Утром их собралось около сотни. Под серым зябким дождем они выглядели как остатки снега, практически неотличимые среди хлопьев грязной белизны, залегающей в рвах и под кустами. Они стояли неподвижно, и выдавала их только краснота клювов и лап. На голых веточках замерзала вода. Даже самый мельчайший стебелек был закован в ледяной панцирь. Время от времени какая-нибудь из птиц расправляла крылья. Я не слышал этого, но неловкие взмахи должны были сопровождаться треском. Самые стойкие брели к лужам. Шлепали по льду. Слегка гипотермированные лягушки сидели едва ли не в сантиметре.
К вечеру ничего не изменилось. Ветер нес попеременно волны снега и мелкой измороси.
На следующий день было еще холоднее. Такой ветер зимой всегда несет вьюгу. Многослойное покрывало облаков иногда прорывалось насквозь, на минуту показывалась синева или проблеск солнца, а потом опять наступала темнота.
Самые сильные пробовали лететь — длинный разбег, неестественно быстрый взлет против вара, — но тут же падали. Словно неудавшиеся бумажные голуби. Когда ветер немного стихал, они перемещались на несколько сот метров дальше, чтобы усесться среди точно таких же замерзших лужиц. И хотя ольховые заросли были рядом, ни один из них там не спрятался.
Третьего дня на рассвете ветер прекратился и выглянуло солнце. Я не видел, как они улетали. Остался один. Он был похож на перевернутую игрушку.
Златоокий
Моя мать называла таких «стеклянышами», — сказал Весек и сдул насекомое с ладони.
Летом они попадались нам время от времени. Их отличала редкая для перепончатокрылых красота. Прозрачные крылья имели нежный, но вместе с тем очень живой оттенок зелени. Глаза вовсе не были золотыми, а напоминали, скорее, крупинки меди или зрачки ящерицы. При ярком солнце соединение двух этих цветов производило впечатление необыкновенной чистоты: металл, драгоценный камень и свет. Сияние пронизывало их насквозь, они даже не отбрасывали тени.
Проползая по столу, они гибкими усиками изучали дорогу. Больше всего нравились им рассыпанные кристаллики сахара. Может быть, их привлекала структура, близкая к их собственной.
Осенью они стали подтягиваться к дому. Тогда оказалось, что кроме принадлежности к миру минералов есть в них нечто родственное с растениями. По мере того как убывало солнце, зелень их крыльев начинала блекнуть. В ноябре они уже напоминали, скорее, тончайший рисунок.
Вечерами, когда мы зажигали свечи, эти едва видимые эскизы выпархивали из углов и щелей в деревянных стенах и неслись к огню, чтобы, вспыхнув на прощанье, утратить даже контур.
Ласточки
С началом сентября все переменилось. Совершенно так, как если бы у неба было нутро. Однажды утром синева прорвалась и выпустила ветер, смешанный с ледяным дождем.
Погода была — в самый раз для водки. Дом дрожал от порывов ветра, а стропила скрипели, будто корпус какого-то парусника. Нас раскачивало, и требовались большие усилия, чтобы не уронить ни капли из маленькой, наполненной до краев стопки. Мы пили за холод и за ветер.
Серые нити дождя тянулись с севера и терялись где-то на юге, будто вовсе не касаясь земли. В этом буром вихре исчезли формы и очертания. Лес и реку можно было распознать по нарастающему шуму. Но могло быть и так, что их сорвало с места, и теперь они носились по свету, сплетенные в клубок.
— Будто с цепи спустили, — сказал Весек. Наверное, он подумал о ветре.
На второй день появились ласточки. Они были всегда, поэтому мы не обратили на них внимания. Только вот количество… В два, в три, в десять раз больше обычного. Они тяжело летали над самой землей, будто хотели спастись от ветра, вырваться из него, спрятаться. Некоторые укрывались под навесом крыши, вцепившись лапками в стену. Это было единственное сухое место.
На следующий день утром мы находили их мертвые тела. Они весили всего-то ничего. Мы поняли тогда, сколько сил должен иметь такой вот комочек перьев, чтобы противостоять буре.
Дождь не переставал ни на секунду.
После обеда мы приоткрыли окно. Пять ласточек влетели внутрь. Они уселись на печке под потолком. Мы могли брать их в ладони. Они не пытались улететь. Сердца их отстукивали частую барабанную дробь.
