Николай Васильевич Покровский
ЕВАНГЕЛИЕ
в памятниках иконографии
преимущественно византийских и русских
О НИКОЛАЕ ВАСИЛЬЕВИЧЕ ПОКРОВСКОМ И ЕГО КНИГЕ «ЕВАНГЕЛИЕ В ПАМЯТНИКАХ ИКОНОГРАФИИ»
Николай Васильевич Покровский родился 20 октября 1848 года, и ныне исполняется уже более 150 лет со дня его рождения. Основные сведения о Н.В. Покровском см. в следующих изданиях: Профессор Николай Васильевич Покровский, директор имп. Археологического института. 1874–1909· Краткий очерк ученой деятельности. СПБ, 1909 (на стр. 3-28 автобиография, на стр. 28–32 список основных опубликованных работ; Малицкий Н. Проф. Н.В. Покровский и его научные заслуги. — Христианское чтение, 1917, март-июнь, стр. 217–237; Розанов С. Памяти Н.В. Покровского. — Вестник археологии и истории, издаваемый Петроградским Археологическим институтом, XXIII. П., 1918, с. V–VI; Малицкий Н. Ученые труды проф. Н.В. Покровского и их значение для науки христианской археологии. — Там же, стр. VII–XIX; Вздорнов Г. История открытия и изучения русской средневековой живописи. XIX век. М., 1986, стр. 255–264,356-357). Выходец из семьи священника, он прошел обычный путь духовного образования, учился сначала в Костромском духовном училище, затем в Костромской духовной семинарии и, наконец, в Санкт-Петербургской духовной академии. Живительно, что на самые почетные и видные должности привели его исключительно любознательность, трудолюбие и жажда быть полезным обществу. В течение сорока лет он состоял штатным профессором столичной Духовной академии, где читал курс церковной археологии и литургики, был профессором, а с 1898 года и до своей кончины 8 марта 1917 года — директором столичного же Археологического института. По нынешним меркам, он прожил не слишком длинную жизнь, всего 69 лет. Но сделанного им хватило бы на нескольких таких же ученых, как и он сам. За время его директорства в Археологическом институте было открыто семнадцать губернских архивных комиссий, выпущено около тысячи слушателей института, основан капитальный журнал «Вестник археологии и истории», издано множество исторических и историко-археологических исследований, источников и памятников. Собственное научное наследие Н.В. Покровского насчитывает десятки исследований, курсов лекций, статей, заметок и рецензий, многие из которых сохраняют познавательную ценность и по сей день. Но первой по своему непреходящему значению была и остается его монография «Евангелие в памятниках иконографии, преимущественно византийских и русских». Изданная более ста лет назад, она на удивление стойко используется вот уже многими поколениями ученых как основное иконографическое пособие при изучении византийского, русского, южнославянского и отчасти западноевропейского изобразительного искусства.
Н.В. Покровский неоднократно формулировал причины своего обращения именно к искусству, а не к какой-либо другой части церковной археологии. По его глубокому убеждению, только в искусстве находили свое полное выражение нравственные и эстетические воззрения восточного христианства. Начинал с буквы Закона и кончая простой потребностью видеть прекрасное — все воплощалось в зримых образах: будь это обыкновенный рисунок на пергаменте или целая система изображений в виде росписи церкви, где элементы случайного сводились на нет строго продуманной программой ансамбля. Воздействуя не столько на разум, сколько на чувство, изобразительное искусство лучше усваивалось массой верующего народа и по причине своей доступности обладало гораздо большими возможностями для обдумывания, истолкования, для сопоставления с литературой и устным творчеством, для исторического развития в целом.
Подобно Ф.И. Буслаеву, Н.В. Покровский поглощен исключительно литературно-повествовательной стороной искусства. Художественная форма и качество остаются для него чем-то необязательным или, во всяком случае, второстепенным. Поскольку искусство прошлого не обладало самоценным значением, оно в глазах Н.В. Покровского служило своего рода вместилищем исторических и литературных фактов, догматического и фольклорного материала, причудливым смешением разнообразных и разновременных источников. Оно стирало индивидуальности, обобщало опыт поколений, поучало и назидало. Если памятники искусства имели национальную окраску, нечто неповторимое в другой местности и в другое время, то этим лишь обогащалось общее знание, общее творческое наследие. В силу целостности содержания и неравномерной сохранности памятников древнее предание может обнаружиться в позднейшем произведении, полное развитие какой-либо темы в действительности могло иметь зерно тысячелетней давности. Этим соображением, правильным по существу, обусловлена восточнохристианская и византийская основа почти всех иконографических трудов Н.В. Покровского. Занимаясь главным образом памятниками русского происхождения, подавляющее большинство которых возникло после падения Византии, он не склонен преувеличивать их самостоятельное значение. Исторический опыт учит, что редко находится нечто такое, что не имело бы своего начала. «За памятником русской старины, — по мнению Н.В. Покровского, — почти всегда стоит памятник византийский, а иногда и древнехристианский и даже западноевропейский как его прототип». Он, правда, спешит оговориться, что его слова не означают желания унизить русское искусство, в котором найдутся и глубоко самобытные явления, а направлены исключительно на необходимость расширять, особенно при постановке общей темы, круг наблюдений, ибо тот, кто ограничивает себя только русскими памятниками, «всегда рискует прийти к одностороннему или прямо неправильному решению вопроса». «Для нас, русских, — говорил он, — особенную важность имеют памятники русские, и потому исследованию их должны быть посвящены наши лучшие силы. Но их всесторонняя оценка невозможна без сравнения с соответствующими памятниками Византии. Перенесение художественных форм, в большей или меньшей степени, от одного народа к другому есть дело довольно обыкновенное в истории искусства, особенно религиозного: здесь мы видим отголосок роковой исторической необходимости, в силу которой известные стороны нации молодой подчиняются, при известных исторических условиях, некоторому влиянию наций более цивилизованных. В применении к религиозному искусству этот закон исторической зависимости получает особенную силу: религия, переданная одним народом другому, естественно приносит с собою в новую область ее распространения и свои прежние художественные формы. И действительно, русская иконография, русское зодчество, церковная музыка на первых порах русского христианства представляли более или менее точное повторение художественных форм византийских, и потому, при оценке памятников русских, необходимо обращаться за разъяснениями к Византии». Эти верные слова из вводной части обобщающего труда Н.В. Покровского по иконографии характеризуют как принципиальную позицию самого Николая Васильевича, так и методологическую установку всей академической науки конца XIX века, не мыслившей изучения русской художественной культуры без обращения к художественному наследию Византии.
Монография «Евангелие в памятниках иконографии» появилась в 1892 году как первый том «Трудов» VIII археологического съезда, состоявшегося в Москве, что, кстати говоря, наряду с обширной выставкой церковных древностей в Историческом музее ознаменовало особое значение этого съезда, созванного по случаю двадцатипятилетия Московского археологического общества.
Памятники евангельской иконографии изучались и до Н.В. Покровского и после него, но ни одна другая работа на эту тему не достигает фундаментальности его труда. Популярная у византинистов книга Г. Милле, изданная в 1916-м и заново перепечатанная в I960 году, не заменила исследования Н.В. Покровского, поскольку она ограничена изучением позднейших памятников, причем с очевидным уклоном в историю искусства, а не собственно иконографию, как у Н.В. Покровского. И если книга Г. Милле до сих пор считается единственной в своем роде, то это свидетельствует только о слабом знании русской научной литературы западными учеными, но никак не о второстепенности книги Н.В. Покровского. Последняя была и остается главным пособием для каждого, кто обращается к изучению иконографии Евангелия. Такая долговечность научного исследования большая редкость, и она лучше всяких слов говорит о значении Н.В. Покровского в истории отечественной и мировой науки.
Свою книгу Н.В. Покровский готовил как диссертацию на соискание докторского звания, которое дало бы ему возможность занять профессорские кафедры в Археологическом институте и Духовной академии. Однако он не сразу утвердился в мысли писать об иконографии Евангелия. В автобиографии он сообщает о своих колебаниях: «…я хотел непременно остановиться на такой теме, которая, при богатстве содержания, не была еще никем серьезно обработана и поэтому представляла интерес новизны и в обработке которой я мог бы быть вполне самостоятельным и компетентным». Обратившись наконец за советом к Ф.И. Буслаеву и А.И. Кирпичникову, он под их влиянием остановился на евангельской иконографии. Задуманная работа была написана в беспримерный для такого исследования срок, за пять лет, включая специальные поездки на Ближний Восток, в Европу и по России для ознакомления с памятниками искусства на местах. Более того, от основной темы отпочковались и выросли в самостоятельные исследования еще два обширных труда Н.В. Покровского: «Страшный суд в памятниках византийского и русского искусства» (1887) и «Стенные росписи в древних храмах греческих и русских» (1890).
Изображения на темы евангельской истории занимают в средневековом искусстве исключительно видное место. Они выходят далеко за пределы обыкновенной иллюстрации текста. Подобно самому Евангелию, на котором основана масса литературных произведений, изображения евангельских событий, удерживая общий тип того или иного эпизода, обладают безмерным количеством вариантов, направленных прежде всего на обогащение скупых сообщений евангелистов. Понятное желание знать о жизни и чудесах Христа как можно больше и лучше толкало человека на приращение этого знания всеми доступными путями: записью устных преданий, восполняющих недостающие эпизоды жизни Христа и Богоматери, многоопытным богословским истолкованием Евангелия, поэтической разработкой текста, наконец, простым сочинительством, что особенно типично для народного воображения, всегда готового разукрасить известный рассказ деталями, почерпнутыми из окружающей жизни. Общая эволюция религиозного сознания и перемена взглядов на задачи искусства тоже содействовали осложнению евангельской иконографии. Достаточно указать на совершенно иные, чем в России, пути европейского искусства с эпохи Возрождения, определившего через посредничество Голландии, Германии и Польши поразительное разнообразие русского искусства XVII века. Иконография Евангелия, как она представляется по византийским и русским памятникам, имеет, следовательно, свою историю, причем последняя охватывает более полутора тысяч лет и находится в прямой зависимости от религиозных и художественных идей различных эпох. Такими были общие соображения Н.В. Покровского, когда он приступил к исполнению задуманного труда. Ему предстояло выяснить зарождение евангельской иконографии, пути ее последующего развития, смысловое значение множества общих и индивидуальных решений, наконец, ту невероятную по смешению различных элементов сумятицу, которая характеризует новогреческое и позднейшее русское искусство. Чтобы представить всю картину в ясных контурах и оттенках, Н.В. Покровский нуждался в универсальном методе, который помогал бы ему в самых запутанных вопросах. Единственно возможным путем к достижению своей цели он считал сравнительное изучение вещественных памятников с памятниками древней письменности. Поскольку слово и письменность имели в средние века безусловно первенствующее значение и в подавляющем большинстве случаев изобразительное искусство воплощало уже записанную мысль человека, научный метод Н.В. Покровского был единственно правильным для его широко задуманного исследования.
Подобно Н.П. Кондакову, который не видел возможности написать историю византийского искусства без выявления и предварительного изучения его главнейших памятников, Н.В. Покровский потратил немало усилий на приведение в известность наиболее характерных и наиболее любопытных изображений, уклоняющихся от основных образцов. В ряду источников первое место отведено разнообразным лицевым спискам Евангелия, начиная с кодекса VI века из Россано и кончая обильно иллюстрированными молдавскими и русскими рукописями XVI и XVII веков. Далее следуют греческие и русские лицевые рукописи Псалтири, Слова Григория Назианзина, минологии, акафисты и различные сборники. Немало извлечено из церковных росписей и самого многочисленного вида источников — из русских икон, причем обращение к иконам дополняется сведениями, которые дают толковые и лицевые подлинники. Наконец, не рассчитывая, правда, на полноту материала, Н.В. Покровский использует памятники западного искусства, прежде всего там, где последние заимствуют и по-своему трактуют редкие мотивы, почерпнутые из греческой иконографии Евангелия.
