Добей меня
Перевод С.Пшенникова и Д.Петрова
Бой был жарким и продолжительным; это чувствовалось во всем. Воздух был пропитан запахом битвы. Теперь все уже позади; осталось только оказать помощь раненым да похоронить убитых — «упаковать», как сказал один остряк из похоронного взвода. «Паковать» придется немало. Куда ни посмотришь, по всему лесу среди расщепленных деревьев валялись человеческие и конские трупы. Между ними ходят санитары с носилками, подбирая тех немногих, которые еще подают признаки жизни. Большинство раненых уже умерли без присмотра, пока обсуждали их права на последнее причастие. Раненые должны ждать — таков армейский закон; лучший способ позаботиться о них — выиграть сражение. Следует признать, что победа — это особая привилегия человека, нуждающегося в помощи. Однако многие не доживают до нее.
Пока рыли братские могилы, убитых собирали по двенадцать-двадцать человек и складывали рядами. Тех, кого нести сюда было слишком далеко, закапывали на месте. Попыток опознать трупы почти не было сделано, хотя в большинстве случаев похоронные команды собирали трупы там, где они сами сражались. Имена мертвых победителей были известны и занесены в списки. Павшие солдаты противника вынуждены были довольствоваться простым пересчетом. Зато это они получили сполна: многих из них пересчитали несколько раз, и общая цифра, включенная впоследствии в официальную сводку командира-победителя, отражала скорее мечту, чем истинный итог.
На некотором расстоянии от того места, где одна из похоронных команд разбила «бивуак павших», облокотившись о дерево, стоял человек в форме офицера федеральной армии. Весь облик его выражал крайнюю усталость; но при этом он беспокойно вертел головой из стороны в сторону; очевидно, какие-то мысли не давали ему покоя. Возможно, он не знал, в какую сторону идти; казалось, он не собирался долго оставаться на этом месте, ибо прямые красноватые лучи заходящего солнца уже играли в просветах между деревьями и усталые солдаты заканчивали свое дело. Вряд ли он намерен был провести ночь в одиночестве среди покойников. Девять человек из десяти, которых вы встречаете на дороге после боя, обычно спрашивают, как добраться до той или иной воинской части, как будто кто-то может это знать. Несомненно, этот офицер заблудился. Отдохнув немного, он, вероятно, пойдет за одним из похоронных взводов.
Однако когда все ушли, он направился прямо к лесу, навстречу багряному закату, изукрасившему кровавыми пятнами его лицо. Уверенный вид, с каким он теперь шел, свидетельствовал о том, что эти места ему знакомы. Он снова хорошо ориентировался.
Он шел, не глядя на трупы, лежавшие по сторонам. Раздававшиеся то и дело хриплые стоны тяжело раненных, которых не нашли санитары и которые должны были провести беспокойную ночь под звездами, мучимые жаждой, также не привлекали его внимания. Да и чем он мог им помочь, не будучи хирургом и не имея под рукой воды? У края мелкой лощины, — простого углубления в земле, лежало несколько трупов. Он увидел их, резко изменил свой курс и быстро направился к ним. Проходя мимо трупов, он пристально разглядывал каждый и наконец остановился над одним, лежавшим в некотором отдалении от остальных, у молодой рощицы. Офицер внимательно осмотрел труп, и ему показалось, что он шевелится. Офицер наклонился и потрогал лицо трупа. Раздался крик.
Офицер был капитаном Даунингом Мэдуэллом из Массачусетского полка, доблестным и умным солдатом, благородным человеком. В этом полку служили два брата Хэлкроу — Кэффал и Крид. Кэффал был сержантом из роты Мэдуэлла, и эти два человека (сержант и капитан) были верными друзьями. Они старались держаться вместе, хотя этому мешало неравенство в чинах, различие обязанностей и соображения военной дисциплины. Они вместе росли с самого детства, а привычку сердца нелегко сломить. Кэффал Хэлкроу не имел ни склонности, ни вкуса к военной службе, но он не мог смириться с мыслью, что придется расстаться с другом; он записался в роту, где Мэдуэлл был младшим лейтенантом. Оба дважды получали повышение в звании, но пропасть между высшим сержантским званием и низшим офицерским была глубока и широка, и поддерживать старые отношения становилось все труднее, возникали разногласия.
Крид Хэлкроу, брат Кэффала, служил в том же полку майором. Это был циничный, мрачного вида человек, и между ним и капитаном Мэдуэллом существовала естественная антипатия, обстоятельства разжигали ее и усиливали, пока не довели до активной враждебности. Если бы не сдерживающее влияние Кэффала, каждый из этих двух патриотов, несомненно, приложил бы все усилия, чтобы лишить свою страну услуг другого.
В то утро в начале боя полк находился в боевом охранении в миле от основных сил. Он был атакован и почти окружен в лесу, но упорно удерживал позиции. Во время затишья майор Хэлкроу подошел к капитану Мэдуэллу. Они, как положено, обменялись приветствиями, и майор сказал:
— Капитан, полковник приказал вам с вашей ротой выдвинуться к краю лощины, занять там позицию и удерживать ее до получения приказа отходить. Вряд ли есть необходимость предупреждать вас, что это задание опасно, но, если хотите, я думаю, вы можете передать командование своему старшему лейтенанту. Я не уполномочен дать вам на это разрешение, я это просто от себя вам предлагаю.
На подобное смертельное оскорбление капитан Мэдуэлл спокойно ответил:
— Сэр, я приглашаю вас присоединиться к моей роте. Офицер на коне будет замечательной мишенью для противника, а я уже давно придерживаюсь мнения, что вам было бы лучше присоединиться к мертвецам.
Искусство остроумного ответа зародилось в военных кругах еще в 1862 году.
Через полчаса рота капитана Мэдуэлла отошла с позиций на край лощины, оставив там треть своего состава. Среди раненых был и сержант Хэлкроу. Вскоре полк вынужден был отойти к главной линии обороны и к концу боя находился в нескольких милях от лощины. И вот теперь капитан стоял возле своего подчиненного и друга.
