Я стояла рядом с ним, Гоша поднес железный ковш к губам — рука дрожала, пролитые капли падали на запыленный комбинезон.
Я подумала восхищенно: «Работник… хозяин земли зеленой»».
Гоша утерся рукавом и произнес, будто оправдываясь передо мной:
— Черт, ножи заедает. С половой зерно?
— С половой, — ответила я, радуясь, что Гоша оказался сознательнее, чем я думала, — заговорил все-таки со мной.
— Я скосил… ту рожь зеленую, где мы встречались с тобой, — сказал Гоша, немного смущенно и внимательно посмотрел на меня. Я молчала, чувствуя, как в груди колотится сердце от желания обнять и поцеловать Гошу. — И вот зерна где-то здесь, в мешках лежат… зерна нашей любви.
Гоша налил во флягу воды, махнул мне рукой и собрался уйти.
— Гоша! Подожди… — вскрикнула я и покраснела. Мне казалось, Гоша что-то хотел сказать, но не решился.
— А что говорить? Все уже сказано…
Я похвалила Гошину работу, была рада, что ему доверили штурвал, даже и отец утром сказал: «твой-то орел…» Гоша слушал, задумчиво глядя мне в глаза, а когда я спросила его: «Осенью пойдем в школу, будем вместе учиться, в один класс пойдем?» Он поправил флягу на ремне и ответил:
— Не знаю… есть тут у меня думка одна.
— Скажи, Гоша, какая?
Гоша поправил волосы, надвинул кепку на лоб.
— Я еще не решил точно… А говорить рано. Зря я тогда посмеялся над отцом. Мечта его хорошая была. Я все время думаю о широком комбайне. Конечно, он должен быть совсем другой конструкции и ножи у него должны быть немалые. Только ты, Лена, не говори отцу. Я кое-что продумать должен. Сердце у него ко мне не лежит. А я на него не в обиде, — и ушел.
Мне хотелось крикнуть: «А на меня?», но не крикнула, комбайн поплыл дальше. Я слушала, как шелестели крылья мотовила, крутились и бились о рожь лопасти, и комбайн был похож на птицу, готовую вот-вот взлететь… Больше зерна с половой не привозили, и когда я взвешивала рожь, то думала, что это зерно Гошино.
В обед и вечерами на полевом стане было весело, но Гоша после ужина уходил спать, видно, он очень уставал. Утром он поднимался рано и уезжал в поле. Виделись мы с ним чаще, чем разговаривали, но это было уже не похоже на прежнюю любовь и дружбу. А потом Гошин комбайн перебросили за шесть километров. Зерно я уже принимала от других комбайнов, и Гошу я не видела целую неделю.
Уборочная подходила к концу. Вечерами, когда я была дома, в деревне, я спешила на ту поляну, где мы встречались с Гошей. Там давно уже скосили рожь у старых берез, и вот я бродила одна по колючей стерне, на сердце становилось грустно-грустно, но не тяжело. Я любила смотреть на холодное синее небо, на желтый горизонт, на густые августовские облака, которые уплывали куда-то вдаль, к Гоше…
Думает ли он обо мне так же много и нежно, как я? Он сейчас косит и косит хлеба и, наверное, обо мне забыл… От всех этих мыслей я хотела бежать поближе к Гоше; уходила далеко-далеко и возвращалась обратно.
И вот однажды мне передали его письмо. Оно было написано размашистым почерком и читать его мне было почему-то неловко, как будто оно было адресовано другой.
«…Здравствуй, Лена, — писал Гоша, — и дорогой Павел Тимофеевич, в наших отношениях наступил кризис, и он мне очень не нравится. На вас, Павел Тимофеевич, я не обижаюсь, вы старше нас с Леной, и мой начальник, но все-таки у вас глухое сердце к нашим страданиям любви. Но в одном вы правы: действительно, какой из меня жених Лены? Женитьба — это подвиг, большое событие в жизни влюбленного человечества, и к нему нужно готовиться, чтобы семья была крепкой. Я, наверное, скоро уеду и вернусь другим человеком. Стихи я писать пока бросил — некогда, да и редакции отказываются меня печатать. Про нашу любовь я написал много стихов и специально купил для них клеенчатую общую тетрадь. Я привезу ее, и мы будем с тобой, Лена, читать их каждый день. Они все посвящены тебе, как будто это разговор с тобой…
Пусть на меня не обижается Лена.
