Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пепел на раны - Виктор Иванович Положий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Не командир. Комиссар. Комиссар партизанского отряда имени товарища Щорса Михайлич, — значительно уточнил старик.

Первым желанием у Михайлича было рассмеяться, рассмеяться звонко, в полную грудь, еще и пальцем по-детски показать на деда. Если Зельбсманн придумал такие штучки-дрючки, то, устраивая этот марионеточный театр, полковник слишком увлекся, считай, в своих экспериментах ставит горбатого к стенке. Михайлича опередил Философ, резко оглянувшийся от окна:

— Михайлич — это я.

И снова повернулся к окну, нервно пожав плечами.

«Перестарался полковник. Из такой ловушки я уж выкручусь, не дам сбить с панталыку. Странно, но теперь, когда выяснилось, кто есть кто, совсем стало спокойно».

— Ну, что же, — Михайлич отодвинул еду. — Очень рад познакомиться. Вы оба Михайличи, оба комиссары. Осталась малость: выяснить, кто из вас настоящий Михайлич, а кто самозванец.

«Почему бы и не поиграть с этими артистами?»

— Ну да, — согласился дед, — двух Михайличей быть не может.

— Может, — сказал Философ. — Когда человек вмещает в себе вселенную, значит, он вмещает в себе и Михайлича, таким образом, в нужный момент он может и явиться, заменить его.

— Не значит ли это, — впервые обратился к Философу Михайлич, — что сказанное вами сейчас и есть подтверждение: самозванец именно вы?

— Ничего из этого не следует. Я сказал то, что должен был сказать и что соответствует действительности.

— Исчерпывающе вразумительно, — кивнул Михайлич, пытаясь сдержать смех.

— Михайлич — я, — продолжал настаивать старик. — Я первый пришел.

— А второй Михайлич, выходит, тоже сдался добровольно?

— Ну да. Только пришел позже, вернее, его схватили.

— Впервые слышу, чтобы комиссары, даже небольших отрядов, живьем попадали в плен.

— Я же рассказывал, какая оказия получилась.

— Н-да… А второй Михайлич сдался по той же причине?

— Это с какой стороны смотреть, — очнулся Философ. — Кто скажет, где результат, а где причина? Я вмещаю в себе вселенную в той мере, в которой она сама включает меня. Нарушение каких-либо элементов в ней — в данном случае расстрел нескольких тысяч человек — есть нарушение определенных элементов во мне, и я уже перестаю быть самим собой.

Дед при этом изумленно кивал головой, а Философ продолжал.

— У каждого наступает время выбора, когда нужно или до конца оставаться самим собой, или, при условии нарушения «я», рассыпаться на многоликие элементы.

— Следовательно, ваша позиция нужна только вам, конечный результат значения не имеет? — Михайлич включился в игру. — Умирать-то будет не страшно?

— А разве жизнь не что иное, как движение к смерти? Даже материалисты не отрицают. Это я к слову, чтобы вы поняли. Главное же — выбор. Только в наивысшей точке выбора в полной мере понимаешь, что существуешь. Вот я и выбрал.

— Ну, а вы, дед? Не понимали, что немцы запросто разгадают ваш нехитрый трюк?

— Наверно-таки раскусят, песиголовцы, — охотно согласился старик.

— Ведь Михайлич — офицер, он молод, да и видели его, поди, многие?

— Что же делать? — развел руками дед — В партизанку я не годен… — И тут старик понял: он фактически подтвердил, что он тоже не Михайлич, отступать поздно, да и неизвестно, какого человека к ним подселили. — Но на одного предателя сил бы у меня хватило.

Дед насторожился, потом махнул рукой и, наклонившись к Михайличу, страстно заговорил:

— Никто не знает, какой он, Михайлич. И вообще, действует ли он в одиночку или их, Михайличей, целые отряды? Может, он и вовсе не Михайлич? А, любезный? Кто бы ты ни был… Что прикажешь мне делать? Я людей спасать должен, если на другое не способный.

