ДЯДЬКА. Вы мне в Америку предлагаете позвонить?
МОНТЁР. Я, это, как евон, не в курсе вопроса, просто так сказал, чтобы помочь вам, в таком плане.
ДЯДЬКА. “Я, это, как евон, в курсе вопроса”! Хватит огурцы во рту мусолить!
МОНТЁР. А я лежу вот. Кричать буду. Вы откуда таких слов нахватались?
ДЯДЬКА. Из словаря русского мата! Я не дурак! Я добьюсь! Молчать!
МОНТЁР. Молчать или кричать? Я не могу орать. У меня от ора от короедова уже в ушах стон стоит. Орёт, а спать надо, а утром телефоны ремонтировать, ризетки устанавливать. А голова трещит, провода подлиньше делаешь, а силы нету.
ДЯДЬКА. Молчать! Алло? Ноль один? Да, пожар. Я, Ленина двенадцать квартира восемнадцать взял в заложники! Нет, не горит, но тут напротив пилят! Для костра, да! Не горит, но скоро загорит! Я в заложники! Как, не туда попал? Какая опохмелка?! (Молчит, положил трубку, ходит по комнате.) Плохо слышно. У меня в трубке уголёк слежался. (Набирает номер.) Ноль три? Я взял в заложники, отца семейства, у него ребёнок, маленький, ребёнок сиротой останется! Я, Ленина двенадцать квартира восемнадцать, взял, да, чтобы вы выполнили! Если не приедете, я убью заложника моего! У заложника? Температура? Нормальная! Тогда и позвонить? Тогда и приедете? Я не шучу! Кто боевиков насмотрелся? (Кинул трубку.) Что они все сегодня пристали с этой опохмелкой!
МОНТЁР. Психбригаду хотели прислать?
ДЯДЬКА. Молчать! (Набирает номер.) Алло?! Я, Ленина двенадцать квартира восемнадцать взял в заложники монтёра телефонных сетей! А если нет — начинаю стрелять! Считаю до трёх и начинаю стрелять! (Поднял пистолет в воздух, в трубку.) Сам опохмеляйся, алкаш!
Выстрел. Вся квартира заполнилась дымом. Пауза. Дядька сидит на полу, плачет.
МОНТЁР. (Шёпотом.) Называется: “Садись пять, завтра мамку приведёшь”, куда ж я попал, я ж только хотел ризетку, ризетку….
ДЯДЬКА. Молчать! (Стучит ногами по полу.) Заткнись, идиот! Зануда, разболтался! Молчать! Я вот помру, помру, я завещание написал, похороните в парке, возле памятника Павлику Морозову! У тополя, у яблони, а теперь?! (Рыдает.)
МОНТЁР. А вы куда это выстрелили?
ДЯДЬКА. Куда надо. Наложил в штаны, тужурка? Это стартовый пистолет, я притащил из драмкружка дворца пионеров.
МОНТЁР. Дак у вас всё тут не настоящее? Буфутория, имеется в виду?
ДЯДЬКА. Не “буфутория”, деревня, а “бытафория”! Да, бытофория! Для быта всё! Твари! Положили трубку. Говорят: опохмелились уже? Они всем так?
МОНТЁР. А чего плачете? Я-жеть не против. Я даже рад. Я-жеть за вас. Я-жеть тут с радостью сижу. Мне даже нравится тут, а то дома, это, как евон, он орёт и орёт, а она пилит… Я-жеть за вас воюю, с вами, я-жеть не сопротивляюсь. То есть, буду, это, как евон, сопротивляться сейчас. Орать, раз надо. Природу сохранять. Правильно, надо их дёргать, гадов! Пусть даже не получится, но за ушами у них что-то отложится всё ж таки-жеть! Может, телеграмму им по телефону вдарить? В смысле, можно вдарить в правительство телеграмму, что мы — против и всё такое прочее, это, как евон, а? Мне даже вам завидно, что вы — за природу, гербарии собираете. Другие бы заорали, а я-жеть молчу. За свою шкуру не беспокоюсь. Помогаю вам природу. Мы в школе “вертолётики” собирали с клёнов по ведру, нас заставляли в деревне собирать, чтобы потом сажать. Я три ведра собрал, все деревья облазил, чтоб больше всех было. Собрал, и сейчас, это, как евон, где-нибудь мои деревья растут…
ДЯДЬКА. (Плачет.) При чём тут ваши “вертолётики”, зануда?!