Утро наступило солнечное. Мы выпустили птиц. Собрали мертвые тела, рассеянные вокруг дома. Когда огонь хорошо разгорелся, осторожно засовывали их в печь.
Река
Мы были измотаны. И звери, и люди. Вот уже два месяца стоял зной. Июль и август сплавились в тягучий двойной месяц, а мы бродили в этом бесконечно долгом и разогретом времени, точно мухи в банке с медом. Солнце исчезало за горизонтом, но его жар оставался до зари. Гасила его лишь роса, выпадавшая за час до восхода.
Мы пробовали пить пиво, но оно приносило краткое болезненное оживление, чтобы затем сразу же ввергнуть нас в сонливость.
— Хренов метаболизм, — говорил Весек и мотал головой при виде очередной бутылки.
Мы возвращались домой вдоль реки, которая с каждым днем все больше напоминала мощенную белыми камнями дорогу. В зарослях не было слышно птиц. Полинявшие овсянки взбивали облачка пыли на тропинке. Деревья вдалеке, утесы и большой каменный крест на холме обретали сверхнатуральную отчетливость. Благодаря прозрачности воздуха мир увеличивался в размерах, но зрение наше, заточенное об острые края предметов, казалось, полностью над ним господствовало. И еще насекомые. Несмотря на безветренную погоду, воздух непрерывно дрожал. Зеленые и голубые стрекозы, осы, шершни и шмели были причиной того, что неподвижный пейзаж пронизывала неуловимая, терзающая вибрация.
В посерелой траве мы находили вялых лягушек. Их золотые зрачки мутнели, а кожа становилась матовой. Вскоре мы стали натыкаться на их трупики. Вспученные и сухие, они издавали такой звук, словно это были коробочки из тонкого и твердого картона.
В какой-то из дней — было чуть за полдень, мы как раз возвращались после нашего пива — оказалось, что река исчезла.
— Посмотри, — сказал Весек, и мы тут же свернули с тропинки.
Русло выглядело белым шрамом. Меж раскаленных камней вились мухи. Мы почуяли вонь гниющей рыбы — последние из уцелевших извивались в грязных лужицах. Небо было как твердый голубой фарфор.
Ничто не прикрывало жестокости этой минуты.
Дождь
В пять утра снова начинается дождь. Первые капли ударяют о камни с мягким звуком лопающихся шариков. Пламя зари еще сияет над черным краем горы, и ливень наполнен серебряным светом. Но это продолжается лишь минуту. Пелена туч скользит беззвучно, снизу виден ее мохнатый край. И опять все, как обычно. Вот уже неделю мы пребываем в этом странном мире, где свет словно лишился сил. Он крадется по углам, пытается оторвать предметы от поверхностей, но предметы будто намагничены. Они поглотили не только сияние света. Они и сами постепенно исчезают, уменьшатся, проваливаются в себя. В середине дня нужно зажигать лампу, чтобы их найти.
Мы смотрели, как серый гребень дождя расчесывает заросли. Высокие травы ложатся набок, а вода просачивается между стеблями в пористый грунт, журчит в туннелях, прорытых насекомыми и мышами, находит дорогу к подземным озерам, которые увеличиваются с каждым днем, поднимаются — и на плоскостях лугов начинают блестеть темные зеркала. Но в них ничто не отражается. Из воздуха исчезли все крупицы света. Пейзаж хотя и пребывал на своем месте, но краски сблизились, и весь мир умещался между черным и мрачно-зеленым.
Мы тоже постепенно исчезали. Не помогали ни сигареты, ни кофе — одна чашка за другой. Кровь наша была разжижена. Она текла все медленнее. В какой-то из дней я поранил палец, и из него стала сочиться прозрачная жидкость, похожая на сок растения. Ведь человек состоит главным образом из воды, и двух недель дождя хватает, чтобы тело его превратилось в то, чем было изначально. Водяная пыль, туман и изморось проходили сквозь кожу и оставались внутри. Даже водка, обычно горячая и быстрая, сейчас догорала в жилах с грустным шипением: стопка как отсыревшая спичка, и только.
Во время коротких прояснении на заре или за минуту до заката свет приобретал болезненную интенсивность. Он тогда стремительно увеличивался в объеме и искал выхода. Слышно было шум и свист, а надорванные края туч оранжево раскалялись. Но это длилось лишь минуту, и снова сгущалась шелестящая дождистая тьма.
