Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Во всём виноват Гоголь - Георгий Евгеньевич Дзюба на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да, помню, но ты представь себе, что будет, если полетели эти буквы в органы печати? Если эта писанина Бронькина уже в газету попала? А если её переведут на все языки мира одновременно, что будет!? Её же в Париже сможет прочитать даже наш мэр. Что он тогда обо мне подумает? Подумает ещё, что в мэры я сам сейчас порываюсь? Эти ж бумажки Бронькина почти неделю валялись в нашей бухгалтерии у Елизаветы!? Почему она мне сразу об этом не доложила? — строго спросил он почему-то у Айгуль о бездействии бухгалтерши Елизаветы.

— Никому ничего доверять нельзя, даже Фелиция промазала…

— Петушок, милый! — снова замилела к нему Айгуль особой лаской. — Я же тебе давно уже говорила, что держать главбухом свою бывшую жену на своём собственном предприятии может только самый последний… смельчак.

И Пётр Октябринович снова почувствовал себя так, как мог бы себя ощущать только самый одинокий саксаул на краю Сахары.

— Нет, — думал Мудрецов, — руководитель моего ранга не должен распускать нюни тогда, когда речь идёт об интересах нашего города, о национальной безопасности целого района Краснотупиковского края.

И он устало потянулся к бутылке… Теперь он с удручённым недоумением уставился на висящий напротив кровати фамильный герб с кавалерийской саблей. С выдираемыми из толстой книжки ветром и вьюгой и улетающими вдаль листками. С трепещущей из последних сил свечой и несметным числом латинских букв в виде умнейшего изречения, содержание которого у него уже давно совершенно вылетело из головы. Рядом, «…разметавшись в обворожительной наготе…» после чрезмерно сильного умственного напряжения, размеренно сопела и о чём-то бормотала во сне студентка целиноградского ПТУ лёгкой промышленности Айгуль…

Что будет далее и будет ли что-то вообще, мы узнаем намного позднее, а в эту минуту нам известно лишь то, что «…красивая рессорная небольшая бричка…» в этот день в когда-то губернский город, а ныне в безумный районный город NN не въезжала. Неизвестно, имеет ли какое-то отношение к нашему повествованию тот факт, что официально в тот день в город въезжали самые обычные автомашины с хлебом и колбасой, мукой и цементом, неплохо сохранившейся одеждой европейских марок и лучшими китайскими товарами, недорогим маргарином и пальмовым маслом в бочках. Въехал даже один самосвал с апокалипсическими цифрами 666 в госномерном знаке, как это точно показалось дежурному полицейскому будочнику. Правда, неизвестно зачем и почему этот самосвал въехал в город, поскольку был он с совершенно пустым кузовом. А поскольку в городе NN волшебное превращение хамовитых и опасных милиционеров в приветливых и внимательных полицейских ещё не завершилось, то и в этом вопросе возникла разноголосица. Дело в том, что будочник к тому времени уже столько вытащил себе всякой всячины из проезжающего транспорта, что даже и не ведал, как унесёт её домой, чтобы не повредить упаковку. А что было ещё, правда, уже к концу своего дежурства? По случаю предстоящей переаттестации будочник в тот раз был пьян заметно сильнее обычного и вынужденно фиксировал транспорт совершенно лёжа, а его загрузку определял лишь только по изгибу его рессор.

В этой связи и образовалась главная загвоздка его бдительного дежурства. Наутро слегка протрезвевший будочник-гаишник и сам был не вполне уверен, был ли это апокалипсический госномер самосвала 666 и 99 московский регион либо всё это выглядело несколько наоборот?..

Однако до того дня чрезвычайно редкая московская машина достигала районного города NN. Поэтому и сообщение о том, что Москва может быть секретно в делах этого города замешана, стало для главного полицеймейстера всё того же города NN ещё более враждебным известием, чем все шестёрки на номерах автомашин и квартир города и района вместе взятые…

Глава IV

Сухари

Чудна, дивна и густа ночь в Краснотупиковском крае, где аборигенные вожди номенклатуры и киты самотканого бизнеса, невзирая на циферблат и стрелки часов, упорно пропихивают в историю земли нашей своеобычную известность и славу, клокочут идеями и пенятся планами неслыханных габаритов. И так уж повелось, что идеи и планы здесь всегда басистее и наваристее самой жизни. Но и в этой фантастичной закраине вселенной безмятежному детству даже простого люда незабвенна она, ночь эта, чистыми снами и яркими зарницами воспоминаний о чарующих мгновеньях подвигов или пусть даже самых мелких побед, памятью и её движеньем по страницам дневных событий, случившимся хоть в той же дворовой песочнице, но кажущимся однако значительными и даже крупными. Отрочеству шепчет и назойливо напоминает ночь о бесстрашной личной причастности тихо посапывающего человечка к делам великатей. Таким, как к торжеству, например, и дерзости храброго полёта с кручи на санках или на фанерке, вызывающего учащённое сердцебиение и ужас восторга в бездонных голубых глазах матрёшки-воображалы с рыжей чёлкой и косичками из параллельного класса и подъезда, что напротив. Юность во всепогодных снах своих здесь не пропустит и той минутки, чтобы поймать своим носом лёгкие ароматы только что нажаренных матушкой драников или народившегося в печи хрустящего кукурузного хлеба. Старости и дряхлости чаще всего тутошняя ночь, напротив, длинна, мрачна, непамятна, несъедобна, неспокойна, душна и возмутима тягучими и тревожно продолжающими невнятностями и неразберихой. Такими бездарностями здесь славна одна лишь только липкая, змеящаяся, шипящая, дымящаяся, грызущаяся и пинающаяся в бока очередь у Единого окна приёма вторсырья и чистой стеклотары. Окна, что прорубили в фасадной стенке города и на основании неустанной заботы о граяаданах и ласки к ним кипящих умов администрации NN — районной столицы по благоразумной программе их социальной зашиты от любого из видов нападения.

А что думать, когда эта ночь не во сне, а наяву неостановимо волочится из угрюмой тьмы мокрого осеннего вечера, неосвещённых и неопрятных улиц, но чрез всю унылую рабочую смену и вплоть до секунд выверенного природой-маменькой светлого старта дня новейшего? Если вместе с лошадиной усталостью доставит она человеку труда утреннюю свежесть и небо с прояснениями, а с умытыми пейзажами и обновлёнными ощущениями принесёт ещё и получку или аванс ему, и другим-третьим гражданам? Здесь уж трижды хорошенько поразмыслишь, что брякнуть по поводу этому: улетела ночь противная? иль хороша ты, ночка тёмная? И тогда ты каменеешь от столь неожиданного просветления. Как же проморгал ты на ночной вахте и на циферблате неохватного и странного для всех, кроме пятнистых бурёнок, часового пояса родной губернии и центральной площади райцентра ту отметину, когда иссиня-чёрное крыло ночи смахнуло с небосвода последние звёзды; когда первые лучи небесного сияла зажгли свои яркие блики на запылённых полях стеклопакетов окон, годами хранящих на себе заводскую плёнку и оттого рябых и пупырчатых их рамах? Кто же разметил эти искристые тропинки по сомнительной чистоты глади реки и зеркал, забытых природоохранной прокуратурой и потому заваленных всякой чепухой песчаных карьеров в результате весенних демократических субботников? Какие силы без спросу властей смогли натереть рдяным златом купола святилищ? Кто смог одеть на дерева тёмно-перламутровые, но уже слегка тронутые позолотой косынки и шарфы, нацепить их хоть и на тощие, но непролазные рёбра и хребты кустищ, обглоданных частным, но мелким рогатым скотом в центральном городском парке культуры и отдыха?

Между этим тревожным, чёрным и неуютным вечером и торжествующим пробуждением грядущего дня — тысяча полутонов и гармоний от одного края радуги до другого, хотя безразличному обывателю поначалу все они кажутся больше вороными, серыми в яблоках или без яблок, тусклыми или грязно-молочными, линялыми или дымчатыми. И не всякий дельный прохожий или даже бездельный трутень, возлежащий на потрескавшейся от дождей и морозов лавке у калитки, или даже вольно шатающийся и пока ещё не вполне знаменитый художник способен заприметить и выстроить все эти оттенки среднерусской провинции в слаженную линию отутюженного порядка. Не каждый сможет поймать тот чудный миг, который позволяет незамедлительно обнаружить и восхититься этим сказочным парадом красок в начале их логического торжества перемещения от полюса неярких тонов до пика рождения сочных, вытесняющих серость, что трусливо уступает свою власть глухому буйству ликующей провинциальной природы.

В обозреваемом нами районном городе NN больше ценятся, однако, чёрный и белый колеры. Здесь стоит только скверному и беспутному горожанину произвести нечто вроде как на удивление твёрдого шага или хотя бы споткнуться сдуру, но в правильную сторону иль сымитировать действие для условно-вероятного блага общества, как прощается всё чёрное и противное из его бытия и постыдного небокоптительства. Забываются все его корыстные и мерзкие художества и чудачества, с которыми ещё вчера разбирался тот же участковый полицмейстер, о чём не только вся улица, но и город ещё позавчера гудели гулом непримиримо и неприветливо. Да и как было не устремлять на него телескопы общественной внимательности, если вдруг выгодно прогремевшее сейчас лицо дотоле богу неугодно воровало да бесчинствовало. Если оно кого-то изжёвывало сплетнями и скандалами до печёночных колик и даже до состояния временной нетрудоспособности, а потом лицо это ещё и собственную жену, материально и чувственно опустошённую, за порог и, по слухам, будто бы ещё и спьяну, выставило однажды на улицу. Оказалось — насовсем от жены оно избавилось. И не потому что напилось оно совсем пьяным, а потому лишь, что подло оно и прело, а желторотую и смазливую сменщицу бывшей благоверной своей давно уже и снова на нетрезвую и любострастную голову среди умелых в утехах и ночных выдумках кастелянш общежития вылапало да из номеров к себе выманило.