Лена! Жди! Мне лучше оставить тебя невестой, чем женой, одну. Вернусь комбайнером! А я тебя люблю и люблю. Звездочка моя. Твой жених и будущий муж Григорий Куликов».
Я прочла письмо одна, сидя дома. Мне показалось, что он подлец в душе и смеется надо мной. Я вспомнила, как он говорил мне, когда мы шли свататься: годы проходят, а если любишь, нужно каждый час и минуту быть с любимым рядом. Вместе жить и работать… Сейчас я была совершенно согласна с ним. Да, да. Вместе жить и работать. Плечом к плечу, все идти и идти через преграды и тернистые горы и не бросать свою любимую и не уезжать никуда…
Отец последнее время стал прихварывать и не отпускал меня от себя. Я слушала длинные разговоры о «широком комбайне» и думала: «отец не знает, что Гоша куда-то уедет, а потом вернется комбайнером, что Гоша тоже думает о широком комбайне». Отец как-то виновато смотрел мне в глаза, а я злилась на себя, на отца и говорила о Гоше зло. Отец молчал и изредка шуршал газетой, кашлял, закурив махорку.
— Григория нет. Да-а…
Уже прошел август, и полились теплые уральские дожди. Зеленая рябина блестела высохшая, свесив красные кулаки ягод. Избы и заборы потемнели.
Когда отец сказал мне, что Гошу МТС направила в район учиться в школу сельских механизаторов, я не удивилась этому, промолчала. «Ну что ж! Гоша Куликов выучится, будет хорошим комбайнером, а вот до мужа и поэта ему еще очень далеко». — Заплакала и выбежала из избы.
Под навесом было темно. Шел ливень, хлестал струями по избам и крышам, стучал в окна и вспыхивал зеленой молнией. Я стояла, плакала и смотрела в темень, туда, где шумел ливень. Было прохладно, я подумала, что скоро будет зима, поежилась и почувствовала, как кто-то набросил на мои плечи теплый широкий пиджак. Я оглянулась — отец! Он взял меня за руку, как маленькую девочку и обнял. «Звездочка моя», — сказал он, и мы поднялись на крыльцо. Я обрадовалась знакомому слову и поняла, что отец знает о письме.
И вот сегодня Гоша уезжает. Я узнала об этом от родственников, у которых он жил. Было обидно, что Гоша сам не сказал мне, а я очень дорожила своим женским самолюбием, чтобы пойти к нему. Меньше воображать будет!
И вот Гоша Куликов уезжает… В те минуты я думала, что никто, кроме меня, не понимает, как тяжело на душе, когда уезжает любимый человек. Отец знал о нашей размолвке, молчал, а то принимался на все лады расхваливать Гошу, его ударную работу во время уборочной и полное отсутствие поломок на комбайне, и опять стал приговаривать: «твой-то орел…», чтоб я не очень переживала. А я делала вид, что мне это совершенно безразлично, но на душе было приятно, когда хвалили Гошу. Потом отец стал сожалеть, что Гоша давно не приходит к нам и не приносят почитать свои длинные поэмы. Я вздыхала и говорила; «Наверно, у него бумага кончилась». В эти последние дни меня все время мучил вопрос: зайдет или не зайдет Гоша проститься?
В воскресенье отец решил починить ворота и поставить забор палисадника. Я стояла у канавы, где росла редкая крапива, и подавала отцу доски и гвозди. И увидела, как вдоль деревни движется веселая компания молодежи. Среди них я не сразу заметила Гошу. Все пели «На деревне расставание поют, провожают гармониста в институт», и я поняла, что это провожают моего гармониста в школу сельских механизаторов. Я вспыхнула, отвернулась и вместо топора подала отцу рубанок.
Отец с увлечением вколачивал гвозди в ворота и, казалось, не слышал ни волнующей музыки Гошиного баяна, ни его тонкого тенора, ни разноголосого пения выпивших «по маленькой» товарищей.