Сержант Хэлкроу был смертельно ранен. Форма его была в страшном беспорядке. Казалось, что ее ожесточенно рвали на куски, чтобы обнажить живот. Несколько пуговиц были оторваны от куртки и валялись неподалеку на земле, кругом были разбросаны клочки обмундирования. Кожаный поясной ремень был расстегнут, и кто-то, видимо, пытался вытянуть его из-под лежащего. Большой потери крови не было. Единственная видимая рана — большая рваная дыра в животе — была прикрыта землей и опавшими листьями. Из раны высовывалась петля тонкой кишки. Подобного ранения капитан Мэдуэлл, немало повидавший в жизни, никогда не встречал. Он не мог даже понять, как оно было нанесено, или объяснить сопутствующие обстоятельства — странно разорванную одежду, расстегнутый ремень, перепачканное тело. Он опустился на колени, чтобы лучше рассмотреть рану. Затем поднялся, осмотрелся по сторонам, словно разыскивая врага. В пятидесяти ярдах от себя, на вершине небольшого, поросшего редкими деревьями холма, он увидел несколько темных предметов, шевелящихся среди трупов, — стадо кабанов. Один стоял к нему спиной, возвышаясь над остальными. Его передние ноги уперлись в труп, голова была опущена и не видна. Щетинистый спинной хребет кабана казался черным на фоне красного заката. Капитан Мэдуэлл отвел глаза и посмотрел на то, что когда-то было его другом.
Человек, получивший эти чудовищные увечья, был еще жив. Время от времени он шевелился и издавал стон при каждом вздохе. Пустым взором он смотрел на друга; он вскрикивал при любом прикосновении. В страшной агонии он разрыл землю, на которой лежал; в кулаках он судорожно сжимал листья, перемешанные с землей. Ничего внятного он произнести был не в силах. Ощущает ли он что-нибудь, кроме боли, — это узнать было невозможно. По выражению его лица было видно, что он о чем-то просит, глаза полны мольбы. Чего он хотел?
В этом взгляде нельзя было ошибиться; слишком часто капитан видел его у тех, кто просил убить их. Сознательно или бессознательно, этот корчащийся от боли осколок человечества, этот сгусток обострившихся эмоций и чувств, эта жертва человека и зверя, этот покорный и поверженный Прометей умолял все, всех вокруг него даровать ему забвение. К земле и небу, к деревьям, к человеку, ко всему, что обретает форму в ощущении или сознании, обращало это воплощение страдания свою молчаливую мольбу.
О чем? О том, что мы даруем даже самым низким существам, не обладающим разумом, чтобы просить, и в чем мы отказываем лишь несчастным представителям нашей собственной расы: о благословенном освобождении, об обряде наивысшего сострадания, о спасительном убийстве.
Капитан Мэдуэлл произнес имя своего друга. Он тщетно повторял его снова и снова, пока чувства не начали душить его. Слезы лились на мертвенно бледное лицо друга, ослепляя капитана. Он не видел ничего, кроме расплывчатого движущегося предмета, но стоны становились все громче и все чаще прерывались резкими криками. Капитан отвернулся, провел ладонью по лбу и отошел. Завидев его, кабаны вскинули свои темно-красные морды, секунду подозрительно смотрели на него и вдруг, захрюкав все разом, бросились прочь.
Лошадь, передняя нога которой была разбита ядром, приподняла с земли голову и жалобно заржала. Мэдуэлл подошел к ней, вынул пистолет, всадил пулю бедному животному между глаз и, стоя совсем рядом, наблюдал за предсмертной агонией, которая, вопреки его ожиданиям, была сильной и долгой; наконец лошадь застыла в неподвижности. Напряженные мышцы ее губ, в ужасной улыбке обнажившие зубы, расслабились; четкий, резкий силуэт ее застыл в вечном покое.
Далеко на западе, за поросшим редким леском холмом, почти совсем угасла кайма заходящего солнца. В его лучах стволы деревьев стали нежно-серыми; тени на их вершинах походили на большие темные птичьи гнезда. Наступала ночь, а капитана Мэдуэлла отделяли от лагеря мили девственного леса. Но он стоял возле мертвого животного, потеряв, видимо, всякое ощущение окружающего. Взор его был устремлен вниз; левая рука бессильно свисала, а правая все еще сжимала пистолет. Но вот он поднял голову, повернулся к умирающему другу и быстро зашагал к нему. Он встал на одно колено, взвел курок, приложил ствол ко лбу сержанта и, отвернувшись, нажал спуск. Выстрела не последовало. Последний патрон он потратил на лошадь.
Бедняга сержант стонал, и губы его конвульсивно дергались. Пена изо рта была слегка окрашена кровью.
Капитан Мэдуэлл поднялся и вынул из ножен свою шпагу. Пальцами левой руки он провел по лезвию от эфеса до острия. Он держал шпагу на весу перед собой, как бы испытывая свои нервы. Клинок не дрожал; отражение бледного неба в нем было ясным и четким. Капитан наклонился и левой рукой разорвал на умирающем рубашку, потом выпрямился и поставил острие шпаги прямо на сердце. На этот раз он не отводил глаз. Схватив эфес шпаги обеими руками, он нажал на нее изо всех сил, навалившись всем телом. Клинок вошел в грудь и сквозь нее — в землю; капитан Мэдуэлл чуть не упал.
Умирающий поджал колени, бросил правую руку на грудь и схватился за сталь с такой силой, что было видно, как побелели суставы пальцев. Эти страшные, но тщетные усилия вытащить клинок расширили рану; ручеек крови змейкой побежал по разодранной одежде. В этот момент три человека внезапно появились из-за деревьев. Двое были санитарами. Они тащили носилки.
Третьим был майор Крид Хэлкроу.
Один офицер, один солдат
Перевод Б.Кокорева
Капитан Граффенрейд стоял впереди своей роты. Его полк еще не вступил в бой. Он занимал участок передовой, которая вправо тянулась мили две по открытой местности.
Левый фланг заслонял лес — в лесу терялась линия фронта, уходившая вправо, но было известно, что она простирается на много, много миль.
Отступая сто ярдов, проходила вторая линия. Здесь располагались колонны резервных частей. На невысоких холмах между этими двумя линиями занимали позиции артиллерийские батареи.
Там и сям виднелись группы верховых — генералы в сопровождении штабных офицеров и личной охраны, командиры полков, — они нарушали четкий порядок построенных войсковых колонн и подразделений. Многие из этих выдающихся личностей сидели на лошадях неподвижно, с биноклями в руках и внимательно обозревали окрестности, другие же, выполняя различные распоряжения, не спеша скакали взад и вперед. Чуть подальше группировались санитары с носилками, санитарные повозки, фургоны с воинским снаряжением и, конечно, денщики офицеров. А еще дальше, по направлению к тылу, на протяжении многих миль, вдоль всех дорог находилось огромное множество людей, не принимающих непосредственного участия в боевых действиях — но по мере своих сил выполняющих пусть не такие славные, но тем не менее весьма важные обязанности по обеспечению фронта всем необходимым.