И вдруг у того этого, с кем нам и вчера тоже не по пути было: сегодня бац! и чуть ли не подвиг совершается! И всё нажитое им из общепротивного в одночасье даже холёными депутатами районными позабывается и чёрное враз становится белым. Прямо сутра от головы района и города — почётная грамота! В исполнительной администрации: «Из-з-вольте в президиум»! К празднику — ведро мандаринов импортных, бесплатный талон на электрическую мясорубку отечественную с доставкой к подъезду и портрет в газете! А из краевого центра… О льготных и почётных почестях из Краснотупиковска вам и рассказывать не хочется. Они там такие, что даже шофёрам в гараже администрации города и учителям гимназий по длиннющим, как к стоматологу, очередям и закулисным согласованьям с неведомо чьими трудовыми коллективами редко полагаются…

А порой случаются фокусы совсем других сценариев. Живёт себе человек во всю силу анкеты и по тем правилам, что из телевизора первыми каналами требуются, и трудится гражданин, как пчела на пасеке, или, как говорится, по строжайшим заветам нашего превосходного правительства. Но мужа этого скромного и некичливого, полного образца по делам правильным и не лишним городу, никто в пример не пропишет и даже к плохенькому празднику простой навагой свежемороженой хрен порадует. А как споткнётся этот образцовый налогоплательщик на пути жизненном совсем чуть-чуть, оступится по первому льду, зловредными языками специально до блеска отшлифованному и подозрениями смазанному… Так и что же тут сразу получается? Погиб человек, почти насмерть погиб. Клюёт его воронье нетерпеливое наперегонки и в хвост и в гриву, шакалы за его ушами челюстями лязгают безо всякого предупрежденья и уважения ко всем его заслугам, ранее неотмеченным, к доблестному поведению его и к характеристике исключительно положительного содержания и такого же свойства. И никто из обывателей даже у самого себя не поинтересуется: за стоящее ли дело человеку болезненное замечание привсенародно сделано или за чепуху дешевле какого-нибудь сухаря зачерствелого?

Потому нашему читателю и не следует думать об Афанасии Петровиче Бронькине опрометчиво плохо или неуважительно после ранее или позднее прочитанного. Не надо помышлять, будто бы Бронькин на сухие ломти батона, превращённого в сухари, всю свою жизнь нацелил, а потому сидит он на своей табуретке по-волчьи голодным постовым иль дежурным менеджером то днём, то ночью. Предрасположил Бронькина когда-то давно к дешёвым, но сдобным сухарям чрезвычайно неожиданный случай, что оказался не хуже неимоверного происшествия корпоративного уровня. Тогда только и лишь единожды Афанасия конкретно чёрт попутал так неумно и вероломно, что попался и вляпался Бронькин. Да и то, даже и не с первого взгляда видно, что совершенно не опытный иль не так, чтоб матёрый чёрт, а скорее мелкий чёрт толкнул его в позор той ночи, не разобравшись в сложившихся обстоятельствах…

Поливал однажды Афанасий Петрович в ночную смену в главной приёмной зале учреждения цветы. Надо отметить, что делал он это часто и по собственному сердечному призванью, ибо за цветами ухаживал безо всяких денежных доплат и моральных преференций со стороны руководителя учреждения. Ибо устойчиво и жгуче всегда любил Бронькин естество, включая даже кактусы африканские и бегонии обыкновенные. Да и в приёмных покоях генерального директора тогда нагло восседала одна пустая и ленивая, но мстительная растепеля. Секретарша даже не считала эти цветы живыми до тех пор, пока её саму одна из перезрелых и энергичных, наиболее способных и высоконравственных девиц-сотрудниц учреждения хорошенько не подставила и не съела за бездельное поведение, а также неопровержимые доказательства её несвоевременных домогательств Петра Октябриновича Мудрецова в служебное время и нескромность в быту. «Есть случаи, где женщина, как ни слаба и бессильна характером в сравнении с мужчиною, но становится вдруг твёрже не только мужчины, но и всего, что ни есть на свете». Словом, именно такая женщина Елизавета, девица строгая, незамужняя и свободная, в учреждении имелась…

Так вот. Не уберёг себя должной внимательностью Афанасий Петрович в тот раз и не так чтобы стырил, но позаимствовал ночью в этой расфуфыренной ожидальне с пальмою и попугаями — злостными матерщинниками — упаковку сдобных сухариков, которые в шкафу уже давно устаревшие к употреблению и без всякого дела ненужной тьмой лежали. В этом шкафу, по правде говоря, чёрт его знает, чего только в ту ночь там не было. Не было там в ту ночь даже скрепок канцелярских, на которых у Афанасия Петровича дома обыкновенно висели шторы. Впрочем, весьма сомнительного качества скрепок не было, скрепок, постоянно разгибающихся под весом штор и гардин и уходящих от Бронькина по негодности в металлолом практически ежемесячно. Не было там даже сыктывкарской писчей бумаги, над которой Афанасий Петрович постоянно ломал себе голову и думал, чего бы такое завернуть в неё себе и как бы его так себе завернуть на обед и правильно, чтобы получилось и эстетично, то есть чтобы не выглядывало оно из бумаги да и сытно было. Но дело даже и не в этом, поскольку там лежали в ту ночь сухари непригодные, которые любая бы санэпидемстанция могла бы арестовать на пожизненные сроки и утилизацию.

Утром бухгалтерша Елизавета, «…баба жёсткая в поступках, несмотря на то, что охотница была до изюму, пастилы и всяких сластей, бывших у неё под замками…» как в приёмной для гостей, так и для себя именно, сначала запустила донос «…сквозь форму бумажного производства…», а затем и на словах взъерепенилась и взорвалась крепко. В учреждении мегера-бухгалтерша крик невообразимый одномоментно затеяла и вздула вселенскую реакцию. И поскольку сухари эти ранее были метко ею сосчитаны, то и никчемное подозрение ценою в 32 рубля 64 копейки пало точно на сивую голову Афанасия Петровича. Скажем ещё, что Афанасий Петрович, несмотря на свои способности и дарования, ещё до того случая вошёл с мегерой Елизаветой в контры и крутую неприязнь на почве своей необыкновенной грамотности и начитанности и по ночам у Елизаветы вот уже неделю как не показывался. Понятно, что от этой холостой вешалки, мечтающей лишь о мужике, который зацеловал бы её в смерть, ожидать чего-то другого уже не стоило. Понятно, что в такой обстановке о компенсации образовавшегося на него нападения даже смертельными поцелуями не могло быть и речи, а попытки его заняться этим делом накалили ситуацию до невероятия. Консервация дремучей отсталости в бухгалтерше Елизавете нежданно-негаданно закончилась и вспыхнула уже не отсталостью, а всепожирающим прогрессирующим пламенем. Вспыхнуло оно ещё и потому, что она к тому дню уже считала Бронькина врагом их потенциального семейного счастья и поставила на нём крест. Она уже радостно потирала руки, считая, что в отместку Афанасию пик низости и подлости ею покорён.

Но Бронькин и тут не стушевался, потому как всегда и не случайно славился своей авангардностью, порывистостью и увесистостью точно выверенных ударов по чужим мыслям и окружающим фактам. И он тут же соорудил свою блестящую одноходовку. Афанасий Петрович выбросил из памяти былые ахи-чмоки и удачно припомнил окружающим товарищам свои отличные характеристики с прежних мест работы, письменное поручительство знакомого батюшки и боевую биографию построчно. Потом он взялся за воротник образовавшейся проблемы обеими руками. И он так громогласно отклонил от себя бухгалтерские инсинуации, такими наукоёмкими выражениями, а также околопечатными оборотами, возбуждающими даже сантехников и каменщиков в строительной отрасли, это сделал, что даже их не скупой на подобные выражения, но сильно начитанный генеральный директор Пётр Октябринович Мудрецов оказался в долгом и продолжительном замешательстве. В отместку за мелочную критику Бронькин сообщил всему коллективу вдобавок ещё и полный максимум предположительного о бухгалтерше. А в заключение даже надежду выразил публичную, чтобы сейчас же ещё что-нибудь необычное для дамской конституции у Елизаветы на её узком лбу выросло.

Генеральный директор в тот день и сам бухгалтершей был не вполне доволен. И когда гендиру всё-таки удалось выбраться из тени нетипичного для него смущения, то первым делом ему пришла в голову затея потребовать, чтобы Афанасий Петрович возглавил редколлегию межэтажной стенной газеты их учреждения с дарованным им ей именем «В лучах рентгена». Вторая его мысль тоже неплохой оказалась — учредить для Бронькина доплату к жалованию размером в 97 рублей 92 копейки в месяц на сухари.

Зато попугаи в приёмной генерального директора с того дня заглохли, словно в рот воды набрали. Потом дар речи к ним вернулся, и говорить-таки они начали, но уже без всякого ехидства, а слова из ненормативной лексики отпускали лишь слабому полу и только тогда, когда пол этот к директору шёл не в юбке, а в штанах, как бухгалтерша. По такой причине в городе даже небольшой дебош получился, потому что обе птички много чего высказали начальницам управления образования администрации города и главной овощной межрайбазы, что к генеральному директору в штанах на приём припёрлись. Те сначала отнекивались и всё отрицали, затем объясняли своё поведение тем, что их никто замуж не берёт и что у нас, дескать, страна даже от попугаев свободная, а потом даже принялись подозревать друг дружку в разглашении совместной тайны и припадочно разревелись. Но это уже совсем далёкое отступление в сторону от получившегося с Бронькиным скандала, не имеющее отношения даже и к Елизавете.