Монография Н.В. Покровского, не считая введения, где освещены задачи, приемы и источники исследования, расчленяется на три части: в первой рассмотрена иконография детства Христа, во второй — факты его общественного служения, в третьей — иконография конечных событий евангельской истории. Каждая из названных частей распадается на главы, соответствующие основным эпизодам сводного евангельского рассказа. Таких глав девятнадцать, и они образуют девятнадцать специальных исследований. Особенно внимательно изучены Благовещение, Рождество, Сретение, Поклонение волхвов, Бегство в Египет, Крещение, Преображение, различные эпизоды учения Христа и его чудеса, Воскрешение Лазаря, Вход в Иерусалим, Тайная вечеря, Распятие, Воскресение, Вознесение и Сошествие Св. Духа. Но и другие, менее значительные темы — Встреча Марии с Елизаветой, Явление ангела Иосифу, Путешествие в Вифлеем, Возвращение св. семейства из Египта, Избиение младенцев, Учение двенадцатилетнего Христа в храме Иерусалимском, Искушение Христа в пустыне, Изгнание торговцев из храма, Омовение ног, Молитва в Гефсиманском саду, Предательство Иуды, Суд и бичевание Христа, Отречение Петра и Смерть Иуды, Испрошение тела у Пилата, Снятие с креста и Положение во гроб, Сошествие в ад, Явления Христа женам-мироносицам и Уверение Фомы — тоже получили надлежащее научное освещение. Ни один факт, ни одна любопытная черта в иконографии Евангелия не ускользнули от внимания Н.В. Покровского. Им все замечено, собрано, выяснено, истолковано. Благодаря этой полноте и филигранной обработанности материала его книга является полноценным исследованием и таким же полноценным справочником. Недаром она получила лестные, даже восторженные отзывы русских и зарубежных ученых, справедливо охарактеризовавших труд Н.В. Покровского как выдающееся достижение мировой науки.
По афористичному определению Н.П. Кондакова, иконография — «азбука церковного искусства». Ни один исследователь средневековой живописи не может миновать этой азбуки, хотя бы потому, что многие элементы иконографии являются вместе с тем и элементами стиля. Не приходится, однако, напоминать о том, что всякий иконографический образ имеет содержание, независимое от способов его воплощения, от художественной формы. И здесь таится черта, позволяющая абстрагировать образ иконографический от образа художественного, изображение-схему от изображения-искусства. Такое абстрагирование крайне характерно для XIX века, поскольку большинство произведений средневековой живописи, оставаясь под записями и другими позднейшими наслоениями, передавало лишь контуры рисунка, но не художественный образ, складывающийся обыкновенно из диалектического взаимодействия разных элементов формы и содержания. Чтобы лучше осознать различие иконографии и художества в искусстве, достаточно сослаться на дистанцию между алфавитом и словесностью. Но точно так же, как неправильно было бы поносить лингвиста только за то, что он, изучая историю языка, отвлекается от изучения литературы, принципиально неверно осуждать Н.В. Покровского за его увлечение именно иконографией, а не искусством, которое немыслимо без азбуки-иконографии. Напоминание об этих простых вещах необходимо, поскольку отдельные ученые с презрением или в лучшем случае с иронией говорят о тех, кто изучает иконографию и только по этой причине будто бы туп к художественной форме как таковой.
Особенностью иконографических исследований Н.В. Покровского является их насыщенность материалом русского происхождения. «Православность» ученого здесь, однако, ни при чем, хотя Н.В. Покровский критически отзывался о представителях римской школы, которые предвзято выводили всю византийскую иконографию из живописи катакомб и римских мозаик. Н.В. Покровскому, напротив, были очевидны восточнохристианские источники большинства ходовых сюжетов византийского искусства, которое черпало их на почве Сирии и Палестины, придавая, естественно, своеобразную, проникнутую духом эллинизма стилистическую окраску грубоватым образам народной фантазии Востока. «Восточными» были в глазах Н.В. Покровского и русские памятники, удержавшие в силу общего консерватизма русского искусства многие специфические черты как византийской, так и восточнохристианской иконографии в целом. Поскольку множество произведений греческого и восточнохристианского искусства оказалось утрачено, а уцелевшие образцы, за немногими исключениями, еще дожидались открытия и научного изучения, богатый русский материал приобретал неоценимое значение. В чрезвычайно выгодном положении находилась и вся русская наука, которая могла решать самые капитальные проблемы церковной археологии, щедро черпая нужный материал из отечественных памятников искусства и русской религиозной письменности, объяснявших и уточнявших смысл самых темных и непонятных подробностей византийской иконографии.
Отчетливая осознанность интернационального долга русской медиевистики определяет не только главную работу Н.В. Покровского по иконографии Евангелия, но и другие труды ученого — уже упоминавшиеся «Страшный суд в памятниках византийского и русского искусства» и «Стенные росписи в древних храмах греческих и русских», четырехтомный обзор Сийского иконописного подлинника (1895–1898), пояснительное издание лучших памятников Церковно-археологического музея при Петербургской духовной академии (1902) и, наконец, отлично аннотированную публикацию исторических и художественных древностей из ризницы Софии Новгородской (1914).
Наиболее значительной из этих работ является исследование о стенных росписях. Изучение фресок всегда сопряжено с трудностями, поскольку оно требует, в силу крайней разбросанности и сложной структуры большинства подобных ансамблей, длительных поездок на дальние расстояния и предварительного описания различных композиций для последующей домашней обработки материала. Надо ли говорить о неудобствах изучения фресок в полутемных и холодных церквах, а также правильного понимания мелкофигурных изображений, расположенных в верхних частях стен и сводов, где они почти неразличимы невооруженным глазом. Чтобы лучше уяснить, какую задачу поставил себе Н.В. Покровский, достаточно припомнить другой вид памятников — иллюстрации в рукописных книгах. Сколько бы времени и сил ни уходило на поиски и описание лицевых рукописей, они изучаются в хорошо оборудованных, чистых и теплых хранилищах, большей частью в столичных городах Европы и Ближнего Востока. Иное дело изучение стенописей. Но Н.В. Покровский не только бесстрашно приступил к задуманной работе, но и довел ее до конца. Опубликованное им исследование и по сей день остается уникальным опытом обзора всех известных к концу XIX века крупных мозаических и фресковых циклов от раннехристианской эпохи до позднейших греческих и русских стенописей, датированных уже XVII и XVIII веками.
Огромное количество росписей, изученных Н.В. Покровским, дает ему основание говорить о типической повторяемости главных фигурных и сюжетных изображений во всех христианских храмах, а также об относительной общности их местоположения. Изображения Христа, Богоматери, ангелов, пророков, мучеников, отцов церкви, ветхозаветных и евангельских сцен с той или иной степенью развернутости характерны почти для всех росписей. Эта повторяемость определяется пониманием храма как видимого неба на земле. Все составляющие его части — купол, апсида, жертвенник, диаконник, подкупольное и подхорное пространства, приделы, паперти и другие возможные деления целого — имеют устойчивый символический смысл и украшаются соответствующими изображениями. Но нетрудно уловить, что совершенно одинаковые росписи встречаются редко и что выдержанность общего принципа не означаег насильно сдерживаемой свободы выбора и сопоставления сцен. Признание этого факга рисует Н.В. Покровского как исключительно объективного историка искусства. Он отчетливо видит творческие возможности древности и тем охотнее признает их, что они выявляются в большинстве памятников прошлого. Но иконографическая сторона творчества старых мастеров не заслоняет в глазах Н.В. Покровского различные проявления творчества в области формы. Хронологическая последовательность памятников, говорит он, например, по поводу русских стенописей, ведет нас «к уяснению художественных идеалов, понятий и воззрений на задачи церковной археологии в разные эпохи и таким образом дает материал для будущей истории русского искусства».
«Материал для будущей истории русского искусства»! Эти слова в совершеннейшей полноте характеризуют творческую деятельность Н.В. Покровского. Разумеется, он не брался за написание истории искусства как таковой. Он видел свою задачу прежде всего в поисках и правильном научном освещении нового фактического материала, так как ясно ощущал недостаток сколько-либо полных и твердых Сведений даже о капитальных произведениях русского изобразительного искусства. Но разработка им новых пластов художественной культуры средневековья не означает механического накопления фактов. Любая значительная монография Н.В. Покровского строится на четко проводимой общей линии, стягивающей, словно магнит, отдельные сообщения в цельное историческое полотно. Синтезирующая мысль ведет читателя не только к узнаванию новых памятников, но и к уяснению заранее поставленной проблемы, поскольку все они рассматриваются в аспекте определенных исторических изменений как создания той или иной культурной среды. Эта способность — в частном увидеть общее и охарактеризовать это общее не столько словами, сколько всей суммой изученных произведений — несомненно ставит Н.В. Покровского в один ряд с Н.П. Кондаковым. Не будь Н.П. Кондакова и Н.В. Покровского с их неуемной жаждой знания и монументальными иконографическими исследованиями, русское искусствознание не обладало бы той основательностью, которая признавалась всей европейской наукой конца XIX века и благодаря которой интерес к творчеству выдающегося русского ученого не иссякнет никогда.