Старик изменился неузнаваемо. Борода, хотя он ее и не касался, вдруг выпрямилась, взлохматилась, и седые клочки встопорщились. Спокойные глаза заблестели и расширились, даже лицо, казалось, округлилось. У Михайлича екнуло сердце. «Чего-то не хватает… Шапки, шапки, чтобы прикрыть лысину, и полушубка на плечах!» И сразу осознал: нет, это вовсе не игра, затея Зельбсманна.

— Я вас, дед, видел, — сказал Михайлич.

— Где?

— В Берестянах в апреле, да, в апреле. Мы проходили в село. Собрание еще было, помните? Мужиков агитировали в партизаны, тех, кого не успели мобилизовать, фашисты же побывали у вас на несколько дней раньше. Вы тогда еще выступали, помните? Напомнить? Когда у нас ничего не получилось, а мужики все чесали затылки: если бы знать, да если бы не семья… Когда командир наш плюнул в сердцах. Вы тогда вышли из толпы и сказали: взялись вы, хлопцы, за праведное дело — освобождать землю от супостатов, но где же армия? Сколько существует мир, столько армиями и воевали. Если армия не устояла, партизанке и подавно победы не видать. Нам придется расплачиваться — старикам, женщинам, детишкам. Их-то немцы не помилуют. За одного немца — десяток наших. И если бы только десяток! Он, немец, точность, конечно, любит, но когда мирных расстреливает, то хватает сколько под руку попадет. Кто их защитит? Помните, наш командир кричал: «Я вам к вечеру две телеги оружия подброшу! Вы и защитите!»

— Было такое, было, — согласился дед. — Кто же ты?

— Я и есть Михайлич. Лежал тогда на возу, с воспалением легких.

Повисло молчание. Даже Философ подошел неслышно.

— Садитесь, — предложил ему Михайлич и немного погодя добавил — Вот так-то, товарищи Михайличи.

— Так сами и пришли, — спросил наконец-то старик.

— Нет, я влип, как курица в борщ. Не хочется и рассказывать.

— Тогда и душу бередите напрасно, товарищ Михайлич. А действительно — это вы, так вас и описывали, молодой очень. Порадоваться бы встрече, да место здесь не для радости. Вот ведь какая напасть, надо же такому случиться…

— А вы сами, значит, и не пришли бы? — спросил подозрительный Философ. — Поставили бы под удар столько людей?

— С какой стати ему приходить? — нахмурился на Философа дед. — Ты, Философ, и парень вроде бы неплохой и не дурак, но макитра у тебя, извиняй, в другую сторону повернута. Чего ради приходить-то комиссару? Немца радовать? Если по правде, вместо него я и пришел. И клюнули бы за милую душу, не попадись к этому сумасбродному эсэсману. Я пришел вместо него, может, и без толку, но мне-то надо было что-то делать?

— Как? Вы пришли вместо меня?

— Вместо вас, товарищ Михайлич, по своей воле. Что делать, если немец на мирных зло вымещает? Война… всех захватила, никто не спрячется, как чума. Подкосит народ, проклятая…

— Поднимемся, — глухо сказал Михайлич.

Вот как все обернулось. Неспроста Зельбсманн бросил его в эту камеру, неспроста. Просчитался, не знал, что Михайлич видел старика. И весь его расчет полетел к черту. Случайность выручила — ведь деда-то он мог и не видеть.

— О каких массовых акциях вы говорили? — нарушил молчание Михайлич.

— Готовятся они, одним ударом хотят покончить с партизанкой. Ходят слухи, расстреливать будут и жечь. А мирных, говорил мне эсэсман, в первую очередь, чтобы заодно озлобить народ против партизан. Скоро и начнется, через день-два, говорил эсэсман. Что делать, один бог ведает, да молчит…

Михайлич был в затруднении: лично он предпринять ничего не мог, но и просто так уходить из жизни не хотелось…

— Давайте хоть познакомимся, — сказал он.

— Андрей Савосюк, селянин из Берестян, — назвался старик.

— Иосиф Христюк, недоучившийся студент из Львова, — назвался Философ.

