— Я и этот маразматик — уместны ли такие параллели?
— Дело здесь не в Захарове, а в нас с тобой, Галя: мы по-разному смотрим на одни и те же вещи! А сам Захаров?.. Его последнее восхождение было коротким, а страшенная стена — высотой. Сорвался карниз, много-тонная снежная глыба, когда они пытались прорубить в нем окно и выйти на снежный гребень. Сбил всю группу — летели все!.. После с переломанными ногами он ползал по лавинному выносу, искал и откапывал ребят, надеялся их спасти. Надеялся, пока его не накрыло второй лавиной… Теперь он имеет смешную, пританцовывающую походку, не решается идти на сложный маршрут, чтобы не быть обузой, не может носить тяжеленные рюкзаки — мешают железки, вросшие в кости, — а расстаться с горами не может…
— И он сказал, что я — дрянь?
— Нет, Галя, разговор был другим. «Как тебе живется, Валентин?» — «Хорошо, Николай Филиппович». — «Ну и слава богу! На меня не обижайся, Валентин. Я пойду к твоим ребятам». — «Я с вами, Николай Филиппович!» — «Да ладно уж! Я и так твоей Галине праздник испортил… Не провожай меня, Валентин!»
А насчет предчувствия Захарова? Ты это верно заметил, Виктор, — старик чует беду издалека! И нынче, в конце первой смены, у меня была возможность лишний раз убедиться в этом.
Пятнадцатого июня около трех дня мы спускались с новичками с зачетной вершины и поставили палатки на морене у озер. Настроение у всех было приподнятое — новички покорили первый в своей жизни четырехтысячник! — я вынул из чехла гитару, устроился на камне: захотелось спеть ребятам что-нибудь хорошее… Первые аккорды прозвенели как призыв, и через минуту вокруг меня было плотное кольцо, загорелые лица, внимающие глаза, доверительные улыбки — казалось, без песни нельзя.
Подошел Захаров, глянул на меня сурово, сухо кашлянул, сказал:
— Валентин, поди-ка на минутку. Поговорить надо.
Я отложил гитару и пошел к нему.
— Слушаю вас, Николай Филиппович!
— Ты вот что… Убери гитару. Ясно?.. Собери ребят и укрепи палатки как следует. Ясно?.. Железки что-то заныли — быть непогоде.
— Ясно, товарищ командир отряда! Сделаем.
Я поглядел на долину Фрунзе, на чашу ледника над лагерем, на подкову вершин и небо над нею — они были безоблачны и чисты. «Зверствует старик!» — подумал я и пошел к палаткам.
— Погоди, куда побежал?
— Я здесь, Николай Филиппович.
— Вот что, Валентин… Две недели за тобой наблюдаю… Ты про жену свою забудь. Зла на нее, обиды в душе не таи. Ясно?.. Занимайся делом. Надо о работе думать, иначе добром не кончится. Ясно?
— Вы это о чем, Николай Филиппович?
— Сам не маленький! Понимать должен. Ясно?..
Что мне хотел сказать старик, я все-таки тогда не понял, да и некогда было! И все же дай, думаю, проверю: вспомнил, что один мальчишка взял наверх транзистор, разыскал его, включил приемник — треск страшенный!.. «Ай да старик! Ай да умница!..» Через полчаса все кругом почернело, и в этом хмуром, черноватом сумраке пропал и перевал, и стены вершин, и долина Фрунзе. Казалось, что не морена это вовсе, а безжизненный каменистый остров, и в целом мире только мы, сумрак вокруг — и ничего более!
Гроза бушевала, когда мы уже лежали в палатках. Вспышки молний, оглушительные раскаты грома, как волны прибоя, но не в пирс и прибрежные скалы, а в твою «серебрянку», снег со шквалами ветра, грохот камнепадов на недалеких склонах — стихия буйствовала до утра!.. Я полежал, полежал, поворочался в спальнике, потом поднялся, зажег «Фебус», вскипятил воду, заварил чай, достал фляжку со спиртом, завернулся в плащ-накидку и пошел к палатке Захарова.
— Филиппыч?
— А-а, это ты, Валентин? Чего не спишь?
— Сыро, холодно… Вот чай сварил, будешь?
— А покрепше у тебя ничего нет?
— Есть и покрепше, Филиппыч!
Выпили по глотку, запили чаем, посидели, помолчали.
— Давно я не видел такой красоты, Филиппыч! Новичкам эта смена запомнится надолго.