Однажды приехал почтальон в резиновом плаще. Конверты были похожи на мокрые носовые платки. «Все пропитывается, — сказал он. — Приходит уже размякшим». Ничего нельзя было прочесть. Слова расплылись, наверное, еще до того, как были написаны. Тогда мы окончательно потеряли надежду.
Конец сентября
За калиткой — поворот направо. Деревенская улочка узка и бежит берегом ручья. После дождей вода имеет цвет матового, подбитого тиной изумруда. Дома по большей части довоенные и деревянные. Со стеклянными верандами. Если кто-нибудь хлопнет дверью, маленькие квадратные стеклышки звенят, как у старого буфета. К домам, лежащим на другом берегу, ведут спрятанные в зарослях мостики. В просветах между высокими деревьями можно увидеть горы. Их отдаленное и в общем-то декоративное присутствие заставляет улочку приобретать чуть сказочный или курортный вид. В самом ее конце — детский сад. Поэтому встретить тут можно главным образом детей и черно-белого пятнистого пса. В солнечные дни здесь господствует тень, смешанная с дрожащим зеленоватым сиянием, в котором золотой свет растворяется, словно в воде, и тогда воздух становится видимым. Граница между атмосферой, предметами и людьми сглаживается. Этакая невинная попытка доказательства первоначального единства всего сущего.
Но к концу сентября все меняется. Достаточно выйти из дома, пройти двадцать шагов, и вместо сельского уголка, вместо шпалеры старинных деревьев — пожар, столбы огня и пылающие кусты. Пламя выныривает из глубины земли и сквозь толстые стволы яворов, лип и конских каштанов бьет в небо раскаленными огненными султанами. Когда дует ветер, воздух полон тлеющих лоскутьев. Даже темные, напоминающие полированный уголь ягоды черной бузины выглядят так, будто они светятся, будто прячут во влажном своем нутре частички жара. Листья кружат, с шипением падают в воду и там обращаются в пепел. После первых заморозков дикий виноград краснеет и стекает со стен домов, словно густая кровь.
И в восемь утра во вторник отовсюду выползает искушение. Сигарета имеет тот же вкус, что обычно, дети перекатываются, как разноцветные шарики, бренчат бидоны с молоком, ничто не изменилось, но все свидетельствует о том, что душа является фикцией сознания, которое с ее помощью пытается стать равным видимому миру. Однако ничего не выходит, потому что даже мысль теряется в раскаленной ауре утра. Небо — голубое, далекое и холодное. По ржавым прутьям заборов с треском проскакивают искры. Желтые взрывы, пурпур, косые проблески, расплавленные и разлившиеся в воздухе, словно золотой воск, магма и горячка, страх и трепет, слава и хвала материи, красный язык которой вылизывает действительность до костей.
Мороз
Ночью температура упала до минус тридцати. Круглая луна висела под темно-синим сводом, и все напоминало сон, в котором видны едва лишь контуры событий, вводящих в искушение. Мы знаем, что это опасно, но не хотим пробуждаться.
Воздух был неподвижен и натянут до предела, и никакой звук не мог в нем укрыться. То, что обычно затихало через минуту, сейчас длилось до бесконечности, потому что такой мороз замораживает даже время, сплавляя его в единое целое с воздухом и светом. Эта новая материя имела звучность металла.
Мы шли старой трелевочной дорогой, наезженной санями для перевозки древесины. Даже самые крошечные предметы и формы отбрасывали тень. Льдинка, след полоза, отпечаток зимней подковы, сломанная веточка — у всего этого имелся свой черный двойник. Кора буков отливала стеклянным блеском. Белое, серебряное и черное соединялись в изысканные сочетания, которые ставили реальность под сомнение. А если и не реальность, то, во всяком случае, цель и смысл восприятия. Дыханием смерти веяло от этого пейзажа. Реки промерзли до самого дна, птицы гибли на лету, в лесу раздавался треск лопающихся деревьев. Это был лютый звук, потому что тишина продолжала его в бесконечность. Мертвые, жесткие хлопки длились в пространстве, словно в вечности, длились, словно совершенная модель беспросветной печали.
Потом дорога закончилась, и мы по едва протоптанному следу вышли на голый перевал.