4

О том, что залесцев расстреляют, а сами Залесы сожгут, сельскому старосте Андриану Поливоде намекнул районный комендант Раух.

С тех пор, как в мае партизаны разгромили в Залесах полицейский пост, минуло целое лето. Власти, казалось, забыли о селе. И потому-то Поливоду не покидало чувство неопределенности. С одной стороны, село явно находилось под партизанским влиянием и контролем, а с другой — его, Поливоду, старосту, почему-то не трогали, он и дальше исполнял свои функции — теперь они, правда, стали несколько неопределенными. Хотя комендатура и не требовала, составлял ведомости, сколько каждая семья намолотила хлеба, какое поголовье скота, кто куда уехал или откуда прибыл, ну, и выдавал справки, служившие залесцам, ездившим на базар в Белоруссию или в район, вместо пропусков.

Как-то у себя на току, отложив цеп и присев передохнуть, староста почувствовал, как его охватывает радость, еще не радость, а ее предчувствие. Раздумывая, что бы это значило, остановил взгляд на куче ржи, словно связывал эту радость с хлебом, мол, радуется человек намолоченному, а не чему-то другому, но то, другое, — оно-то и было главным, даже мысленно боялся спугнуть, сглазить, если имеешь главное, без хлеба не беда, даже если сгинет весь намолот. Мысленно сплюнул трижды через левое плечо и начал отгадывать причину радости. А причина была простая, как это жито: неопределенность, угнетавшая его в последнее время, исчезла.

Партизаны его не трогают, хочешь не хочешь, им трогать его невыгодно, в Залесах сохраняется какая-то видимость законной власти, немцам не мозолит глаза, село не кажется им бесконтрольным, сидит там свой человек, а если останется без старосты, в два счета вторгнутся, и партизанам придется солоно; немцы не сильно торопятся, они ждут осени, пусть залесцы обмолотятся, выкопают картошку, а тем временем и свиньи откормятся и телята. У фашистов расчет точный, они не дураки, быстро догадались, что партизаны не собираются ни сельсовет организовывать, ни вывешивать над ним красное знамя. Стало быть, как ни крути, в центре этого клубка он, староста, и все ниточки сходятся к нему, он здесь и хозяин и бог, как и было предназначено сверху, а теперь еще и подкрепилось неистовой душевной уверенностью. С воза его не спихнули, он, как и прежде, пригодился власти, а значит, и самому себе, а причастие к политике даже или тем более к такой запутанной, как в нынешнее время, прибавляет сил и гордости, еще бы — ты не телок в стаде, а пастух.

Из стада в пастухи путь никому не заказан: а как же — все люди. Уважай порядок, будь послушен, не беги, задрав голову, следом за вечно голодными и недовольными, и, смотришь, в табуне ты что-то да значишь, идешь впереди и ведешь за собой остальных, не спеша, степенно, туда, куда пастуху хочется. Как бугай. А тебе за это подбросят то лишку сена, то свежей соломы на подстилку. А на сытых кормах и голова лучше варит, и от тебя уже не воняет за семь верст, и в компании не отворачиваются, а там и к пастухам недалеко. Он, Поливода, что, не из табуна ли вышел, не ему ли с детства дым глаза ел, когда дымоходов не было, когда налог за них платили? В шестнадцать лет, когда начал к девкам бегать, весь день провозившись в навозе, появились у него свои, личные сапоги, собственно, и не сапоги, а постолы — привязал к деревянным колодкам голенища от старых отцовских сапог да смазал все это дегтем…