Важно, что с тех пор у Афанасия Петровича Бронькина образовался очень сильный осадок по отношению ко всем сухарям и бухгалтерии. С того дня сухари преследовали его каждодневно, а по ночам особенно часто, если не сказать, что всегда они атаковали его неотвязчиво. Лишь встретится где-нибудь на улице бродячая собака взглядом с ним, а в глазах псины ему уже чудится: «Дай, гав-гав, сухарик, гав-гав!» Протиснется Афанасий Петрович в магазине к прилавку будто бы за зелёным горошком или консервированными баклажанами, а мигалки продавщицы, напоминающие ему формой сдобные хлебобулочные изделия, вроде как подмигивают: «Сухари не забудь, Афоня, свежие привезли!»

Дома у Афанасия Петровича что ни ночь, то свежая выпечка. То ему портрет француза Наполеона через телеканал «Культура» насчёт сухариков двумя глазами сразу моргает, то король испанский Фердинанд VIII послов с испанскими сухарями присылает и с приглашением непременно явиться к нему во дворец на чайную церемонию со своими сухарями, в чёрном смокинге с бабочкой и с бухгалтершей Елизаветой. А то проснётся Бронькин среди ночи весь в поту, с трудом оборвав сновиденье, где он лежит в шезлонге под зонтом, размалёванным сухарями, как божья коровка, совсем не одетым, но в неровном загаре. А вокруг обязательно городской пляж На песке пружинистые бухгалтерши лежат в два ряда с тяжёлыми цепями из жёлтого металла и каменьями на шеях в целях задуманного ими же в отместку всему городу ритуала коллективного утопления. И что особенно видеть ему было неспокойно и страховито, что вместо купальной одежды перси всех бухгалтерш лишь частично прикрывают местами обкусанные до пятаков щербатые сухари с маком, изюмом, тмином или даже совсем безо всяких растительных добавок и вкусовых ароматизаторов, то есть обычные московские классические сухари. Ниже персей даже успокаивающих душу обломков сухарей не наблюдается. Там лишь местами слегка стриженая паутина, чуть подёрнутая изморозью, и подгорелые крошки от сухарей в туманной дымке, а тишина такая, что даже подплывающий к урезу воды окунёк по движенью волн кашалотом видится.

Словом, с тревогой во всех своих членах Афанасий Петрович просыпался так почти что постоянно и больше уже не смыкал своих глаз до самого рассвета…

Глава V

Под красной выпушкой мундира

Чем бы ни повеяло вам от истории с этими сухими хлебобулочными изделиями, сдвинувшим даже генерального директора учреждения Петра Октябриновича Мудрецова на беспримерную щедрость, эквивалентную стоимости трёх пачек сухарей ежемесячно, не будем выковывать саркастическое отношение к господину Бронькину. Какими бы изуверскими ни привиделись вам все эти наскоро сварганенные бабьи придирки бухгалтерши Елизаветы, не стоит мнить об Афанасии Петровиче невыгодно. На самом деле Афанасий Петрович всегда оставался уравновешенным малым, состоял в трезвом уме, был слегка себе на уме и в то же время слыл, бесспорно, зрелым специалистом несильно оппозиционных склонностей по отношению даже к ненавистной бухгалтерии, правда, лишь в части, касающейся отпускающей ему получку кассы. Бронькин продолжал таить в себе такие оглушительные проекты, о которых люди пока ещё и не мечтали даже в самых крупных и закрытых акционерных обществах и в хитроумных банках. Развивая уже имеющиеся в наличии неоспоримые достоинства, умело затеняя простительно-мелкие несовершенства и презирая глупое упорство со стороны местечкового корпоративного невежества, Афанасий Петрович мечтал о славе. Он утешался Гоголем, искал и находил в его строках секретные знаки и скрытые от равнодушных взоров намёки на места её обитания, а иногда от большого ума своего даже вступал в заочный спор с поэтом. Со своей славой при жизни Бронькин пока ещё не встречался.

Чик-в-чик той ночью линзы его вольнодумства с особой резвостью и в очередной раз упёрлись в жажду совершить сильный и полезный для себя подвиг, замешанный на военных сведениях и житейском опыте. Соображения Афанасия Петровича сводились к тому, что злобно-тупое охаивание армейских привычек и утверждений, что офицеры ни на что не способны, — обыкновенные фокусы местных властей для сокрытия от прогресса талантов и достоинств офицеров. Он твёрдо знал, что военные люди неизменно и беспрерывно готовятся к подвигам, ибо у них обычно и на постоянной основе несметное число врагов, чьи лукавые мысли служивые люди пресекают вечно, обладая закалкой и выдержкой, с любыми другими закалками и выдержками несравнимыми. О том, что этим людям то квартир не дают, то жён их да детей по принадлежности не устраивают, а те всё равно как-то вывинчиваются, ему даже и вспоминать не хотелось. Афанасий Петрович об этом тоже имел самые верные сведения, да и личные враги у него в городе никогда не переводились и неплохо здравствовали, а то, что они уже состояли в числе его врагов, пока ещё и не догадывались. Заметим попутно, что армейский или почти что уголовный опыт Афанасий Петрович уже имел предостаточный, что разворачивало его масштабные дарования до огромного диапазона, мысленно распространяющегося далеко за административные границы города.

Думается, однако, что пришла нам пора всё же отвлечься от внутреннего мира нашего героя Бронькина и без излишних затей и отступлений повести дальше хронику сей ночи в этих откровенно вялых строках аритмичного сюжета с мудрёными построениями букв и слов.

Не будем от вас скрывать, что в тот миг, когда было уже точно установлено полное отсутствие сухарей, Афанасию Петровичу из небольшой повести Н. В. Гоголя «Невский проспект» попался на глаза поручик Пирогов, в образе которого он в ту минуту, правда, чего-то необычного не обнаружил. Самоуверенный и самовлюблённый, самодовольный, пошлый и наглый получился этот Пирогов у Гоголя, хотя и не без талантов «собственно ему принадлежавших»: в чтении стихов из «Дмитрия Донского» и «Горя от ума», особом искусстве «пускать из трубки дым кольцами» и «приятно рассказать анекдот». Таких людишек и сейчас хоть пруд пруди. А этого Пирогова качественно отмутузили питерские немцы-ремесленники за непристойное приставание к жене одного из них. Субтильная фрау тоже не без греха показалась, да и глуповатенькой до неприличия. Расстроился было Пирогов от того, что ему крепко по портрету досталось от рук германских гастарбайтеров. А после заглянул в кондитерскую,«…съел два слоёных пирожка, почитал кое-что из „Северной пчелы“», что в те годы редактировало «блистательное солнце нашей словесности», как окрестил Ф. В. Булгарина А. С. Пушкин, и вышел из точки общественного питания «…уже не в столь гневном положении». Что тут скажешь? «Ну да ведь дан же человеку на что-нибудь ум»…

Понятно, что если бы порка этого поручика получила всеобщую огласку, то вероятность последующей дуэли, исключения Пирогова из списков полка, а то и суицид этого вояки как вариант выхода из скверного положения, были бы по тем временам весьма очевидны, желательны и неизбежны, — задумался Афанасий Петрович. — Но здесь сведения о провале благообразия в обществе и не топтались, а потому цена чести офицера оказалась равнозначной стоимости двух слоёных пирожков. Память Афанасия Петровича чего-то вновь вернулась к Чертокуцкому из гоголевской «Коляски», который ему ещё раньше понравился, хотя тот и получил в период военной службы оплеуху за шулерство. — Вот ведь как бывает, — ещё глубже задумался Афанасий Петрович и «…омрачился жёлчным расположением взволнованного духа…» — И Пирогов, и Чертокуцкий оба ведь потеряли и офицерскую честь, и гражданскую совесть, а в службе — первый перспективно зацепился за питерский гарнизон, небось, ещё и генералом станет! Второй — благовоспитаннейший господин, умеющий напускать в глаза пыль мешками, с цветастым достоинством произвести наипорядочнейшее впечатление, а потом ещё и пролезть в движущийся резерв повышения в ранге и на гражданском поприще. Как же везёт людям!

В петербургских строках повестей Гоголя внимание Афанасия Петровича засекло царапину на мостовой от «гремящей сабли исполненного надежд прапорщика», «соколиный взгляд кавалерийского офицера» и даже подслушанную писателем беседу о превосходстве «военной службы над статскою». Здесь же он уточнил себе, что светлый эполет постоянно блистал «между благонравной блондинкой и чёрным фраком», а к особенностям военных, вышедших из среднего класса, прочно прилепилось умение заставлять смеяться бесцветных красавиц и не пропускать публичных лекций, так как офицеры считались «учёными и воспитанными», любили «потолковать об литературе», да и по театрам шлялись неустанно. Афанасия Петровича чуть удивило только то, что, приуготовляя к печати «Невский проспект», Гоголь убрал оттуда встречу одного из героев повести с офицером в публичном доме. Вроде бы как цензура, заботясь об авторитете военных, усомнилась в типичности таких простецких фактов, считая, что офицерам российской армии в борделях интереса не имеется. А потому в повести был записан не собственно офицер и не в борделе в целом, а упоминается лишь то, что из одной из дальних комнат этого публичного дома выглядывал и «…блестел сапог со шпорой и краснела выпушка мундира». Вот и пойми теперь, что из-за этой цензуры получилось у писателя Гоголя не совсем точно, а что просто ужасно и невнятно!?