Внизу лежала земля. Опрокинутая навзничь, распростертая и отданная леденящему свету. Невидимая неподвижность сочилась с небес и заполняла все укромные уголки, дупла, ямки под корнями, расщелины в скальных обрывах над Завоей, внутренности деревьев, тела зверей, человечью плоть, пористую структуру камней, стены, дома, стебли сухих трав, снопы, запасы еды, собачьи конуры, кошачьи чердаки, мысли, сны и страхи перед засыпанием; все вдруг теряло свою изменчивую природу, стремилось к неизменности, к воплощению грез, туда, где альфа сплетается с омегой, а сущность пронизывает существование, как сладостная дрожь — ступни и ладони пьяного на морозе.
Снег люциферически искрился. Соблазн всегда облекает себя в одежды эстетики. Звезды мерцали сверкающими иголочками. Вещи беспредельные, равнодушные и прекрасные зовут нас к самому своему краю и, быть может, наблюдают, как мы колеблемся над пропастью, одинаково одолеваемые желанием и страхом. Ртутный свет луны стыл и дрожал в долине у наших ног. Выразительность темного пейзажа преодолевала его реальность. Мы слышали собак. Гавканье доносилось с юга, но никакой деревни там не было, так что этот лай, очевидно, блуждал среди замерзших просторов воздуха, словно обратившаяся в звук фата-моргана. Возможно, застывшее пространство сохранило эти отголоски с прошлой зимы, и наша вялая беседа полушепотом тоже должна быть сохранена, и нас услышат люди через год или через сто лет. Наконец усилием воли мы заставили себя двинуться дальше. Было что-то трусливое в этой нашей суетливости. Мы пытались ускользнуть черным ходом. Вроде каких-то усердных земляных созданий, занятых сохранением крупицы тепла в теле, в то время как весь остальной мир просто существовал и великодушно расточал себя.
Дождь в декабре
В понедельник начал идти дождь. Уже несколько дней продолжалась оттепель. Мы возвращались домой. Дарек чертыхался, крутил баранку, а машина буксовала на мокром льду. Мы пробовали ехать по обочине, там хотя бы выступали камни. Дорога была пустая и прямая, полого поднимаясь в гору на протяжении семи или восьми километров. Дома и с той и с другой стороны выглядели заброшенными. Стекла отражали черноту, хотя небо было цвета грязной воды. Сверху приближался мотоцикл. Мужчина скользил по глади с широко расставленными ногами. Он напоминал застывшего наездника, конь которого вдруг съежился до размеров двухколесной тарахтелки.
Мы ползли выше. Деревня осталась внизу. Дождь пытался смыть ее с карты. За километр до горного перевала Дарек сказал: «Холера, капает и замерзает». Дворники скребли о лобовое стекло, словно хотели пробраться внутрь.
А потом начался этот лес: странный, прозрачный, точно из сна. Молодые ольховые деревья клонились над дорогой. Верхушки их крон бились о крышу автомобиля. Кусты бузины, ивы, лещины стелились, словно пучки серебряных водорослей, застывших в подводном волнении. Все покрывал лед. Каждая ветка, малейший стебелек были в прозрачной сорочке. Когда-то очень давно продавали такие разноцветные конфеты в длинных стеклянных трубочках с затычкой. Что-то в этом роде: стеклянные трубочки, а в каждой — растительный побег, усик, даже сосновые иглы тщательно были одеты, каждая по отдельности. Заледенелый куст терновника был похож на живое, из плоти, существо, захваченное врасплох рентгеновской вспышкой.
Мы остановились. Мы никогда не видели ничего подобного. Снег покрывала твердая кожура. Капли дождя падали с чуть слышным звуком. В неподвижном воздухе деревья гнулись во все стороны. Верхушки больших елей на перевале склонялись в клоунском танце. Это было так, словно здесь дул сильный ветер, а потом вдруг остановился. Остановился, но дуть не перестал. Застыл. Я подумал, что перья птиц, если вообще в этот день были какие-нибудь птицы, должны хрустеть в полете, потому как их покрывает промерзший панцирь.
Мы поехали дальше. Серо-зеленые стволы молодых ясеней имели стеклянистый блеск вещей, сделанных человеческими руками.
Дождь шел всю ночь. Мир должен был превратиться в сосульку. Напоминать стеклянный шар, внутри которого стоит маленький домик и снеговик, а с голубого неба падают маленькие хлопья. И только гудение в темноте никак не вязалось с этим образом.