— Об чем разговор… Парни на Короне!
— Парни свое возьмут! Четверка сильная: с Фельцманом и Николаевым я сам ходил — отличные мужики!
— Такой грозы, Валентин, здесь не было лет десять. Ясно?.. Когда провожали парней на Корону, только один Жора Николаев помахал рукой на прощанье — я вот об чем думаю. Ясно?
— Все обойдется, Филиппыч! Сидят сейчас в палатке где-нибудь, чаек попивают да анекдоты травят.
— Дай-то бог!..
Утром вся стоянка была в снегу и в десяти шагах в плотном тумане уже нельзя было различить человеческие фигуры.
Три часа Захаров вел отряд безо всякого компаса на каком-то сверхчутье, пока мы не уперлись в стенку перевала Минджилки. Навесили веревки, и через час все новички уже стояли на перемычке: ветер, снег, пурга — сифонило вовсю!
За перевалом ветер стих, но снег продолжал падать и теперь уже с дождем… Наконец, нижняя озерная стоянка, но Захаров не останавливается даже, только машет рукой: вперед! Внизу, в ущелье, хлещет дождь. Метеостанция! Но Захаров идет и идет вниз. Бедные новички! Какими тоскливыми глазами они смотрят на нас, инструкторов, а что остается делать — идем!
Но вот, наконец, разлапистые ели, зеленая тихая поляна, дрова — до лагеря каких-нибудь сорок минут хода, Захаров останавливается — конец!.. Через полчаса пламя уже идет к небу, несмотря на дождь: можно греться и сушить насквозь промокшую одежду. Начинает разведриваться — ветер на перевале был этому добрым признаком! — горы черно-фиолетово-коричневые начинают приобретать естественную окраску. Низкие облака всплывают. Светлеет. А вот и солнце, радостные крики «ура» — все позади…
Подошел Захаров, спросил:
— Устал, Валентин?
— Я вас слушаю, Николай Филиппович.
— Вниз бы не мешало сходить. Ясно? Я попасу твоих ребятишек сам…
Не прошло и получаса, когда я добежал до Аксайского ручья. На Зеленой подушке, на тропе с Аксайского ледника я увидел отряд, разрядники и спасатели кого-то спускали на австрийских носилках вниз: шли деловито, медленно, молчаливо — так ходят тогда, когда уже не надо торопиться. Я побежал через курумники старого селевого потока и минут через двадцать уже знал все подробности происшествия.
Та, вчерашняя гроза еще только собиралась. Нужно было сделать всего каких-нибудь десяток шагов за перегиб Корейского гребня. Жора Николаев стоял выше других на метр, не более. Столб огня. Оглушительный треск… Через минуту все пришли в себя, только Николаев продолжал лежать недвижно. Пахло йодной настойкой, снегом и горелым человеческим телом.
С вестью о несчастье я вернулся на стоянку. Захаров ждал меня.
— Это правда?
— Да… Жору Николаева молнией сожгло.
— Виноват в этом я, Валентин!
— Филиппыч?!
— Точно!.. Пришли со Степановым весной кладбище прибирать. Я ему говорю: «Вот здесь, Виктор, меня и похороните. Место красивое! Елочка растет и рябинка: навроде двух девушек. Хорошее место. Памятника не ставьте, только могилку выкопайте поглубже. Ясно?» Это я виноват, Валентин, что Жору убило. Нельзя места на кладбище загадывать…
Захаров отдал Николаеву последнее, что мог. Я вспомнил об этом разговоре, Виктор, когда мы несли вверх по крутой тропе обвязанный альпинистской веревкой гроб с телом Жоры Николаева. Вспомнился мне и тот разговор с Филиппычем перед грозой, но продолжать его тогда, шестнадцатого июня, я не решился. Уже нельзя было договорить до конца — старик плакал! — и какая-то незнакомая мне раньше тоска наполнила душу.
— Захаров, Галина Григорьевна, в альпинистских делах каждому из нас учитель, но в каждом он видит не столько альпиниста, сколько своего сына или брата: только тем и жив старик, на том и держится. Он беззащитен в этом чувстве. Вы уж простите его за ту выходку, пожалуйста!
— Что вы, Виктор Иванович, зачем? Мне и самой потом было мучительно стыдно. Я хочу извиниться перед ним, если он здесь.
