……………………………………
Готовь же свой парус туда — к запредельным причалам,
Чтоб выйти, коль надо, опять с топором и кресалом!
Эта великая простота изначальности дана была ему вместе с его фамилией. Уверен, что фамилия и определила его поэтику. Таким поэтам не требуется псевдоним. На мой взгляд, поэтическая трусость и переменчивость Евтушенко началась уже тогда, когда, испугавшись «непоэтической» фамилии Гангнус, он взял себе более благозвучный псевдоним. Только по-настоящему большой и природный национальный талант делает поэтичным все вокруг. И появляются такие простые и великие русские фамилии: Пушкин, Шишкин, Тряпкин...
Поразительно, как его «дремучая давность» соединяется с фантазиями будущего, с открытостью миру и космосу, а Русь изначальная прорастает империей и глобальными проектами.
Черная, заполярная
Где-то в ночной дали,
Светится Русь радарная
Невидаль ты ушастая! Гаечный нетопырь!
Громко тебя приятствую
Или твержу псалтырь.
Пусть ты не сила крестная
И не исчадье зла.
Целая поднебесная
В лапы твои легла.
Русь ты моя глобальная!..
Вот таким глобальным человеком, таким глобальным поэтом и был при всей своей отверженности Николай Иванович Тряпкин, родившийся 19 декабря 1918 года в тверской деревне Саблино в семье крестьянина-столяра и закончивший свои дни в Москве зимой 1999 года. Всю жизнь живший в параллельной русской культуре, он и остался в ней вместе со своим народом. «Нет, я не вышел из народа. / О чернокостная порода! / Из твоего крутого рода / Я никуда не выходил...»
1999
* * *
ВЛАДИМИР СОКОЛОВ
· * * *
Черные ветки России
В белом, как небо, снегу.
Эти тропинки глухие
Я позабыть не смогу.
С веток в лесу безымянном
Падает маленький снег.
Там, в отдаленье туманном,
Тихо прошел человек.
Между сугробами дровни
Прошелестели едва.
Белая ель, как часовня,
Ждет своего рождества.
Белые ветки России
В синем, как небо, снегу.
Эти проселки седые
Я позабыть не смогу...
Острое выставив ушко,
Белка, мала и бела,
Как часовая кукушка,
Выглянула из дупла.
1969
Лирический жест Владимира Соколова
* * *
Поэту Владимиру Соколову отчаянно повезло. Во-первых, он сразу же, еще в юности, угадал про себя все: и то, что он станет писателем, и не просто писателем, а поэтом, и не просто поэтом, а лирическим поэтом. Позже он вспоминал: «Недавно я перечитал свои тетради с первыми стихами и поразился тому, что там уже было почти все, о чем я буду писать в дальнейшем. И московские улицы, и переулки, и первые и последние дни войны, и эвакуация, и острое чувство родины, и Ленинград осенью 1944-го, и снега, и дожди, и мечты, и любовь, и природа, и увлечение другими краями — тогда Эстонией... И многое еще. И все это на одной волне лиризма, без разделения «это для себя», «это для всех», — все для души. То есть все так, как пошло у меня в дальнейшем.
Странным, может быть, образом, но я с детства был уверен в том, что я писатель, а с отрочества, что я поэт...».
Его лирические стихи 1948 года могли быть написаны и в 1968-м, и в 1988-м — он сразу указал свое главное направление в поэзии и не сворачивал с него, несмотря на довольно чувствительные нападки:
Как я хочу, чтоб строчки эти
Забыли, что они слова,
А стали: небо, крыши, ветер,
Сырых бульваров дерева!
Чтоб из распахнутой страницы,
Как из открытого окна,
Раздался свет, запели птицы,
Дохнула жизни глубина.