— Всё это издержки в подготовке цензоров и незнание ими жизни, — решил себе Бронькин, принялся шерстить взором осточертевший ему красный уголок и надолго задумался. — Ничего не меняется: вешалка с переходящими парадными доспехами дневного швейцара заведения, целлофановый пакет с вязальными спицами и пряжей, авоська с пустой молочной бутылкой, клетчатой кепкой и книжкой какого-то Сорокина про цветное свиное сало… Ага, что-то всё ж меняется! Из прорех дамской жилетки, парящей на самодельных проволочных плечиках, с любопытным блеском в пуговках выползли рукава розоватенькой блузочки. Раньше из этих прорех свешивалось что-то близкое к чернильно-фиолетовому окрасу…

— Даже здесь существование меняется, только в работе с кадрами застой! — недовольно пробубнил Афанасий Петрович, и сети его непричёсанных мыслей перекинулись на господина «ревизора» Хлестакова, которого когда-то в Пензе за картами в четверть часа «обобрал» тот дивный пехотный капитан, что, как отмечал сам Гоголь, изумительно «славно играет!». Вспомнилось ему из прочтённого, как Ивана Александровича Хлестакова поселили в пятом номере гостиницы под лестницей, где до его прибытия за картами подрались командировочные офицеры. Потом письмо известного И. А. Хлестакову поручика, кому жизнь и служба невероятно удались: всё «…в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» И лишь о боевой подготовке в письме — ни слова и ни звука…

— Эх, была армия слепком общества — его барельефом и осталась. Не те, не те времена нынче, — напало на Афанасия Петровича новое мыслетворчество. — Взять того же Платона Кузьмича Ковалёва «кавказского коллежского асессора», что в повести «Нос» временно без носа остался. В тридцать пять лет лишь первый штаб-офицерский чин. И уже, будьте любезны, право на потомственное дворянство! А где карьеру сделал? В «горячих точках», где и сегодня чинами безбожно балуются. Тогда специалистам не требовалось даже университетского диплома и дополнительных экзаменов, без чего в остальной России было не пройти и не протиснуться. Потому П. К. Ковалёв и ощущал себя больше военным, нежели штатским товарищем. Потому он и никогда «не называл себя коллежским асессорам, а только „майорам“», да и в Санкт-Петербурге непрестанно «…хлопотал об вице-губернаторском месте, а в случае неудачи об экзекуторском».

— Нет! Льготы в выращивании крепких чинов не подмога! Семья и школа, вот база жизни! — Перед глазами Афанасия Петровича будто бы неведомая сила распахнула второй том «Мёртвых душ», где сынок Петра Петровича Петуха — Николаша — восторгался Ингерманландским гусарским полком, лошадьми ротмистра Ветвицкого и кавалерийской подготовкой поручика Взъемцева. Будто молнией вспыхнула у него перед глазами светлая будущность армии Российской империи. А потом она и погасла, потому что дальше Николаша с братцем Алексашей за столом «хлопалирюмку за рюмкой» и трубку, оказалось, уже курить давно научились, и о Петербурге напропалую мечтали. — Да, Чичиков глыба, гений! В чём тут возразишь Павлу Ивановичу? Закончится всё это для молодых Петухов «кондитерскими да бульварами». Не пойдут в армию пацаны! Верно Чичиков их орбиту тогда начертил! Как в воду глядел и точно выразился тогда о призывном контингенте и олигарх Костанжогло Константин Фёдорович: «Уж нет осьмнадцатилетнего мальчишки, который бы не испробовал всего: и зубову него нет, и плешив». Вслед за призывниками перед очами Бронькина явилась страница с описанием улицы губернской столицы, где за дамой «недурной наружности» следовал мальчик «в военной ливрее». Даму по остроте взора заприметил опять-таки Чичиков, мальчика — Гоголь Николай. Ну что ж? У каждого свои диоптры…

Афанасий Петрович давно уже себе уяснил, что в творениях его кумира Гоголя Николая из числа военных больше всего армейской молодёжи. Понятно, что в России постов для крупных чинов коты наплакали, да и цензоры к описаниям генералитета пощады не знали. Так у Гоголя и получилось, что в компании «Мёртвых душ» обошлось без действующих армейских генералов. Генерал Бетрищев — отставник, да чиновные особы: генерал-аншеф, обладающий взглядом «огнестрельного оружия» и чуть ли не царь по положению, и губернатор, «…человек военный, строгий, враг взяточников и всего, что зовётся неправдой». Все они люди справедливые и, как это всегда водится, безгранично, вплоть до попустительства, доверчивые.

Настоящий полковник в «Мёртвых душах» обнаружился один. Он в неформальной обстановке поднёс и сунул дамочке в руки «…тарелку с соусом на конце обнажённой шпаги». Майор тоже один. О нём известно лишь то, что тот мастерски обыграл помещика Ноздрёва в карты. Капитанов несколько. В годы работы П. И. Чичикова в таможенных органах в результате его конфликта с приятелем из-за вертлявой юбки оба потом оказались в дураках, а «…бабёнкой воспользовался какой-то штабс-капитан Шамшарёв». Воспользоваться — «оставить за собою» или «употребить в свою выгоду», как пишет В. Даль. А «пользоваться» по другим источникам — это уже «осуществлять желаемое». Такое вот широкое отношение к «бабёнке», в смысле тождественности, когда-то выписал себе в тетрадку Афанасий Петрович, что сейчас и вычитал из неё. На балу у губернатора выявился и другой армейский штабс-капитан. Запомнился он тем, что «…работал и душою и телом, и руками и ногами, отвёртывая такие па, какие и во сне никому не случалось отвёртывать».

Штабс-ротмистр удачно олицетворил в поэме весь драгунский полк. С этим полком выяснилось, что по оценочному суждению исторической на страницах поэмы личности помещика т. Ноздрёва примерно сорок офицеров в ущерб боевой готовности указанного воинства, причём одновременно, пьянствовали или, как современно подумалось Бронькину сейчас, отжигали по полной программе и ураганили. Заводилой этих хмельных карнавалов у драгун, по словам помещика, как раз и выступал штабс-ротмистр Поцелуев «…такой славный! усы, братец, такие! бордо называет просто бурдашкой. Принеси-ка, брат, говорит, бурдашки!» Для Поцелуева и трактирный половой оказался как брат, и элитный напиток, вроде кваса или минералки, что Бронькину тоже понравилось. Драгуны, показалось ему, так дерзко служили, что когда одному местному князю потребовалось отхлебнуть шампанского (у Афанасия Петровича даже дух перехватило) — не нашлось «…ни одной бутылки во всём городе, всё офицеры выпили». В то же время отсутствие в красном уголке обычных сухарей и море разливанное французских вин у драгун Афанасию Петровичу показалось издевательством невыносимым. Это ему очень сильно не понравилось, однако отогнать из подвального помещения огорчающие его мысли оказалось тоже не по силам. И здесь Бронькина снова одело волной воспоминаний о потерянной военной карьере, текущей работе и утраченной выгоде благополучия иждивением третьих лиц. Вполголоса он даже вынужденно отправил несколько оскорбительных слов в адрес известных ему персон, включая своего бывшего комдива, Мудрецова и Елизавету. Для себя, конечно, тоже оставил слов немало, однако тёплых и, как обычно, выразительно душевных.

Другой штабс-ротмистр из числа героев поэмы «Мёртвые души» служил где-то в захолустном гарнизоне. Это муж Александры Степановны (в девичестве Плюшкиной), чья «…походная жизнь с штабс-ротмистром не была так привлекательна, какою казалась до свадьбы». Деловые качества зятя Плюшкина Бронькин знал лишь по ужатым и сильно скупым оценкам его тестя. Здесь, естественно, только весьма условно можно было допустить, что зять Плюшкина был не очень умный, хотя, в конечном счете, всё-таки сердечный человек. Мужик понимающий, что у обладающего столь мудрой скупостью тестя что-либо выпрашивать — бесполезно.

Казалось, что Гоголь был добр ко всем военным всегда, и даже в описаниях дичайшей глухомани он искренне жалел безвестного пехотного офицера, «…занесённого, бог знает, из какой губернии, на уездную скуку».

Поручиков или прапорщиков на страницах поэмы Афанасий Петрович нашёл двоих, причём более ответственно относился к службе тот, что приехал из Рязани и поселился в шестнадцатом номере той же гостиницы, где и проживал Павел Иванович Чичиков. Он зарекомендовал себя большим охотником до сапог, «…потому что заказал уже четыре пары и беспрестанно примеривал пятую». Другой поручик — Кувшинников, по соображению помещика Ноздрёва «премилый человек» и «по всей форме кутила». В слово «кутила» т. Ноздрёв закладывал необыкновенно аристократическое и романтическое содержание. Это подтверждалось его восторженным рассказом о реакции поручика на барышню, разодетую в «рюши» и «трюши», отпускаемыми ей комплиментами на французском языке, а также тем, что Кувшинников не пропускал даже «простых баб». После групповой вылазки в театр Ноздрёв восторгался Кувшинниковым ещё больше, цитируя его взгляды уже и на актрису: «Вот, говорит, брат, попользоваться бы насчёт клубнички!» — и даже пытался убедить П. И. Чичикова, что ему точно понравился бы этот общительный военнослужащий. А может, и актриска?..