— Он всегда здесь. Куда же ему деться?.. Пятьдесят пять лет — лагерь для него и дом, и семья. Вы думаете, я случайно назначил Валентина в первую смену к Захарову, в отряд новичков, простым командиром учебного отделения? Ведь мастеру спорта ходить в такой должности здесь не принято! Но теперь все в прошлом! Вы упомянули имя Феликса, это друг Валентина?
— Феликс? Трудно сказать. Феликс называл Валентина другом детства, но так ли это было на самом деле, я не знаю. Их отцы служили в одной воинской части. Мальчики ходили в одну школу. Вот и все. Сейчас Феликс — это беззаботный, элегантный, остроумный человек. Очень неплохо, на мой взгляд, разбирается в театре, литературе, музыке, живописи. Ему бы надо было пойти в артисты, в искусствоведы, стать режиссером провинциального театра, но так уж сложилась судьба — он не раз безуспешно пытался поступить во ВГИК и вынужден был стать инженером. С ним интересно в компании, в поезде, в театре, на отдыхе. Он знает бессчетное количество анекдотов, играет на фортепиано и на гитаре, хорошо исполняет старинные цыганские романсы. Женщины его любят. Он дамский угодник, но это воспринимается всеми с доброй улыбкой… Женщина старше его лет на шесть — вдова профессора — женила его на себе, так утверждают злые языки. Но мне кажется, что Феликс в свое время сам добивался ее, знал, что она ему может сделать карьеру. И действительно, многое ему удалось, но не все — диссертация его оказалась слабой и к защите его пока не допускают… Он вообще какой-то несобранный. Разбрасывается по мелочам. Нередко ставит себя в унизительное положение. Но активист! В профкоме заведует путевками… Скажите, это имеет какое-нибудь отношение к случаю с Валентином?
— Да это я так спросил, к слову! Для ясности… Не обращайте внимания, Галина Григорьевна. Я думал, что здесь тоже какая-нибудь история, вроде той, что произошла с Захаровым под Новый год.
Не мямли, ничего тебе не ясно — ты просто не знаешь, как об этом спросить прямо! Я расскажу тебе сам. Слушай!
Свадьба была веселой, шумной и большой. Свадьба была похожа на тщательно разработанный и хорошо поставленный спектакль, ее режиссер, Феликс, ходил именинником. Порою, в какие-то мгновения, мне даже казалось, что это и не моя свадьба вовсе, а самого Феликса, и я даже подумывал, не смыться ли куда-нибудь с Галкой втихаря. Но подошел Феликс.
— Ты доволен, старик?
— Еще бы!
— А ты молодец, Коновалов! Обольстить такую женщину, как Прудникова! Ты далеко пойдешь, старик!
— Завидуешь?
— Мне еще придется поработать под твоим началом, Коновалов! Галина делала свой диссер у папочки на заводе. Тесть, как я успел заметить, расположен к тебе хорошо. О, это фигура! Считай, что кандидатский диплом у тебя уже в кармане! Нет, старина, недооценил я тебя в свое время!
— Я тебя — тоже.
— Это правда, что ты подарил Прудниковой новенькую вишневую «Ладу»? Откуда у тебя такие деньги?
— По сусекам поскребли, по амбарам помели!
— Зачем?! У папочки ГАЗ-24 ржавеет в гараже. Тесть мог продать тебе эту машину, и ты бы был кум королю! Он мог просто тебе ее уступить, в конце концов!
— Я не депутат Верховного Совета, не Герой Труда — я рядовой инженер авторемонтного завода. Им и останусь на долгие времена — такая машина мне не по заслугам.
— Похвально! Но ты мне объясни все-таки, почему машину записал на жену?.. А если разойдетесь? А если она тебе изменит?
— Слушай, Феликс, откуда в тебе эта вездесуйность? Насколько я помню, ты и в детстве был таким!
— Обиделся?.. Зря! Не знаешь ты женщин, Валентин!
— Я знаю тебя, Феликс. Что это за друга ты с собой привел с корзиной цветов?
— Это Герман. Отличный малый. Он в восторге от этой свадьбы и, надо заметить, от твоей жены. А что?
— Он где работает?
— На номерном предприятии. В «почтовом ящике»!
— Марки клеит?
— Ты что, старик? Он химик-ядерщик!
— А-а… Значит, я ошибся. Значит, это был не он!.. А то я видел такого же точно у нас на заводе. Он распространял билеты на «Песняров». Просил меня, чтобы за это филармонии вне очереди отремонтировали машину.