Боевое расположение армии, ожидающей наступления или готовящейся к нему, представляет собой картину, полную контрастов. Для подразделений, занимающих передовые позиции, характерны точность и аккуратность, напряженное внимание, тишина. Чем дальше к тылу, тем эти отличительные черты становятся все менее и менее заметными и наконец совсем исчезают, уступая место беспорядку, гвалту, шуму и суете. То, что раньше представляло собой нечто однородное, становится разнородным. Куда девалась четкость, на смену выдержке и спокойствию приходит лихорадочная деятельность, неизвестно, на что направленная, вместо гармонии наступает хаос, строгий порядок сменяется суматохой. Смятение охватывает всех и вся. Люди в тылу невольно распускаются.
С того места, где он стоял во главе своей роты, капитан Граффенрейд мог свободно наблюдать за местоположением противника. Перед ним на добрых полмили расстилалась равнина, затем начинался небольшой подъем, покрытый редким леском. И ни одной живой души кругом. Трудно представить себе, думал он, картину более мирную, чем этот прелестный пейзаж с его полосками коричневатых полей, над которыми уже дрожало марево утреннего зноя. И в лесу и в полях стояла полная тишина. Даже лая собаки, даже пения петуха не долетало со стороны прятавшегося за деревьями деревенского домика, который стоял на вершине холма.
И тем не менее все, кто находились здесь, знали, что они стоят лицом к лицу со смертью.
Капитан Граффенрейд еще ни разу в жизни не видел вооруженного врага, хотя война, в которой его полк принял участие одним из первых, длилась уже два года. У него было редкое преимущество перед другими: он имел военное образование, и, когда его товарищи отправились на фронт, капитан был оставлен на административной службе в столице своего штата, где, как полагали, он мог быть более полезен. Он попытался протестовать против этого, как это сделал бы плохой солдат, но в конце концов подчинился, как подобало солдату хорошему.
Он был хорошо знаком с губернатором штата, был тесно связан с ним по службе и пользовался его доверием и расположением. Тем не менее он категорически возражал против присвоения ему более высоких чинов, в результате чего младшие офицеры то и дело обгоняли его по служебной лестнице. Смерть была частой гостьей в его полку, поэтому вакансии среди командного состава были нередки. Но, руководствуясь рыцарским чувством, он считал, что воинские почести должны принадлежать по праву тем, кто на себе испытывает все тяготы и невзгоды войны, поэтому он упорно сохранял свой скромный чин и всячески помогал другим делать карьеру.
Его высокая принципиальность была наконец оценена по заслугам, он был освобожден от ненавистных ему обязанностей и послан на фронт. И вот теперь, еще не обстрелянный, не обожженный огнем войны, он находился на самой передовой позиции, среди закаленных в боях ветеранов. Они знали о нем лишь понаслышке и были отнюдь не высокого мнения.
Никто, даже те офицеры-однополчане, в чью пользу он отказывался от своих прав, не понимали, что во всех своих поступках он руководствовался чувством долга. Им некогда было разбираться в его побуждениях, поэтому они решили, что капитан Граффенрейд просто-напросто увиливал от исполнения своего долга, пока наконец его силой не отправили на фронт. Слишком гордый, чтобы объяснить, однако не настолько толстокожий, чтобы не чувствовать этой несправедливости по отношению к себе, все, что он мог, — это терпеть и надеяться на будущее.
Во всей федеральной армии не было в то летнее утро человека, который с таким радостным подъемом ожидал бы начало боя, как Андерсон Граффенрейд. Он был настроен бодро, бурная энергия переполняла его. Взволнованный, возбужденный, он с трудом мог дождаться момента, когда неприятель наконец ринется в атаку. Он не боялся. Для него это был долгожданный случай — возможность доказать, что он настоящий солдат и герой. Каков бы ни был исход боя, он отстоит свое право на уважение солдат, право на дружеское отношение однополчан, на внимательное отношение начальства. Сердце его чуть не выпрыгнуло из груди, когда послышался бодрый звук горна, играющего сигнал к сбору. Легкой походкой, почти не чувствуя земли под ногами, он выбежал вперед и стал во главе роты. С каким восторгом наблюдал он, как в соответствии с продуманной ранее тактикой его полк занимал линию передовой обороны.
И если при этом ему вспомнились темные глаза, которые, наверное, затуманятся, читая в газетах отчеты о событиях этого дня, то кто может осудить его за это? Кто укорит его в слабости, в недостатке боевого пыла?
Вдруг из леска, который находился впереди, поднялся высокий столб белого дыма. Впечатление было такое, будто он возник в ветвях деревьев, на самом деле это был выстрел из орудия, спрятанного на вершине холма. В следующий момент раздался сильный раскатистый взрыв, сопровождаемый отвратительным и страшным звуком, который, вырвался вперед, с невероятной быстротой преодолел лежащее между полком и лесом пространство, за какую-то долю секунды из еле слышного посвистывания превратился в страшный рев, так что человеческое воображение просто не в силах было воспринять все стадии этой ужасной, неумолимо нарастающей прогрессии. Ряды солдат заметно дрогнули. Неожиданный взрыв заставил всех испуганно зашевелиться.
Капитан Граффенрейд инстинктивно пригнулся и вскинул обе руки, ладонями от себя, словно защищая голову. В то же время он услышал громкий звук разрыва и увидел на пригорке позади линии фронта густой столб дыма, смешанного с пылью. Снаряд пролетел в ста футах слева от него! Ему послышался, — а может быть, это было просто его воображение, — негромкий издевательский смех. Повернувшись в ту сторону, он встретился глазами с лейтенантом, своим заместителем, который смотрел на него с нескрываемой насмешкой. Он провел взглядом по лицам солдат, стоявших в шеренге за ним. Солдаты смеялись, — неужели над ним? Кровь хлынула ему в голову, бледное за минуту перед этим лицо запылало. Стыд и обида больно жгли ему щеки.
Вражеский выстрел остался без ответа: офицер, командующий этим участком фронта, повидимому, счел нежелательным ввязываться в артиллерийскую дуэль. И капитан Граффенрейд был в душе благодарен ему за выдержку. Он никогда не представлял себе, что полет снаряда произведет на него такое потрясающее впечатление.