— Ну ни хрена путного офицерам в голову и сейчас не добавили, — громко заявил себе Афанасий Петрович и чуть отодвинул в сторону отчасти пожелтевшие заметки. — Как славились они во все времена понятными слабостями к выпивке и женскому полу такими и по сей день остались. Даже толерантность к дамочкам невысокого социального класса сохранилась на прежнем уровне. Лишь той радости и добавилось, что в попойках и посиделках вместо французских бутылок отечественный производитель нашёл своё место! Но манеры, пожалуй, потускнели и с языком французским у офицеров сегодня не столь бегло… — чуть задумался здесь Бронькин. — Видно, наши мистификаторы из газет со своими заметками об армии сегодня точно не ближе к её жизни, чем наш народ к балету и андеграунду разному.

В общем, застой…

Бронькин несколько раз озарил себя зевками во весь рот и направил поток своего сознания в одиноко стоящее в углу и зачуханное директором, а потом и персоналом кресло. Слепая ночь обнимала Афанасия Петровича всё сильнее и начала уже даже ему что-то шептать, похихикивая и на что-то намекая, хотя он и был не из тех людей, которые легко сдаются… Бронькин захлопнул тетрадь. «Он чувствовал, что глаза его липнули, как будто их кто-нибудь вымазал медом».

Глава VI

Практически живой

«О, если бы я был живописцем!» — вдохновенно писал Николай Васильевич Гоголь. О, если б автор сего жалкого и унылого опуса состоялся бы на худой конец, хотя бы толковым маляром, наловчившимся подбирать колера! Вот тогда бы и удалось ему удивить вас, как ровно и гладко выкрашены потолок иль стены! Закалённый в диспутах с сантехниками и каменщиками о культуре производства, толковый маляр смог бы профессионально поделиться с вами дикой красотой намётанного им слога. Смог бы точно донести до ушей ваших в натуральных выражениях и тонах, как изобретательно и сочно сквернохульничал Афанасий Петрович в тревожном сне, какие страшные обеты и угрозы произносил он после местоимения «ты» и фамилии своего работодателя! И выговаривал эти дрянные и опасные даже для себя самого слова мелкий, как и его зарплата, менеджеришка условно духоподъёмного учреждения Бронькин — по жизни человечек смирный и покорный, которого даже муха могла бы влёгкую оскорбить, оттеснив нагло от банки с засахарившимся вареньем. А вот без такого знатока красок бытия, маляра там, какого-то или, допустим, сельского оформителя из колхозного клуба читателя вряд ли заинтересуют пресные каракули и просторечия о том, что Афанасий Петрович местами ещё и кротко и тихо сопел мелким сапом. Дважды он кому-то чрезвычайно требовательно звонил и угрожал, хватая вместо телефона частично обгоревшую жестяную банку из-под растворимого кофе. Потом что-то бормотал об ответственности и призывал этого кого-то к порядку. Изредка Бронькин подымал голову и приказывал всем встать и немедленно разойтись. Затем — сойтись. А дальше забывался крепким сном ещё глубже, чтобы сызнова испускать звуки храпа, которые теперь уже звучали длиннее и убедительнее прежних переливов, никому не прекословя. Порой казалось, что Бронькин даже норовил отжать дюжину скупых, как и сам, и горьких как полынь слёз то ли от себя, то ли от своих собеседников, взывая их к поискам потерянной в окопах и блиндажах совести. Тогда он дробно повторял вслух редкостные прилагательные в мн. ч. и употреблял пронзительные и теперь уже печатные площадные существительные. Да так артистически это у него получалось, что в продолжение прорывающегося сквозь частокол бурчания словосочетания «конституция города» отдельные портреты на стенах красного уголка принялись мироточить. А из-под портрета бывшего тестя градоначальника, вослед за перистой тучей пара, ускоряющейся струей хлынула горячая вода, и в округе сильно потянуло хлором. Словом, вытанцовывалось так, что Афанасий Петрович Бронькин в эти минуты представал лицом крайне актуальным, необходимым и категоричным.

А люди в красный уголок продолжали прибывать и слетаться сюда, будто осы на дыню. Здесь они принимались хаотично перемещаться и неостановимо шнырять. И прытче других шнырял, перемещался и надрывался голосом рыжий, в ком Афанасий Петрович легко узнал одного ушлого питерского отставника, известного ему по повести Н. Гоголя «Портрет». Это «…был капитан, и крикун…» и «…мастер был хорошо высечь, был и расторопен и щеголь, и глуп», однако недурно существовавший в Северной столице по статье сдачи жилья в наём и умелых нырков среди алчных служителей жилищного фонда Петербурга.

— Прошу срочно всех записываться! Очередь веду я, все на запись! — беспрерывным криком кричал капитан, без конца повторяясь и добавляя отрывистые и нечленораздельные вопли, казалось, уже адресованные только себе самому. Он бегал по красному уголку бегом и производил впечатление человека, когда-то учившегося в самой плохой школе, служившего в самой плохой роте и жившего в самой плохой стране, причём самого дальнего зарубежья. И казалось, что этого капитана можно было сильно ненавидеть из-за одной только беготни, но у учредителя списка, паники и суматохи был ещё и голос. И какой голос! Такой противный голос вы вряд ли когда-либо встречали у себя по месту жительства или прописки. Разве что по месту службы слыхивали, да и то от какого-нибудь слишком неумного прапорщика, но не на складе, конечно, где затаилась прапорщицкая интеллигенция, а только среди специалистов каптёрок и солдатских казарм.

Менее шныряющие личности кучковались и тихо о чём-то толковали, но контачить с капитаном не стремились. «В одном углу штаб-ротмистр, подложивши себе под бок подушку, с трубкою в зубах рассказывал довольно свободно и плавно любовные свои приключения и овладел совершенно вниманием собравшегося около него кружка». — Уж где он добыл эту подушку? — сам себе удивлялся Афанасий Петрович, сроду не встречавший её в красном уголке, и удивлялся до тех пор, пока один из слушателей не отделился от кружка штаб-ротмистра и не приблизился с опасливым стеснением в глазах и в шагах к визгливому и рыжему крикуну.

— Позвольте понять, кем вы здесь приходитесь, — наконец-то вежливо и опасливо поинтересовался человек, судя по мануфактуре мундира, младший офицер в отставке с исполнительным и безынициативным лицом командира взвода периферийного гарнизона. Далее он пластично и ещё более учтиво отрекомендовался отставным поручиком Иваном Фёдоровичем Шпонькой и подал капитану устное заявление на примыкание к списку под вторым порядковым номером.

— Вам какое дело до того «кем»? — вместо безмерной радости неуравновешенно взбесился в ответ рыжий. — Я капитан в отставке и проездом здесь из самого Питера, — помпезно заявил он. — Я первым лично зарегистрировался у себя в списках на приём в партию и в своих подлинных бумажках состою на высшей строке пьедестала со вчерашнего вечера!

— Эй, давайте-ка для начала с вами поймём… Вы в своём уме или в чужом-с? — вклинился в дебаты вальяжный толстячок из угла, сверкнув лысиной, напоминающей медную группу полкового оркестра, а по общему виду человек «…наиприятнейший во всех поверхностных разговорах обо всём», не исключая даже участия в диспутах о существе «…политики, и философии, и литературы, и морали, и даже состоянья финансов в Англии». — Очнитесь, капитан! Притушите фитиль, сбавьте ход! Здесь вам не там-с! И уясните себе насовсем, — собственной персоной заявляет вам эти слова брандер-полковник Варвар Николаич Вишнепокромов!

— Живых брандеров в природе не существует! Понаехали тут, — парировал рыжий. — Брандеры с керосином при царе Горохе жили, чтоб турецкие парусники жечь. Мы в веках мирного атома, электронных коллайдеров и «мерседесов», а у олигархов и бандитов для чужих парусов тротил и китайские хлопушки есть. Брандеры кончились как класс! А у меня в Питере «…семь лет уж живёт…», семь лет жильё снимает подполковник Потогонкин, которому военное ведомство от дембеля и до сих пор квартиру не дало. Сейчас он даже мне не платит за крышу и комфорт. В это должна вмешаться партия, и я действую в интересах должника в мою пользу! Хватит давить авторитетом погон! Пишитесь третьим, брандер, а то хуже будет!

— А вы, капитан, зарываетесь навсегда, — угрожающе прорычал Варвар Николаич и злобно сверкнул медным черепом. — Питерский, значит? Как выйдем из сей норы, я ваш корявый портрет-с керосином точно отполирую невзирая на свою неимоверную занятость. Это уже решено. Поймёте, что «…у нас в губернии, слава богу, народ живет не глупый: мода нам не указ, а Петербург — не церковь». Дурачьте в своей голодной Коломне за колонной своих субчиков, куда не долез даже архитектор ваш Трезини Доменико. За верстовым столбом-с, где стадами такие же, как и вы, интендантские крысы из отставных питомцев Марса пасутся. Тут вам не там, снова говорю! Я ближний сосед Андрея Ивановича Тентетникова! Обо мне во втором томе недопаленных «Мёртвых душ» самим Гоголем слова писаны и, кстати, в отличие от некоторых, я бескорыстно помогаю советами одному скромнейшему капитану, что после выхода в отставку тоже сидит на бобах. Уволен он по дискредитирующей статье и на почве пьянства, разумеется. Им даже Стёпа Плюшкин из первого микрорайона взволнован, к которому капитан в родню набивается. А вы Потогонкин, Потогонкин! Тьфу, на вашего Потогонкина! Приклейте свои амбиции ко лбу!