— Ты ошибся, старик! Это очень интеллигентный человек. Прекрасно говорит по-английски. Может достать любой дефицит…
— Я не вижу логики, Галя: Феликс без меня приходит в наш дом, ты его принимаешь, ставишь кофе, коньяк, пришел Филиппыч — ты его выгнала! Что это значит, Галя?
— Уж не ревнуешь ли ты меня к Феликсу?
— Приходила жена Феликса — усталая пожилая женщина — приходила «открывать мне глаза». До чего мы с тобой дожили, Галя!
— Ты ставишь меня в унизительное положение, Валентин! Ты заставляешь меня оправдываться в том, к чему я не имею никакого отношения. Человек пришел — не выгонять же его: мы — сослуживцы, мы много лет работаем вместе, что обо мне подумают в институте?.. Он всегда приходит не один, с Германом. Приносит пластинки, цветы, редкую книгу. Всегда извиняется, торопится уйти: я не задерживаю… Приходит на правах моего знакомого, твоего приятеля детства — почему ты сам с ним об этом не поговоришь?
— Что там было у вас на конференции, в Киеве? Шли разговоры.
— Сущая ерунда, Валентин! Глупости… Был прощальный банкет. Он пригласил меня танцевать — он вообще не отходил от меня ни на минуту — наговорил глупостей, но разве можно всерьез относиться к словам пьяного человека? «Быть женщиной, Галка, тебе идет. Обрати внимание — все мужчины смотрят только на тебя! А мне приятно — я твой кавалер и очень жаль, что не больше… Но мне завидуют — остальное я предоставляю их фантазии». — «Что же ты не обращал внимание на меня раньше?» — «Боялся твоего папочки! Ты была такой недоступной, как Джомолунгма, и такой далекой, как звезда: поистине Галка-суперстар! Это твоя кличка в наших кругах. Но я думал, что ты выберешь — уж если не меня! — то кого-нибудь из наших! А ты выбрала Коновалова. Мужлан!» — «А ты чем его лучше? Что в тебе есть мужского, Феликс?» — «О-о! Ты меня не знаешь! Спроси у моей старухи, за что она меня любит? А за что меня любят другие женщины?» — «Ты пьян, Феликс!» — «Как хочешь — я не навязываюсь! Я тебя хотел посватать за моего друга, но ты поторопилась… Жаль!» Вот и весь разговор, Валентин: что он может знать о наших с тобой отношениях? Мне нужен только ты и никто больше! А Феликс — лодырь на работе и жалкий трус в жизни: он меня боится, он думает, что я хочу устроить тебя на его место — именно поэтому старается сблизиться и быть приятным. Обычная тактика! В его любовь ко мне я не верю — Феликс никого не любит, кроме себя… А ты для него — фигура! Ты можешь многое изменить в нем, помочь ему обрести себя! Вы же друзья детства, Валентин! Ваши отцы — фронтовики, десантники… Возьми Феликса в горы, попытайся! У тебя же такие отличные ребята!
Экспедиция на Центральный Памир подходила к концу. Наш лагерь стоял в верхнем цирке ледника Грум-Гржимайло на высоте шесть тысяч метров. Отсюда мы ушли на пик Революции по маршруту первовосходителей Угарова и Ноздрюхина. Все восхождение со спуском заняло почти неделю, а подходы, акклиматизация и тренировки — почти две: с ходу такую гору сделать было нельзя, что ни говори, а пик Революции — без двадцати шести метров семитысячник. А если добавить к этому холод, снег, резкий, порывистый ветер, сбивающий с ног, от которого негде укрыться, то можно представить, что это была за гора…
В первую ночь после спуска мне снились тучи снежной пыли в радужных блестках, беспощадное солнце и панорама, которую мы увидели с вершины: широкая лента ледника Федченко, далекие громады пиков Ленина и Коммунизма на фоне густо-синего неба, пики Парижской Коммуны и 26-ти бакинских комиссаров, и далеко на юге за ледником Язгулем-дара — пики Карла Маркса и Фридриха Энгельса… «Парни, смотрите на вашу вершину! — я показал на пик Энгельса. — В семьдесят седьмом году летом мы будем там!..»
После спуска целый день мы отсыпались. А на следующий день надо было снимать лагерь и через перемычку над ледником Витковского идти в далекий «турецкий поход»: спускаться через Витковского на ледник Федченко, а от него через перевал Абдукагор в Ванчскую долину, в поселок геологов Хрустальный, где нас уже должны были ждать машины. Оставалось совсем немногое — сводить Феликса на какой-нибудь красивый, но простой «пупырь».