Его представление о войне успело измениться, и он самым радикальным образом сознавал, что смятение, овладевшее им, очевидно всем. Его непрестанно кидало в жар. В горле пересохло, он чувствовал, что если бы ему пришлось сейчас дать команду, то ее никто бы не расслышал или не понял. Рука, которой он сжимал эфес своей сабли, дрожала, другой он в смятении шарил по мундиру. Он с трудом заставлял себя стоять на месте, и ему казалось, что солдаты видят это. Неужели это — страх? Он сам боялся признаться себе в том, что это так.
И вдруг откуда-то справа ветер донес до них негромкий прерывистый гул, напоминавший отдаленный рев океана в бурю, или постукивание поезда по рельсам, или шум ветра в сосновом лесу, — звуки столь сходные, что нужно хорошенько подумать, прежде чем отличить их один от другого.
Все взгляды устремились в направлении, откуда шел этот шум. Туда же повернулись и бинокли офицеров, сидевших верхом. К гулу присоединилось неравномерное постукивание. Сначала капитан Греффенрейд думал, что это кровь стучит у него в ушах. Затем решил, что издалека доносится рокот барабанов.
— Каша заварилась на правом фланге, — сказал один из офицеров.
И тут капитан Граффенрейд понял, что непонятные звуки эти были не чем иным, как ружейным и артиллерийским огнем.
Он понимающе кивнул и попытался улыбнуться. Однако его улыбка осталась без ответа.
Вскоре голубоватые дымки выстрелов стали вспыхивать по всей опушке. Затрещали выстрелы. Пули летели со свистом, который неожиданно обрывался, глухо ударившись обо что-то рядом. Вдруг солдат, стоящий рядом с капитаном Граффенрейдом, уронил ружье. Колени его подогнулись, и он неловко повалился вперед, лицом вниз. Кто-то громко закричал: «Ложись!» Сейчас убитый солдат совсем не отличался от живых. Можно было подумать, что несколько ружейных выстрелов убило, по крайней мере, десять тысяч человек. На ногах остались только командиры. Единственная уступка, сделанная ими, заключалась в том, что они спешились и отправили своих лошадей под прикрытие в тыл.
Капитан Граффенрейд лежал рядом с убитым, из прострелянной груди солдата по земле тонкой струйкой бежала кровь, он распространял несильный тошнотворный запах, от которого мутило и кружилась голова. Солдат упал плашмя, и при падении лицо его словно расплющилось. Сейчас оно пожелтело, стало отталкивающим. И ничего в этой смерти не было общего с воинской славой, ничто не смягчало ужаса случившегося. Капитан Граффенрейд не мог отвернуться от убитого, так как в этом случае он стал бы спиной к своей роте.
Он посмотрел на лес, который снова стал безмолвным. Попытался представить себе, что там сейчас происходит, — войска перестраиваются, готовясь к атаке, орудия подтаскиваются к опушке. Ему казалось, что он видит среди кустов их отвратительные черные жерла, готовые изрыгнуть из себя рой снарядов, — вроде того, который поверг его в такое смятение. От напряжения, с которым он смотрел вперед, у него заболели глаза, — казалось, будто какая-то пелена опустилась перед ним, он уже не различал лес по ту сторону поля. Но он продолжал вглядываться в даль, иначе ему бы приходилось смотреть на лежащего рядом мертвеца. Воинский азарт не горел больше в душе этого воина, вынужденное бездействие заставило его заняться самоанализом. Теперь ему уже хотелось не отличиться в бою, не покрыть себя славой, а главным образом разобраться в своих чувствах. Результат был неожиданным и весьма печальным. Он закрыл лицо руками и громко застонал.
С правого фланга все отчетливее доносился яростный шум битвы. Сейчас в нем явственно слышались грохот, лязганье, скрежет. Казалось, эти звуки шли издалека, словно, прежде чем достичь линии фронта, они описывали полукруг; по-видимому, на левом фланге противника потеснили; начальство выжидало лишь момента, чтобы бросить войска на прорыв вражеских линий там, где его передовая выдавалась вперед. Загадочная тишина впереди становилась зловещей. Все чувствовали, что она не сулит ничего доброго нападающей стороне.
Позади солдат, залегших вдоль линии фронта, раздались звуки лошадиного галопа; все головы повернулись в том направлении. Это скакали штабные офицеры, направляясь к командирам бригад и полков, которые тем временем успели спешиться. В следующий момент там и здесь послышались голоса, произносящие одну и ту же команду: «Батальон, готовьсь!»
Солдаты повскакали с земли и быстро строились, повинуясь команде. Они ждали слова «вперед». Ждали с бьющимися сердцами и стиснутыми челюстями, готовые по первому слову командира рвануться вперед навстречу железу и свинцу, навстречу своей гибели. Однако команды все не было. Буря не разразилась. Ожидание становилось мучительным, оно сводило с ума, лишало последних остатков мужества, — так должен чувствовать себя человек под ножом гильотины.
Капитан Граффенрейд стал во главе своей роты, у его ног валялся мертвый солдат. Справа от него гремел бой — он слышал трескотню выстрелов, гул орудийных залпов, нестройные крики невидимых участников битвы. Он видел клубы дыма, поднимавшиеся над дальним лесом. Он отметил зловещее молчание, царившее в ближнем лесу. Эти контрасты страшно подействовали на него. Он больше не владел своими нервами. Его кидало то в жар, то в холод. Он тяжело дышал, как собака в знойный день, а затем дыхание его останавливалось и он терял сознание.
И вдруг он совершенно успокоился. Взгляд его упал на обнаженную саблю, которую он держал острием вниз. Сверху лезвие ее казалось короче, чем на самом деле, и было похоже на меч римского воина. Что-то было в этом сходстве зловещее, оно внушало мысль о висящем над людьми роке, о героизме…
Глазам сержанта, стоявшего в шеренге сразу за капитаном Граффенрейдом, представилось странное зрелище. Сначало внимание его привлекло непонятное движение капитана, который выкинул руки вперед, затем энергично развел локти в стороны, словно гребец в лодке, и тут он увидел, как между лопатками капитана высунулся блестящий металлический кончик, который затем выдвинулся приблизительно на фут и оказался лезвием.
Оно было окрашено красным, острие его с такой быстротой приблизилось к груди сержанта, что тот в испуге отскочил назад. В этот момент капитан Граффенрейд тяжело повалился вперед, прямо на мертвеца, и испустил дух.
