Дѣвушка вспыхнула.
— Чего я? — поспѣшно отвѣтила она, — конечно же, въ этой глуши отъ тоски помереть можно. Развѣ это жизнь?
Платонъ Михайловичъ словно не слыхалъ этого отрывочнаго отвѣга; глаза его задумчиво перебѣгали съ предмета на предметъ и блѣдныя губы сложились въ свойственную ему кроткую и грустную улыбку.
Татьяна Алексѣевна и Ольга ждали, что онъ еще скажетъ что-нибудь, но онъ всталъ, поправилъ спустившіеся на лобъ волосы и все съ той же улыбкой на губахъ вышелъ изъ комнаты.
Глафира Осиповна опять сидѣла у Шишкиныхъ. Она наклонилась къ Татьянѣ Алексѣевнѣ и горячо шептала ей что-то, поминутно оглядываясь на дверь.
— Да нѣтъ его, нѣтъ! — успокоила ее Татьяна Алексѣевна, — можете говорить громко. Развѣ онъ когда дома бываетъ!
Она махнула рукой. Глаза ея были заплаканы, а рядомъ съ ней, на подоконникѣ, лежалъ скомканный носовой платокъ.
Глафира Осиповна еще разъ опасливо оглянулась.
— Такъ вотъ, — продолжала она уже громко, — прихожу это я къ куму; начали разговоръ про то, про ее, а я и закидываю словцо: что-молъ и какъ? докторъ у васъ новый объявился?
— Ну? — поторопила ее Татьяна Алексѣевна.
— Хвалить сталъ. Ужъ такъ-то хвалилъ! и добръ-то, и сердцемъ мягокъ, и денегъ не жалѣетъ. Какъ же, спрашиваю, свои онъ деньги отдаетъ, или какъ? Свои, говоритъ, свои! Покуда что, а пока все свои тратитъ. Сколько одной всячины изъ города навезъ: одѣялъ, тряпья, снадобья лѣкарственнаго и всего, всего… Больше, говоритъ, чѣмъ на сто рублей навезъ. Да, больше, говоритъ…
— На сто рублей! — вскрикнула Оленька, — слышишь, мама?
Татьяна Алексѣевна схватила платокъ и утерла имъ лицо.
— Теперь Андрохинымъ корову купилъ. Купилъ ли, пообѣшалъ ли, не могу сказать вѣрно. Да и не учтешь, не учтешь, что у него денегъ ушло! Теперь такъ, а что дальше-то будетъ? Вѣдь мужицкая нужда, ужъ это, будемъ такъ говорить, все равно, что утроба ненасытная: сколько въ нее ни вали, — все мало, все мало. Такъ-то, радость моя, Татьяна Алексѣевна.
Она пронизала ее своими маленькими, насмѣшливыми глазками.
— Что? злишься? жаль тебѣ денегъ-то! — ясно говорилъ этотъ взглядъ.
Татьяна Алексѣевна не замѣтила его: она глядѣла въ окно и поминутно утирала платкомъ красные глаза.
— Ростишь ихъ, заботишься, себя всего лишаешь, а выростишь — простой благодарности себѣ не видишь, — жалобно заговорила ана. — Что есть у меня сынъ, что нѣтъ у меня сына, — прокъ одинъ. А ужъ о немъ ли я не заботилась?
— И не говорите, голубушка, не говорите! знаю сама, какъ это горько. Своихъ дѣтей у меня не было, а знаю, понимать могу. Bсе ли не ждали, не надѣялись? Думали, сынокъ-то жизнь вашу устроитъ, а онъ на — поди! Для мужика кармана перевернуть не жалко, а для матери родной гроша не находится. А просили вы у него денегъ-то?
— Не просила, а намекала. Самъ бы долженъ знать.
— Олечку-ангела жалко, — сочувственно вздохнула Глафира Осиповна, — какая ей тутъ партія найтись можетъ? Сиволапые одни кругомъ! Ахъ, не хорошо разсудилъ Платонъ Михайловичъ; не по сыновнему разсудилъ!