Здесь определен и его знаменитый волевой лирический жест, отличающий его лирику от лирики поэтических друзей: «Как я хочу, чтоб строчки эти...». Он уравнивает поэзию с природой, со всеми красками жизни, он ценит оттенки, всевозможные впечатления от увиденного. Он — лирик в чистом виде. Он же — импрессионист в своих стихах, передает мельчайшие оттенки увиденного. Может бесконечно живописать словом московские дворики, и каждый раз это будет иной дворик, увиденный под иным углом зрения, при ином освещении. Он по-настоящему наслаждается красками своей родины. Безраздельно предан родине и любит ее, но с маленькой буквы, без патетики и пафоса, без всякой излишней гражданственности чувств, за что ему вечно трепали нервы директивные критики. По сути, критики шестидесятых — семидесятых годов были правы, подчеркивая его любовь к сиреневым туманам и фетовскому покою, к некоей романсовости и элегичности. Жаль только, что далее эти воинственные критики, типа Аллы Марченко, перечеркивали саму возможность подобной поэзии, противопоставляя ей гражданственность и наступательность. И тем самым превращали свои рецензии в доносы властям: «К этой особенности эстетической позиции В. Соколова мне представляется необходимым присмотреться внимательнее, поскольку она, на мой взгляд, имеет прямое отношение к литературно-общественной позиции поэта — признанного мэтра направления в нашей поэзии, которое с легкой руки Лавлинского стали называть «тихой лирикой»...».
А у Владимира Соколова, как ни у кого другого, гражданственность была неотделима от тончайших лирических чувств, запрятана в переживаниях и ощущениях, в слиянности с природой и миром.
Что-нибудь о России?
Стройках и молотьбе?..
Все у меня о России,
Даже когда о себе...
Во-вторых, повезло ему и в том, что он никогда не был на острие атаки, оставаясь вне зоны шумных литературных скандалов. Потому ему и удалось определиться в своей среднерусской тишине, потому его и не сломали, подобно многим другим, тем же его друзьям-шестидесятникам. Потому он и писал в своей тиши стихи о снежной королевне, взбудоражившие все студенчество:
Хоть глазами памяти
Вновь тебя увижу.
Хоть во сне, непрошенно,
Подойду поближе.
………………………
С первой парты девочка,
Как тебя забуду?!
Что бы ты ни делала —
Становилось чудом.
Не случайно же он записал в тетради еще в 1949 году: «Поэзия одного человека гибнет для всех. Но ведь этот вечер, весь в огнях, голосах, деревьях — всем! Всем! Всем!». Это был его внутренний отпор литературной критике, в тот год обрушившейся на «ненужную лирику».
Спустя время Владимир Соколов напишет в предисловии к одной из своих книг стихотворений: «Атака на лирику вызвала во мне какое-то оцепенение. И такие состояния приходилось преодолевать. Павел Антокольский написал году в семидесятом обо мне: на него (на меня) мало обращали внимания, а он рос как вольное и крепкое дерево, вцепившись корнями в родную почву... Хочу договорить недоговоренное Антокольским: не обращали внимания — и хорошо, не мешали. Человек был очень молод. Могли и сбить с панталыку. Впрочем, сбить с панталыку молодой человек может себя и сам. Знаю одно: необходимо так обращаться со словом, чтобы оно легко и плотно облекло мысль и чувство. Цель поэзии — поэзия. А не поэтика».
Все сказано. Остается лишь рассказать подробнее о его собственной установке в творчестве и пояснить примерами.
Цель поэзии — поэзия. Почти пушкинские слова, но, конечно, звучали они в советское время вызывающе. Если не думать о том, что же такое поэзия. А это и состояние души ее читателей, и осознание красоты жизни, и радость творческого состояния, кстати, и радость дела, радость от родины и родных мест, и мужественный гражданский поступок, и даже гражданский подвиг...
Хотел бы я долгие годы
На родине милой прожить,
Любить ее светлые воды
И темные воды любить.
И степи, и всходы посева,
И лес, и наплывы в крови
Ее соловьиного гнева,