Неделю спустя генерал-майор, командующий левофланговым корпусом федеральной армии, представил следующий официальный рапорт:
«Сэр, имею честь доложить, что во время боя, имевшего место 19-го числа сего месяца, в ходе которого противник счел необходимым оттянуть силы, расположенные против моего корпуса, с целью укрепления своего левого фланга, мои войска почти не принимали участия в боевых действиях. Мои потери убитыми — один офицер, один солдат».
Пересмешник
Перевод Ф.Золотаревской
Время действия, — теплый воскресный день ранней осени 1861 года. Место действия — лесные дебри в горной области юго-западной Виргинии. Рядовой Грейрок, солдат федеральной армии, удобно расположился под громадной сосной. Он сидит на земле, упираясь спиной о ствол; ноги вытянуты вперед, ружье лежит на коленях, руки, крепко стиснутые, покоятся на дуле винтовки. Затылком он прислонился к дереву, отчего фуражка сдвинулась на лоб, почти прикрыв глаза; при первом взгляде на него можно подумать, что он спит.
Но рядовой Грейрок не спал; уснув, он рисковал бы нанести серьезный ущерб интересам Соединенных Штатов, так как находился довольно далеко от своих позиций и легко мог попасть в плен или погибнуть от руки врага. К тому же ему сейчас было совсем не до сна. Причиной его душевного смятения послужило следующее обстоятельство: прошлую ночь он находился в дозоре и был поставлен часовым на этом самом месте. Ночь была ясная, хотя и безлунная, но в мрачном лесу тьма казалась особенно непроглядной. Дистанция между постом Грейрока и постами справа и слева была очень велика, так как пикеты были выдвинуты далеко вперед, на излишне большое расстояние от лагеря, и назначенному в дозор подразделению трудно было охватить весь участок. Война еще только началась, и в походных лагерях распространено было ошибочное мнение, будто ночью, во время сна, лучше выставить редкую цепь дозора к самым неприятельским позициям, чем окружить лагерь вблизи более плотной цепью. И действительно, необходимо было как можно раньше предупреждать войска о появлении противника, ибо в те времена в лагерях имели привычку раздеваться на ночь — что было уж совсем не по-солдатски. Когда в памятное утро 6 апреля, в битве при Шейло, солдаты генерала Гранта напоролись на штыки конфедератов, они были совершенно раздеты, как самые обыкновенные штатские. Однако следует признать, что произошло это отнюдь не по вине пикетов. Упущение было в другом: пикетов не существовало вовсе. Впрочем, это, пожалуй, неуместное отклонение от темы. Я и не помышляю о том, чтобы вызвать интерес читателя к судьбе целой армии. Речь пойдет о судьбе рядового Грейрока. После того как его оставили в субботнюю ночь на этом безлюдном посту, Грейрок в течение двух часов стоял неподвижно, прислонившись к стволу большого дерева, и напряженно вглядывался в темноту, стремясь распознать знакомые предметы, — ведь днем он стоял в дозоре на этом же самом месте. Но сейчас все выглядело по-иному; он не различал подробностей, а видел лишь группы предметов, очертания которых он прежде, отвлеченный множеством деталей, не заметил и которые теперь не узнавал. Ему казалось, будто раньше их вовсе не было здесь. Кроме того, пейзаж, сплошь состоящий из деревьев и кустарников, всегда лишен четких очертаний; он сливается в нечто неопределенное, и трудно бывает сосредоточить на чем-нибудь внимание. Прибавьте к этому мрак безлунной ночи, и вы поймете, что одного природного ума и городского воспитания окажется недостаточно, чтобы сохранить ориентировку в подобных условиях. Вот так-то и случилось, что рядовой Грейрок, напряженно вглядывавшийся в темноту и неблагоразумно покинувший свой пост, чтобы обследовать едва различимую окрестность (для этого он тихонько обошел вокруг дерева), не смог затем сориентироваться и тем самым стал почти бесполезен в качестве часового.
Он заблудился, находясь на посту! Он не знал, с какой стороны ожидать нападения неприятеля и в какой стороне находится спящий лагерь, за безопасность которого он отвечал головой. Осознав всю нелепость своего положения и поняв, что его собственная жизнь также находится под угрозой, рядовой Грейрок пришел в сильнейшее волнение. Он не успел подавить тревогу, так как именно в тот момент, когда он представил себе всю затруднительность своего положения, послышался шорох листьев и хруст сломанной ветки. С замирающим сердцем обернулся он на эти звуки и увидел во мраке неясные очертания человеческой фигуры.
— Стой! Кто идет? — грозно, как и повелевал долг, окликнул человека рядовой Грейрок, сопровождая свой приказ резким щелканьем затвора.
Ответа не было; наступило минутное замешательство, а затем, если ответ и последовал, он был заглушен выстрелом часового. В безмолвии ночного леса звук выстрела прозвучал оглушающе; не успел он замереть, как на него откликнулись дозорные справа и слева, сочувственно присоединившись к пальбе. В каждом из этих часовых все еще сидел штатский, и все эти два часа они видели в своем воображении полчища врагов, населяя ими окружающий лес, а выстрел Грейрока превратил это иллюзорное наступление в ощутимую реальность. Выстрелив, все дозорные, едва дыша от страха, поспешно отошли к лагерю — все, кроме Грейрока, который не знал, в каком направлении ему отступать.
Когда солдаты в проснувшемся лагере, так и не дождавшись неприятеля, снова разделись и улеглись спать, а линия пикетов была опять предусмотрительно выставлена, обнаружилось, что рядовой Грейрок все это время непоколебимо оставался на своем посту. За это он удостоился похвалы своего командира, как единственный солдат этого преданного воинства, обладающий столь редким мужеством. Тем временем рядовой Грейрок был занят тщательными, но безуспешными поисками бренных останков незваного гостя, которого он, как подсказывало ему чутье меткого стрелка, несомненно настиг своей пулей. Грейрок был одним из тех прирожденных стрелков, которые стреляют почти вслепую, интуитивно чувствуя цель, и бывают равно опасны как днем, так и ночью. Добрую половину своего двадцатичетырехлетнего существования он был грозой всех тиров в трех городах. Не имея возможности предъявить подстреленную дичь, Грейрок благоразумно умолчал о недавнем происшествии и с радостью увидел, что его товарищи и командир вполне естественно предполагают, будто он не заметил ничего угрожающего, раз остался на месте. Как бы там ни было, одобрение начальства он заслужил уже тем, что не покинул своего поста.