Долго говорила Глафира Осиповна въ этомъ тонѣ, а Татьяна Алексѣевна и Ольга слушали ее, жадно ловили каждое ея слово и сами разсказывали ей про Платона все, что только могли упомнить изъ его словъ и подмѣтить въ его поведеніи.
Одинъ разъ, когда Платона по обыкновенію не было дома, Татьяна Алексѣевна водила Глафиру Осиповну въ его комнату и тамъ онѣ вмѣстѣ рылись въ его книгахъ и разглядывали его вещи.
— Хоть-бы что стоющее! — замѣтила при этомъ Глафира Осиповна.
Татьяна Алексѣевна только махнула рукой.
Чуть ли не больше матери плакала и жаловалась Ольга. Она опять перестала причесываться и одѣваться, спала больше прежняго, а когда встрѣчалась съ братомъ, то сейчасъ же надувала губы и сердито отворачивалась отъ него. Эти встрѣчи были рѣдки, потому что Платонъ Михайловичъ дѣйствительно почти не бывалъ дома. Онъ возвращался въ Ветелки только вечеромъ, торопливо цѣловалъ у матери руку и уходилъ спать. Первое время Татьяна Алексѣевна каждый разъ принимала при этомъ обиженный и огорченный видъ, но такъ какъ Платонъ, казалось, не обращалъ на это никакого вниманія, она потеряла терпѣніе и рѣшилась еще разъ серьезно переговорить съ сыномъ.
— Платоша! — сказала Татьяна Алексѣевна, когда Платонъ, видимо усталый, только-что вернулся изъ Шахова. — Платоша, если ты уже совсѣмъ рѣшилъ отвернуться отъ своей семьи, то не дурно было бы сказать мнѣ объ этомъ.
По усталому лицу Платона пробѣжало выраженіе тоски и страданія.
— Не говори такъ, мама, прошу тебя! — сказалъ онъ, — Какъ ты могла подумать, что я хочу отвернуться отъ тебя? Всей душей желаю я одного: чтобы ты поняла меня и перестала обвинять.
— Я тоже хотѣла бы, чтобы ты понялъ меня, — съ удареніемъ на словѣ «понялъ», возразила ему мать, — а затѣй твоихъ, прости меня, я одобрить не могу.
— Я знаю это и много думалъ о томъ, что ты еще раньше говорила мнѣ. Не понимаю я одного: развѣ я когда-нибудь обманывалъ тебя на свой счетъ! я писалъ тебѣ… Правда, я повѣрялъ тебѣ свои мысли и чувства и скрывалъ самое главное: я никогда не писалъ тебѣ о томъ, какъ я жилъ. Я не хотѣлъ огорчать тебя, а жизнь давалась не легко.
— Только того и не доставало, чтобы ты еще упрекалъ меня! — вспыхнула Татьяна Алексѣевна.
— О, нѣтъ… нѣтъ! — поспѣшно перебилъ ее Платонъ, — мнѣ не за что упрекать. Но я думаю, что еслибы ты знала мою жизнь, еслибы я не скрывалъ ея отъ тебя, мы бы лучше поняли другъ друга. Ты разсердилась тогда, когда я не призналъ вашей нужды, ты сочла это какъ бы за оскорбленіе себѣ, но я не хотѣлъ оскорблять: я только самъ знавалъ нужду, куда болѣе рѣзкую, и сравнилъ. Насъ пятеро было такихъ, какъ я, безъ вѣрнаго куска хлѣба на завтрашній день; трое помѣщались вотъ въ такой маленькой комнаткѣ, не больше половины этого зальца. На всѣхъ на насъ была одна постель и двѣ подушки. Надо было платить за ученье, за книги, надо было одѣваться хотя кое-какъ, только бы прилично было, надобно было чѣмъ-нибудь питаться, и на все это необходимы были деньги. Иногда счастье улыбалось намъ: всѣмъ находились уроки; кто зарабатывалъ десять, пятнадцать, а кто и гораздо болѣе рублей въ мѣсяцъ. Тогда мы считали себя богачами, пили чай въ прикуску, а на обѣдъ покупали себѣ чего нибудь посытнѣе обычнаго ситника съ кускомъ колбасы. Бывало иначе. Бывало такъ, что уроковъ не находилось и мы ходили въ рваныхъ сапогахъ, въ животѣ отъ голода словно лягушки кричали, чаю же и другой горячей пищи мы, случалось, не видали по цѣлой недѣлѣ. Вотъ какъ жилось тогда, мама, и ты не должна удивляться, что на твою жизнь я взглянулъ, какъ на благополучіе. — Татьяна Алексѣевна слушала съ удивленіемъ.