Феликс все эти дни постоянно находился в лагере, играл с врачом в преферанс, нахваливал высотные деликатесы, готовил еду по рецептам «французской кухни», спал. По вечерам рассказывал анекдоты, пел романсы под гитару — был «своим» человеком. Да и внешне он выглядел недурственно: ему шло высотное облачение, у него начала отрастать выразительная черная борода, он загорел тем самым высотным загаром, по которому всегда легко узнается человек с ледника.
Вышли двумя связками: Еремин — Николаев, я и Феликс — остальным было приказано снимать лагерь и идти к перемычке на ледник Витковского. Мы обещали их догнать к обеду.
Снежная обстановка в цирке, над которым возвышался тот самый безымянный «пупырь», оказалась не из лучших. Рыхлый снег ухал под ногами и дважды сходил широкими снежными досками: парни посмеивались, но мне было не до смеха — с нами шел новичок, пребывание которого в такой экспедиции, строго говоря, было нарушением «Руководящих материалов Федерации альпинизма».
Поднялись на вершину, соорудили тур, вложили в него записку, сделали Феликсу на память «героические» снимки, похохотали немного: Жора Николаев предложил назвать вершину именем Руководящих материалов — и стали думать, как быстрее и безопаснее спуститься на Грум-Гржимайло, чтобы выйти к ребятам напрямую. Первой связке я велел уйти за перегиб гребня и осмотреть восточный склон, а сам попросил Феликса закрепить веревку — и пошел смотреть западный… На гребне висел приличный снежный карниз, но дальше шла не очень крутая фирновая катушка, спускавшаяся через подгорную трещину прямо на ледник. Это меня устраивало.
Я еще раз проверил, как налажена страховка через ледоруб, и сказал Феликсу:
— Веревку не прослабляй!.. Выдавай по малой — карниз может подломиться!.. И не спи!
Я натянул веревку и осторожными шагами пошел к закраине карниза, к самой узкой его части. Но едва я сделал несколько шагов, как услышал знакомое «ш-ш-ш-чах» и увидел, как у моих ног побежала трещина-змея; веревка неожиданно прослабла, и через секунду я уже свободно кувыркался по склону среди снежных блоков. Меня колотило в хвост и в гриву, я уворачивался от ударов, как мог, пока не увидел над собою узкую темно-фиолетовую полосу памирского неба, зеленую ледяную стенку на расстоянии вытянутой руки, а под собою жуткую черную пасть бездонной трещины — я стоял на жиденьком, оседающем подо мною снежном мостике — каждая последующая секунда могла стать для меня роковой. Безвыходность моего положения была еще и в том, что я не мог расклиниться, упереться спиною в одну стенку, а ногами в другую… Все это по-настоящему я осознал потом, позднее, когда висел на единственном штопорном титановом крюке, который мне удалось завинтить в лед, прежде чем подломился подо мною снежный мост. Висеть на поясе рискованно — через пятнадцать минут люди теряют сознание! — я сделал из веревки стремя и встегнул петлю в карабин: теперь можно было разгрузиться, встать в петлю ногой, что я и сделал. Тоскливо поглядывая на стержень титанового крюка — толщиною в карандаш — я никак не мог понять, почему лопнула веревка, что с Феликсом, где парни и как так получилось, что после пика Революции — такой горы! — я здесь, над бездной… Стал собирать веревку в кольца, надо же было знать, в конце концов, где ее перебило, но… веревка была цела: на ее конце я увидел аккуратно завязанную — мною же самим — «восьмерку»!
Наверху послышались голоса — меня искали… Через пятнадцать минут я уже стоял на снегу, в сотне метров надо мною на вершине маячила одинокая темная фигура.
Николаев и Еремин молчали. Они понимали все, но молчали. Они знали: для бесчестных людей не бывает суда чести и не собирались устраивать этот суд — да и вправе ли были мы судить Феликса за предательство и трусость здесь, в снегах? А вправе ли были мы судить его потом? Пусть идет себе с богом! На том и порешили. Более того, сделали вид, что ничего не заметили! А зря. Феликс остался сам собой, а возвращение на свои круги для меня было куда как более тяжким. Но это было потом, а сначала было озеро под перевалом Абдукагор, прощальный костер и ужин, коктейль «Памир» — спирт, кофе и сахар! — разговоры, песни под гитару и долгий сон на теплой земле. Феликс долго крепился, потом, когда захмелел и когда парни разбрелись по палаткам и легли спать, подошел к костру, сел невдалеке от меня.