Но все-таки рядовой Грейрок отнюдь не был удовлетворен своим ночным приключением и на следующий день под каким-то удобным предлогом попросил пропуск для выхода из лагеря, на что генерал, учитывая его доблестное поведение минувшей ночью, немедленно дал согласие. Грейрок отправился на то место, где он накануне так отличился, и, сказав стоящему там часовому, будто ищет потерянную вещь, — что, в сущности, было истинной правдой, возобновил поиски человека, которого он, по его предположениям, застрелил. Если же тот был только ранен, то Грейрок надеялся отыскать его по кровавому следу.
Однако и при свете дня он преуспел в этом не больше, чем ночью. Осмотрев довольно обширное пространство и бесстрашно проникнув в глубь расположения войск конфедератов, Грейрок отказался от поисков и, несколько усталый, глубоко разочарованный, уселся под большой сосной, там, где мы его и застали в начале повествования.
Не следует думать, что огорчение Грейрока было сродни разочарованию кровожадного убийцы, лишенного возможности полюбоваться видом своей жертвы. В больших ясных глазах этого юноши, в его тонко очерченных губах и высоком лбе читалась совсем иная повесть. И действительно, характер его представлял собою на редкость счастливое сочетание мужества и чувствительности, отваги и честности.
«Мне досадно, — говорил он себе, сидя на самом дне золотистой дымки, которая, точно призрачное море, заливала лес. — Досадно, что я не нашел человека, убитого моей рукой! Неужто я и вправду хотел бы лишить человека жизни, исполняя свой воинский долг, хотя мог и без этого выполнить его? Чего же мне надо? Ведь если и была какая-нибудь опасность, мой выстрел предотвратил ее, а именно это от меня и требовалось. Нет, право же, я рад, что не погубил без нужды человеческую жизнь. Но я оказался в ложном положении. Я удостоился похвалы командиров и зависти товарищей; весь лагерь только и говорит о моей храбрости. Это несправедливо. Я, конечно, не трус, но теперь меня хвалят за поступок, которого я не совершал или совершил не так, как это себе представляют. Все думают, будто я мужественно остался на посту и не стрелял: между тем именно я открыл стрельбу и не отступил в общей панике только потому, что не знал, в какую сторону бежать. Как же мне теперь быть? Объяснить, что я увидел врага и выстрелил? По ведь то же самое говорит каждый из дозорных, и никто этому не верит. Зачем же говорить правду, ставящую под сомнение мое мужество, если она все равно произведет впечатление лжи? Фу, до чего неприглядная получается история. Нет, я все-таки хотел бы отыскать мою жертву».
И, продолжая думать об этом своем желании, рядовой Грейрок, разморенный истомой летнего дня, убаюканный тихим гудением мошкары в благоухающих ветвях, уснул тут же под деревом, позабыв об интересах Соединенных Штатов и предоставив врагам полную возможность захватить себя в плен.
И ему приснился сон.
Он видел себя ребенком, живущим в далекой прекрасной стране на берегу большой реки,[4] по которой величественно проплывали огромные пароходы, вздымая кверху черные клубы дыма, возвещавшие о появлении судов задолго до того, как они огибали излучину, и отмечавшие их путь после того, как они давно уже скрылись из виду. И всякий раз, когда мальчик, стоя на берегу реки, любовался пароходами, бок о бок с ним находился тот, кому он отдал сердце и душу, — его брат. Они были близнецами. Вместе бродили они по берегу реки, вместе обходили все поля, лежащие чуть подальше от побережья, вместе собирали пряную мяту и пахучие ветки сассафраса на высоких холмах, за которыми простиралось Таинственное Королевство и с которых, если глядеть на юг, на другой берег, можно было увидеть кусочек Заколдованной Страны.
Единственные дети матери-вдовы, блуждали они, взявшись за руки, по залитым светом тропинкам, по мирным долинам, и каждый день новое солнце озаряло перед ними новый мир. И через все эти счастливые дни проходила одна нескончаемая мелодия — нежная, звонкая трель пересмешника, жившего в клетке над дверью домика. Она наполняла собою минуты раздумий в этом сне, звуча точно музыкальное благословение. Веселая птичка постоянно пела; бесконечные вариации звуков, казалось, вылетали из ее горла с каждым биением сердца, без всяких усилий, журча и переливаясь, точно воды бурного ручейка. Ясная, звучная мелодия была поистине душою этой мирной картины, объяснением сокровенного смысла всех тайн жизни и любви.
Но наступило время, когда дни в сновидении заволокли тучи печали, пролившиеся потоками слез. Добрая мать умерла, домик на лужайке, у берега большой реки, развалился, а братья были отданы на воспитание двум родственникам. Уильям (которому снился этот сон) отправился в многолюдный город в Таинственном Королевстве, а Джон переправился на другой берег реки, в Заколдованную Страну, и был увезен в отдаленную местность, где, по слухам, жили недобрые люди со странными обычаями. Именно ему при разделе имущества умершей матери досталось единственное семейное сокровище — пересмешник. Детей можно было поделить, а птицу — нет, и вот ее увезли в незнакомый край, и она навсегда исчезла из жизни Уильяма. Однако и потом, в годы одиночества, песня пересмешника слышалась ему во всех его снах и, казалось, всегда звучала в ушах и в сердце.
Родственники, усыновившие мальчиков, были врагами и не поддерживали между собою никаких отношений. Некоторое время дети обменивались письмами, полными мальчишеской бравады, хвастливых рассказов о новых ярких впечатлениях и преувеличенно красочных описаний их новой, богатой событиями жизни и нового покоренного ими мира. Но постепенно переписка становилась все более редкой, а с отъездом Уильяма в другой, столичный город и вовсе прекратилась. Но и потом в ушах его, не переставая, звучала песня пересмешника, а когда она оборвалась, Грейрок открыл глаза, увидел лесную поляну и понял, что проснулся.
Багряное солнце низко опустилось на западе, косые лучи его отбрасывали от каждого ствола гигантской сосны столб тени, уходящей сквозь золотистую дымку далеко на восток, где свет и тень сливались в неразличимом сумраке.