Песня плыла все ближе, ближе, только почему-то не стало слышно Гошиного тенора, наверное, он увидел меня — свою Джульетту, отца и замолчал. Я оглянулась: компания не дошла еще и до середины деревни. Чем ближе она подвигалась к нам, тем чаще я стала оглядываться и смотреть вдоль улицы.
— Смотри сюда! — командовал отец и непонимающе качал головой. Милый отец! Мне так хотелось взглянуть лишний раз на Гошу! Он был в новом костюме, симпатичный, с печальными глазами. Около нашей избы все замедлили шаги, стали шептаться и поворачивать головы в нашу сторону. Гоша сделал вид, что остановился закурить, и вдруг все как по команде задымили папиросами. Стало тихо, только было слышно, как стучит молотилка на току и гогочут гуси у реки. Я встретилась глазами с Гошей и увидела на его лице едва заметную улыбку.
Я смутилась и отвернулась.
«Не больно-то воображай», — хотела сказать ему и подала отцу самый большой гвоздь. Отец сидел на скамейке и курил.
— Что? Уже не надо, доченька. Отнеси инструмент домой.
Я сказала, что отнесу потом, и чуть не заплакала.
— До свидания, Павел Тимофеевич! — крикнул Гоша, и я увидела, как отец слабо махнул рукой: — Счастливо, Григорий! Не забывай нас. Будем тебя ждать, — и обнял меня.
Я поняла, что отец был прав, когда говорил, что нам еще рано думать о женитьбе. Мы еще — рожь зеленая… Вот Гоша уезжает учиться — он вернется другим… Отец не зря сказал: «Будем тебя ждать», значит со временем мы будем с Гошей навсегда вместе… отец даст согласие. Я ждала, что Гоша подойдет к нам и простится со мной.
А ему уже стали говорить: «Идем, идем! Сыграй «Летят перелетные птицы» и подхватили его под руки. Он только успел кивком головы позвать меня с собой и подмигнул мне.
У меня по-сумасшедшему забилось сердце. Снова заиграл баян, снова запели песню. Выходили из изб люди — прощались с Гошей, кричали ему счастливого пути и махали ему руками.
Только я стояла, как дура, одна и смотрела, как уходит Гоша, и не пожелала счастливого пути.
— Ну, вот и улетает твой орел, что ж не проводишь его? — устало и грустно произнес отец и поднялся со скамейки.
Я что-то сказала отцу в ответ, а сама все смотрела и смотрела на удаляющегося Гошу, на людей, которые были веселы и шли за ним и махали руками. А когда Гоша пошел один, а все остались у крайней избы, там, где начинается сосновый бор, я оглянулась на отца, заметила, как он улыбнувшись, кивнул мне, и бросилась вперед и побежала на виду у всех, не разбирая дороги, через крапиву, по пыльной улице.
Когда я бежала, мне пришла в голову мысль, какой все-таки человек-молодец, и как все-таки здорово может любить, его сердце.
Я догнала Гошу, взяла его под руку.
И мы пошли с ним рядом, а люди кричали нам: «Счастливого пути!» — и махали руками.
СЕРДЦЕ МАТЕРИ
(Рассказ)
Александр Саранцев до сих пор выступал в печати как критик и рецензент. Рассказ «Сердце матери» — его первое прозаическое произведение.
Участник войны, А. Саранцев пишет о чувствах и мыслях простых людей, всем сердцем ненавидящих войну, о горе матерей, потерявших на полях войны своих сыновей. К числу таких рассказов относится и публикуемый в этой книге альманаха рассказ «Сердце матери».
Утром, собираясь на работу, мать получила извещение о гибели сына. Она не вскрикнула, не бросилась на потрескавшийся от жары твердый, как кирпич, земляной пол, не выбежала, растрепав седеющие волосы, из ветхой вдовьей избы на улицу… Мать старательно закрыла двери за почтальоном, принесшим ей зловещую бумагу, проверила все запоры и села у окна, на широкой лавке, выструганной еще ее покойным мужем. Так она просидела день и почти всю ночь, не открывая никому. Как сквозь сон она видела соседок-колхозниц, наведывавших ее поочереди, что-то отвечала им через стекло, что? — сама не понимала, — потом снова уходила в себя — молчаливая, сосредоточенная.