Спасибо отцу, который, сам уже потеряв надежду выбиться в люди, сумел надоумить, выделить среди девяти братьев и сестер, не проглядел, заметил, что уже с пяти лет — не из страха отведать кочерги и без тупого смирения — Андриан вставал на зорьке и гнал на луг гусей, и чужих и своих, тогда как других силой нужно было вытаскивать из-под лохмотьев, а малыш знал, что так заведено и так надо. Поэтому и в польскую школу Андриан ходил не только зимой, как большинство детей, осенью и весной помогавших родителям по хозяйству, а положенный срок; с уроков кататься босиком по льду не убегал — не наказания боялся, нет: подумаешь, только и делов, отстоять час коленями на горохе, а чтобы учительница не обзывала его быдлом и не жаловалась отцу, который успехи сына оплачивал лучшим куском со стола и одежонку справлял лучшую, чем у одногодков, да и приличней, чем доставалось братьям и сестрам. У отца даже слезы наворачивались на глаза, когда на рождество голос Андриана выделялся в школьном хоре; когда за отличную учебу и образцовое поведение приносил домой то книжечку с причудливыми рисунками, то пенал с карандашами. На радостях отец бежал к Кашперовичу, покупал литр монопольки и распивал ее с матерью и старшими детьми, малость плескал и Андриану: «Бери, пригуби, сынок, будешь знать, какая она, потому что, когда подрастешь и, знаю я, увлечешься, задавит она тебя». А выпив, начинал рассуждать: «Вот, детки, и ты, старуха, послушайте мои задумки. Наша жизнь уже кончилась. Всех вас поднять капитала у меня нет, мы даже не Кашперовичи, те телятами торгуют. Но я хочу, чтобы у нас не было обид и ругани. Вытянем Андриана сообща в люди, раз он родился таким умным и послушным, грешить здесь нечего, такая божья воля, вытянем Андриана в люди, а когда он встанет на ноги, то и нас, кто жив будет, поставит на две». Так бы и бывать, родни Андриан не чурался бы, только судьба распорядилась по-своему. Пришло время, отец и мать умерли, умер кое-кто из братьев и сестер от повальных болезней. Катерина и Дарья вышли замуж в другие села, где и живут сами по себе, а младшие Грицько и Петро, близнецы, оба служили действительную в польской кавалерии, оба и погибли в первые дни войны.

Что ни говори, отец верно рассудил, добра желал, оно к добру и шло. Когда наступило время гулять с девчатами и в хате не усидеть, отец и тогда оказал услугу. Заметив, что сын драит сапожища, пригласил во двор, сели под копной. «Гуляй, сынок, — сказал отец. — Дело молодое, что сейчас возьмешь, то и твое, но гуляй так, чтобы, согнав оскомину и насытившись, не захотелось повиснуть на ветке. Сила из тебя прет, прижмешь какую-нибудь Парасю, а она тут как тут — с животом ходит, жениться надо, а это, пока не стоишь твердо на земле, не ко времени, и будешь потом проклинать тот день и час, когда Парасю или Ганку встретил. Вот. Парубковать — штука коварная, смотри да смотри. Хряснут шворнем по башке, и весь ум как ветром сдуло. Поможем твоей беде другим способом». И отец повел его к вдовушке Вивде, там и договорились, что будет она иногда привечать Андриана, а вдовушке за это кое-какие пожитки подбросят. И пропала у Андриана охота к девчатам, разве что ради интереса поиграется с какой на завалинке, но поскольку чувствовал себя на гульбищах обособленно, интерес этот появлялся редко, да и то, чтобы не выделяться, горделивость никогда никого к добру не приводит. Жениться, однако, пришлось: мужчине, чтобы его считали серьезным и степенным, а не перекати-полем, надо жениться, вот Андриан и сосватал дьякову дочь, а не первую встречную, сам он к тому времени уже состоял писарем при Харитонюке, тогдашнем старосте.