Предисловие
Памятники евангельской иконографии составляют одну из самых крупных величин в общей системе Церковной Археологии; а потому уже давно обращено было на них наше внимание. Мало-помалу они сведены были нами в особую специальную группу и, при помощи ученых изданий и наличной литературы, обследованы с внешней и внутренней стороны. Результаты не оправдали наших первоначальных ожиданий. Оказалось, что существующие издания памятников византийских и русских крайне недостаточны и ненадежны: многие важнейшие памятники не только не обследованы, но даже и не изданы: выбор памятников для изданий нередко объясняется побуждениями случайными и внешними, а не требованиями существа дела; снимки с памятников иногда дают превратное понятие об оригиналах, явно противоречащее основным принципам православной иконографии; а существующая ученая литература касается лишь некоторых частных вопросов иконографии Евангелия, оставляя незатронутой целую массу их и почти всецело игнорируя проявление религиозных идей в памятниках
Введение
Задача настоящего сочинения состоит в церковно-археологическом изъяснении изображений, относящихся к евангельской истории, преимущественно византийских и русских. Иконография Евангелия, при всем разнообразии памятников древних и новых, восточных и западных, художественных и ремесленных, необходимо стоит в связи с евангельским текстом; однако же не всегда и не везде передает его с одинаковой точностью и однообразием. Явившись в древнейшую эпоху христианства в формах простых, она с течением времени изменяет свой первоначальный характер по мере того, как изменяется отношение христианского сознания к самому тексту Евангелия и видоизменяется общий взгляд на задачи христианского искусства и иконографии. Следовательно, она до известной степени подчинена закону исторического развития. Где лежит первоначальное зерно евангельской иконографии, где, когда и при каких условиях она развивалась, в чем выражалось это развитие и к какому концу оно пришло — вопросы эти имеют свою неоспоримую важность. Иконография периода древнехристианского не представляет ни широкого разнообразия в выборе тем, ни широты богословского и художественного замысла в их разработке или иконографических композициях. Все здесь просто, как просто и первоначальное христианство. Христианская символика катакомб выражает даже самые возвышенные истины христианства в формах сжатых; в простой, иногда даже наивной форме она дает лишь один намек на эти истины, предоставляя самому наблюдателю перенестись мыслью и воображением в область вечных, превышающих средства изобразительного искусства идеалов. Сцены исторические также не отличаются здесь разнообразием: одни и те же темы встречаем мы и в Италии, и в Греции, и в Сирии, и в Египте. Средоточный пункт этой иконографии составляет личность Спасителя и чудеса Евангелия. Но в этот период не были еще установлены с достаточной определенностью ни типы, ни композиции изображений, хотя пути к этой установке намечались уже в IV в. Христианское искусство находилось под сильным влиянием искусства античного, утратившего, правда, к тому времени свежесть энергии, необходимой для нового творчества, но сохранившего красоту и пластичность художественных форм. Овладев этими формами и введя их в союз с христианскими идеалами, художники христианские, если они в то же время успели овладеть всею полнотой содержания христианства как религии, не могли не видеть крайней недостаточности этих форм для выражения христианских идей. Некоторые из этих форм нужно было удалить как мало соответствующие духу христианства, другие изменить, третьи создать вновь, под непосредственным руководством самого христианства. Следы свободного обращения с первичными формами заметны уже ясно в скульптуре древнехристианских саркофагов; еще яснее они выступают в мозаиках IV–V столетий, а VI столетие уже представляет нам многочисленные памятники вполне самостоятельного христианского искусства, созданного в недрах христианского мира, между тем как искусство античное оставило здесь лишь некоторый след, как предание отдаленной художественной школы. Кипучая созидающая деятельность в области собственно христианского искусства сосредоточивается в Византии. Византийское искусство наносит решительный удар пластичности форм античного искусства, но оно значительно расширяет художественный кругозор и влечет мысль и воображение в область возвышенных идеалов. Огромная работа выпала Византии: нужно было установить основные типы изображений отдельных лиц, а это уже требовало обширных исторических, богословских и художественных познаний, так как эти типы не были лишь простой копией с натуры, но составляли результат творчества, хотя бы и не пытавшегося разорвать связь с действительной портретностью; нужно было изобрести целые группы и сложные композиции изображений на темы, предложенные христианством. Работа шла быстро, и уже в VI в. были готовы обширные циклы изображений в духе византийских воззрений на искусство. Тип Спасителя и композиции на темы Евангелия были такими предметами, на которых прежде всего должна была сосредоточиться творческая деятельность византийских художников. В VI в. появились уже лицевые Евангелия с обширным иконографическим содержанием, с типами и композициями довольно определенными. В то время как искусство древнехристианское выставляет на вид главным образом факты конкретные, византийское вводит в иконографию элементы отвлеченного богословствования, глубокой мысли, созерцания. Главным определяющим началом в этой деятельности для византийцев, равно как и для художников древнехристианского периода, служил текст Евангелия; но он не был единственным источником знания даже и по отношению к личности Христа и евангельской истории. Предание христианское, в разных его видах и формах, должно было находить доступ в иконографию; по мере того как развивалось это предание и переходило в сознание художников, изменялась и иконография: создавались новые композиции на темы евангельской истории, прежние композиции изменялись, воспринимали в себя новые элементы, явившиеся под влиянием этого предания. Следя таким образом за развитием иконографии, мы следим вместе с тем за развитием религиозных и художественных воззрений; наблюдая постепенный рост иконографии евангельской, мы наблюдаем перемены в отношениях человеческого сознания к евангельскому тексту в разные эпохи истории, изучаем усилия человеческой мысли подняться на высоту Евангелия и выразить всю глубину и широту его содержания в художественных формах. Развитие этих форм продолжалось от V до XII в., но и последующий период упадка, равно как и период второго возрождения греческого искусства — XVI–XVII вв. — представляют немало любопытных явлений в евангельской иконографии, хотя бы эти явления были не столько результатом органического развития, сколько следствием механического комбинирования и нагромождения элементов. Основные начала византийской иконографии усвоены были также и средневековым искусством Западной Европы и легли в основу многочисленных памятников стенописи, миниатюры, резьбы, эмали, уцелевших до наших дней, пока наконец не были вытеснены иными началами в эпоху раннего возрождения западного искусства. Изучая эти памятники Запада то в виде рабских копий с образцов византийских, то с явными следами попыток выйти из шаблонной колеи подражания, то, наконец, в виде произведений, в которых византийская основа совершенно переработана на новый лад, мы наблюдаем борьбу двух культур, в которой новая культура старается сломить старую. Момент весьма важный для истории не только византийского искусства, но и византийского просвещения вообще. Иное положение заняла византийская иконография у нас в России. Факт общепризнанный и несомненный тот, что иконография русская получила свое начало в Византии; но до сих пор еще не уяснено с точностью отношение в этом смысле России к Византии в разные эпохи русской истории, а это отношение не могло оставаться неизменным в течение нескольких столетий. На первых порах переходили в Россию лишь простейшие и наиболее распространенные иконографические формы Византии. Исключения редки, и являлись они лишь в памятниках, выдающихся по своему значению, как, например, в Киево-Софийском соборе. Большинство древнерусских храмов довольствовалось в своих стенописях изображениями наиболее понятными и употребительными, лицевых рукописей не могло быть много, в домашнем употреблении были простые иконы. Общая сумма наличных образовательных средств также на первых порах не могла быть очень велика. И если в общем составе памятников древнерусской иконографии можно найти, в эпоху древнейшую, некоторые проявления русского творчества, то в иконографии евангельской мы не находим их. Сравнивая с этой стороны памятники русские с византийскими, приходим к заключению о тождестве носимых ими форм, воззрений, понятий. Единственный результат отсюда — убеждение в генетической зависимости русской иконографии от византийской. Но по мере приближения XVII в. положение дела изменяется. Как дошедшие до нас памятники, так и ясные свидетельства древней письменности удостоверяют, что наша иконография Евангелия начинает обогащаться притоком форм, ведущих свое родословие отчасти от новогреческой, отчасти от западной иконографии, отчасти созданных самими русскими художниками; в то же время некоторые древние византийские формы исчезают из художественного обращения или входят в новые комбинации. Перемена эта опять-таки стоит в связи с переменой в религиозных и художественных воззрениях: в ней отразился переход от эпохи «веры в простоте сердца» к эпохе пытливого знания. Все эти стадии в истории византийского и русского искусства должны получить точное разъяснение в разборе памятников евангельской иконографии. Но указание намеченных эпох определяет лишь общее движение византийско-русской иконографии. Между тем в истории многих отдельных изображений нередко приходится иметь дело также и с частными причинами, вызывающими перемены и развитие форм в одном каком-либо изображении, что значительно осложняет задачи исследований. Из сказанного видно, что наше исследование направляется к целям археологическим и историческим, но не к практическим. Конечно, классификация иконографических форм и распределение их по эпохам, с указанием особенностей, свойственных той или другой эпохе, может послужить критерием в деле распознавания вновь открываемых памятников и хронологического определения их, что составляет уже результат практический. Едва ли можно оспаривать также и то, что правильное начертание задач для нашей новой расшатанной иконографии возможно только после тщательного изучения памятников старины как многочисленных попыток решения подобных задач в разные времена: изучение опытов прошедшего полезно в начертании планов будущего. Но в настоящее время задачи практического приложения археологических знаний мы оставляем в стороне как предмет специального церковно-практического ведения в союзе с художественной техникой и удержимся в области знания историко-археологического: scribitur ad narrandum, non ad probandum. Какими же путями возможно прийти к удовлетворительному решению намеченных задач? Единственно возможный, по нашему убеждению, путь заключается в сравнительном изучении вещественных памятников старины с памятниками древней письменности. Приведение в известность и необходимая критика первых покажет исторический рост иконографических форм, их видоизменения в разные времена, а памятники письменности дадут объяснение внутренних оснований или мотивов, вызвавших эти изменения. Объясним это.
Недостаток подготовительных сборников и работ по истории евангельской иконографии в Византии и России ставит исследователя прежде всего в положение собирателя материала. Нельзя ставить широких задач исследования в области археологии до тех пор, пока не приведены в известность отдельные памятники. Чем больше мы имеем таких памятников, тем лучше, тем ближе к истине основанное на них заключение. Давно уже изречена правдивая сентенция, что «кто видел только один памятник, тот не видел ничего, а кто видел сто памятников, тот видел один». Памятники эти необходимо сравнивать между собой и различать в них черты иногда, по-видимому, мелочные, но имеющие свою важность в установке общих положений; необходимо классифицировать их по сходству основных черт, распределять на хронологические, а иногда и местные группы. Это первоначальный подготовительный момент работы. Обойти его невозможно; равным образом невозможно держать этот материал про себя, не выставляя его на вид: основы, на которых утверждается вывод, должны быть показаны налицо; иначе становится невозможной никакая поверка выводов. До сих пор сравнительно большей известностью пользуются памятники периода древнехристианского; менее известны памятники византийские, хотя и они уже обратили на себя внимание специалистов, а некоторые группы их, как, например, миниатюры, получили и научно-художественную оценку. Но для истории византийской иконографии были бы необходимы сборники точных снимков с памятников, а таковых мы доселе еще не имеем. Попытки в этом роде Аженкура, Соммерара, Лякруа, Рого де Флери и др., доставляя лишь немногие образцы византийской иконографии, выбранные по личному усмотрению названных авторов не в интересе цельной истории евангельской иконографии, для нас крайне недостаточны. Что касается памятников иконографии русской, то они известны в археологической литературе еще менее, чем памятники византийские. Отсюда необходимость предварительных разысканий и изучения памятников, рассеянных по музеям Европы, по монастырям, соборам, церквам и частным коллекциям любителей старины. В какой мере нам удалось преодолеть это первое затруднение, видно будет в своем месте; несомненно лишь то, что без этой предварительной работы была бы невозможна предпринятая нами попытка изложения цельной истории евангельской иконографии. Возможность научного обобщения собранных таким образом памятников имеет свою точку опоры в основных началах византийско-русской иконографии и не противоречит присущему последней развитию. Мнение, что эта иконография представляет собой конгломерат явлений случайных, возникающих по прихоти и капризам ремесленников-иконописцев, принадлежит дилетантам и не имеет серьезных фактических оснований, если не считать такими основаниями отдельные случаи злоупотреблений вроде тех, о которых упоминается, между прочим, в указе царя Алексея Михайловича, направленном против холуйских иконописцев[1]. Если возможно говорить об общих принципах школ и периодов в истории живописи западной, при полной свободе и оригинальности в художественных замыслах западных художников, то