МОНТЁР. Я же и зануда, правильно. Нет, чтоб сказать, это, как евон, молодец, легко с тобой в заложники играть… И дальше обзываться будете, раз уж начали, я понял. Главное: разреши кому, начинают… А я разрешаю и начинают. У меня напарник говорит: у тебя квартира будет. И всё потому, что, говорит, это, как евон, дуракам везёт по неизвестным причинам. А правда, нет?
ДЯДЬКА. Отстаньте!
МОНТЁР. Звоните и говорите: если так-то и так-то не сделаете — я его пришью! Давайте, я буду в трубку говорить, а? Надо правдивее. Потребовать, чтоб войны прекратили, чтоб что-то такое хряснуло бы в воздухе, чтоб земля сдвинулась с места аж от вашего заложничества, ну или такое, не знаю, а? Чтоб обзываться перестали, чтоб, это, как евон, всем квартиры дали. А то что — парк, деревья, театр. А? (Молчит.) Нет. Не сделают. Я ведь ничего не стою, не будут делать, скажут — пришей его скорее, чтобы небо не коптил, а квартир людям не дадим. Хотя, ну, а вдруг захотят они меня сберечь? Позвонить?
Дядька сидит, песок из ладони в ладонь пускает струйкой, молчит.
ДЯДЬКА. Отстаньте. Всем уже позвонили. Ноль один, ноль два, ноль три — ноль реагажа.
МОНТЁР. А я во имя квартир для всех — пошёл бы. Пусть меня убьёте, а жене с сыном-оруном дали бы квартирёшку какую-никакую. Может, она за другого выйдет. Не будет мучаться с тем, как со мной, он получше будет, поди, в другой раз, это, как евон, будет выбирать подольше, чтоб был деловой, не как я и всё такое прочее. Который не зануда, которого бы она не пилила, а любила бы. А то мне она только и говорит, что я ей жизнь поломал. А мы вместе-то — четыре года семь месяцев четырнадцать дней. А за что? Я-жеть не знал, что будет комнатуха, что квартиры нету, денег нету, ребёнок орёт. У всех телефоны ремонтирую, а у самого телефона нету. Сапожник без сапог. Надо мне смеяться, а то заплачу сейчас. (Плачет.) Ну вот, здрасьте. И не вытерешься. Руки завязаны.
ДЯДЬКА. Развяжу.
Развязал парня. Сидят, слёзы вытирают, смотрят в пол. Дядька включил телевизор. Новости: “Убили, расстреляли, раздавили, мать сына ножом, отец жену топором, брат брата пистолетом, дочь родителей отравой, повесились, прыгнули с десятого этажа, сгорели, отравились, в заложники не брали…” Дядька выключил телевизор. Молчат.
Ничего про нас нету. Никому мы не надо. Не слышите сирены, по улицам машины с мигалками?
МОНТЁР. Не-ка. (Молчит.) Не срослось. Я бы съел чего. У меня два бутерброда с ливеркой, жене дала, говорит: обедай там, не ходи домой. Гуляет от меня, а?
ДЯДЬКА. Я тоже хочу. На кухне есть. Сейчас.
Встал с пола, пошёл на кухню. Крик. Дым, взрыв. Вспыхнуло, блеснуло. Дядька ползёт в комнату, лицо сажей перемазано.
МОНТЁР. А?! Приехали?! Стреляют?! Орать?! Начали? Клюнули?!
ДЯДЬКА. (Стонет.) Забыл… Я подключил там электричество к дверям и везде, чтобы током всех било, кто пойдёт вас вызволять, и вот, забыл… Я живой?
Парень положил Дядьку у окна, машет на него руками.
МОНТЁР. Лежите. Ой, батюшки, да что ж это, как евон… Надо “Скорую”?!
ДЯДЬКА. Не надо… Сидите… Всё в норме…
МОНТЁР. (Покопался в чемоданчике, достал завернутую в газету еду.) Ешьте, вы раненый, я буду ухаживать, не шевелитесь, ничего, пройдёт, вот, бутерброды с ливеркой, они вкусные, ум отъешь, нет?
ДЯДЬКА. Спасибо, я не буду, нет, не надо…
МОНТЁР. Это вы из-за того, что ливерку делают из животных, да? Да нет, эту не из них, нет, ешьте! А вот яйца, хлеб ещё, чай у меня в бутылке… А это любимые конфеты мои — морские камешки. Знаете такие? Внутри изюм, а снаружи сахар. Вкусно! (Смеётся.)