Мария, его жена, была худая и бледная, казалась даже желтой, как свежая сосновая доска, рыжая и немного веснушчатая — и холодная. Зато держала чистоту, умела готовить, начальство к ним заезжало охотно, и вскоре неграмотный Харитонюк, разговаривающий только с помощью кулаков, освободил должность старосты. Поливода занял его место, но выше подниматься у него и мысли не возникало, и так слава богу — из грязи в князи, куда уж выше, каждому отмерен его аршин. Вот Харитонюк — дурак дураком, но и тот понял, как мир устроен; передав власть и напившись по этому повод в саду под яблоней у своего сменщика, Харитонюк припечатал к столу, волосатые красные кулаки: «Смотри, Яндриан, кабы и тебя не съели. Видишь, пчела на цветке мед берет, напилась, едва не стонет? А надолго ли? Ласточка вон шугнула, ам — и нету пчелы. А над ласточкой уже коршун круг сужает, а в коршуна охотник целится, а охотника тоже кто-то караулит… Всяк живет тем, что кого-то ест, каждому определено место на господней лестнице». И вдруг Харитонюк рассмеялся: «А между тем и цветы не перевелись, и пчелы есть, и ласточки, и коршуны, и стрелки. Гибнут слабые, зазевавшиеся, которые, как я вот, не держались крепко за свою ступень». Харитонюк говорил правду, но ведь надо быть слепым и глухим, чтобы не смыслить: так устроен мир, и можно, раз назначено, быть пчелой, ласточкой или коршуном, но лучше пастухом среди пчел, коршунов и ласточек, тогда находящийся на высшей ступени не заклюет, не раздерет тебе брюхо. Он и сам это понимал, а свергнутый Харитонюк лишь укрепил его в этой мысли.

И когда Раух сказал о Залесах, Поливода подумал: видать, так и надо, им там, наверху, виднее. От него не ускользнуло — Раух посмотрел пристальней обычного. Поливода понял, о чем без слов предупреждает комендант и ради чего откровенничает: Андриан Никонович должен позаботиться о родне, не попал бы кто в кутерьме на мушку карателей. Ценное спрятать, любой рядовой из команды может позариться, не будешь же каждому доказывать, кто ты есть. Конечно, все это в последний момент, иначе влетит в лишние уши, паники наделает и помешает акции. Как же, Поливода понимает и то, о чем умолчали, вкусы и нравы Рауха изучил досконально, слава богу, помимо всего, ежемесячно возит секретные отчеты об обстановке в селе, Раух их немедля передает шефу гестапо Ридеру, в итоге оба довольны рассудительностью, точностью и аккуратностью старосты, — подобные отчеты он писал еще для польской дифензивы, «двуйки», так что наловчился, знает запросы начальства, а начальство знает его возможности. Их отношения, понимание с полуслова были больше, чем просто служебные отношения, и установились еще с первых дней знакомства, а в ту пору далеко не все утихло, улеглось после отступления красных. Как-то раз один из бандеровцев, балда, их часть проходила через Залесы, сдуру или спьяну пульнул ручным пулеметом вслед немецкому самолетику, возившему почту из Ратно в Кобрин. Пролетая теперь над селом, летчик обязательно сбрасывал пару легких бомб, два раза в день, не отклоняясь от курса и особенно не целясь, наугад — одну хату разрушил-таки, — все в это время прятались, а староста думал, что село хоть и не виновато, должно расплачиваться за чужие грехи, коль это произошло на его территории. Потом бомба угодила в стадо, убила бычка и несколько коров ранила. Видать, летчик заупрямился и добром это не кончится. Группа крестьян, остальные согласно кивали, упрашивала старосту: ты власть, ты и должен как-то отвести беду. Поливода сообразил быстро: несите от каждого двора по столько-то, и вскоре поставил на воз две корзины яиц, завернул в белое рядно большой кусок жареной свинины, нашлось место и для морошки, чтобы не завонялась в дороге, переложили ее крапивой, а самогона насливали двухведерную бутыль. И поехал Поливода к Рауху не просто как староста, а как посланец, и на следующий день, хоть народ по привычке и спрятался, жужжание самолетика было мирным и успокаивающим.

Одним взглядом Поливода поблагодарил Рауха, и с тех пор они стали, кажется, еще более близки. Поливода тут же намеревался намекнуть, что за такие вести он в долгу у пана коменданта не останется, но вовремя сдержал себя, незачем лебезить, будет смахивать на холопство, все и так понятно, не стоит лишний раз намекать. И Раух, похоже, все понял, прикрыл морщинистые веки, мол, согласен и будем считать, что с этим вопросом закончено, он исчерпан, и уже смотрит потеплевшими глазами.

— Мы лично, — говорит Раух, — этим заниматься не будем…

— Эге, — соглашается Поливода, — району, может, и незачем вмешиваться, нам здесь жить.