тем естественнее обобщение в иконографии византийско-русской, имеющей характер по преимуществу иерархический. Византийская иконография с первых же шагов ее вступила в союз с религией и служила ее целям. На нее стали смотреть как на одно из средств к религиозно-нравственному воспитанию народа. Взгляд этот к VIII столетию до такой степени укоренился, что на VII Вселенском соборе указано было на необходимость запретить всякие нововведения в иконографии. Один из участников собора (диакон Епифаний) говорил, что ведению художника должна подлежать одна только техническая сторона (τέχνη); сочинение же икон предоставлял он св. отцам и основывал его на древнем предании[2]. Мы имеем основание думать, что взгляд Епифания не представлял собой такого оригинального явления, которое бы могло поразить современников и стать в полный разлад с действительностью. Уважение к преданию и подражание старине, хотя бы и не переходившие в иконописный шаблон, не допускающий развития, воспитаны были в художниках эпохой предшествовавшей, следовательно, Епифаний с этой стороны является выразителем воззрения, находившего свое приложение в практике, и отмечает ту основу, на которой зиждется возможность научного обобщения иконографических памятников; но он доводит этот взгляд до крайности, рекомендуя репрессивные меры, не соответствующие истинному положению дела. По-видимому, эта крайность подмечена была отцами собора: контроль церкви над иконами не был ими организован; фактически он не только в это время, но и никогда не имел места. По крайней мере во всей византийской истории, кроме эпохи иконоборства, разъяснившей и твердо установившей принципиальную сторону икононочитания, не видно более или менее крупных мероприятий относительно этого предмета. Церковная власть не только не предлагала каких-либо руководственных правил по иконографии, но и не протестовала против нововведений. Между тем эти нововведения не составляли явления редкого. Расширение идей христианских расширяло иконографические циклы; умножались праздники, появлялись новые сочинения и сборники, мысли которых переносились в искусство, даже иногда прямо на стены храмов в виде мозаик. И если мы взглянем теперь на некоторые из памятников византийской старины с точки зрения установившихся уже в наше время понятий об источниках иконографии и вероучения, то, быть может, найдем в них много излишнего и произвольного, чего не может допустить богословская мысль, воспитанная на строгих формулах вероучения. Византийское отношение к этому предмету было иное. Удерживая про себя взгляд на икону как предмет почитания и средство к научению народа, византийские богословы были далеки от того, чтобы к каждому отдельному изображению прилагать точно определенный масштаб вероучения и подвергать изображение критике. Они хорошо знали, что сам народ не будет извлекать из иконографии новых догматов и создавать на этом шатком основании новые ереси и расколы; а потому допускали в этой сфере относительную долю свободы, лишь бы иконографические новшества не поражали глаз явной тенденциозностью. История иконографии с этой стороны аналогична истории богослужебного обряда. Совокупность византийских богослужебных обрядов создана отнюдь не точными определениями соборов или отдельных лиц, которые бы занимались сочинением целых обрядов и церемоний и повсеместным распространением их. Число обрядовых установлений, обязанных своим происхождением соборам, крайне ограничено. В общем и целом обряд создавался историей. Церковная жизнь, внутренние и внешние условия ее развития вызывают обряд, церковный обычай, сперва местный, который с течением времени получает точно определенные, в письменных уставах, формы и общецерковное признание. То же самое и в иконографии. И если, несмотря на существование определенных кодексов в виде письменных уставов, полагающих, по-видимому, границы для обряда, церковь все-таки допускает и вновь появляющиеся обряды и даже целые службы, то она допускает изменения и в церковной иконографии. Но ни богослужение, ни иконография не могут быть рассматриваемы как догматические системы, в которых все содержание, до мельчайших подробностей, санкционировано и официально признано и в которых нет ни малейших признаков частных мнений и взглядов. Только со временем, когда будет выполнена грандиозная работа по пересмотру всех наших богослужебных книг, обрядов, иконографии и т. д., католики и протестанты будут иметь право обращаться к этим предметам как к одному из источников православной догматики. Как бы то ни было, но VII Вселенский собор не установил репрессивных мер по отношению к иконографии, хотя уважение к преданию, выраженное Епифанием, соответствовало духу его определений и общему тогдашнему воззрению на религиозную живопись. Иконографическое единообразие в Византии поддерживалось не внешними мероприятиями со стороны церкви, но характером воспитания художников, общим установившимся складом понятий о церковном искусстве, общим принципом консерватизма восточной церкви. Оно допускало и развитие, но это последнее по своей внутренней стороне было не столько продуктом личной изобретательности, сколько выражением идей и понятий, уже вошедших во всеобщее обращение. Нововведения были легкоусвояемы, вызывали подражания и мало-помалу увеличивали собою запас традиционных иконографических форм. Очевидно, обобщение результатов развития, имеющего такой условный характер, вполне возможно. Спустя целых восемь столетий после названного собора, когда Западная Европа могла выставить длинный ряд блестящих художественных школ и направлений, в которых уже не только не осталось явных следов византийского влияния, но совершенно изменился и основной взгляд на задачи искусства, у нас в России снова выдвигается старинное начало уважения к преданию и копированию священных изображений с лучших древних греческих и русских образцов. Выразителем его является Стоглавый собор. Его определение не имело практических последствий; но для нас важен тот факт, что здесь поддерживается старинный взгляд на иконографию как на предмет, имеющий устойчивость и определенность в своих формах. Наконец, что такое греческие и русские иконописные подлинники, как не явное доказательство той же иконографической определенности? Они предлагают описания всех важнейших изображений в руководство иконописцам и, следовательно, предполагают возможность и необходимость однообразия, подчинения известным правилам; а сохранившиеся памятники с полной очевидностью подтверждают, что требования подлинников не только не противоречили наличной действительности, но и задерживали стремления к личному художественному произволу, т. е. содействовали достижению той цели, к которой тщетно стремился Стоглавый собор. Пусть подлинники эти, несмотря на уверения их предисловий, не восходят к византийской эпохе; но они по крайней мере свидетельствуют, что такой взгляд на иконографию держался у нас в XVI–XVIII вв. С этой стороны иконография византийско-русская совершенно отличается от западной. Чтобы правильно оценить это отличие, нужно обратить внимание именно на их основные принципы. В отдельных частных случаях та и другая могут иногда сближаться между собой, но принципиально они разошлись уже в XIII в.: на Западе уничтожена граница между иконографией церковной и светской; в той и другой одинаково господствует индивидуальная мысль и вдохновение художника, не сдерживаемые никакой традицией; в иконографию церковную вводятся совершенно новые формы, и их достоинства определяются при помощи того же критерия, который прилагается к искусству светскому: икона, предназначенная для храма, трактуется как любая картина, предназначенная для салона. Такая картина может увлекать чувство и воображение, может вызвать и чувство восторженного умиления, и горький плач, но она не соответствует восточноправославному воззрению на икону как на одно из учительных средств и — предмет религиозного почитания. Наши предки проводили границу между церковной иконографией и светской живописью, равно как и между учительством церковным и частным. Икона как выражение известной мысли в известных установившихся формах, по воззрению их, не должна допускать
Итак, господствовавшее в древности воззрение на церковную иконографию дает основание рассматривать древние памятники совместно, как выражение известной определенной мысли. Их группировка на основании сходства форм есть вместе с тем и группировка по внутреннему содержанию. В процессе археологической работы внешняя классификация памятников занимает первое место; но не в ней заключается конечная цель иконографического исследования. Сами по себе группы памятников составляют лишь костяк, требующий одухотворения. Определенная схема, составленная путем отвлечения от наличных памятников, предполагает определенное внутреннее содержание. Правда ли это и где искать ключ к разгадке внутреннего смысла иконографических композиций? Если византийская иконография всегда стояла в тесном союзе с религией, то понятно, что ее формы должны выражать определенные мысли и понятия. Иначе была бы невозможна и постоянная повторяемость композиций, какую мы замечаем в ее истории: явления случайные, недостаточно определенные со стороны их внутреннего содержания едва ли могли бы найти всеобщее признание. В иконографических произведениях византийских художников элемент субъективный занимает второстепенное место; они старались держаться в области мыслей и понятий общераспространенных, облекая их в художественные формы. Стоя на высоте современного им знания, они переводили его в иконографию. Невозможно утверждать, что византийская иконография обнимает собой всю совокупность этого знания; область ее гораздо ^оке, и всякая попытка с нашей стороны дополнить памятниками иконографии недостаток памятников письменности не могла бы иметь успеха. Верно лишь то, что византийские художники одушевлены были теми же идеями, вращались в круге тех же мыслей и понятий, что и современные им религиозные мыслители. Отсюда возможность сопоставления их произведений с памятниками древней письменности; по этим последним возможно точно определить внутреннее содержание иконографических композиций. Главная задача состоит здесь в том, чтобы найти эти памятники и определить их действительную связь с памятниками иконографическими. В применении к иконографии евангельской таким памятником письменности, как уже замечено, служит прежде всего Евангелие: в нем даны не только все основные темы евангельской иконографии, но и указаны некоторые подробности характеров, типов, обстановки, истории событий, важные в деле художественного творчества. Но если не всегда и не во всем этот первоисточник был достаточен для художников, то он недостаточен и для научного объяснения памятников древней евангельской иконографии. Многие события переданы в Евангелии очень кратко, и для художественной передачи их требовались дополнения из других источников; а потому для объяснения иконографических явлений этого рода необходимо обращение к иным памятникам письменности, кроме Евангелия. Ни оценка, ни даже перечисление их не могут иметь здесь места; речь о них — в самом разборе иконографических сюжетов. Здесь достаточно упомянуть, что памятники эти весьма разнообразны по своему характеру: одни экзегетические, другие исторические, гомилетические, литургические. Не последнее место в ряду их занимают и памятники апокрифической письменности. На них, как на источник иконографии, указывают с настойчивостью многие специалисты; назовем гр. А.С. Уварова, де Вааля, Н.П. Кондакова, А.И. Кирпичникова, Е.В. Барсова, гг. Айналова и Редина. Увлечение ими иногда доходит до таких крайностей, которые возможно объяснить только недостаточным знакомством с памятниками иконографии, как, например, в замечаниях по этому предмету г. Сахарова[3]. Серьезное, в границах точных фактов сопоставление их с памятниками иконографии имеет свои основания: оно возможно в некоторых случаях как по отношению к памятникам древневизантийским, так и особенно к средневековым западным и русским XVII столетия, когда вошли у нас в моду лицевые сказания о страстях Господних. Однако как бы мы ни смотрели на происхождение и значение апокрифов — признаем ли в них произведение древних еретиков, пущенное в ход с целью пропаганды еретических заблуждений, или просто плод благочестиво настроенного воображения, вызванный краткостью подлинных Евангелий; признаем ли содержание их всецело вымыслом фантазии или найдем в них долю истины, перешедшую сюда отчасти из подлинных Евангелий, отчасти из предания неписаного — во всяком случае отношение к ним византийской иконографии не имеет тенденциозного характера. Цельных лицевых кодексов апокрифических Евангелий у византийцев не было; по крайней мере, нам не удалось здесь найти ничего подобного. Ни одно из догматических заблуждений, проведенных в апокрифических Евангелиях, не нашло более или менее ясного отражения в византийской иконографии. Внешние подробности событий, рассказанных в подлинных Евангелиях, — вот почва, на которой сходится иногда византийская иконография с апокрифами. Но эти подробности повторяются нередко и в других памятниках древней письменности, не имеющих со стороны догмы ничего общего с апокрифами. До сих пор остается нерешенным вопрос о том, как возникло это последнее сходство: объясняется ли оно путем заимствований непосредственно из апокрифов или же заимствованием из древнейших преданий, которыми пользовались также и составители апокрифов. Некоторые подробности евангельских рассказов упоминаются у церковных писателей, по-видимому, ранее, чем сами апокрифы получили законченный вид, и несомненно гораздо ранее, чем последние занесены были в index librorum prohibitorum.
Определив задачи и пути нашего исследования, перейдем к обозрению источников евангельской иконографии. Это необходимо, во-первых, потому, что многие источники еще доселе неизвестны в церковно-археологической науке и появляются впервые здесь, а источники, прежде известные другим авторам, рассматриваются нами под другим углом зрения; во-вторых, потому, что, пользуясь этими источниками для объяснения истории отдельных иконографических сюжетов, мы но необходимости должны будем разорвать некоторые из них на составные части; но так как они представляют свой особый интерес и в цельном виде, то необходима особая характеристика их как памятников цельных, с их существенными признаками, занимающих то или другое место в общей серии памятников евангельской иконографии; в-третьих, обозрение источников покажет нам общий исторический ход евангельской иконографии; наконец, в-четвертых, оно представит наглядное доказательство того, в какой мере присуща полнота нашему исследованию.