— А тащилъ тебя кто нибудь на такую жизнь? — пожала она плечамии — Развѣ я не звала тебя? не просила бросить твою глупую ученость? Въ прокъ она пошла тебѣ, къ слову сказать!
— Да, ты звала, — кротко согласился Платонъ Михайловичъ;- но бросить эту ученость, какъ ты называешь ее, я не могъ. Терпѣлъ я нужду, терпѣлъ я лишенія, голодъ, холодъ; не мало терпѣлъ и ни разу не было у меня и мысли бросить все и уѣхать ла покойную жизнь. Удача ли мнѣ особенная была, или свѣтъ такъ ужъ полонъ добрыми людьми, но въ те дни, когда мнѣ приходилось плохо, я видалъ и чувствовалъ къ себѣ такъ много доброты, сочувствія, ласки, такъ много тепла, что для того только, чтобы вернуть людямъ свой долгъ, мнѣ мало всей моей жизни. Вотъ когда, мама, узналъ и полюбилъ я людей. Полюбилъ, и такая стала у меня эта любовь больная, тревожная… Цѣлыми ночами думалъ я о томъ, какъ лучше, полнѣе вылить эту любовь въ какое-либо дѣло и отдать ему всю свою душу. Долгъ свой я людямъ отдать хотѣлъ. Понимаешь ли ты теперь, что я не могъ бросить науки? Что могъ сдѣлать я съ своими природными слабыми силами? И вотъ когда эта наука приходила мнѣ на помощь къ осуществленію моей мечты, когда я уже зналъ, что при посредствѣ ея я принесу людямъ болѣе пользы, чѣмъ еслибы въ рукахъ моихъ были милліоны, подумай, могъ ли я отказаться отъ этой учености, мама?
— Милліоны! — насмѣшливо повторила Татьяна Алексѣевна, — были бы у тебя не милліоны, а только рубли, и то не сидѣла бы твоя мать въ лохмотьяхъ. — Она рванула рукавъ своего ситцеваго капота и сердито отвернулась.
— Не то, мама, не то! — горячо продолжалъ. Платонъ Михайловичъ. — Развѣ шелковое платье дало бы тебѣ счастье? На мнѣ рубашка рваная, а счастья у меня сейчасъ столько, что вмѣстить его трудно. Вѣришь ты мнѣ! Грустно… больна мнѣ вся эта рознь между нами, мучаюсь я ей, а счастья… счастья… — Онъ съ трудомъ перевелъ духъ.
— И какъ не быть счастью, — тихо продолжалъ Платонъ, — теперь, когда я могу начать возвращать людямъ добромъ за добро. И еслибы хотя теперь я встрѣтилъ черствость, непониманіе… Такъ нѣтъ же, нѣтъ! Опять ласка, опять сердечность, тепло… меня же благодарятъ, окружаютъ вниманіемъ, любовью… — Голосъ Платона дрогнулъ и на глазахъ неожиданно навернулись слезьи
— Не могу… слишкомъ… Нервы, должно быть, — задыхаясь, добавилъ онъ.
Татьяна Алексѣевна молчала. Платонъ медленно ходилъ по комнате взадъ и впередъ; лицо его замѣтно поблѣднѣло, руки дрожали.
— Мама! — сказалъ онъ, наконецъ, прежнимъ ровнымъ голосомъ, — я все сказалъ. Если ты еще и теперь осуждаешь меня, мнѣ уже нечѣмъ оправдаться. — Онъ наклонился, ласково поцѣловалъ руку матери и, не поднимая на нее глазъ, вышелъ.