— Господа, господа-товарищи! И вы господин брандер-полковник, — ворвался в полемику голос из дремучей тьмы красного уголка. — Что нам антимонию разводить с этим пустомелей? Сушите сухари, рыжий! Спор этот «…ерунда полная, посмотрим, что скажут в журналах». И хотя имя моё вам точно ничего даже и в газетах не скажет, — продолжила речь дремучая глубина и тем упредила интерес к себе, — я именно тот поручик, которого господин помещик Манилов, кстати, здесь сидящий, ещё в первом томе «Мёртвых душ» называл «прекраснейшим» человеком. Заметьте, благодаря мне именно и под моим неусыпным наставленьем в период службы в вооружённых силах страны товарищ Манилов навечно научился умело курить табак. Вместе с вашим соседом, господин брандер-полковник, с отставным гусаром-поручиком и «…прокуренным насквозь трубочным курякой…» мы предлагаем сейчас заняться делом!

— Очень, очень свежо и деликатно сказано, — отозвался на эти слова господин «Манилов, ещё вовсе человек не пожилой, имевший глаза сладкие, как сахар». Впрочем, произнёс он это как бы самому себе, то есть ни к кому не обращаясь, а потому просто произнёс и расплылся в щедрой улыбке.

— Ваш Манилов, писал наш петербуржец Ленин из Казани, либерал, народник и меньшевик! Вот он кто! А вы лезете в членскую запись на очередь в Огорчённую партию города! Это вам не филантропическое общество каких-то огорчённых людей, — не сдавался крикун, но инструктор по табаку уже переступил грань добра и зла и был неудержим.

— Эй, Шпонька! Иван, поди-ка сюда! Залёг, будто восемнадцать душ своих крепостных на плацу равняешь! Здесь тебе не Могилёвский гарнизон и не хутор Вытребеньки, чтобы глядеть, как денщик тебе карпетки латает! Готовь секундантов и некролог по протоколу полировки портрета этого субарендатора из Северной Пальмиры господином Варвар Николаичем! А мы перед этой занимательной баталией хорошенько перекурим и поболтаем на партийные темы. Предлагаю фантастического вкуса «Оптиму» от «Филипп Моррис Кубани». Радостно угощаю всех вас, господа офицеры…

— Позвольте веское слово, друзья! Прежде перекура я всё-таки прошу вас вернуться к устройству очерёдности по приёму заявлений в партию. — Из давно отжившего свой век кресла генерального директора поднялся вооружённый протезами, нехилым хронометром и четырьмя золотыми перстнями на подлинной руке инвалид в модном велюровом спортивном костюме с надписью о принадлежности его владельца к сборной команде Рязанской губернии по кёрлингу, с лампасами и в капюшоне в нахлобучку. — Подполковник Потогонкин точно натурального пороха не нюхал, чтоб его жалеть. Я боевой офицер, инвалид и капитан Копейкин и посему имею вид зарегистрироваться в Огорчённой партии города — первым! После получения несопоставимых с дальнейшей службой увечий и по пути к правде я и так намаялся в очередях Росвоенкомата за пенсионным довольствием больше всех ваших живых и мёртвых душ, вместе взятых.

Скажите! Как моё положение вяжется с требованиями царя-батюшки свет Александра I от 1803 года по пенсионному обеспечению военнослужащих? с ответственностью чиновников за результаты работы учрежденного 18 августа 1814 года Особого комитета по проблемам инвалидов и отставных военнослужащих? Наконец, с реализацией Указа господина Николая I от 6 декабря 1827 года об «Уставе о пенсиях»? Мне по закону и по инвалидности причитается пенсион в размере половинного оклада от вилочных 650–1100 целковых в год. Где она сейчас, эта пенсия, с честной индексацией и как соотносятся эти гроши с нынешней пятихаткой за бутылку приличной водки с огурцом, бутербродом и приличным пивом? Себя спросите: кто толкнул Копейкина в объятья криминала?.. Молчите? Так я скажу! Только чёрствость и бездушность питерских начальников привела к тому, что мне, ветерану и инвалиду войны, пришлось вливаться в среду организованной преступности Рязанщины ещё на конце первого тома незабвенных «Мёртвых душ»! Потому я и вынужден был профессионально взяться за глубоко продуманные налёты и ограбления на федеральных и муниципальных трассах отечественного бездорожья! В партийных списках Огорчённой партии города всех огорчённых людей Краснотупиковского Нечерноземья я вижу себя первым, как и в списках по выдвижению в руководящие органы нашего райкома ОПГ! Ясно как пень, — подвёл черту своей речи Копейкин, — без меня и моих неустрашимых бандитов в партии «…способно всё задремать и пружины управления заржавеют и ослабеют».

— Что вы, капитан, здесь всё нюняете и нюняете, — «…воскипел благородным негодованьем» с виду процветающий господин «с пером в зубах», в ком Бронькин сходу распознал господина полковника в отставке Кошкарёва. А вот ещё секундой ранее, когда господин «с пером в зубах» что-то вдалбливал в голову широко улыбающемуся помещику Манилову, полковника Кошкарёва распознать было невозможно ни за что, потому как был он тогда непривычно безветрен и вял. Теперь Кошкарёв уже искрил: привычно, взвинченно и буйно. И понятно, что в сердца офицеров запаса тут же вползло тревожное и небезосновательное беспокойство. В красном уголке наступило такое затишье, что слышны были даже удары комаров о стенку в тех самых местах, где могли бы красоваться окна. То есть красоваться при иной адресной этажности этого помещения, а именно если бы красный уголок находился не на минус первом этаже, а хотя бы этажом выше.

Офицеры хорошо знали, что полковник неизменно блистал новизной, но в чём она рванёт сейчас — совершенно не знали. А мы лишь отметим, что весьма выгодное мнение о библиотеке полковника Кошкарёва, где бизнесмен П. И. Чичиков когда-то созерцал книги «по части лесоводства, скотоводства, свиноводства, садоводства» и листал тома с «нескромными мифологическими картинками», что «…нравятся холостякам средних лет, а иногда и тем старикашкам, которые подзадоривают себя балетами и прочими пряностями…», в городском обществе NN ещё сохранялось. Эта библиотека, по мнению большинства красных тупиковцев и гостей этой прекрасной земли, сильно укрепляла доверие к её владельцу и делам по внедрению в жизнь современных аграрных технологий. Правда, технологии внедряться не всегда хотели, но это уже детали. Тут Афанасий Петрович Бронькин и сам не поленился и приподнял свою сивую голову, чтобы отогнать от себя обман приблизительного зрения и разглядеть того мужа, что когда-то изумлял самого Павла Ивановича Чичикова и «…так; как ещё никогда ему не случалось изумляться».

— Одеть всех мужиков России в немецкие штаны! С канцлершей ихней я лично договорюсь! Мой план даже сам Чичиков слышал. Против — ни слова не имел, — для начала ничего нового не заявил Кошкарёв. — «Ничего больше, как только это, и я вам ручаюсь, что всё пойдёт как по маслу: науки возвысятся, торговля подымется, золотой век настанет в России». Всем бабам партактива надеть корсеты, и в Огорчённой партии города будет железный порядок! — двинул дальше Кошкарёв уже практически по целине. — Вы думаете, почему я должен состоять в очереди за партбилетом первым? — как бы вовлекая в диспут, результат которого ему уже известен, и после театральной паузы продолжил полковник: — На мне висят души, люди, поля и фермы! Жизнь меня убедила: даже чрезвычайно высокая профессиональная военная подготовка, как у меня, например, не позволяет отставникам безмятежно сидеть на командных высотах в народном хозяйстве, потому как переподготовка военнослужащих в стране должным образом не организована. Обладая сотнями крепостных крестьян, лучшие офицеры запаса, не имеющие городских квартир и гражданских специальностей, по вине районной и, не побоюсь этих слов, краевой системы профтехобразования, прозябают в своих поместьях за бортом созидательного труда и не могут достойно стратифицироваться в общество и адаптироваться в новых реалиях. — В этом месте все лучшие офицеры коротко переглянулись, не самые лучшие, учитывая бешеную популярность и необузданную энергию полковника, не только не переглядывались, но даже и не повели ушами, а оратор, воспользовавшись их опасливой реакцией, пошёл в разнос: — Отдельные людишки ничтожного масштаба, что мне доподлинно известно, за глаза пытались жалко критиковать меня за создание «Главной счётной экспедиции», «Депо земледельческих орудий», «Комитета сельских дел» и «Школы нормального просвещенья поселян». Кто не понял сегодня, что это Счётная палата, Райсельхозтехника и профильные комитеты Думы? И мы добьёмся, чтобы в нашем партийном аппарате ОПГ, а этим я буду руководить лично, каждый писарь, управитель и бухгалтер имели университетское образование. Чтобы все партийцы глубоко понимали, «…какая бы выгода была их имениям, если бы каждый крестьянин был бы воспитан так, чтобы, идя за плугом, мог читать в то же время книгу о громовых отводах» или инструкцию по разведению выхухолей в промышленных масштабах!

— Вы «дурак и помешан», Кошкарёв! — бросил из-за плеча толстого и лысого брандер-полковника рыжий капитан-крикун, представитель спального района города на Неве и отчаянный защитник списочной очерёдности.

— Какая скотина хрюкнула!!! — ни секунды не задумываясь над тем, что слово «скотина» может показаться питерскому офицеру несколько обидным, кинул холопским прозвищем в него обратно разъярённый Кошкарёв, а в конце ещё добавил и другие сравнения, характеризующие качество колхозного свинопоголовья. Этому уже никто не удивился. Все знали, что у человека с такими, как у Кошкарёва, «…замашками и привычками навсегда…», даже в отставке «…после всей забубенной жизни и тряски на перекладных, остаются одни пошлые привычки».