Ночь
Он выглядит так, словно еще минуту назад раскачивался, и лишь взгляд привел его в неподвижность. Острие, или стружка от серебряного диска, висит над горбом Убоча, словно половинка изогнутых ножниц над бараньим хребтом или крючок перед пастью большой рыбы. Первая ночь первой четверги октября, когда месяцу остается пробыть на небе не более часа. А потом его поглощает земля где-то в районе Грибова, и человек остается один в темноте.
Не видно ни собственной ладони, ни других людей, не видно предметов, в которые обычно облекается существование, не видно даже того, как воздух проходит сквозь пальцы. Чтобы поверить в собственную жизнь, нужно потрогать себя или обратиться к своей памяти. Без мира, без разнообразия форм вокруг человек есть только зеркало, в котором ничто не отражается. Днем этого не видно, потому что свет легче и реже воздуха. Он проникает в каждую щель, он метит все, что имеет форму, — осязаемое, видимое, а порой и невидимое. Сейчас совсем иначе. Первичная субстанция темноты проникает в вены и циркулирует по ним, словно кровь.
Где-то лает собака. Люди в своих домах с помощью телевизоров и ламп продлевают день. Они хотят видеть свою жизнь, свои вещи, все, что было накоплено в четырех стенах от Сотворения мира, с тех времен, как был разожжен первый огонь. А ночь все надвигается. Сверху, с большой высоты города и деревни похожи на тлеющие костры.
В начале была тьма, и сейчас, в шесть сорок вечера 1996 года, господствует древнейшее время. В моем кармане сигареты «Мальборо» и другие вещи, какие носят с собой люди под конец двадцатого века, однако если бы не фанаберия памяти, я был бы лишь куском едва одушевленной материи, погруженным в доисторический мрак. Не исключено, что тело есть теплая плотная разновидность темноты, и ночь в такие минуты, как эта, претендует на него, как на свою собственность. Чернота длится до бесконечности. Больше ничего в голову не приходит. Так должна чувствовать себя капля, когда она растворяется в воде.
Остатки света над Убочем беззвучно гаснут, и гора пропадает в темно-синей глубине. Гмина Ропа заставляет представить какую-нибудь легенду о затопленном мире, в котором люди, чтобы что-нибудь увидеть, должны излучать собственный свет.
Темнота и время — легкие, невидимые субстанции, обнажающие человеческую хрупкость. Сознание лишь огонек спички на ветру. Душа из страха перед мраком вжимается в тело, а оно, чтобы удостовериться в своем существовании, касается собственной кожи. В общем, под конец остается примитивнейшее из пяти чувств, благодаря которому червь передвигается в земле, а мы можем отделять живое от мертвого, и не более того.
За порогом
Достаточно выйти за порог. Сквозь приоткрытые двери из дома выплывает теплый воздух, запах сигарет, еды, и спокойный аромат последних часов подхватывается ветром, прилетевшим с юга. Вот так жизнь перемешивается с остальным миром, и круг замыкается. Примерно то же происходит и с иными людьми. Летучие растворы их присутствия просачиваются сквозь щелистые окна, сквозь старые стены, сквозь труху брусьев и соединяются с первичным царством элементов. Оксиген, натрий, гидроген, нитроген, феррум… Сначала — спертый воздух изб, потом холодные порывы вара за околицей, потом воздушные массы над Убочем, стратосфера и созвездия, и так до головокружения, когда я глубоко вдыхаю все это в легкие через пару минут после полуночи, — а все уже спят, и им по фигу, что сейчас они циркулируют меж твердым, жидким и газообразным состоянием.
В общем, я выхожу за порог, полнолуние, и видно далеко-далеко, до самого Хелма, хребет которого напоминает зверя, бегущего ровной рысцой, и я знаю, что ничего сверхисключительного не циркулирует по моим венам и не отлагается в моих костях. Феррум, кальций… То же, что в черных скелетах оград, в черепах разрушенных домов на пустыре, в реке подо льдом, в самом льду, изрезанном коньками детворы, с которой обстоит абсолютно так же. И как ни крути, каких умственных сальто ни выделывай, все возвращается к своему изначальному образу, а он переменчив, он выворачивает формы наизнанку и тянет сознание за волосы, чтобы оно отражало все это, словно зеркало.
В общем, я возвращаюсь обратно, закрываю дверь и сажусь за стол, но через четверть часа сомнения выгоняют меня, и я опять выхожу, чтобы проверить, действительно ли все именно так.