— Платоша! — чуть не вырвалось крикомъ у Татьяны Алексѣевны, — это ты-то счастливъ, бѣдняга? ты? — ей захотѣлось вернуть его, приласкать, приголубить.
— И все-таки, на своемъ… на своемъ! — вспомнила она вдругъ и густо покраснѣла отъ досады и негодованія.
— Слышали? — задыхаясь отъ быстрой ходьбы, спросила Глафира Осиповна и стала здороваться съ Татьяной Алексѣевной и Ольгой. — Не ночевалъ сегодня вашъ-то? Ну, такъ! Значитъ, все правда и есть. Ничего не слыхали?
— Отъ кого слыхать-то? — обидчиво отозвалась Татьяна Алексѣевна. — Платоша ни со мной и ни съ сестрой и двухъ словъ не промолвитъ. Вотъ только развѣ зайдетъ кто, да разскажетъ. Новость еще какая нибудь?
— И какая еще новость-то! — заторопилась Глафира Осиповна. — Не приходилъ ночевать — я не ждите теперь: совсѣмъ не придетъ. Барскій домъ себѣ выхлопоталъ, съ самимъ генераломъ списался; отъ генерала и приказъ былъ — не перечити ему ни въ чемъ. Домъ теперь открыли, чистка тамъ была, такъ чуть не всѣхъ бабъ съ села согнали. Теперь это онъ домъ-то подъ больницу повернулъ, больныхъ туда сносятъ, а на подмогу ему вчера съ поѣздомъ двѣ барышни пріѣхали. Пріѣхали и тоже прямо въ барскій домъ. Вмѣстѣ теперь у нихъ все пойдетъ. Барышни такія молодыя, изъ себя недурненькія, только ужъ врядъ-ли путевыя: изъ хорошаго-то дома отпустили бы развѣ дѣвушку нивѣсть куда съ больнымъ мужичьемъ возиться? да еще подъ одну крышу съ молодымъ холостымъ человѣкомъ.
Ольга жадно выслушала Глафиру Осиповну и расхохоталась.
— Да, ужъ эти хороши, должно быть! Вы видѣли ихъ, Глафира Осиповна? Какія онѣ изъ себя? Прилично одѣты?
— Прилично, прилично! Я сама не видала, а отъ вѣрныхъ людей слышала. На одной платье шерстяное коричневое и шляпка этакая, съ цвѣтами; а на другой не то черное, не то синее, не видно, потому что въ ватерпруфѣ она и шляпа съ лентами. Разсуждаю я такъ, Татьяна Алексѣевна: какая это теперь вольность между молодежью пошла, что не глядѣла бы на нее! Я стала какъ-то при батюшкѣ говорить, а онтъ мнѣ въ отвѣтъ: «новое, говоритъ, ученіе въ моду вошло»; по этому ученію все, будто, именно такъ и нужно: чѣмъ больше безстыдства, тѣмъ моднѣй. Ни брака, значитъ, ни приличій какихъ, ничего не требуется. Мужикъ теперь — первая особа; мужику они за панибрата ручку трясутъ и съ собой рядышкомъ сажаютъ. Послѣдняя, говоритъ, мода теперь у господъ.
— Ужъ и мода! — фыркнула Ольга. — Выдумали глупость какую! Вотъ заставила бы я ихъ круглый годъ въ деревнѣ пожить. Хорошо имъ въ городѣ-то про мужиковъ выдумывать.
— Это ужъ вѣрно, вѣрно, ангелъ мой! А что Платонъ Михайловичъ ходить перестанетъ, такъ это даже хорошо: все между больныхъ, да между больныхъ, долго ли болѣзнь занести?
— Неужели пристать можетъ? — испугалась Татьяна Алексѣевна.