Дядька приподнялся, укусил кусок хлеба, стонет. Парень ест.
ДЯДЬКА. Слушайте, что у вас за жена такая, а? Бутерброды, как кошке делает.
МОНТЁР. (Ест.) Да вот, такая. Нормальная. А может и нет. Как все. Нет? Ну, вот, нормально. Сидим, едим, обедаем. Хорошо. Ну, как вы? Отошли? Нормальный ход поршня, нет? Ну вот. Против кого дружить будем?
ДЯДЬКА. Против кого? (Ест.) Сейчас наберём её, жену, скажем, пусть падает в обморок, звонит в милицию и так далее, чтобы приезжали! Бабе, вернее — женскому голосу по телефону — поверят больше, когда она расквасится, разжалобит их сразу, знаю! А куда?
МОНТЁР. А на вахту общаги. Скажете ей, пусть испугается… (Набирает номер телефона, жуёт хлеб.) Пусть испугается, пожалеет меня, пусть… Алё, срочно это, пожар, наводнение, гром и молния, Любу Сергееву, из четыреста четырнадцатой, срочно, с мужем плохо! Да, да! (Молчит.) Сейчас, побежали. Я так в армии и не пострелял. Так хотел в армию, а не пострелял. Думал: мужиком сделаюсь, постреляю, повоюю, хотел в десант. Не взяли, взяли в войска связи. И в дождь, и в грязь трясётся связь. Канаву рыли два года — от забора до обеда, канаву для сетей.
ДЯДЬКА. Она не пришла ещё?
МОНТЁР. Я люблю армию вспоминать. В армии: поднимут, накормят, спать положут! На гражданке — фуфло. Надо было остаться прапором. Пришла!
ДЯДЬКА. (Берёт трубку.) Алло, это Люба? Люба, это говорит, не важно кто. Вот что, Любушка. Как вы себя ведёте вообще. Почему вы с вашим мужем так обходитесь, а? Вот, до чего вы его довели! Он взят в заложники, и всё из-за вашей черствости, из-за вашего сына горлопана, крикуна. А вы курите к тому же! А он органически… Не волнуйтесь, с ним будет всё хорошо, и они этот парк рубить не будут тоже! Парк Павлика Морозова! Мы не в парке, нет! Нет, но вам есть повод немножко поволноваться! Зачем пить в парке, если выпить надо, мы можем выпить в приличном месте! Неправда, Любочка! Вы не слышите меня? Вы почему… У вас замечательный муж, мы с ним бутерброды вот едим сидим, потому что у нас маленький перерыв сейчас вот, а вообще-то он взят заложником, во имя спасения культурного наследства, так сказать и всего такого прочего, и у нас в связи с этим большая просьба… Денег? Про квартиру я не знаю… Стоп! Тише! Вы не могли бы позвонить в милицию и так далее, и женским голосом сказать, что, мол, муж взят в заложники, и мы зовём к нам сюда на Ленина двенадцать квартира восемнадцать телевидение и всех, и так далее! Мы не можем пригласить вас лично, Люба, потому что в коридоре бьёт и я забыл, как отключается, поэтому встаньте, пожалуйста, с сыном возле дома и пусть он тянет ручки и кричит: “Папа, папа, папа!”…
МОНТЁР. Я-жеть сказал: он разговаривать не умеет!
ДЯДЬКА. Да, прямо сейчас! Пусть стоит, нет, вы с ним стойте и плачьте! Нет, не с ума! И у вас муж не зануда вовсе, а несчастный! А? Люба, не курите! Он органически не переваривает курящих женщин! Или он разведётся с вами, Люба! (Молчит, положил трубку, трясёт пальцем в ухе.) Аж в ухе трещит. Уголёк в трубке слежался, и мне показалось, что она… Люба. Слезь с дуба.
МОНТЁР. Материлась?
ДЯДЬКА. Нет, уголёк это. Может, не ваша жена была? Мне казалось, что она у вас в вас — худенькая, а она — басом.
МОНТЁР. Уголёк — не слёживается. Она. Умеет. Научили товарки общежитские. Не говорила, что жалеет меня, что я в заложниках, нет?
ДЯДЬКА. Нет. Не говорила. Наоборот. Простите.
МОНТЁР. (Вздохнул.) А была любовь. Дружили. Под ручку. А теперь… И что, так до пенсии, как кошка с собакой? Ну, скажите? Вы же умный, я дурак? Вы же заложников берёте, образованный, ну? А где любовь-то?