Созвездия кружат и порошат свет на избы. Островерхие крыши рассекают сияние пополам, и оно, стекая вниз, впитывается в землю, словно дождь. И ничего больше нет в этом пейзаже, кроме него самого, а я пробую найти доказательство своей отдельности, однако посреди ночи, когда все спят, это невозможно. Тогда я в очередной раз ступаю, чтобы с помощью кофе и сигареты — этих несомненных признаков принадлежности к человеческому роду — как-то прийти в себя. И уже через две минуты замираю на стуле венцом творения с пепельницей в руке.
Но первоэлементы и созвездия, словно войдя в сговор, искушали, терлись о стекла и просторы над гминой и хотели выманить меня, лишив спасения, потому что не красота земли Горлицкой была сутью этой игры, но существование души как субстанции не субстанциальной и не умещенной в периодической системе элементов. Суть была в том, выведу ли я бытие из небытия или же уравняю небытие с бытием, и космос поглотит логос, как гусь проглатывает галушку.
Так я и не вышел в третий раз, потому что обуял меня страх. Проще говоря, я сдрейфил. Но как иначе дистиллировать невидимое из видимого, если не посредством рискованного эксперимента с интегральностью — пардон — собственной когерентности?
Небо
Когда все минет, останется еще небо, которое сейчас распростерто над городком Дукля, над деревней Лосье, над южной Польшей и над всем миром. Не будет уже никого, но это отражение человеческой души, ума и личности будет длиться во времени, постепенно становящемся вечностью, пока наконец оно само не исчезнет, как и все остальное. В любом случае, одно утешение можно считать надежным: изображение, брат-близнец нашего сознания, переживет нас.
В некоторые дни метеорологическая метафора тяготеет к реалистическому копированию. Набухшая материя облаков напоминает тогда изборожденный складками мозг. Безветренная, теплая и влажная погода укладывает водяной пар в регулярные извилины и насыщает его серо-лиловым светом тоски. Мы тогда ходим из угла в угол, слоняемся по дому, мысль выходит из головы, но встречается лишь сама с собой.
Или когда дует ветер с востока и несет воздушные массы из Украины, Сибири и Аляски, гонит их вокруг света, а облака рвутся, лопаются, снова срастаются, и ни одна форма не длится дольше минуты, ни одна не повторяет другую, как не бывает и двух одинаковых волн в море или двух одинаковых снежинок, но огромность этого хаоса имеет вселенский масштаб, а то, что происходит над Токарней, Бердом и Убочем, — это лишь малая частичка шарообразной земной атмосферы, но и этой малости достаточно, чтобы понять, что безумство, изменчивость и бесконечность форм приобретают в конце концов вид космического однообразия, и это напоминает человеческое сознание, независимость и живость которого сменяются оцепенением и ужасом в миг, когда оно постигнет, что все, что было, — не более чем игра и погоня за собственным хвостом. Бывший госхоз Мощанец слева от нас жил своей нереальной жизнью, а мы продолжали ехать на остатках бензина. Заправка предполагалась только в Команче.
Или когда заходит солнце и кромки облаков напоминают раны. Шоссе из Тулавы взбирается по хребту Слонной, и весь юг пылает, словно аллегория жестокости. Кровь светла, она сияет собственным светом. Зрелище приводит на ум все то, чего мы жаждем и чего боимся, ведь золото — это всегда свет, а красное — всегда кровь и огонь, то есть самые заманчивые формы смерти. Разумеется, съезжая к Залужу, мы движемся на границе хорошего вкуса. Но невозможно избежать чего-то чудовищного, когда все чувства открыты бесконечности. Время — это только идея, пространство, увы, напоминает факт. Да к тому же не имеющий границ. Потому-то оно приводит в дрожь воображение, которое, хоть и считает себя неограниченным, не существует в реальности. К счастью, сразу потом будет Санок.
Или высокие ясные полудни. Синева напоминает тогда крашеное стекло. Со дна Чехани поднимается горячий воздух, между Чумаком и Чертежем не увидишь живой души. Лишь на старой серой дороге греются гадюки. Но они, как известно, состоят только из тела. Если как раз тут пролегает атмосферный фронт, в лазурной бездне появляются длинные белые облака. Они похожи на кости, на рассыпавшийся и размытый в очертаниях позвоночный столб. Потому что так будет в самом конце. Исчезнут даже облака, останется только голубая безбрежная зеница, взирающая на останки.