— …очевидно, из Бреста специальная команда СС приедет, — продолжает дальше Раух, — это их дело.

— Определенно, — соглашается Поливода, — что их.

— Они, правда, имеют не совсем пристойную привычку — часто не увязывают свои действия с местными органами, — вздыхает Раух.

Что правда, то правда, думает староста. СС слишком гордые и обособленные, с гестапо могут не посоветоваться, а с комендатурой тем более; но ведь они делают одно дело, и, может, такая конкуренция на пользу, каждая организация стремится лучше исполнить свое дело, опередить соперника.

— Общее дело делаем, — решается вслух сказать Поливода.

— Общее-то общее, — снова вздыхает Раух, — но они приедут и уедут, а нам потом расхлебывать…

Вот здесь важно угадать — по-дружески ли жалуется пан комендант на судьбу или у него другое на уме. Население, партизаны могут потом отомстить Рауху, не посмотрят, что лично он к уничтожению села руку не приложил. Но Раух, наверное, с этим не считается, у старосты положение еще хуже, он на виду, в гуще, на месте, его первого в случае чего и… Нет. Рауху незачем сетовать, жаловаться на собственную судьбу, сообщник-то еще в худшем положении. И старосту точно так, как и у себя на току, обуревает радость. Недаром он ест хлеб, недаром. На законном основании — и по справедливости! — ему отведено почетное место, и сейчас вот вылепил мудрое решение, перебрасывая мысль, как женщина перебрасывает паляницу перед тем, как сунуть ее в печь. Придет СС, а черные списки уже составлены: вот эти и только эти люди провинились, и село, встретив избавителей хлебом-солью, передает негодяев в руки правосудия, а само смиренно склоняет головы и заверяет, что так будет вести себя и впредь, потому что селу надобно стоять, а крестьянам выращивать хлеб и откармливать скот — и во время войны, а после тем более, когда в Ратно будет экономия Рауха. Земля здесь, правда, песчаная, болотистая, да немцы как-никак хозяйственные, дадут толк, а руки рабочие потребуются.

— Какой же я буду тогда староста, без села, — пытается пошутить Поливода, а в душе уверен: ему-то должность найдут и в ином месте.

— Я разговаривал с Ридером по этому поводу, — говорит Раух, пропуская мимо ушей шутку Поливоды, ярко давая понять, что образом мыслей Поливоды удовлетворен. — Мы кое-что прикинули, и, возможно, удастся предотвратить массовую акцию.

— Я слушаю вас.

Сухие пальцы Рауха выстукивают по серой папке, куда спрятан месячный отчет Поливоды. Раух молчит, углубившись в себя, в дебри возможных служебных неприятностей, прикидывает и взвешивает; начальство поругает, а возможно, и наоборот, поблагодарит за осмотрительный шаг, но если вдуматься — жизнь коротка, годы летят, и не мешает побеспокоиться о собственном будущем, — вовсе не хитрое это молчание.

— А если нам сделать так… — начинает Раух и откидывается на спинку кресла, совсем по-домашнему, будто советуется с Поливодой, а заодно и молчаливо благословляет старосту на выполнение того, что он сейчас скажет. И Поливоде становится ясно: с него тоже снимается возможное обвинение в самодеятельности — ведь получается, идея-то исходит не от него и даже не от Рауха, а просто так складываются обстоятельства; в конце концов, если получится — хорошо, а если нет — они все же старались.

После паузы продолжает Раух и дальше вмиг выкладывает:

— Где-то вблизи Залес вращаются Окунь и Орлик, известные деятели из полиции. Вы войдите с ними в контакт, а Ридер даст подтверждение по своей линии, словом, узаконит. Вы отлично знаете село, кто чем дышит, знаете партизанские семьи, их же там около сотни, кроме того, сочувствующие. Списки передадите Орлику и Окуню, однако каждому порознь, двое — это уже свидетели, а вы мне понадобитесь и после войны, не так ли? Нам с вами еще жить да жить. Орлик и Окунь сами сообразят, как действовать, им службу нужно нести исправно, если на что-то надеются. Но обязательно проследите — мы, конечно, предупредим, чтобы не слишком грабили, в пределах разумного. СС должен взять свое. Да и после СС кое-что должно остаться. Крестьянину надо как-то жить, верно? Таким образом, мы еще раз засвидетельствуем верность великому рейху и Адольфу Гитлеру, подтвердим, что в состоянии собственными силами поддерживать порядок на этой земле! — Последние слова Раух провозгласил, поднимаясь и мгновенно, совсем незаметно застегивая на кителе пуговицы: Поливода вскочил следом, благо, ему и застегивать ничего не нужно было, маникерка на нем как влитая.

Вот что значит политика, и даже когда тебе не дано ее определять, но ты соображаешь, как вращаются ее колесики, сам невольно становишься колесиком и понимаешь, что от тебя тоже зависит какое-то движение в гигантской колеснице, что тебя берегут и смазывают, лишь бы ты исправно вращался. Раух, казалось, всего-навсего бросил косточки на счетах, а он, Поливода, уже увидел конечный результат. И волки сыты, и овцы целы, а дело… Оно сделано руками Окуня и Орлика, на них и ощетинится народ; если кого и пырнут вилами, потеря невелика, цепных псов хватает, на большее им и рассчитывать бесполезно, а ворон ворону глаз не выклюет.

— Ну, тогда я поеду домой, — сделав большую паузу, сказал Поливода.

— Да-да, — кивает Раух, — путь не близкий, да и дорога разбитая, хорошо, если к десяти ночи доберетесь. Ничего, — смеется Раух, — когда-нибудь шоссе проложим, автомобилем обзаведетесь.

— Э, — отмахивается Поливода, — автомобиль не по мне, нам, мужикам, привычней с конем: и нивку объехать и подумать на возе время есть, конь знает, куда править…

— Ну, не прибедняйтесь, — говорит Раух и провожает Поливоду до самой двери.

5

Подъезжая в сумерки к Залесам, Андриан Никонович Поливода впервые не ощутил радости возвращения домой. Село виделось черным и незнакомым, хотя староста знал всех его жителей от Орининого Емельяна, родившегося неделю тому, и заканчивая восьмидесятидвухлетним Карпуком Степаном, одной ногой уже стоявшим в могиле. Он знал, чьи куры как несутся, кто побил жену, кто на завтра собрался печь хлеб или гнать самогон. Но завидовать мне, сокрушался Поливода, может лишь человек, не ощущавший на себе тяжелого креста власти, а ведь, поди ты, находятся охотники, напьется на гулянке горилки и давай кричать: старосте хорошо живется! А сам бы попробовал, на второй день поджилки затряслись бы, языком молоть — не плуга тащить.

Колеса мягко катились по вязкой дороге, тихие жилища затаились, укрываясь мраком, тишиной, деревьями. Вот и улица началась, однако никого не видать, ни одно окошко не светится. Задумавшись, Андриан попустил вожжи, но лошади, то ли уставшие от дороги, то ли в угоду хозяину, топали неспешно, намеренно осторожно ставили на землю копыта, отчего грязь не брызгала и вода не хлюпала, казалось, их даже не тянут тепло конюшни и сумы с овсом.

Здесь вот живет Горник Семен, а Грицько, его старший сын, в партизанах, и Поливоде известно, что Грицько украдкой наведывается к старику. Вместо того, чтобы взять кочергу да отучить сына шляться по чужбине, тот, небось, еще и хлеб-сало подбрасывает в лес, одной веревкой повязаны, а теперь Грицько пусть повоет в своем лесу, когда узнает, что семьи нет, а от хаты кучка пепла осталась — проклянет тот день и час, когда в партизанку подался.