ДЯДЬКА. Нету. Привычка свыше нам дана, замена счастию она. Не едут. Зачем жить. Зачем. Незачем. Я был маленький, боялся, что умру, плакал на похоронах, когда умерла бабушка, умер дедушка. Я спросил тогда маму: “Я тоже умру?” А она сказала мне: “Погоди, сынок, когда ты вырастешь, люди, человечество придумают что-то обязательно, чтобы человек мог жить вечно! А это значит — ты будешь жить вечно! Не бойся, говорила она мне, всё будет именно так!” И вот посмотрите. Все продолжают умирать как мухи. В очередь или без очереди — все! (Молчит.) Вы, молодое поколение, вы зачем живёте, объясните мне, зачем?!
МОНТЁР. Надо смеяться, надо смеяться… (Молчит.) А я у тебя что спросил? Или ты только себя слышишь? Жизнь не идёт, не пляшет, а прискакивает. Мыкаюсь и до смерти мыкаться буду. Надо смеяться… А она орёт. Я люблю ребёнка моего этого, но я спать не могу в моей семейной общаге. Если не орёт, то за стенкой, начинает орать чей-то, или внизу кто-то пьёт и дерётся и спать нельзя, выйти некуда, спрятаться, он орёт, пожрёт, помолчит и орёт. А как старый станет, что с ним будет? Под каждой крышей свои мыши. Дети цветы жизни. Пусть растут в других огородах, так? Надо смеяться, а то заплачу опять. Если он малахольный такой, то какое счастье? А я виноват, что я глупый? А я людей люблю зато. Очень сильно всех люблю и жалею. Людей жалеют и любят те, у кого денег много и кому не надо за то, чтоб выжить, выплыть — бороться, а мне всех жалко. По квартирам по чужим хожу, знакомлюсь, а со мной никто не хочет. Поболтали, сунули деньгу — беги. Пять минут поговорят, и говорят — дурак. А я хотел, чтобы было красиво. Я хотел, чтоб всё было лучше как-то, не так, а красивше. Зубы спереди выщербленные с детства. А хожу. Сколько было денег — на столько зубы встали, а больше не хватило. Как заяц — без зубов. Не сильно разжился-то. И жена, не поймёшь: у неё, как у змеи ноги, правды не найдёшь. Вроде, поблядушка она, под носом у меня крутит с другими, а я хожу зарабатываю… Думал, дети будут такие… А он кричит и кричит и я его уже сейчас не люблю, а что будет, как подрастёт, потом? Потом — по заду долотом. Потом он меня стукнет, как я старый стану. Зачем я тогда тетешкаюсь с ним, на урыльник таскаю его, сажу, на молочную кухню ему зарабатываю, хожу, провода тяну, а? То-то. А она — курит. А я — органически… А любовь? Надо смеяться, надо смеяться! (Молчит.) А ты: молодые, деревья пилите. А у тебя дети есть? Нету. То-то, молчишь.
Дядька встал, отодвинул мешки, открыл окно. Солнце тихо светит, от сквозняка закачались верёвки в комнате.
ДЯДЬКА. Каждый день бегаю на кладбище к жене и дочке. Убежать от этих машин, гробиков с музыкой, которые едут, а в них музыка стучит и стучит, поёт и пляшет всё внутри. Убежать от этих людей, спрятаться, не жил, а хочу туда, в кладбище, в тишину. (Молчит.) Были. Были у меня дети. В этой квартире. Тут я женился, потом родили мы с женой дочку, дочку вырастили, и похоронили потом. Просто? Родить, вырастить, похоронить. Тут вот стоял её гроб. И жены гроб тут же стоял. Дочка садила эти деревья. (Молчит.) Нет, не садила. Вру. Она умерла маленькая. А может, и садила, а может — я придумал, чтоб красивее, потому что не помню уже ничего, Ваня, родства не помнящий. Придумал. Но ведь надо за что-то за красивое держаться, чтобы тебя что-то тут держало, что-то тебя берегло бы, оберегало, оберёг какой-то должен быть, что-то тут чтобы было бы твоим, добрым, родным, не может же быть, что все мы родились для грязи, для мерзости, для убожества, и сами убогие, не может же этого быть, ты понимаешь, нет?! (Молчит.) Была дочка, не было, придумал, не придумал — кто знает?! Но раз