А) Первое место в ряду источников евангельской иконографии византийско-русской должно быть отведено древним кодексам лицевых Евангелий. В полных лицевых Евангелиях находится цельный и полный иконографический цикл евангельских событий, чего нет ни в одной из остальных групп памятников. В них одних мы встречаем некоторые чудеса Евангелия, некоторые притчи, речи, шествия и т. п., т. е. такие подробности, к которым приводил миниатюристов последовательный рассказ евангелистов, но для отдельного представления которых, например, на иконе, в церковной мозаике не было настойчивых побуждений. Но, отличаясь этой численной полнотой, лицевые Евангелия не заключают в своих иллюстрациях той широты и свободы замысла, той оригинальности в сочинении сюжетов, какие возможны в иных памятниках и даже в миниатюрах некоторых рукописей, например псалтырей, гомилий Иакова, сочинений поучительного характера. Лицевые Евангелия предназначались не столько для частного, сколько для церковного употребления. Перед сознанием миниатюристов постоянно находился неприкосновенный, не допускающий ни сокращений, ни добавлений текст Евангелия как главное, определяющее иконографические композиции начало. А потому в лицевых Евангелиях даже XII в. нередко можно встретить такие простые сочинения сюжетов, которые в иных памятниках уже заменены были в то время другими, сложными изображениями. Миниатюристы лицевых Евангелий не задавались целью восполнить евангельский текст посредством наглядных форм, основанных на иных источниках и таким образом комментирующих Евангелие. Такие стремления, если бы они действительно имели место, должны были бы значительно видоизменить те простые иконографические схемы, какие мы теперь видим в древних лицевых Евангелиях. В сущности, задачи миниатюристов Евангелий были гораздо скромнее. Они старались передать в наглядных формах лишь прямое объективное содержание евангельского текста. Если такие иллюстрации и могли служить целям дидактическим, то лишь настолько, насколько наглядность вообще усиливает впечатление, производимое простым рассказом. Но так как иконографические традиции Византии под влиянием иератического принципа отличались устойчивостью и определенностью и так как не только мозаисты, иконописцы, скульпторы, но и миниатюристы воспитывали свой художественный вкус и практический навык на традиционных формах, то отсюда происходило то, что иногда миниатюристы вносили в миниатюры Евангелий и такие подробности, о которых нет речи в евангельском тексте, но которые издревле, будучи введены в область иконографии, повторялись, согласно преданию, на памятниках всякого рода. Сила привычки покоряла теоретические соображения буквализма и точности и препятствовала резкой обособленности евангельских миниатюр среди памятников иного порядка. Таких отклонений в сторону в лицевых рукописях Евангелий немного; притом они не составляют явления исключительного в общем круге византийской иконографии, созданного с преднамеренной целью комментирования евангельского текста. Главнейшая роль лицевых рукописей Евангелий в общей истории византийской иконографии состоит в том, что они создают вновь иконографические формы для некоторых сюжетов на частные темы Евангелия и таким образом сообщают цельность общему циклу евангельской иконографии.
Древнейшие из дошедших до нас списков лицевых Евангелий не восходят ранее VI в. Были ли эти, известные теперь нам, списки первыми опытами лицевых Евангелий или же они представляют собой копии с образцов более древних? В иконографии предшествовавшего времени были многие из тех изображений, которые вошли и в эти древнейшие кодексы: мы встречаем их уже в мозаике и скульптуре IV–V вв., и историческая связь между ними — вне всякого сомнения. Относительно одного из этих кодексов — сирийского Евангелия Раввулы — давно уже верно замечено, что небрежная грубость или техническая неумелость исполнения его миниатюр и в то же время искусство композиции указывают на то, что миниатюрист должен был пользоваться готовыми оригиналами[4]. Но существовали ли раньше особые списки лицевых Евангелий? Ни таких памятников, ни более или менее определенных указаний на них до нас не дошло. Памятники древней письменности говорят об этом предмете глухо. Из них мы узнаем о существовании в IV–V вв. драгоценных кодексов Евангелий, с роскошными украшениями, но они не говорят прямо о миниатюрных изображениях лиц и событий Евангелия. Евсевий свидетельствует, что император Константин поручил ему изготовление книг для константинопольских церквей, что в числе таковых были хорошо написанные и даже роскошно приготовленные трех-и четырехлистовые свитки[5]; тут были, вероятно, и Евангелия; но о священных изображениях в них историк не говорит ни слова. Иоанн Златоуст в 32-й беседе на Евангелие Иоанна упоминает о бывших в употреблении христиан, его современников, роскошных списках Библии, написанных на великолепном материале (των ύμένων λβτττότητος) превосходным шрифтом (τό των γραμμάτων κάλλος) золотыми буквами (χρυσοΐς γράμμασίν έγγΕγραμμένον)·[6]. Кедрин говорит, что император Константин украсил Евангелия городской великой церкви золотом и драгоценными камнями[7]; но эти украшения, очевидно, относятся к окладам Евангелий; подобные же украшения имеются в виду в рассказе об императоре Зеноне, который почтил ими кодекс, найденный на груди ап. Варнавы в 485 году[8]. О Феодосии-младшем известно, что он был хорошим каллиграфом[9]. Вообще искусство каллиграфии — дело бесспорное не только для IV–V вв., но и для III в. Известно также и то, что ценные кодексы Евангелий хранились в изящных ларцах и пользовались почетом[10]. До нас дошли и памятники миниатюрной живописи ранее VI в., но эти миниатюры имеют характер античный: почва для них подготовлена была предшествовавшей историей искусства, чего нельзя сказать в той же мере по отношению к иллюстрации Евангелия. Творчество собственно христианское требовалось для последней в гораздо большей мере, чем, например, для иллюстраций Илиады, творений Вергилия и даже книги Бытия, иллюстрированные списки которых восходят ранее VI в. А потому, если уцелевшие до нас лицевые Евангелия суть копии, все-таки недалеко от них по времени стоят и их оригиналы. Археологические данные не позволяют отодвигать начало лицевых Евангелий ранее V и даже VI в. В первые три столетия христианства разрабатывался символический цикл христианских изображений и намечен был переход от искусства греко-римского к самобытному христианскому искусству; художественная энергия IV–V вв. направлена была на разработку главнейших типов и сюжетов в духе христианском: искусство христианское стало на новую дорогу, и хотя заметно еще некоторое колебание и непоследовательность в обращении с формами античными и христианскими, но ясно, что поворот назад невозможен; основные задачи искусства уже намечены твердо. В VI в. колебание прекратилось; христианское искусство развилось и окрепло. Если сравнить равеннские мозаики V в. (ваптистерии, ц. Галлы Плакиды) с мозаиками VI в. (ц. Аполлинария Нового, Виталия), то будет видно, какой решительный шаг сделан был искусством по новому направлению в продолжение одного столетия: то же можно видеть и на других довольно многочисленных памятниках того времени. Сознание художественной силы и умение обращаться с христианскими темами, обширный запас готового материала могли вызвать византийских художников на крупную работу по иллюстрации целого Евангелия. Для такой работы требовалось не одно знакомство с традиционными формами, но и энергия творчества, и, как необходимое условие успеха, глубокое проникновение в сущность Евангелия. Такая задача не могла быть разрешена во всех мельчайших подробностях в короткое время и единоличными усилиями; для этого потребовалось не одно столетие; но важно то, что в V–VI вв. положено было для этой работы такое прочное начало, которое определило дальнейшее ее движение. Если сопоставить между собой лицевые кодексы, стоящие недалеко от двух противоположных полюсов в истории византийского искусства, именно кодексы VI в., с одной стороны, и XII в. — с другой, а эти последние с позднейшими кодексами XVI–XVII вв., то будет очевидно, что лицевые Евангелия имели некоторый рост, хотя бы и условный, как это замечено выше. Художественная и богословская мысль миниатюристов Евангелий, подчиняясь по необходимости запросам времени, не могла в течение нескольких столетий ограничиваться теми иконографическими формами, которые были даны в Евангелиях VI в. Окаменелость форм, полное отсутствие творческой деятельности, механическая подражательность, равно как и претенциозная склонность к новшеству и дидактизму без достаточного таланта и знания, суть признаки упадка искусства; но не таково было положение дела в Византии в эпоху VI–XII вв. Здесь были налицо и таланты, и готовые импульсы для искусства в общем характере цивилизации. Допустим, что греческая литература значительно упала уже в VI в., но она все-таки существовала и заключала в себе немало таких черт, которые могли прямо благоприятствовать развитию симпатий к лицевым Евангелиям. Поучительный и отчасти легендарный характер письменности, переносящий мысль и воображение в область чудесного, напоминающий о картинах рая и ада, вызывал интерес особенно к той части Евангелия, где речь идет о совершенных Спасителем чудесах; и действительно часть эта в византийских Евангелиях отличается особенным обилием иллюстраций. Сухое отвлеченное направление литературы плохой спутник искусства. Но, допуская развитие в лицевых Евангелиях, необходимо оговориться относительно его характера. Основные типы и сюжеты не подвергаются существенным изменениям по личному произволу художников; изменения в них касаются лишь частностей: однажды установленные типы вводятся в новые иконографические комбинации, создаются новые сюжеты, определяются некоторые новые типы. Но эти новые типы и сюжеты создаются не без влияния со стороны вышеупомянутых важнейших типов и сюжетов, за немногими исключениями; следовательно, здесь обнаруживается не столько оригинальное творчество, сколько приспособление основных готовых форм к выражению новых идей. Анализ дошедших до нас памятников покажет точнее, в каком отношении стоят между собой древнейшие и позднейшие лицевые Евангелия. Византийских списков дошло до нас немного: часть их относится к VI в., большая же часть к Χ-ΧΙΙ вв. Пробел в наличных памятниках совпадает с эпохой иконоборства; тем не менее иконоборческое движение не может быть признано единственной причиной недостатка памятников. Большинство памятников пропало бесследно, другие еще остаются доселе в неизвестности. Все чаще и чаще повторяющиеся находки их в новейшее время дают повод думать, что со временем число их значительно возрастет. Быть не может, чтобы в богатой во всех отношениях Византии, в течение целого тысячелетия, могло явиться всего каких-нибудь два-три десятка лицевых Евангелий, какие мы теперь имеем. И даже несомненно, что наша наличность этих памятников неполна: некоторые из них по всем признакам суть копии с древнейших оригиналов, а этих последних доселе нет налицо.
Самое древнее из дошедших до нас греческих лицевых Евангелий —
1 Мудрые и неразумные девы. Из россанского Евангелия
В уцелевшей части кодекса находится налицо 18 изображений, относящихся к разным событиям Евангелия и 40 изображений пророков. Все они размещены на листах 1–4 и 7–8 в том порядке, как показано на таблице, составленной нами по описанию Гергардта и Гарнака. Издатели кодекса имели основание заметить, что, во-первых, листы с изображениями переплетены неверно; хронологическая последовательность евангельских событий требовала, чтобы 7-й лист поставлен был перед 1-м, так как исцеление слепого и притча о милосердном самарянине предшествовали воскрешению Лазаря; а лист 8-й в случае такой перестановки занял бы свое естественное место после 4-го; во-вторых, что некоторые листы с миниатюрами утрачены. Предполагая, что миниатюры должны представлять собой нечто целое, издатели думают, что миниатюрист иллюстрировал или все Евангелие или одни только Страсти Господни; но так как здесь находятся изображения, не относящиеся к страстям, — исцеление слепого и притча о самарянине, то, по-видимому, вернее первое предположение. В какой мере иллюстрировано было Евангелие, сказать трудно; верно лишь, по замечанию издателей, то, что миниатюрист не мог начать с исцеления слепого; сомнительно также, чтобы в обычном порядке миниатюр притча о самарянине могла стоять рядом с воскрешением Лазаря, суд Пилата рядом с молитвой в саду Гефсиманском, чтобы, наконец, ряд миниатюр оканчивался изображением связанного Вараввы. Итак, по заключению издателей, утрачены по крайней мере четыре листа, если не более, с миниатюрными изображениями[13].