Рядовой Грейрок вскочил, осторожно огляделся вокруг, вскинул на плечо винтовку и зашагал к лагерю. Он проделал уже около полумили и проходил мимо густого лаврового кустарника, когда из зарослей выпорхнула птица и, усевшись на ветке высокого дерева, залилась ликующей, нескончаемой песней, какую лишь она одна из всех божьих созданий способна пропеть во славу своего творца. Ничего особенного в этом не было, птичка просто открывала клюв и распевала. Однако человек остановился, точно пораженный громом. Он уронил винтовку, взглянул вверх на птицу, закрыл лицо руками и зарыдал, как ребенок! В этот момент он и вправду мыслями и душою перенесся в дни своего детства на берег большой реки, за которой простиралась Заколдованная Страна. Затем усилием воли он взял себя в руки, поднял винтовку и, вслух обзывая себя идиотом, двинулся дальше. Проходя мимо просеки, углублявшейся в самую гущу зарослей, он заглянул туда. Там, на земле, распластав руки, запрокинув голову и отвернув в сторону бледное лицо, лежал его двойник! На груди его, на серой солдатской куртке, темнело единственное пятнышко крови. Это был труп Джона Грейрока, умершего от огнестрельной раны. Он еще не успел остыть.
Стрелок нашел свою жертву!
Когда злополучный солдат опустился на колени перед этим апофеозом междоусобной войны, звонкоголосая птица высоко на ветке умолкла и, освещенная буйным заревом заката, бесшумно улетела в величественную лесную даль.
В этот вечер на перекличке в лагере федеральных войск никто не отозвался на имя Уильяма Грейрока.
И никто никогда больше на него не отзывался,
Наследство Гилсона
Перевод Е.Калашниковой
Дела Гилсона были плохи. Так гласило краткое, холодное, хоть и не лишенное некоторой доли сочувствия, заключение маммон-хиллского «света» — вердикт респектабельной части общества. Что касается его противоположной, или, лучше сказать, противостоящей части, представители которой с налитыми кровью глазами беспокойно толкутся у стойки в «мышеловке» Молль Гэрни, в то время как столпы респектабельности пьют бренди с сахаром в роскошном салуне мистера Джо Бентли, — там, в общем, держались того же мнения, хотя высказывали его несколько более энергично, с помощью образных выражений, которые здесь нет надобности приводить. Одним словом, в вопросе о Гилсоне Маммон-хилл был единодушен. И следует признать, что с мирской точки зрения дела мистера Гилсона обстояли действительно не совсем благополучно. В то утро, о котором идет речь, он был доставлен мистером Брентшо в город и публично обвинен в конокрадстве; и шериф уже прилаживал к Дереву новую веревку из лучшей манильской пеньки, а плотник Пит, в перерывах между очередными возлияниями, прилежно трудился над изготовлением соснового ящика приблизительно по мерке мистера Гилсона. Поскольку общество уже изрекло свой приговор, Гилсона теперь отделяла от вечности лишь официальная церемония суда.
Вот немногие краткие сведения о подсудимом. Его последним местожительством был Нью-Джерузалем, на северном рукаве Каменной речки; оттуда он и прибыл на вновь открытый прииск Маммон-хилл, совсем незадолго до начала «золотой лихорадки», вследствие которой местность, поименованная выше, почти совершенно обезлюдела. Открытие новых россыпей пришлось весьма кстати для мистера Гилсона, ибо как раз около этого времени нью-джерузалемский комитет общественного порядка дал ему понять, что ради улучшения — и даже сохранения — своих жизненных перспектив ему лучше переселиться в другое место; а в списке мест, куда он мог бы переселиться без риска для себя, ни один из старых приисков не значился, поэтому вполне естественно, что он избрал Маммон-хилл. Вышло так, что в скором времени за ним последовали все его судьи, и это принуждало его к некоторой осмотрительности; но доверия общества он так и не снискал, поскольку никто и никогда не слышал, чтобы он хоть день честно трудился на каком-либо поприще, дозволенном строгим местным кодексом нравственности, за исключением игры в покер. Ходили даже слухи, будто он непосредственно причастен к недавним дерзким кражам, произведенным с помощью щетки и таза в золотопромывных желобах.
Среди тех, в ком подозрение созрело в твердую уверенность, особенно выделялся мистер Брентшо. При всяком удобном и неудобном случае мистер Брентшо изъявлял свою готовность доказать связь мистера Гилсона с этими неблаговидными ночными проделками, а также открыть солнечным лучам прямой путь сквозь тело каждого, кто сочтет уместным высказать иное мнение, — от чего никто так заботливо не воздерживался в его присутствии, как миролюбивый джентльмен, которого это ближе всех касалось. Но каково бы ни было истинное положение вещей, достоверно одно: что Гилсону случилось в один вечер проиграть в «фараон» у Джо Бентли больше «чистого песочку», нежели он, по свидетельству местных историографов, честно заработал игрой в покер за все время существования поселка. И в конце концов, мистер Бентли — быть может, из опасения потерять более выгодное покровительство мистера Брентшо — категорически отказался допускать Гилсона к игре, со всей прямотой и решительностью дав ему понять, что привилегия проигрывать деньги в «этом учреждении» является благом, зависящим
Тут Маммон-хиллу и показалось своевременным вмешаться в судьбу личности, которую его наиболее уважаемый гражданин почел своим долгом заклеймить ценой немалого личного убытка. В частности, выходцы из Нью-Джерузалема понемногу утеряли прежнюю терпимость, порожденную юмористическим отношением к промаху, который они совершили, изгнав нежелательного соседа оттуда, откуда вскоре сами уехали, туда, куда вскоре сами переселились. В конце концов, Маммон-хилл пришел к единодушному мнению. Лишних слов не было сказано, но мысль о том, что Гилсон должен быть повешен, носилась в воздухе. Однако в этот столь критический для него момент он стал являть признаки некоторой перемены в образе жизни, если не мыслей. Возможно, причина была в том, что, лишившись доступа в «учреждение» Джо Бентли, он несколько утратил интерес к золотому песку. Так или иначе, желобов никто больше не тревожил. Но избыточная энергия подобной натуры нелегко поддается обузданию, и Гилсон, пусть лишь в силу привычки, все еще держался извилистого пути, по которому прежде следовал к выгоде мистера Бентли. После нескольких пробных и почти бесплодных попыток в области разбоя на большой дороге — если кто-нибудь отважится столь грубо назвать невинную склонность пошаливать на перекрестках — он предпринял две или три скромных вылазки в сферу конокрадства, и как раз во время одной многообещающей операции подобного рода, когда, казалось, попутный ветер нес его к желанным берегам, он потерпел крушение. Ибо однажды, мглистой лунной ночью, мистер Брентшо, проезжая верхом по Маммон-хиллской дороге, поравнялся с человеком, по всей видимости спешившим покинуть пределы округи, положил руку на поводья, соединявшие запястье мистера Гилсона с мундштуком гнедой кобылы мистера Харпера, фамильярно потрепал его по щеке стволом крупнокалиберного револьвера и спросил, не окажет ли он ему честь проехаться вместе с ним в обратном направлении.