Мать была не одна: с ней все время, днем и ночью, сидел сын, ее сын. Вместе с извещением он вошел в избу и тихо опустился с матерью рядом. Мать чувствовала сына с левой стороны, с той, где билось сердце, видела его глаза — темные, усталые, печально устремленные на нее.
С ним же пришли и воспоминания… Муж, отец ее сына, погиб в гражданскую войну. Долго ждала мать письма: весть о смерти мужа затерялась где-то, а может, почту перехватили белые. Лишь два года спустя она узнала все: вернулся в соседнее село его товарищ по кавалерийскому эскадрону.
Дочь, потеряв мужа в первые же месяцы этой войны, умерла, простудившись под холодным дождем на копке свеклы. Осталась восьмилетняя внучка, Наташа, и сын, молодой, красивый, для матери — лучший из всех сыновей на свете.
И вот теперь — он…
И мать, не шевелясь, сидела безмолвно, внешне спокойная… Только вот сердце, — казалось сделай хоть одно движение и — конец. В ушах — тишина. В этой тишине — глухой и напряженной — мать сидела рядом с сыном и слышала его последние слова, сказанные перед уходом на фронт.
— Мама, ты не плачь обо мне, не убивайся. Я приду, обязательно приду к тебе. Если ты не дождешься, кто же меня будет ждать? Жди, мама.
Дождалась…
А на второй день — только затеплились первые лучи солнца — она встала, накрыла кровать праздничным одеялом, стол — новой скатертью, на подушки надела белые наволочки. Наломала в палисаднике свежие зеленые веники и чисто подмела пол. Сходила за холодной водой в колодец, умылась, лицо вытерла полотенцем, которое купил ей муж в первый же базар после свадьбы. Затем Анна вышла на работу, на колхозное поле, как и все колхозники. И никто не удивился, никто ни о чем не расспрашивал: люди труда не любят пустых слов. К тому же, во многих семьях уже побывала смерть, почти все семьи томились в ожидании похоронных…
И разве разговорами можно чему-нибудь помочь?
Слабых на слезы женщин провожали подальше от матери. Каждый, кто встречался с ней, становился строже, собраннее, кланялся и немногословно здоровался. Только одно не все понимали: мать оделась во все новое — зеленую шерстяную юбку, бордовую кофту, сатиновый черный платок. Катерина, одногодок Анны, самый близкий к ней человек, на недоуменные взгляды отвечала сердито:
— Чего, бабы, уставились? Это Анна память о Павлике справляет.
Бригадир, поскрипывая протезом, отвел Анну с Катериной на отдельный участок — дожинать окраины пшеничного поля.
Улучив момент, чтобы не слышала Анна, он сказал:
— Гляди, тетка Катерина, не береди ты ее своими разговорами, ей и без того тошно. Женщин-то я на другое поле пошлю: как бы не разревелись. Гляди.
— Иди, скрипи, учитель! У самой сын воюет, целый месяц жду письма…
Жарко палит солнце, обжигает руки и головы жниц: война, комбайнеров нехватает, пригодились серпы. Легкими волнами струится воздух за дальним пшеничным полем, где-то в лугах, возле редкого осинового леса. Как всегда, в летнем пепельно-голубом небе поет жаворонок — поет песню вечной жизни. Стрекочут кузнечики, сочно поскрипывают серпы, подрезая стебли пшеницы.
Женщины, работают в глубоком молчании. Катерина не помогает Анне — уж она-то знает свою подругу! — а сама иногда просит Анну помочь ей — подрезать особенно неподатливый пучок пшеницы, покрепче увязать сноп, сложить крестец. Зорко следя за Анной, Катерина спрашивает себя: «Выдержит ли?» — и сама же отвечает: «Выдержит! Крепкая она, русская!» — и гордость наполняет ее сердце.
Может, они и проработали бы так, в молчании, до вечера, потом поглядели бы друг другу в глаза, заплакали, посидели бы, обнявшись, вспоминая каждая о своем сыне, если бы на них не надвинулось другое испытание.
Пообедав, они сняли чуни, шерстяные чулки, чтобы легче было натруженным ногам, присели отдохнуть на сноп, плечо к плечу, обветренными лицами туда, где неистовствовала война. Обе — молчаливые, суровые.