Совершенно иное решение вопроса о целости миниатюр в рассматриваемом кодексе предлагает проф. Усов[14]. Так как вопрос этот есть вместе с тем вопрос о принципе, который управлял деятельностью миниатюриста, и от того или другого решения его зависят взгляд на первоначальное направление византийской иконографии и ее отношение к древнейшим литературным источникам, то и невозможно оставить его без разбора, тем более что решение г. Усова, насколько нам известно, представляет, в хронологическом порядке, последнее слово, сказанное по поводу этого предмета. Миниатюры россанской рукописи, по мнению нашего автора, сохранились все сполна и представляют цельный законченный цикл страстей Господних; в этом только и заключалась вся задача миниатюриста. Определяющим началом служил для миниатюриста текст не подлинных Евангелий, но — апокрифического Евангелия Никодима; отсюда, по мнению г. Усова, объясняется не только общий состав миниатюр россанской рукописи, но и подробности ее иконографических сюжетов. Предположение не совсем складное с внешней стороны. Миниатюрист предназначает свои рисунки для канонических Евангелий и имеет текст их под рукой; какая же нужда была обращаться к апокрифу? Не отрицаем, что в общей истории византийско-русской иконографии апокрифы имеют свое значение: когда художник писал икону, расписывал храм, то он мог допустить апокрифическую подробность в дополнение к краткому рассказу подлинного Евангелия, ввести даже целый ряд сюжетов, основанных на апокрифическом сказании; в миниатюрах же канонического Евангелия целый ряд апокрифических сюжетов решительно невозможен. Предположение об апокрифическом начале в данном случае заставляло бы признать, что миниатюрист, изготовляя миниатюры для канонических Евангелий, отнесся пренебрежительно к данной в этих Евангелиях связи событий и предпочел ей связь событий по апокрифу, т. е. ввел в намеченный цикл исцеление слепорожденного, воскрешение Лазаря, притчу о мудрых и неразумных девах только потому, что в апокрифе эти события поставлены в связь с судом Пилата, и опустил воскресение Христово единственно на том основании, что о нем не говорится в апокрифе. Такого приема иллюстрации мог придерживаться только человек, зараженный мыслью о преимуществах апокрифа перед подлинными Евангелиями; но в таком случае для него было бы гораздо целесообразнее приложить свои иллюстрации прямо к тексту апокрифа, а не подлинного Евангелия. Заметить следует при том, что г. Усов, прилаживая миниатюры к рассказу апокрифа, допускает натяжки. Замечая, что притча о самарянине и изгнание из храма торговцев не упоминаются в апокрифе, а между тем находятся в миниатюрах кодекса, он полагает, что первая выражает мысль о благотворительности Иисуса Христа согласно рассказу апокрифа об исцелении скорченного и прокаженного, а второе указывает на то место апокрифа, где говорится о разрушении храма.
* [15]
Прием иллюстрации странный! В довершение всего, утверждая связь этих миниатюр с судом Пилата по апокрифу, г. Усов, по причинам не совсем понятным, разорвал эту связь. Последовательность требовала, чтобы миниатюры исцеления слепого и притчи о самарянине оставались рядом с судом Пилата, как это и есть в наличном размещении миниатюр, между тем он переместил их к началу и поставил перед воскрешением Лазаря и входом в Иерусалим, отделив от суда еще картинами тайной вечери и омовения ног, что имеет свой смысл лишь в интересах предположения о хронологической последовательности изображений по подлинным Евангелиям, а не по апокрифу. Связь иконографических
Миниатюры россанского кодекса составляют disjecta membra одного целого. Их цельность нарушена утратой нескольких листов. Миниатюрист не имел намерения иллюстрировать отдельно текст каждого евангелиста; его задачей было — дать ряд изображений, относящихся к евангельской истории вообще. Ввиду этого он поместил все миниатюры вместе перед Евангелием Матфея, каковое место они занимают и до сих пор. Невозможно представлять дело так, что одни из этих миниатюр относились к тексту Евангелия Матфея, другие — Марка и т. д.; этого не допускают изображения исцеления слепого и притча о самарянине. Они помещены на одном и том же листе, между тем как рассказы об этих чудесах находятся у разных евангелистов — Иоанна и Луки. Подобный прием иллюстрации встречается также и в других кодексах — псалтырей, слов Григория Богослова и некоторых лицевых Евангелий (Евангелие Раввулы, армянское Евангелие эчмиадзинской библиотеки[19], сирийское в парижской национальной библиотеке № 33). Заслуживающую внимания особенность иллюстраций россанского Евангелия составляют изображения пророков рядом с новозаветными изображениями. В сознании миниатюриста представлялись неразрывно связанными между собой заветы Ветхий и Новый. Некоторое основание для такого сопоставления дано прямо в евангельском тексте, где нередко приводятся предсказания ветхозаветных пророков о событиях Нового завета; но миниатюрист в этом случае идет далее; он приводит такие пророчества, о которых не упомянуто в Евангелии, как это можно видеть на нашей таблице (стр. 26); следовательно, он вносит в иллюстрацию некоторый элемент богословского толкования, хотя и не сообщает ему иконографического развития. Возможно было бы определить точно и самый характер этой экзегетики, если бы мы знали надписи в свитках пророков; к сожалению, они остались неразобранными. Верно лишь то, что пророчества эти относятся прямо к тем изображениям, возле которых они помещены. Подтверждается это не только фактом их внешнего подлеположения и аналогией с другими памятниками византийской иконографии, но и уцелевшими надписями в свитках четырех пророков, относящихся к изображению входа Иисуса Христа в Иерусалим; в свитке 1-го пророка написано: ευλογημένος ό ερχόμενος έν όνόματι κυρίου (nc. CXVII, 26), 2-го: είπατε τη θυγατρί Ζιών, Ιδού ό βασιλεύς σου ερχεται σοι πραύς καί έπιβεβηκώ; έπί όνον καί πώλον υιόν υποζυγίου (Зах. IX, 9); 3-го: έκ στόματος νηπίων καί θηλα£όντων κατηρτίσω αίνον (пс. VIII, 3); 4-го: καί εσται κύριος είς βασιλέα έπιπάσαν την γήν (Зах. XIV, 9)· Ясно, что все эти пророчества относятся к царскому входу Иисуса Христа в Иерусалим.
От VI в. мы должны перейти прямо к Χ-ΧΙΙ вв. Недостаток памятников от промежуточного периода не позволяет нам шаг за шагом проследить зарождение и смену редакций лицевых Евангелий; но от последних трех столетий дошли до нас представители нескольких групп таких Евангелий, прототипы которых должны восходить к временам более древним. В отличие от россанского кодекса все миниатюры в этих Евангелиях приближены к тексту по самому местоположению своему; но объем их иллюстраций неодинаков: в одних, самых простых, иллюстрированы лишь четыре события — по одному из каждого евангелиста — или же одни праздничные Евангелия в конце кодексов; в других несколько событий наиболее замечательных из каждого евангелиста, в третьих, наиболее полных, — все важнейшие и даже второстепенные события Евангелия. От этого же времени мы имеем множество Евангелий с изображением одних евангелистов и несколько сирийских, коптских и армянских, иллюстрации которых ведут свое начало из той же Византии. В нашей характеристике этих памятников мы будем следовать намеченному порядку групп.
I. К первой группе относим те Евангелия, в которых все иконографическое содержание заключается лишь в четырех, пяти или шести миниатюрах; они служат по большей части как бы заглавными листами Евангелий, или заставками. Выбор их делается применительно к особенностям содержания Евангелий, причем отдается преимущество темам, имеющим ближайшее отношение к церковным праздникам. Сюда относятся: 1)
2 Вифлеемские пастыри. Евангелие афонопантелеймоновское № 2
По образцу этой миниатюры изображено явление ангела Захарии (л. 243), а по образцу рождества Христова — рождество Иоанна Предтечи (л. 243 об.). Преображение Господне в двух моментах (л. 252 и 252 об.): шествие Христа с учениками на гору Фавор и само преображение. Разделение сюжетов на две части составляет одну из особенностей этого Евангелия. Все миниатюры сделаны весьма старательно, опытной рукой, отличаются свежестью красок и хорошей сохранностью. 9)
II. Особую группу четвероевангелий составляют те кодексы, в которых иллюстрируется подряд текст Евангелия. Группа эта наиболее распространенная и интересная с иконографической точки зрения. Миниатюры здесь слились уже с текстом и служат важнейшим подспорьем к его усвоению. В числе их — одни краткие, другие пространные. Точно определенного различия в общем направлении их миниатюр указать нельзя, хотя некоторые из них с этой стороны и имеют свои частные особенности. Рассмотрим сперва Евангелия, иллюстрированные кратко. 1)
3 Благовещение Преев. Богородицы. Евангелие афонопантелеймоновское № 2
Здесь изображены (л. 64 об.): прор. Исаия и Иоанн Предтеча с развернутыми свитками (Мк. I, 2–4); ниже — Иоанн крестит народ[34]; встреча Иоанна Предтечи с Христом и проповедь Иоанна (л. 65). Перед Евангелием Луки изображение этого евангелиста с короткими густыми волосами и едва заметной бородкой (л. 101 об.) и державного князя Феофила в византийских одеждах, украшенных таблионом (л. 102); сюда же относятся эпизоды из истории Захарии: он стоит с Елизаветой; кадит перед жертвенником, и в это время является ему ангел; Захарий онемевший выходит из храма к изумленной толпе народа (л. 102–103). Перед Евангелием Иоанна: евангелист Иоанн (л. 157 об.), Св. Троица[35], проповедь Иоанна (л. 158), проповедь Христа народу (Ин. 1,10–11), который убегает от Него прочь, и проповедь перед другой группой людей, слушающих Его внимательно и с главопреклонением (ст. 12): это будущие апостолы с Петром во главе. В этом кодексе попытка сближения миниатюры с текстом Евангелия не доведена до конца. Миниатюрист не входит в глубь содержания Евангелий и не старается выделить главнейшие черты их различия, что было бы важно для полноты иллюстрации евангельской истории. Он берет лишь первые стихи Евангелий и пользуется ими как первыми приметами Евангелий. 2)
4 Крещение Иисуса Христа. Из Евангелия № 54
Писано в два столбца: в одном греческий текст, в другом латинский неполный[42]. Возможно предположить, что оно предназначалось для западных христиан Южной Италии или Сицилии, придерживавшихся восточного обряда и греческого языка. Первоначальное намерение — украсить весь текст миниатюрами — осталось невыполненным: некоторые из миниатюр намечены только в контурах, для других оставлены пустые места. Это обстоятельство помогает уяснению тех приемов, каких держался миниатюрист в своей работе, как это заметил уже Бордье[43]: сперва он делал чернилами главнейшие очертания цельной картины и намечал таким образом основную мысль ее; потом накладывал золотой фон из листочков золота, вероятно, при помощи белка и крахмала; далее тонкой кистью с темно-бурой краской намечал главные части рисунка, чтобы точнее определить и закрепить идею, наконец, переходил к отделке подробностей. Механическое отношение миниатюриста к делу особенно ясно обнаруживается в приеме раскраски миниатюр: он брал сначала одну краску и раскрашивал ею одновременно все части картины, требовавшие, по его замыслу, этой краски, так что картина после этой операции представляла группу, например, одних красных пятен (л. 201), а затем переходил к другой краске. Бордье называет миниатюры ценными и прекрасными; похвала преувеличенная: колорит миниатюр напоминает афоноватопедский кодекс; иконографические типы не выдержаны строго; тип Спасителя с каштановыми волосами и небольшой нераздвоенной бородой удовлетворителен, но характерный тип ап. Петра искажен до неузнаваемости. В изображениях евангелистов необычайная свобода контуров делает основание сравнивать их с западными кодексами ХIII в. Свободное отношение к иконографическому преданию видно также и в замене ландшафта палатами в картине взятия Спасителя в саду Гефсиманском (л. 38 об.), и в фигуре олицетворения моря — женщины, сидящей в лодочке. Всех миниатюр в Евангелии Матфея 13, Марка — 6, Луки — 11, Иоанна — 2[44].