мне так с дочкой в душе, и с этим деревом, и с Морозовым Павлом под окном спокойнее жить, почему не могу я так жить, почему кто-то приходит, кто обязательно возьмёт и сломает, скажет:“Врёшь, не было так, не будет, а будет по моему!” Дайте же мне только умереть спокойно, я не жил ещё, а уже прошу дать мне спокойно умереть, а потом строй тут, но не строй на мне, я ведь живой! (Молчит.) О, жизнь, о, жизнь! Сто раз воскликнуть патетично — о, жизнь! — и ничего не сдвинется! Мама думала: я-то буду жить вечно, потому что человечество изобретёт… Зачем дана мне была жизнь, зачем?! Зачем мы живём? Зачем всё цветёт, радуется, зачем солнце, зачем всё вокруг, почему, отчего, зачем?! Жизнь! Жизнь — цирковой клоун: он прыгает, скачет, кувыркается, веселится сам и других забавляет, а с чего, почему — без повода! Всё радуется по-щенячьему клоун, радуется чему-то! Солнце припекает, деревья собираются к весне зеленеть, тает снег, бегут ручейки, дети по лужам — ура, ура, ура, как хорошо! Весна, ура, жизнь! А зачем?! А зачем? Глупый клоун в цирке, ура, ура, все цветёт и кричит… Три месяца и всё станет жёлтым, умрёт, умрёт, и тогда зачем был цвет, зачем парк, деревья, жизнь — зачем была, зачем?! Листочки — на землю, землёй станут, станут землёй, станут землёй, землёй! И тогда зачем сейчас кричать, зачем радоваться, если всё станет смертью? Секундная стрелка — посмотри на неё! — чик-чик по кругу, батарейка толкает её, и ей, секундной стрелке, всё равно, что от её кругов минутная и часовая стрелки вечности двигаются, ей плевать на это, плевать, потому что у неё свой круг и только свой круг и более ничего, ей всё равно, что с вечностью, у неё свой круг — маленький, крохотный кружочек, ей выполнять скучную нудную работу и — всё, всё, пока не сломаются часы и ей не конец… (Молчит.) Ты прав: надо смеяться…
Дядька молчит. Смотрит на Парня. Парень спит. Дядька встал перед ним на колени, смотрит на его лицо долго и внимательно. Парень проснулся, улыбается. Смотрит на Дядьку.
МОНТЁР. Заснул, а? А долго спал? Минутку, вроде? А такой сон видел. Будто я иду, иду и что-то красивое, ребёнок, Люба… А потом проснулся вот.
Молчат, смотрят друг на друга.
(Засуетился.) Борода чешется. Жена в общаге обсуждает. И в ушах чешется. Это знать-то, завтра ветер будет. Два куска хлеба закусал. Кто-то, знать-то, голодный. Хлебогрыз голодный, надо на молочную кухню, а я сижу. Пойду?
Смотрят друг другу в глаза.
А чего там-то? Ну, за окном-то? (Молчат, смотрят в глаза друг другу.) Ну, пошёл я тогда, да? Отключить ток в коридоре? Или вы дальше? (Парень поднялся, пошёл в коридор, ковыряется там, вспыхнуло что-то.) Ну вот. Знал. Пробки. Ничего не умею. Бесполезный. Зайду завтра, сделаю, а то сегодня поздно, вечер… В темноте посидите, нет? Жена заругается. Да? Пошёл я? (Дядька молчит.) Ну, спасибо за обед, наелся дармоед. (Пошёл в двери, вернулся, встал на колени перед Дядькой.) Простите, а? Простите. Прощёное воскресенье. Простить надо всё. Простим?
ДЯДЬКА. Простим.
МОНТЁР. Никудышный заложник. Зануда. На мыло сдать. В катаверную.
ДЯДЬКА. Прости.
МОНТЁР. Дяденька, не надо так тихо, дяденька. А то страшно. Не надо. Всё.
ДЯДЬКА. Прости.
МОНТЁР. Пошёл я.
ДЯДЬКА. Прости.
МОНТЁР. Пошёл я. Приду. Попрощаемся по-русскому обычаю, по ручке причём. Ничего. Откат нормальный, так? Прощай. Пошлёмбал я.
Парень ушёл. Хлопнула дверь. Дядька лёг на постель, отвернулся к стенке, бормочет.
ДЯДЬКА. Надо смеяться… Прости… Простите… Прости… Простите…
Прижимается к стенке, коленки в стенку упёрлись, плачет, плечи вздрагивают. Песок из мешка сыпется тоненькой струйкой на крашеный пол.
ТЕМНОТА
ЗАНАВЕС
КОНЕЦ
август 1997 года