— А то развѣ не можетъ? И очень можетъ. Шутка-ли? Полъ-деревни свалило; день деньской. только и знай, что отъ больного къ больному ходи. Ужъ надо Платону Михайловичу честь приписать: трудъ несетъ, тяжелый трудъ…
— А развѣ неволитъ кто? — раздражительно замѣтила Татьяна Алексѣевна. — И говорила, и просила… Не хочетъ слушаться, хочетъ умнѣе матери быть, Богъ съ нимъ! Его дѣло, не маленькій какой. А за что насъ съ Оленькой изъ-за него безпокоятъ? Можете вообразить, сюда больные жаловать стали. Намедни, гляжу, чуть ли не цѣлая прихожая набилась. Того не доставало, чтобы онъ еще изъ нашего дома больницу сдѣлалъ!
— Ну, скажите на милость! — возмутилась Глафира Осиповна. — Нѣтъ, голубушка, Татьяна Алексѣевна, вы на меня сердитесь, не сердитесь, а я вамъ прямо скажу: добры вы очень къ Платону Михайловичу, строгости въ васъ нѣтъ. Что ужъ, право! Мало вамъ отъ него обиды было? Всѣ-то, всѣ-то говорятъ… Добры очень. Другая бы мать развѣ такъ съ нимъ разговаривать стала?
— И я вотъ то же мамѣ говорю, — оживленно вставила Ольга. — Вотъ занесетъ къ намъ болѣзнь, тогда довольна будетъ.
Татьяна Алексѣевна задумалась.
— Сколько я слезъ пролила, Глафира Осиповна! Сколько я слезъ пролила… По совѣсти сказать, жалокъ онъ мнѣ былъ. И сержусь я на него, и обидно мнѣ, а зла во мнѣ нѣтъ… Конечно, Платоша ли, Оленька ли — одинаково они мои дѣти, обоихъ жаль.
— Это вы-то, голубушка, его жалѣете, а онъ жалѣетъ ли васъ? — прервала Глафира Осиповна.
Татьяна Алексѣевна махнула рукой.
— Богъ съ нимъ! Только теперь, — видимо раздражаясь, добавила она, — теперь пусть не прогнѣвается: не только всѣхъ этихъ его оборванцевъ-пріятелей прогонять буду, но и приди онъ самъ, и его не пущу. Нашъ, такъ нашъ; а милѣй ему мужики, пусть съ ними и компанію водитъ.
Глафира Осиповна встрепенулась.
— И давно бы такъ! — одобрила она, видимо обрадованная. — У кого хотите страшивайте, всѣ въ одинъ голосъ скажуть: обида вамъ отъ Платона Михайловича, большая обида!
— И не пущу! — еще рѣшительнѣе заявила Татьяна Алексѣевна. — Мнѣ дѣти равны. За что онъ Оленьку обездолить хочетъ? Умнѣй всѣхъ, такъ и живи одинъ, а намъ тоже и о себѣ подумать надо.
Когда Глафира Осиповна ушла, Татьяна Алексѣевна еще долго сидѣла у окна, вглядываясь въ прохожихъ и принимая каждаго издали за сына. Она ждала его и желала, чтобы онъ пришелъ, и знала навѣрно, что, приди онъ, она не дастъ ему переступить порога комнаты, какъ уже закричитъ на него и, пожалуй, исполнитъ свою угрозу: не пуститъ въ домъ. Платонъ не приходилъ. Когда же Татьяна Алексѣевна, не дождавшись сына, рѣшилась, наконецъ, лечь въ постель, сердце ея было такъ полно обиды и горечи, что она уже не чувствовала болѣе жалости къ Платону и родной, единственный сынъ казался ей ея злѣйшимъ врагомъ.
Прошло нбсколько времени. Татьянѣ Алексѣевнѣ не спалось. Вѣтеръ шумѣлъ въ саду и ударялъ вѣтвями деревьевъ въ окно ея спальни. Въ комнатѣ было душно, мягкая постель непріятно нагрѣлась, а подушки лежали неудобно, то слишкомъ высоко, то слишкомъ низко. Изъ сосѣдней комнаты слышалось черезъ полуоткрытую дверь сонное дыханіе и легкое всхрапываніе Ольги. Татьяна Алексѣевна поворачивалась то на одинъ бокъ, то на другой, она настойчиво закрывала глаза и шептала молитвы, но глаза ея раскрывались сами собой и безсонно, широко глядѣли въ окружающую ее темноту.