Дальше снова Горники, а за ними еще: одни по-уличному Венчальники, другие — Стручки, — обоим дешево не отделаться, а там — прямо, потом правей, на хуторе, тоже Горники, Лапуцкие, тех беда, похоже, минует, они вечно сами по себе, плывут со своим хутором по течению, куда ветер дует. А сперва путаница вышла, и не только с Горняками. Смех-то смехом, но и до слез недалеко. В селе жителей, пожалуй, тысяча с половиной, а вот фамилий — тех два десятка едва наберется: Поливода, Конелюк, Пашук, Пыщук, Горник, Ярощук, Дордюк, Хабовец, Олексюк, Сахарчук, Сидорук… Сам господь бог перепутает, кто из какого кореня, и чтобы не гадать, о каком Иване Трофимовиче Пашуке речь идет, ведь таких человек пять, в селе каждой семье дали кличку. Поэтому фамилию никогда и не вспоминают, а говорят: это у Вовков, это у Лапуцких, это у Крысы… И когда в сорок первом осенью немцы проверяли списки, он, староста, сообразил, что новым хозяевам незачем забивать мозги бесчисленными Корнелюками и Пашуками и против каждой фамилии написал уличную кличку. Немцы как всполошились, давай хвататься за оружие: кличка-то в их представлении была связана с тайным, с партизанами, с подпольем — Андриан Никонович еле-еле объяснил, что Марфа Захаровна Корнелюк (Любиха) давно выжила из ума, еще в первую империалистическую, а Митрофан Яковлевич Сахарчук (Бадий) никак не может уйти в лес, поскольку ему от роду четыре года. Немцы, сообразив, долго смеялись, тыча один в другого пальцами, видимо, уверовали: они действительно завоевали дикий народ — одни дикари определяют по кличке, кто есть кто. Раух же, покачав седой головой, заметил о сложившейся традиции — в полесских селах не в правилах брать жену из чужого края или выходить замуж на сторону, боятся оплошать, вот и создают семьи на месте. Раух сказал об этом, вероятно, с умыслом, чтобы Андриан Никонович Поливода не отнес дикарей на свой счет и не обиделся; Раух с самого начала хорошо относился к Поливоде, без скидок, в самом деле хорошо, словно еще до знакомства наметил его, Поливоду, к себе в экономы.

На подворье отца ожидал Михайло. Андриан Никонович, было, его в темноте не заметил, но услышал, как в металлических петлях заскрипел деревянный брус, преграждавший въезд, — Михайло вытянул его. Потом фигура старшего мелькнула спереди, парень молча взял за уздцы лошадей и повел их.

Лошади остановились и с удовольствием зафыркали: дома. «И я тоже дома», — подумал Поливода, вытягивая ноги, давая им немного отойти после долгого сидения, но слезать не спешил, будто продолжал прислушиваться к себе и к раскинувшемуся вокруг селу. Михаил тем временем скоро принялся распрягать лошадей.

— Воз потом закати под навес, — сказал Андриан Никонович.

Михаил промолчал: в таких подсказках он не нуждался. Оглобли стукались о землю, кони, освободившись от постромков, переступали с ноги на ногу.

— Тату, — с отчаянием сказал Михаил, как будто заранее уверенный, что отец не привез хороших вестей, — вы опять ни о чем не разговаривали в районе?

— Не разговаривал и разговаривать не буду. Пора бы запомнить: пока срок не подойдет, пока восемнадцать не исполнится, никакой полиции. Порядок какой-то существует или нет?

— Пока исполнится, пока исполнится… Пока исполнится, война и закончится, ничего и не выслужишь.

— С умной головой выслужишь. А если невтерпеж с винтовкой побаловаться, иди в партизанку.

— Сейчас побегу… — буркнул сын и повел лошадей.

В хате горела коптилка, окна были занавешены темным, не пропуская свет наружу. Светлица казалась маленькой, приземистой, потолок словно навис, а стены придвинулись ближе к столу, свет красил светлицу то в красноватый, то в желтоватый цвет — на улице даже в кромешной темноте чувствовалось вольней и просторней. На столе уже исходила паром в чугунке картошка, заправленная подсолнечным маслом, стояла миска крупных огурцов. Нетронутую котомку Андриан Никонович бросил на край скамейки.

— Так за весь день и не ел? — осуждающе спросила откуда-то Мария.



Поделиться книгой:

На главную
Назад