Вдруг Анна, чуть приподнявшись, вздрогнула, приложила руку к глазам, вглядываясь в серую даль дороги. Катерина тоже посмотрела на дорогу и встала: по большаку, широко размахивая одной рукой, шел человек в военной форме. Ближе, ближе… Уже видна его офицерская фуражка, погоны, рука, подвязанная бинтом к шее. Женщины — две матери — жадно, сухо горящими, как угли, глазами следили за ним: кто? чей? не обманула ли бумага? Пешеход тоже заметил женщин. Остановился, всматриваясь. Сошел с дороги. Сложил, не отрывая взгляда от женщин, на жнивье шинель, вещевую сумку и неуверенно, медленно, потом быстрее, быстрее зашагал, побежал к женщинам…
— Гриша! Сынок мой! — прерывисто вскрикнула Катерина, протянула руки вперед и бросилась на грудь подбежавшему лейтенанту. Катерина судорожно ощупывала раненую руку сына, тревожно осматривала его с головы до ног.
— Что ты волнуешься, мама? — неуверенно засмеялся Григорий. — Да все цело у меня, только одна рука ранена, смотри руки, ноги, все есть… Ну, посмотри же! Что ты! Вот отпустили на месяц отдохнуть, прямо из госпиталя… О чем же плакать?
Поняв, Катерина заулыбалась, тихо засмеялась, довольная, помолодевшая. И лишь сейчас счастливые мать и сын вспомнили об Анне. Та стояла в стороне и тоже улыбалась.
— А Павлик? Не сулился на побывку к вам Павлик, Анна Сергеевна? — спросил Григорий, думая сделать приятное Анне. — Скоро все вернутся — уже в Польшу наши войска продвинулись. Что пишет?
— На танках он воевал, Гриша, машиной командовал, — ответила Анна, переступая с ноги на ногу по колючему жнивью. Меж пальцев ее белеющих ног выступала кровь… Анна улыбалась, глядя на радость матери и сына… Матери обменялись взглядами. Одна мать — Катерина — спросила глазами:
«Уходить, мать?»
«Уходи», — ответила глазами же другая.
«Я знаю, как тебе больно, но ты не хочешь омрачать радость встречи матери с сыном. Да, Анна?»
«Так, Катерина! Разве мать захочет помешать счастью другой? Никогда! Уходи теперь: больше у меня, пожалуй, недостанет сил. Уходи!»
«Я ухожу. Не сердись на меня, Анна!»
Катерина взяла за здоровую руку сына, сказала:
— Пойдем, Гриша, домой: что же нам вдвоем без отца-то радость делить? Заждался он тебя… Тут Анна и без меня управится. Пойдем! Пойдем!
Анна помогла Катерине собрать в мешочек недоеденные харчи, деревянную ложку, нож, выплеснула из бутылки остатки степлившейся воды. Когда Катерина с сыном пошли с поля, Анна, все еще улыбаясь, махала им платком. Заметив, что платок черный, отбросила его, замахала руками. Затем, лишь мать и сын скрылись за поворотом, спустившись к холодно синевшему вдали озеру, остановилась и упала на холодное колючее жнивье…
Подошли колхозники. Перенесли мать на солдатскую шинель, постеленную бригадиром, одна из женщин положила под голову пиджак, взятый у испуганно стоявшего тут же мальчишки. До вечера пролежала Анна вниз лицом, оберегаемая соседкой. С заходом солнца она приподняла голову, неторопливо подобрала совсем побелевшие волосы под черный платок и спокойно, как показалось соседке, даже чересчур спокойно пошла домой. От помощи отказалась.
Сегодня ей, как и вчера, хотелось побыть одной. Однако дверь в сени была приоткрыта. Анна недовольно нахмурила брови. Открыта и избяная дверь.
Кто бы это мог быть? Наташа? Но ведь Анна не велела внучке приходить сюда: бабушка Александра часто болела — сказывались восьмой десяток, и военные годы, за ней требовался постоянный присмотр, ее нельзя было оставлять одну. Внучке же хотелось жить попеременно то у одной, то у другой бабушки.