— Боже мой! — шептала она. — Господи, Боже мой! — а стѣнные часы, точно торопясь куда-то, отбивали своимъ хриплымъ боемъ одинъ часъ за другимъ. Въ этотъ день Татьяна Алексѣевна видалась съ Платономъ; онъ приходилъ за своими вещами. И только теперь, среди спокойствія и тишины ночи, припомнила она все, что говорила сыну и отдала себѣ отчетъ въ своихъ словахъ. Ясно до осязаемости представлялось ей лицо Платона, и она съ ужасомъ замѣчала теперь, насколько оно исхудало, осунулось, какой кроткой и печальной улыбкой свѣтились его глаза. Она повторяла себѣ свои слова, жесткія и озлобленныя, а вслѣдъ за ними слышался ей тихій голосъ сына, и звукъ этого голоса шелъ ей прямо къ сердцу.
— Мама, мама! — слышалось ей. — Еслибы ты могла видѣтъ мою душу! Нѣтъ у меня силы примирить тебя съ собой… Какъ тебѣ тяжело! Ты любила меня и я довелъ тебя до ненависти… Сына ты возненавидѣла! Какъ же тебѣ тяжело!
— Молчи! — кричалъ другой, неузнаваемый отъ злобы и волненія, голосъ, — молчи! Надоѣли мнѣ эти глупости! Вотъ тебѣ мое послѣднее слово, послѣднее! Слышишь? Или ты бросишь свои глупыя затѣи, или же знай, что нѣтъ у тебя больше матери… Былъ у меня сынъ — нѣтъ его больше! Дорогу забудь къ моему дому.
Платонъ дрогнулъ; рука его крѣпко сжала спинку стула, лицо поблѣднѣло.
— Боже мой! Господи, Боже мой! — шептала теперь Татьяна Алексѣевна и протягивала руки передъ собой, какъ бы отстраняя отъ себя тяжелое воспоминаніе.
— Душа не терпитъ… Тянетъ меня къ несчастнымъ, страдающимъ. Истерзаюсь я, задохнусь… Куда мнѣ, такому-то? Погляди на меня. Не съумѣлъ я оправдать твои ожиданія, но постарайся простить.
Татьяна Алексѣевна приподнялась и сѣла на постели.
— Мой вѣкъ прожитъ, — шептала она, — а Оленька?
Ей вспомнилось, что, уходя, Платонъ встрѣтился въ дверяхъ съ сестрой. Онъ улыбнулся и протянулъ ей руку, но Ольга отвернулась и брезгливо подернула плечами. Гдѣ онъ теперь? Опять мелькнуло передъ ней его лицо, и точно всколыхнуло ее всю запоздалой, нѣжной жалостью.
— Платоша, родной! Блѣденъ… худъ… Не допусти, Господи! И какое здоровье у него? Все-то, все-то въ конецъ голодухой, да нуждой всякой расшатанное. Счастьемъ хвалился! Горевое твое счастье, бѣдняга. Мать, мать родная чуть не прокляла, изъ дому выгнала…
Всю ночь напролетъ шумѣлъ вѣтеръ и стучалъ въ окно вѣтвями деревьевъ, били часы и вздыхала сонная Оленька, а Татьяна Алексѣевна то садилась на постели, то ложилась вновь, а сонъ не шелъ и мысли ея вертѣлись на одномъ воспоминаніи. Наконецъ, въ окно взглянуло раннее, ненастное утро; по засѣрѣвшему небу побѣжали темныя лохматыя облачка. Татьяна Алексѣевна откинула подушки; посѣдѣвшіе волосы ея растрепались, утомленныя вѣки покраснѣли и распухли.
— Оба вы мнѣ равны, оба… Жалко мнѣ обоихъ, — думала она. Сердце ея еще было полно смутнаго раскаянія и тревоги, но она засыпала.