— Это не я свинья! Что вы «дурак и помешан», олигарх Костанжогло во втором томе бессмертной поэмы в вашу честь так сказали! — трусливо прошипел капитан из-за спины брандера-полковника, которого ещё минутой ранее в виде объективно существующей материи отрицал.

— Слушайте, вы! «Я это припомню вам». Если я сейчас поручу заняться этим своему «…особенному человеку, который только что окончил университетский курс», если я сейчас сгребу, — совсем уж кинулся в горячку полковник Кошкарёв, но было заметно, что свара с питерскими риелторами и состоящим в списке Форбса олигархом Костанжогло в его планы не входила…

Нам так и не посчастливится узнать, что сгребёт полковник и какие последствия здесь ожидают его оппонента, ибо в дверь просунулось украшенное лишь одной бакенбардой лицо помещика Ноздрёва, «…мерно, уже сколько-нибудь знакомо читателю» со слов самого Гоголя. «Ноздрёв, как известно, был в некотором отношении исторический человек Ни на одном собрании, где он был, не обходилось без истории». А его чуткий нос всегда чуял местоположение и время проведения ярмарок, съездов, выставок и балов. Вот и сейчас он появился здесь совершенно предсказуемо, хотя и внезапно, поскольку в армии не служил и в офицерском собрании не состоял.

— А ну-ка посторонитесь куда-нибудь вбок от офицерского собрания, мой ситцевый приятель! Салага вы пока ещё и даже меньше чем салага, — внезапно отбаритонил Ноздрёва кто-то из коридора неслабым рыком. Ноздрёв непроизвольно схватился за бок, где последнее время таскал при себе импортный клинок с гравировкой от известного производителя турецких кинжалов мастера Савелия Сибирякова. Теперь же там вместо кинжала у него болтался полупустой «…кисет, вышитый какою-то графинею, где-то на почтовой станции, влюбившеюся в него по уши…» Ноздрёв непривычно для себя смутился, а затем и смекнул прям-таки сходу, что намедни выменял у крепостного человека из свиты господина Чичикова за тот кинжал толстый справочник по занимательной ботанике и звездистую мотоциклетную каску. Но уже в следующую секунду он сделал вид, будто бы и вообще не собирался касаться своего бока или кисета, а потому проворно растаял за дверным косяком помещения, поспешно запихивая за пазуху две колоды искусно краплёных карт и вишнёвый чубук.

В дверном проёме тотчас обнаружился черновик незавершённого и сильно закоптелого второго тома «Мёртвых душ», на обложке которого сначала проявились общие контуры весьма значительного мужа, а затем и пышные усы генерала Александра Дмитриевича Бетрищева, что после выхода в отставку жил заботами заслуженного пенсионера страны. За усами показался и сам Бетрищев. Исчезновение одинокой бакенбарды Ноздрёва и появление вместо неё пышных усов и полного комплекта бакенбард произвело на офицерское собрание сильное впечатление, а весь генерал в сборе своей «величественной наружностью» отставных ратников предсказуемо ошеломил. Он был прекрасен. «Он был в атласном стёганом халате великолепного пурпура. Открытый взгляд, лицо мужественное, усы и большие бакенбарды с проседью, стрижка на затылке низкая, под гребенку, шея сзади толстая, называемая в три этажа, или в три складки, с трещиной поперёк…»

Офицеры дружно вскочили с лавок и табуреток и принялись слабонервно приводить в порядок мундиры. Афанасий Петрович съёжился и даже непроизвольно протянул руку к тревожной кнопке, но затем опустил её и взял-таки себя в обе руки. Ни для кого не было секрета в том, что генерал А. Д. Бетрищев в целом был крепко социально защищён и по обыкновению в сельской тиши занимался только тем, что «…хлебосольствовал, любил, чтобы соседи приезжали изъявлять ему почтенье; сам, разумеется, визитов не платил». В то же время Александр Дмитриевич сильно не любил тех, что «…ушли вперёд его по службе…», обычно «…выражался о них едко, в сардонических, колких эпиграммах…», «…любил знать то, чего другие не знают, и не любил тех людей, которые знают что-нибудь такое, чего он не знает». Понятное дело, что с «…такой неровностью в характере, с такими крупными, яркими противоположностями, он должен был неминуемо встретить по службе кучу неприятностей, вследствие которых и вышел в отставку». Как говорится, погон и мундир и устав и гранит точат. Но, к всеобщему счастью, среди присутствующих в красном уголке сотоварищей не было таких, кому бы удалось опередить Александра Дмитриевича на военном поприще. Кроме того, в эти же дни по району носился устойчивый слух, что в имении генерала в очередной раз объявились обладающие значительными связями в Петербурге гостьи, перед которыми тот иногда даже чуток «подличал». Зато другим своим гостям генерал А. Д. Бетрищев теперь как бы невзначай и всё чаще ронял, что у него «…не без связей и в Петербурге, и даже при…» Примечательно, что эти слова генерал никогда не позволял себе доводить до точки. Он неизменно останавливался на троеточии, что во избежание неприятностей заставляло присутствующих опасаться его ещё больше и любить ещё сильнее. Именно эта совокупность витающей в обществе информации позволяла местным аналитикам предположить о намерениях Александра Дмитриевича Бетрищева восстановиться на военной службе либо вытребовать себе на прокорм хоть какую-то захудалую дотационную губернию.

Появление Бетрищева напружинило собравшихся офицеров и по другой абсолютно житейской причине. В опубликованных только что исследованиях некоего Левандовского «Исторический опыт создания вертикали власти: генерал-губернаторства в России» многие из присутствующих офицеров обнаружили, что отставные генералы оказались самой рискованной и неподдающейся коррекции группой российских граждан. Что по утверждению этого автора отставных генералов боялись даже генерал-губернаторы, поскольку те «…то капитана-исправника в погребе запрут, то уездного казначея выпорют. А генерал-аншеф Девиер, например, просто расстрелял из двух пушек земский суд, прибывший к нему для ведения уголовного дела». После такого сообщения автора этого опуса здесь уже никто не смел рисковать, и в красном уголке потянуло застывающим бетоном. Синхронно этому показалось, что ресурс наглости рыжего капитана испаряется уже не только в президиуме очереди, но и во всех его измятых волнительными руками списках.

Генерал огляделся, строго шевельнул усами и тут же уяснил глубину происходящих здесь дискуссий вплоть до противоречий, зародившихся в механизме полемики и способов безошибочного их разрешения. Он дал стороной великану-камердинеру тоже «…в густых усах и бакенбардах» помыкающий знак, и тот грубо пролаял, что короткая как выстрел партийная власть нужна его сиятельному кормильцу лишь для партийной рекомендации и смазки осей экипажа на марше и по большаку к открывающейся вакансии губернатора Краснотупиковского края. Затем для непонятливых несколько слов генерал Бетрищев решил произнести лично.

— Я принял решение возглавить очередь на приём в ОПГ, как и всё ваше районное политбюро, хотя, по правде говоря, работать уже отвык, — торжественно, но скупо объявил Александр Дмитриевич и вопросительно замер в ожидании восторженной реакции офицеров. Их реакция оказалась благосклонно-сдержанной и в целом позитивной, а в частных тонкостях и со стороны некоторых слегка удивительно-неосмотрительной…

— И снова здравствуйте! «Всё, что есть лучшего на свете, всё достаётся или камер-юнкерам, или генералам». «Может быть, я какой-нибудь граф или генерал, а только так кажусь титулярным советником.?» — неожиданно высунулся из страниц «Записок сумасшедшего» Аксентий Иванович Поприщин. Его сильно поддержал уже очухавшийся капитан-крикун и земляк: — Вы подавляете демократию! Вам должно быть стыдно, что даже государственная «…цензура устрашилась генералитета…», о чём писал великий Гоголь к А. В. Никитенко ещё в 1842 году! Правильно великий Гоголь, причём смело и даже письменно, сообщал Плетнёву о том, что из своей поэмы «…выбросил весь генералитет…» на хрен! Вы под себя грести умеете! У вас нет ничего чистого и честного для облика партийца!

Бетрищев заново отправил короткий знак камердинеру. Тот переправил сигнал гусару-поручику, а сам под продолжающиеся вопли крикуна ткнул пальцем в свой телефон. Из него вырвалась громкая мелодия одиночных выстрелов вперемежку с нотами, извещающими о падении отстрелянных гильз. От музыки съёжились физиогномии отдельных политиков и губернаторов на стене красного уголка. А генерал, совершенно не прислушиваясь к звукам привычной для него пальбы, решил вдруг полно выслушать по теме весь народ и строго приказал отставному гусару-поручику доложить мысли. Гусар-поручик немедля и со ссылкой на некоего Владимира Владимировича смело обозвал цензурный комитет «…сборищем трусливых олухов или чванливых ослов…». Потом предложил, большой шутник, однако, концевым участникам спора больше не пиариться, а плюнуть на свою дурную славу и застрелиться иль в омуте безумья навсегда утопить свои игры разума как неподобающие присутствию и замешанные на подрыве единоначалия. Конечно, гусар сорвал-таки порцию горячих аплодисментов у генерала и довольно засопел, мысленно перебирая наиболее хлебные вакансии в Совете безопасности при губернаторе родного края. В ту же секунду из его кармана не к месту вырвалась музыка про Штирлица и его высокие секунды, и гусар виновато застеснялся, а затем выхватил из кармана смартфон и лихорадочно забарабанил по его кнопкам в поисках режима «совещание» или «без звука». Поприщин утёрся и сник…

— Ну что ж, господа офицеры! Я услышал от вас немало толковых идей, озвученных устами этого перспективного юноши, и рад, что плюрализм проник даже в эти ряды, — подытожил генерал. — Кто из офицеров ещё не знает, что Владимир Владимирович — наш гениальный гений и наиболее авторитетный авторитет? Что лучше Владимира Владимировича Набокова о цензорах в России ещё никто и ничего путного из запомнившегося мне не сообщил? Профаны здесь есть?.. Нет. Тогда вернёмся к нашим господам баранам. Вослед за мною в партию консолидированно вольются господа полковники Кошкарёв и Вишнепокромов Варвар. Очерёдность меж ними демократично не устанавливаю, поскольку первый господин полковник мой не ближний, но родственник, а второй тем более даже ближний, но сосед моего зятя Андрюхи Тентетникова. Отдаю этот вопрос на вашу жизненную мудрость, господа полковники. Остальным офицерам позволяю рубить очередь сообразно убытию воинских званий вплоть до прибившегося к нам и не нюхавшего дыма побед статского испанца Поприщина в порядке исключения. Пусть себе и он у нас будет для разбавления гражданского общества. Испанца потом поставим в нашем райкоме Коминтерном или международными сношениями командовать, — завершил генерал, а получив какой-то знак подручного в усах и бакенбардах, ещё и добавил: «Хвалю!» Видно, похвала досталась лишь камердинеру, ибо тот вытянулся, отрывисто моргнул глазом и опустил усы.