III. В ряду полных греческих лицевых Евангелий первое место должно быть отведено 1)
5. Парижское Евангелие № 74
Такие построения у него нередки, но повторенные миниатюры не вполне тождественны и допускают оттенки соответственно особенностям в рассказах евангелистов. Нет здесь даже двух вполне тождественных миниатюр. Но, обнаруживая в этом случае осмысленное, не механическое отношение к делу, миниатюрист на многочисленных примерах показал, что он копирует с готового образца и не вполне ясно разумеет значение древних иконографических подробностей; таково, например, значение нимба. Мы имеем полное основание думать, что в древнейших лицевых Евангелиях апостолы в изображениях событий земной жизни Иисуса Христа представлялись без нимбов, и только в событиях их жизни, начиная от сошествия Святого Духа, им усвоились уже нимбы как внешний признак сообщенных им благодатных даров и полномочий. Для примера укажем на Евангелия — россанское, сирийское Раввулы и трапезундское императорской публичной библиотеки в С.-Петербурге (№ 21). Миниатюрист же рассматриваемого кодекса употребляет нимб без определенного порядка: одни и те же лица в очень сходных положениях являются здесь то в нимбах, то без оных; в одной и той же группе апостолов — одни в нимбах, другие без них (л. 124 об.); в изображении снятия тела Иисуса Христа с креста спутница богоматери в нимбе, а любимый ученик Христов без нимба (л. 208 об.); в одном из изображений распятия та же спутница уже без нимба. Непоследовательность эта дает видеть, что древнее воззрение на значение нимба не имело особенной важности в глазах нашего миниатюриста. Впрочем, он удержал отголосок этого предания в нимбе Ирода (л. 4). Предания античной древности проходят слабой струей в миниатюрах: миниатюрист с достаточной реальностью изображает палаты с античным портиком в картине воскрешения дочери архонта (л. 17 об.), античный бассейн в картине благовещения Преев. Богородицы (л. 105 об., ср. л. 176), украшает дворец Ирода античной статуэткой (л. 28 об., ср. л. 135), вносит в миниатюру олицетворения ветра, Иордана, видоизменяя последнее в форму мальчика (л. 64 об.); это последнее показывает, что олицетворение Иордана было темно для нашего копииста; неясны также, по-видимому, и некоторые подробности сложной картины распятия (л. 59). Наряду с элементами античными в миниатюрах проходят некоторые подробности, заимствованные из византийского быта, например костюмы, плакальщицы в виде женщин с распущенными волосами в картине воскрешения сына наинской вдовы (л. 121). Но в общем и целом миниатюрист придерживается древних преданий византийской иконографии и твердо помнит, что его дело должно иметь своей первоосновой евангельский текст. Нельзя отрицать того, что он мог знать некоторые из преданий, имеющих темное происхождение и относимых к категории источников апокрифических, но трудно и согласиться с известным специалистом по истории византийской миниатюры, будто миниатюрист, подробно излагая историю благовещения и рождества Христова, без разбора пользуется всеми ходячими апокрифами[51]. Благовещение представлено здесь лишь в одном моменте «у источника», и подробного развития тем, предлагаемого апокрифами, нет. Более подробно представлено рождество Христово в Евангелиях Матфея и Луки, но и здесь мы не находим
6. Елисаветградское Евангелие
Общий состав в том и другом Евангелии одинаков. В елисаветградском Евангелии пропущено лишь несколько миниатюр, имеющих второстепенное значение, именно в Евангелии Матфея: шествие Христа и апостолов на гору Елеонскую (парижск. Ев., л. 53 об.) и приведение Христа на суд к первосвященнику (парижск. Ев., л. 56 об.), третье изображение распятия (парижск. Ев., л. 59 об.); в Евангелии Марка нет второго изображения молитвы Христа в саду Гефсиманском, сошествия Христа в ад; в Евангелии Луки нет трех изображений, относящихся к VI, 20 и след.; IX, 48 и 52–53; воскрешения сына вдовы наинской (Лк. VII, 11 и след.), беседы Христа с законником (X, 25), обличения фарисеев (XI, 42), указания на птиц, которые не сеют, не жнут (XII, 24), на дидрахму (XV, 8–9); в Евангелии Иоанна нет второго изображения учения Христа о хлебе животном (гл. VI). Все эти опущения не наносят решительно никакого ущерба целому: почти все опущенные миниатюры принадлежат к числу тех композиций, которые повторяются в кодексе неоднократно, следовательно, и не представляют особого интереса. Остальные миниатюры в том и другом кодексе вполне соответственны. Отличия в подробностях изображений незначительны; так, например, в изображении рождества Христова (в Евангелии Матфея) миниатюрист елисаветградского Евангелия опускает пещеру, лучи, идущие от руки ангела, фигуру козлика; в крещении опускает ветку в клюве голубя — Св. Духа, звезду, руку Бога Отца и крест в воде; изображение вознесения Господня дополнено двумя ангелами; Богоматерь поставлена в середине между двумя группами апостолов, а ореолу Спасителя сообщен вид разноцветной сферы; в изображении «всяк иже исповесть мя пред человеки» вместо статуи вооруженного воина (император?), перед которой курится фимиам, поставлена статуя идола обнаженного без фимиама. Но если и эти отличия несущественны, то в других изображениях они еще менее заметны. В целом фигуры в елисаветградском Евангелии крупнее, чем в парижском; средняя их величина около одного вершка; в иных местах — несколько больше, в иных меньше. Античный элемент в елисаветградском Евангелии слабее, чем в парижском: в воскрешении дочери архонта (Мф. IX, 25) миниатюрист заменяет античный портик шаблонными палатами, обычными в византийской иконографии, в истории Иоанна Предтечи опускает статуэтку на балдахин дворца Ирода, древний стол-сигма заменен овальным. Он не допускает непокрытой головы и распущенных волос в фигуре женщины, олицетворяющей Египет (бегство в Египет) и прикрывает ее покровом; одевает также в красную тунику обнаженную фигуру Иордана (крещение Христа). Местами видно стремление сообразовать миниатюру с текстом Евангелия в большей степени, чем в парижском Евангелии: изображая чудо второго насыщения народа (Мк. VIII), миниатюрист пишет 7 хлебов, согласно с евангельским рассказом (ст. 5), между тем как в парижском Евангелии только 5, как в первом насыщении; в картине преображения Христос сходит с горы в сопровождении трех апостолов, а не двух, как в парижском Евангелии; в прощальной беседе возле трона Христа только 11 апостолов, а не 12, как в парижском Евангелии; из прободенного ребра раздельно истекают кровь и вода.
7 Елисаветградское Евангелие
Но нельзя сказать, что миниатюрист всегда и везде удовлетворяет требованиям исторической точности; в картину погребения Иоанна Предтечи он вводит епископа в крестчатой фелони, с кадилом в руках; некоторые постройки Иерусалима (вход Христа в Иерусалим в Евангелии Луки) напоминают своими верхушками турецкие минареты; одр расслабленного (Евангелие Иоанна), представленного в двух следующих один за другим моментах (лежит и несет одр), имеет разные цвета; Христос в картине несения креста (Евангелие Иоанна) одет в багряную тунику; между тем в другой картине разделения одежд Христа та же туника имеет цвет голубой с золотой шраффировкой. Подобная же непоследовательность заметна и в применении нимба. Явления этого рода слишком обыкновенны в византийской иконографии. Как размеры фигур, так и колорит миниатюр не отличаются строгим однообразием. Преобладающие цвета красный, голубой, зеленый и темно-желтый, золото — в нимбах и шраффировке. В одних миниатюрах глубокие, в других нежные тона: заметно во второй половине кодекса употребление пурпуровой краски, чего нет в первой. Впрочем, манера письма не представляет существенно важных различий. Условность изображений заметна в большей степени, чем в парижском Евангелии; нет иногда правильности в постановке фигур, тонкие длинные ноги не могут сдерживать тела; обнаженные тела схематичны и не везде правильны; глаза в виде точек; нос, губы и брови в виде тонких линий; лица оживлены довольно ярким румянцем, сделанным мазками: румянец этот выступает даже на щеках не только бесноватых, хромых, скрюченных, но и аскета Предтечи и Спасителя, распятого на кресте; отсюда ясно, что здесь не может быть речи о строго выдержанных типах; не отличается строгой определенностью даже тип самого Христа. Превосходно сделанные и проложенные золотом одежды напоминают лучшие образцы византийских перегородчатых эмалей. Формы одежд, за немногими исключениями, те же, что и в других памятниках византийских. Тождество иконографического содержания в целом и почти полное сходство композиций в двух Евангелиях, парижском и елисаветградском, не оставляют сомнения в том, что мы имеем здесь двух представителей одной и той же редакции; в то же время показанное различие в некоторых подробностях не позволяет признать елисаветградское Евангелие копией с парижского. Если предположим, что миниатюрист елисаветградского Евангелия, имея под рукой парижский кодекс, относился к его миниатюрам критически, исправлял их, т. е. признаем его художником в широком объеме этого понятия, то будет непонятно, каким образом этот художник, изменяя некоторые подробности к лучшему, допустил, например, юношеский тип Спасителя в изображении учения о блаженствах, между тем как в данном моменте правильнее было ввести тип зрелого мужа; античная форма могла быть здесь изменена легко и последовательно с точки зрения миниатюриста XIV–XV вв. Далее, почему не уничтожил он нимба на одном из воинов в картине разделения одежд Иисуса Христа? Почему, преследуя цели точности и определенности, не провел различия между иереями и царями в изображении родословия Иисуса Христа по Евангелию Луки и таким образом исполнил миниатюру хуже, чем миниатюрист парижского кодекса, хотя имел полную возможность избежать этого недостатка? Почему, изображая вторично исцеление прокаженного (Евангелие Марка) в момент, когда он был уже очищен от проказы, он все-таки покрыл его изображение проказой, между тем как миниатюрист парижского кодекса не допустил этой неточности?