Анна заглянула в избу — глаза ее потеплели, стали ласковыми: за столом, опершись локотками о стол и положив на руки русую с косичками голову, сидела Наташа. Увидев входившую бабушку, девочка поспешно соскочила на пол, торопливо, будто предвидя возражения, заговорила:
— Я не сама, бабушка Анна, не сама… Это бабушка, другая бабушка — Александра… Говорит: «Иди, поживи у той бабушки, что же ты все у меня живешь». Сама бабушка Александра сказала…
Но бабушка, к удовольствию Наташи, не рассердилась: она приветливо и как-то по-особому улыбалась. И девочка это заметила. Не заметила Наташа только одно: улыбающаяся бабушка, сморгнув украдкой слезу, сняла черный платок с головы и спрятала под фартук. Не заметила Наташа и того, как бабушка Анна посмотрела на фотографию дяди Паши и тяжело опустилась на лавку.
— Ну что ж, внучка, раз бабушка Александра сама сказала — поживи у меня. Вот, Наташа, будем жить… Так-то. Будем жить с тобой.
Наташа заснула не сразу. Сначала она разложила перед бабушкой Анной гостинцы, присланные бабушкой Александрой: две сдобные пышки и четыре яйца. Бабушка Анна сказала, что разделит поровну: половину пышки и яйцо она взяла себе, столько же дала Наташе, а остальное прибрала в старый железом окованный сундук. Наташа знала: завтра бабушка угостит ее этими же пышками и яйцами, а сама ничего не съест. Девочка внимательно взглянула на бабушку, улыбнулась, но ничего не сказала.
— Муки-то много еще осталось у вас? — спросила Анна.
— У нас? Еще много! Полтора пуда да еще в мешочке на печке.
Затем Наташа показала бабушке все картинки в книжках, которые захватила с собой, спеша и сбиваясь, рассказала о своем классе, о школе. Прочитала даже одно стихотворение, которое кончилось стихами: «Хоть и мала, а знает — что к чему».
…Низко склонившись над засыпающей девочкой, Анна думала, положив белую голову на крепкие рабочие руки, темно-коричневые от ветра и солнца. Думала о чем? Скорее всего о том, что Наташа когда-нибудь станет матерью и что ее детей уже не будут убивать, как убили ее сына.
Присутствие Наташи напомнило ей две встречи. Одна встреча — это случилось несколько лет назад — была очень грустной, тяжелой. Через полустанок, примыкавший к селу, медленно полз длинный состав товарных вагонов, приспособленных для пассажиров. Из вагонов доносился тихий стон, приглушенные всхлипывания, как будто плакал и стонал сам состав. Все село высыпало к поезду. Увидели: на нарах лежали искаженные страданиями люди. У широко распахнутых дверей одного из вагонов, против которого стояла Анна, в бессильной позе полулежала изможденная женщина, жадно хватала ртом воздух, а рядом прижавшись к ее плоской груди, лежал ребенок лет пяти, девочка, и тупо глядела на людей, окруживших вагон… Это направлялись в тыл спасенные из блокады ленинградцы. Пока женщиной с ребенком занимались врач и сестры, оказывая им помощь, Анна успела сходить домой, принесла два литра свежего молока, комок масла и стакан варенья. Анна подала старшему по вагону продукты, сказала: «Это вот ей. Почему нельзя? От матери и матери все можно», — и старший врач не возразил. Перед отправлением мать-ленинградка и мать-колхозница встретились глазами и навсегда запомнили друг друга.
Суждено им было встретиться еще раз. И совсем недавно. Шел май, все — в селе, за селом и у полустанка — ожило, весеннее солнце грело проснувшуюся и помолодевшую землю. Как-то в воскресенье Анна ходила на полустанок, чтобы опустить, как это она часто делала, письмо в почтовый ящик пассажирского поезда. Анну окликнули, она обернулась: к ней спешила женщина — молодая кареглазая, с высокой грудью, рядом с ней девочка — белокурая и с такими же карими глазами, как у матери. Анна недоуменно оглядела женщину с ребенком.
— Не узнаете? — весело спросила молодая женщина.
Анна оглядела незнакомку с ног до головы, девочку, первые весенние цветы, которые девочка прижимала к белому платью, перевела взгляд на поезд…
— Это вы? — ответила Анна вопросом на вопрос.