Съ той поры каждый вечеръ охватывало Татьяну Алексѣевну тоскливое, ноющее чувство: ночь и одиночество стали пугать ее. Утромъ она вставала твердая и спокойная, ночная тоска даже сердила ее. Она съ удивленіемъ спрашивала себя, откуда бралось это разнѣженное настроеніе, которое заставляло ее забывать обиды, несправедливость, все, кромѣ своей любви и жалости къ сыну. Днемъ приходила Глафира Осиповна, слонялась и надрывала жалобами душу матери скучающая Ольга, и Татьяна Алексѣевна чувствовала, какъ росло ея недовольство сыномъ, какъ закрывалось для Платона вновь ея материнское сердце. Она чувствовала все это и радовалась этому чувству; стараясь закалить себя, она жадно хваталась за каждый новый доводъ Глафиры Осиповны, доводъ, ксторый несомнѣнно подтверждалъ виновность Платона, и защищалась имъ противъ своей жалости и нѣжности къ сыну.
— У меня нѣтъ сына, — говорила она Глафирѣ Осиповнѣ — Онъ обидѣлъ меня, выставилъ меня на посмѣшище и я выкинула его изъ своего сердца.
— Платоша! — шептала она безсонной ночью. — Глупый, глупый! Неужели ты не придешь? Чему повѣрилъ! что мать, родная мать отъ него отвернулась. Звѣрь лѣсной и тотъ свое дитя жалѣетъ.
Но Платонъ не шелъ. Все также бодро и непреклонно глядѣла Татьяна Алексѣевна, но душевнаго спокойствія ея не стало совсѣмъ. Теперь уже и днемъ не могла она оторваться отъ своей тревожной думы о сынѣ; ее раздражали нытье и сонливость Ольги.
— Хоть бы занялась чѣмъ-нибудь! Слоняешься день-денской изъ угла въ уголъ, поневолѣ одурь возьметъ. Причесалась бы, что ли. Глядѣть-то на тебя зло беретъ.
Ольга куталась въ платокъ и ворчала.
— Будетъ ли этому конецъ! — хватала себя за голову Татьяна Алексѣевна, и она тутъ же думала, что если Платонъ опять не придетъ, она не выдержитъ и уйдетъ къ нему сама.
И она не выдержала и пошла. Цѣлыхъ двѣ недѣли не видала она Платона. До Шахова было больше трехъ верстъ. Татьяна Алексѣевна могла бы доѣхать туда въ своей телѣжкѣ, но ей не хотѣлось, чтобы кто либо зналъ о ея рѣшеніи навѣстить сына. Она надѣла темное платье, повязала голову чернымъ платкомъ и вышла изъ дому незамѣченная Ольгой. Въ полѣ шла уборка; встрѣчные крестьяне узнавали ее и нѣкоторые кланялись ей, но она отворачивала лицо и не отвѣчала на поклоны: въ этихъ людяхъ она видѣла теперь личныхъ враговъ, отнявшихъ у нея сына и ея лучшія надежды и ожиданія. Въ Шаховѣ она прямо направилась къ барской усадьбѣ. На дворѣ стояла баба и, нагнувшись, мыла мочалкой лохань. Она прикрыла рукой глаза, защищаясь отъ солнца, и оглядѣла Татьяну Алексѣевну съ ногъ до головы.
— Вамъ кого? — крикнула она ей.
— Доктора мнѣ,- отвѣтила Татьяна Алексѣевна.
— Дохтура? А вотъ идите прямо на крыльцо, тутъ и дохтуръ будетъ. Сейчасъ съ села пришелъ, гляди, въ прихожей еще.
Татьяна Алексѣевна поднялась на крыльцо, толкнула входную дверь и вошла въ больницу. Въ прихожей не было никого, всѣ двери были закрыты.
Татьяна Алексѣевна оглянулась, кашлянула раза два и сейчасъ же изъ маленькой боковой комнаты вышелъ незнакомый ей господинъ и подошелъ къ ней.
— Вамъ доктора? — спросилъ онъ, вглядываясь въ ея взволнованное лицо.
— Доктора, да, — отвѣтила Татьяна Алексѣевна.
— Такъ я къ вашимъ услугамъ. Что нужно?
Татьяна Алексѣевна вздрогнула и подняла на него удивленный и испуганный взглядъ.