8 Елисаветградское Евангелие
Представляется странной та непоследовательность, с которой миниатюрист елисаветградского Евангелия то удачно исправляет миниатюры парижского кодекса, то совсем неудачно портит их. Такое отношение к делу обличает в нем просто копииста, малознакомого при том с греческим языком, как это видно из надписи при изображении Св. Троицы в начале Евангелия Иоанна: «патiр io пневамти»; а если он был копиистом, мало подготовленным к самостоятельной работе мысли и искусства, то ясно, что и отмеченные выше исправления не могут быть приписаны ему, и следовательно, нельзя думать, что у него был под рукой парижский кодекс, который был им исправлен. Он копировал с другого оригинала, местами более исправного, чем парижское Евангелие, и, вероятно, сам допускал некоторые ошибки. Первоначальный кодекс этой редакции, по-видимому, должен был явиться ранее парижского Евангелия. Кодекс этот доселе неизвестен, но в кодексе парижском находятся некоторые признаки его существования. Не говоря уже об античной струе, проходящей во многих миниатюрах и более свойственной памятникам древнейшим, укажем на изображение входа Христа в Иерусалим, где помещено, между прочим, озеро, в которое вливается поток, берущий свое начало вверху картины в карнизе башни; на берегу озера двое детей (то же и в елисаветградском Евангелии): подробность эта, совершенно непонятная и неизвестная по другим византийским памятникам, вероятно, скопирована с готового образца, где она имела более ясные формы и определенный смысл, утраченный в копиях, и, быть может, генезис ее скрывается в скульптуре древних саркофагов, где в подобной форме являлся Иордан (см. ниже о крещении Христа); равным образом, изображая в картине распятия Христа (в Евангелии Матфея) олицетворение церкви, миниатюрист представил последнее в облике Иоанна Богослова едва ли не по недоразумению; в елисаветградском Евангелии вместо фигуры Иоанна стоит фигура женщины. Неясно, понимал миниатюрист парижского Евангелия также и другие античные олицетворения, например ветра в изображении укрощения бури, Иордана в картине крещения Христа. Это заставляет предполагать, что парижское Евангелие есть копия с древнейшего утраченного оригинала, от которого ведет свое начало и кодекс елисаветградский. 3)
9 Укрощение бури. Из гелатского Евангелия
Предположение об изготовлении обеих рукописей на Афоне заслуживает веры. По крайней мере в кодексе парижском находится верный признак его монастырского происхождения; это троекратное изображение киригумена (о Kupt γούμενος): в конце Евангелия Матфея киригумен в золотом нимбе, черной шапочке (?), черной тунике и темно-коричневой мантии принимает книгу от евангелиста Матфея; в конце Евангелия Марка и Иоанна киригумен беседует с евангелистами[55]. Такое высокое положение игумена означает то, что ему даровано свыше уразуметь дух Евангелия и поучать других, — что он продолжает дело евангелистов; подобная ассоциация мыслей и сосредоточение высоких полномочий на личности игумена, при существовании официального преемства высшей иерархии в лице патриархов и епископов, могла родиться легче всего в уме монаха. Миниатюрист парижского кодекса был монах. Миниатюры гелагского кодекса также могли быть изготовлены в одном из монастырей греческих или грузинских, где процветало в ту пору производство миниатюры, как, например, на Афоне. Общий состав иконографических сюжетов является в гелатском Евангелии уже вполне установившимся. Не говоря об изображении важнейших событий из жизни Спасителя, положенных в основу праздников христианской церкви, даже факты и события Евангелия, не столь обычные в памятниках изобразительного искусства, сведены здесь к определенным формам. Процесс свободного творчества уступает место подражательности и копированию. Миниатюрист старается восполнить недостаток творчества тщательностью и разнообразием раскраски одежд, незначительными физиономическими оттенками и видоизменениями в позах действующих лиц. Обстановка имеет характер условный: палаты и деревья повторяются с замечательным однообразием; главное внимание обращено на то, чтобы передать зрителю мысль о внутреннем величии изображаемых действий, а не о внешних условиях, при которых они совершились. В деталях можно встретить и отдаленную связь с искусством античным и некоторые особенности личного уменья и вкуса миниатюристов[56]. Особенный оттенок иллюстрациям этого Евангелия сообщают превосходные миниатюрные изображения из Ветхого завета, находящиеся над ставками канонов в начале рукописи: жертвоприношение Авраама (л. 5 об.), купина Моисея (л. 6), пророки Исаия (л. 6 об.), Иеремия (л. 7), Иезекииль (л. 7 об.), Даниил (л. 8), Давид (л. 8 об.), Соломон (л. 9), Златоуст (л. 9 об.), и деисус (л. 10). Все изображения чрезвычайно мелкие, в медальонах, диаметр которых не превышает двух сантиметров, тем не менее они вполне отчетливы и отличаются чистотой и гармоническим сочетанием цветов. Вводя сюда эти изображения, миниатюрист имел в виду отметить тесную связь Нового завета с Ветхим: прием, получивший свое начало еще в период древнехристианский и проходящий во многих лицевых рукописях греческих и славянских, особенно в лицевых псалтырях[57].4)
10 Воскресение Иисуса Христа. Из сийского Евангелия
Число их простирается свыше 2130 — цифра небывалая в истории византийско-русских лицевых кодексов; из западных кодексов превосходит его счетом миниатюр Библия Филиппа Смелого; но ее миниатюры относятся к обоим заветам — Ветхому и Новому; притом все ее 5000 миниатюр по количеству занимаемых ими квадратных дюймов не превзойдут 2130 миниатюр нашего кодекса. Важность этого памятника для истории русской живописи конца XVII в. признана специалистом по истории русского искусства и иконографии Ф.И. Буслаевым, который вместе с характеристикой рукописи издал и несколько миниатюр ее. Трудно указать другой памятник, который бы давал столь полное и наглядное понятие о состоянии русской живописи того времени; с ним можно сравнить до некоторой степени лишь сийский лицевой, к сожалению нераскрашенный, подлинник (см. ниже). В миниатюрах этого кодекса нашли свое гармоническое сочетание — воспитанная в русских художниках западной школой идея красоты и уважения к иератическому характеру православной иконописи. Стройные фигуры изображаемых лиц (8 1/2 голов, ср. л. 314 — Спаситель в 9 1/2 голов), светлый колорит, тщательно отделанные лица и одежды, выдержанные типы отличают все миниатюры, даже и при заметном различии рук художников[64]. Миниатюристы придерживаются одной схемы: в центре картины помещают главное изображение, внизу некоторые подробности его, а вверху — горы, роскошные палаты, небо с солнечными лучами и воздух. Обработка иконографических тем весьма разнообразна: брак в Кане галилейской (л. 83) представлен в пяти миниатюрах, причем к рассказу Евангелия присоединено совершение таинства брака в русской церкви, т. е. дано символико-литургическое изъяснение евангельскому рассказу; беседа с самарянкой (л. 115 и след.) в десяти, исцеление слепого (л. 130 и след.) в четырнадцати картинах; распятие Спасителя представлено до пятидесяти раз и т. д. Каждое из повторяемых неоднократно изображений имеет свои особенности, если не в целом, то в подробностях. Такое разнообразие, небывалое в памятниках древнерусских, стало возможно только для русского художника XVII в., когда старинное рабское преклонение перед установленными схемами уже уступило место свободному к ним отношению: связь со стариной не была еще совсем порвана, но старина не мешала уже некоторому простору религиозно-художественной мысли. Миниатюристы не копировали свои картины с западных образцов, но сочиняли их сами: они удержали главнейшие из древних композиций, особенно распространенные, например благовещения, рождества Христова, крещения, преображения и проч., удержали и иконографические формы Спасителя, Богоматери, апостолов; но дополнили композиции новыми подробностями, расширили старые темы и оживили оцепенелые иконописные фигуры. В этом оживлении групп и лиц и обнаружилось главным образом влияние западной школы; западных же композиций и частных иконографических форм, прямо взятых с западных образцов, здесь мало; укажем, впрочем, на нимбы апостолов в виде дисков в миниатюре на л. 267 об., распятие с терновым венком (л. 72 об.) и титлом, воскресение в виде выхода Христа из гроба, Св. Троицу в виде треугольника, ад в виде пасти страшного чудовища, душу в виде взрослого человека и живописные картины четырех времен года.
11 Брак в Кане. Из сийского Евангелия
Национальный русский элемент пробивается в формах ясных и определенных: в обстановке картин появляются весьма часто московские церкви с маковицами и крестами. Миниатюристы не стесняются требованиями исторической верности в обстановке событий и повсюду, где в славянском переводе употреблено слово «церковь», пишут русский храм; его встречаем в изображениях исцеления расслабленного (л. 104), проповеди Христа в преполовение пятидесятницы (л. 108), изгнания торговцев из храма (л. 319), Вселенских соборов и т. д. В храме иерусалимском нередко видим престол с лежащей на нем книгой и восьмиконечным крестом сбоку. Объясняется это явление тенденцией к символизму: миниатюрист хочет видеть во всех подробностях Евангелия указания на те или другие формы православного христианства и приносит в жертву этой тенденции историческую истинность обстановки евангельских событий. Мы уже заметили, что к изображению брака в Кане прибавлено изображение православного таинства брака; возле распятия Спасителя (л. 649) помещена русская церковь и в ней престол, чем обозначена связь голгофской жертвы с таинством алтаря; даже обыкновенному кораблю, в котором Спаситель сидит с учениками, присвоено символическое значение, ибо мачта его увенчана изображением русского храма с восьмиконечным крестом[65]. В миниатюрах месяцеслова здесь можно видеть и новгородский Софийский собор, и московский Успенский собор, и смоленский собор, и др., в изображениях русских князей — русские костюмы. Мотивы этих изображений не вымышлены; они имеют связь с действительностью, но подробности архитектурных форм обработаны по иконописному шаблону. Копирование с натуры не входило в задачу русских миниатюристов, и если оно было возможно по отношению к обстановке, заимствованной из русского быта, то уже совершенно невозможно по отношению к обстановке, стоявшей вне сферы их личного наблюдения: достаточно сказать, что наш миниатюрист изображает ветви винограда в виде цветочков, точило — в виде будки, оплот — в виде деревянного забора, сторожевой столп со сторожем — в виде иконописного столика, человека домовитого — в виде русского боярина, мехи для вина и водоносы — в виде бочонков… Из множества замечательных иконографических особенностей этого Евангелия упомянем здесь лишь об изображениях Божества. Миниатюрист, знаток религиозного искусства, без сомнения, знал очень хорошо формы изображения Бога Отца и Св. Троицы; тем не менее, несмотря на свою любовь к разнообразию и пластичности форм, он, за исключением одного раза[66], нигде не изображает Бога Отца в известном образе старца, а избирает для этой цели геометрическую фигуру треугольника с надписью внутри его «Б» (Бог). Полагаем, что в этом случае он находился под влиянием определений Большого московского собора, который неблагосклонно отнесся к изображению Бога Отца в образе старца, допустив его лишь в изображениях апокалипсических[67]. Св. Троицу он изображает в виде треугольника, про углам которого стоят буквы О (Отец), С (Сын), Д (Св. Дух), — форма очень древняя[68], но неупотребительная в памятниках византийских и занесенная к нам с Запада[69]; иногда изменяет эту форму: иллюстрируя слова «седи одесную мене», он представляет Спасителя в короне, Св. Дух в образе голубя, а вместо Бога Отца пишет опять треугольник с буквой Б, окруженный лучистым сиянием. Спасителю повсюду присвоены обычный тип и обычные одежды; но в тех местах, где Спаситель называется Сыном Человеческим, миниатюрист представляет Его в образе Еммануила. Разнообразие и красота форм, богатство внутреннего содержания исторического и символического ставят сийское Евангелие в ряд капитальных памятников русского искусства и иконографии. 9)
IV. Самую обширную группу Евангелий составляют