертвый ангел-хранитель». Это был приговор попытке жить беспечно, бесполезно и быть счастливыми.
Пока Персик рисовал эту картину, я прошла через стеклянную дверь на балкон (неудачно) и через дверцу шкафа в комнате буддистов (неудачно).
Ночью Персик вывесил картину на кухне.
Это был конец.
Потому что никто не хочет признаваться, что он бездарен в искусстве жить.
Как я уже говорила Вам, Доктор, именно в то утро я проткнула рукой стекло в аутентичном окне в ванную. К сожалению, именно в это утро черти принесли девушку Анну из Дюссельдорфа, она выскочила из своей комнаты, еще не распакованная с дальней дороги, и довольно хамски поинтересовалась, зачем я это сделала. Я ей сказала, что мне приснился сон, КАК именно проходить сквозь стекло. И это была чистая правда. Девушка Анна окончательно вышла из себя, и я ее понимаю. Нет ничего оскорбительней для человека, который изучает сны, как узнать, что другим тоже снятся сны. Тем более, что единственный сон Анны, который можно было принять всерьез, был про то, как к нам вваливается ее отец, крупный чиновник из Подмосковья. Этот сон был вещим, потому что ее отец действительно приехал через два дня и увез Анну со скандалом.
Но в тот раз она завелась не по-детски. Персик улыбался.
Она собрала на кухне всех выживших обитателей. Нам припомнили все, включая сырок и весь стеклянный бой. Персик кивал и улыбался, как мудак.
Музыкант сказал, что они практически построили идеальное общество. Но поскольку это общество демократическое, то нам дается последнее слово.
Персик с дебильной улыбкой эльфа сказал:
— Я считаю, что каждый имеет право жить в утопии…
Теперь уже музыкант удовлетворенно кивнул и улыбнулся (он, наверное, представил себя Сен-Симоном).
Персик кивнул ему в ответ и продолжил:
— …нельзя запрещать Крошке Мю проходить через стекла.
(Идиот. Ведь нам некуда идти!)
Нам действительно было некуда идти. Мы пошли на Патриаршие и разместились на скамейке со всеми своими пожитками. У меня на коленях была клетка.
Я сказала: «Персик, я умею жарить картошку. Я могу быть тебе полезной. Давай поженимся».