Бывший почтмейстер славного города NN Шпрехен зи дейч Иван Андрейч и поджавший губы губернатор, тоже бывший, высунулись из своих багетных рам и встретились недобрыми взглядами, а покойный прокурор из своего багета не высовывался, однако озабоченно почесал затылок и бездушно моргнул одним глазом. Но сильнее этого Бронькина здесь изумил тот факт, что известный ветеран кавалерийской службы и некогда «…один из числа значительных и видных офицеров…» полка Пифагор Пифагорович Чертокуцкий, обычно и непримиримо «…более всех шумевший на выборах…», в этот раз вообще не засветился и длинно промолчал.

Когда очередь принялась наполняться свежим ветром зигзагов и перемен сообразно вновь открывшимся обстоятельствам, а полковники уже кулуарно потянули короткую спичку удачи, о себе снова деликатно напомнил помещик Манилов. Этот страшно обходительный и с виду ужасно культурный белокурый мужчина «в зелёном шалоновом сюртуке», с розовыми губками, погасшей трубкой в одной руке и раскрытой на четырнадцатой странице книжкой — в другой, по приятности Афанасию Петровичу всегда был мил и симпатичен до уважения. Неизвестно, в каком воинском звании ушёл в отставку этот красавчик, обоснованно считавшийся во время службы «скромнейшим, деликатнейшим и образованнейшим офицером» своего полка. Неизвестно, что искал в Огорчённой партии города Манилов, а скорее он там ничего и не искал, так как в гражданской жизни давно уже обрёл устроенный быт, специально обученную жену и перспективных Фемистоклюса и Алкида — сыновей. Скорее он прибыл сюда за компанию: потусоваться, расслабиться и оттянуться среди боевых друзей.

— Позвольте доложить, господин генерал, — негромко произнёс помещик Манилов и густо застеснялся…

— Жалуйтесь, — отрывисто выстрелил в него Бетрищев и с недоумением запустил вторую пулю взора в камердинера, а тот, не снижая темпа, метнул свои вопрошающие стрелы уже в осчастливленного вниманием Манилова.

— Достопочтенный Александр Дмитриевич! Простите меня за ничуть не инновационный подход, но я бы с вашего позволения не побоялся и набрался бы смелости просить вас, чтобы нацелить ваше высокое внимание на факт! — высказался Манилов и замолчал. Затем помещик картинно и ещё более театрально закатил глаза в потолок,«…показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела».

Бетрищев солидарно ему тоже закатил глаза в потолок, но увидел там лишь короба, трубы и подтёк на стенке у одного из портретов, а потому перенацелил внимание и сфокусировал его на помещике, жёстко вцепившись взглядом в его розовые губки. В этот момент к ранее сказанному «…присовокупил Манилов с улыбкою и от удовольствия почти совсем зажмурил глаза, как кот, у которого слегка пощекотали за ушами пальцем…», и оставшиеся у него в запасе слова. Слова о том, что господину генералу, можно было бы соизволить, чтоб изыскать решение и «…наблюсти деликатес в своих поступках…» мудрых, ибо в непосредственной близости от вешалки в этом же офисе учреждения наличествует дама. И что его сообщение касается лишь только прелести партийной очерёдности, единоначалия не подрывает, а укрепляет его, но уже с дамской, так сказать, кружевной стороны избирательного процесса. Камердинер оглянулся и показал генералу обеими глазами в ту сторону, куда можно было бы оглянуться и генералу. Бетрищев принял решение согласиться с его взглядом и оглянулся. И точно, под вешалкой с обворожительной приятностью в глазах несмело сидела дама, и как она потом ни упиралась после столь меткого внимания генерала, её всё-таки вытащили из-под вешалки и всунули куда надо в очередь, под самым чемпионским номером первым прямо перед столом Бронькина.

— Ваше ФИО, сударыня! Говорите, — жёстко затребовал от неё точные сведения Афанасий Петрович, понимая, что миндаль и ваниль в его деле может нарушить дисциплину строя и перелицевать очередь из неподвижности в прежний хаос.

— НПК, отец мой!

— Кажется, баба на редкость крепколобая, — про себя подумал Бронькин. — По метрике скажите, а не по месту работы.

— Настасья Петровна Коробочка, коллежская секретарша, отец мой. Хочу вступить в ряды Объединённой партии города, чтобы в передовых её рядах…

— Зачем, слону понятно. Программу ОПГ знаете? И короче изъясняйтесь, — чуток потеплела и уже с напускной строгостью прервала её принимающая сторона рабочего аппарата партии.

— Объявление и все шаги её к счастью всерайонному и куда надо дальше на двери в бумаге видела. Прочла и окрылилась так, что «…у меня всю ночь горела свеча перед образам». Так и лелею теперь вид на то, что ОПГ навсегда покончит с беспределом нашей нынешней власти в городе и районе.

— Почему Огорчённая партия города, а не Партия огорчённых людей, как у Гоголя Николая в «Мёртвых душах»?

— Так великий же Ленин, отец мой, лично сам завещал, что всю партию одолеть непобедимо, а партийцев любых наших по одному перекупить или там куды на Колыму да в Норильск на заработки отправить всегда можно.

Теперь уже слышалось не только жужжание мух и писк комаров, но и безуспешная мольба питерского риелтора, пытающегося выменять у господина Манилова тринадцать нетленных страниц Устава ОПГ о трёх главах, которые тот уже неоднократно проштудировал и усвоил вполне твёрдо. Капитан клянчил тоном отчаянного неудачника и фаталиста, предлагая взамен льготный тур в Коломну с проживанием у него в формате «всё включено» и девицами нестрогих правил для всепогодного протокольного эскорта. Манилов, будучи образцовым семьянином, тонко над ним издевался. Он сардонически шутил и требовал себе всяких знаний о пикантных способностях девиц, их тактико-технических данных, служебных характеристиках, а также билеты на футбол. И чтобы футбольный «Зенит» играл обязательно на своём самом дорогом в мире стадионе с бразильцами, а, в крайнем случае, с заводом малолитражных молоковозов города NN, но в хоккей. Манилов щедро присыпал воображаемую сделку пеплом из курительной трубки и сахарной пудрой. На них цыкнули. Они приумолкли.

— Чем партии будете служить? — накинулся на Настасью Петровну Бронькин с новыми вопросами, сообразив, что офицеры чутко ловят каждое его слово.

— Могу служить поставками продуктов по партийным подрядам, — бойко защебетала Коробочка, — если случится «…муки брать ржаной, или гречневой, или круп, или скотины битой…» Поставлять к столу «…грибки, пирожки, скородумки, шанишки, пряглы, блины, лепешки со всякими припёками: припёкой с лучком, припёкой с маком, припёкой с творогом, припёкой со сняточками…» Упоить нужные вам, отец родной, корпоративы в турецких и финских саунах могу, задать корм начальству на партийных гулянках хоть в драмтеатре, хоть на дачах у партийных вождей. Умею хоть даже на ВДНХ в Москве сделать всё как надо, если на Масленицу, например, или в день ангела кого из партполитбюро нашего. Организую любые товары и услуги. Вот аренды только чуть поболее мне и по льготным ставкам…

— Рекомендация для вступления в члены в наличии?

— Есть! Как без неё, батюшка мой, с собой ношу, всем даю. От «…протопопа, отца Кирилла, сын служит в палате…» От соседей своих: помещиков Боброва, Свиньина, Канапатьева, Харпакина, Трепакина, Плешакова. От Чичикова Павла Ивановича, от…

— С него надо было начать, — выхватил Бронькин из её рук лист гербовой бумаги и вонзил туда глаза: «У вас, матушка, блинцы очень вкусны». Прилагаемая справка сообщала, что П. И. Чичиковым откушано 9 (девять) блинов с маслом. А также «…с небольшим половину пресного пирога с яйцом…» им тоже откушано и выпита 1 (одна) чашка чая. Затем размашистый крючок и фамилия подписанта меж скоб. Ниже «ВЕРНО», где все буквы большие, потом «ИП Аксентий Поприщин» в синюшном окружении печати, ещё крючок и, как полагается, дата: «Мартобря 86 числа Между днём и ночью». Бронькин вздохнул и протянул Настасье Петровне документ:



Поделиться книгой:

На главную
Назад