Да, плохи были дела Гилсона.
Наутро после ареста он предстал перед судом, был признан виновным и приговорен к смерти. Для окончания рассказа о его земном странствии остается только повесить его, чтобы затем более подробно заняться его духовной, которую он с великим трудом составил в тюрьме и по которой, руководствуясь, очевидно, какими-то смутными и неполными представлениями о праве поимщика, он завещал все свое имущество своему «законному душеприказчику», мистеру Брентшо. Однако завещание вступало в силу лишь при том условии, если наследник снимет тело завещателя с Дерева и «упрячет в ящик».
Итак, мистера Гилсона я было хотел сказать «кокнули», но боюсь, что это беспристрастное изложение фактов и так уже несколько перегружено коллоквиальными выражениями; к тому же способ, которым воля закона была приведена в исполнение, более точно выражается термином, употребленным судьей при оглашении приговора: мистера Гилсона «вздернули».
В надлежащее время мистер Брентшо, быть может несколько тронутый бесхитростной лестью завещания, явился к Дереву, чтобы сорвать вызревший на нем плод. Когда тело было снято, в жилетном кармане нашли должным образом засвидетельствованную приписку к упомянутому уже завещанию. Сущность оговорки, в ней заключавшейся, являлась достаточным объяснением причин, побудивших завещателя скрыть ее подобным образом; ибо, если бы мистеру Брентшо прежде были известны условия, на которых ему предстояло сделаться наследником Гилсона, он, без сомнения, отклонил бы связанную с этим ответственность. Вкратце содержание приписки сводилось к следующему.
Поскольку некоторые лица в разное время и при различных обстоятельствах утверждали, что завещатель ограбил их золотопромывные желоба, то если в течение пяти лет, считая со дня составления настоящего документа, кто-либо докажет основательность своих претензий перед законным судом, этот последний имеет получить в качестве возмещения убытков все движимое и недвижимое имущество, принадлежавшее завещателю в момент смерти, за вычетом судебных издержек и известного вознаграждения душеприказчику, Генри Клэю Брентшо; причем в случае, если бы таких лиц оказалось два или более, имущество надлежит разделить между ними поровну. В случае же если бы никому не удалось подобным образом доказать виновность завещателя, все состояние, за вычетом вышеупомянутых судебных издержек, поступает в личное распоряжение и полную собственность названного Генри Клэя Брентшо, как то предусмотрено духовной.
Синтаксис этого примечательного документа оставлял, пожалуй, место для критики, однако смысл его был достаточно ясен. Орфография не следовала какой-либо общепринятой системе, но, будучи в основном фонетической, не допускала двух толкований. Как выразился судья, утверждавший завещание, понадобилось бы пять тузов на руках, чтоб взять такой кон. Мистер Брентшо добродушно улыбнулся и, с забавной кичливостью выполнив печальный ритуал, дал привести себя с соблюдением всех формальностей к присяге, как душеприказчик и условный наследник, согласно закону, наспех принятому (по настоянию депутата от Маммон-хиллского округа) неким развеселым законодательным органом; каковой закон, как обнаружилось позднее, способствовал также созданию двух или трех прибыльных и необременительных должностей и заодно утвердил ассигнование солидной суммы из общественных средств на строительство одного железнодорожного моста, который, вероятно, с большей пользой мог быть сооружен на линии какой-нибудь действительно существующей железной дороги.
Разумеется, мистер Брентшо не рассчитывал получить какие-либо выгоды от этого завещания или впутаться в какие-либо тяжбы в связи с его несколько необычной оговоркой. Гилсон, хоть ему частенько подваливала удача, был человек такого рода, что податные чиновники и инспекторы рады были, если не приходилось за него доплачивать. Но при первом же поверхностном осмотре среди бумаг покойного обнаружились документы, удостоверяющие его право собственности на солидную недвижимость в Восточных Штатах, и чековые книжки на баснословные суммы, помещенные в нескольких кредитных учреждениях, менее щепетильных, нежели учреждение мистера Джо Бентли.
Ошеломляющая новость немедленно распространилась, повергнув Маммон-хилл в состояние лихорадочного возбуждения. Маммон-хиллский «Патриот», редактор которого был одним из вдохновителей процедуры, закончившейся отбытием Гилсона из Нью-Джерузалема, поместил хвалебный некролог, не преминув привлечь внимание читателей к позорному поведению своего собрата, сквогэлчского «Вестника», оскорбляющего добродетель низкопоклонной лестью по адресу того, кто при жизни с презрением отталкивал этот гнусный листок от своего порога. Однако это все не смутило охотников предъявить претензии согласно смыслу завещания; и как ни велико было состояние Гилсона, оно показалось ничтожным в сравнении с несметным числом желобов, которым якобы обязано было своим происхождением. Вся округа поднялась как один человек!
Мистер Брентшо оказался на высоте положения. Искусно пустив в ход некие скромные вспомогательные средства воздействия, он спешно воздвиг над останками своего благодетеля роскошный памятник, гордо возвышавшийся над всеми незатейливыми надгробиями кладбища, и предусмотрительно приказал высечь на нем эпитафию собственного сочинения во славу честности, гражданской добродетели и тому подобных достоинств того, кто навеки почил под ним, «пав жертвой племени ехидны Клеветы».
Далее он привлек самые выдающиеся из местных юридических талантов к защите памяти своего покойного друга, и в течение пяти долгих лет все суды штата были заняты разбором тяжб, порожденных завещанием Гилсона. Тонкому судейскому пронырству мистер Брентшо противопоставил судейское пронырство еще более тонкое: домогаясь оплачиваемых услуг, он предлагал цены, которые нарушили равновесие рынка; когда судьи являлись к нему в дом, гостеприимство, оказываемое там людям и животным, превосходило все, когда-либо виденное в штате; лжесвидетельские показания он опрокидывал показаниями более ловких лжесвидетелей.
Не в одном лишь храме слепой богини сосредоточивалась борьба — она проникала в печать, в гостиные, на кафедры проповедников, она кипела на рынке, на бирже, в школе, в золотоносных ущельях и на перекрестках улиц. И в последний достопамятный день, когда истек законный срок всех претензий по завещанию Гилсона, солнце зашло над краем, где нравственное чувство умерло, общественная совесть притупилась, разум был принижен, ослаблен и затуманен. Но мистер Брентшо торжествовал победу.