Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Белая шляпа Бляйшица - Андрей Георгиевич Битов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Кузнецов стоял в коридоре вагона, смотрел в окно, держась за блестящий стальной стержень, на который была надета сборчатая белая занавеска. За окном мчалась пустая степь, а Кузнецов не то заснул стоя, не то наяву ему примерещилось, но увидел он вдруг вместо серо-зеленой полынной степи красно-желтую песчаную пустыню, и пошел по этой пустыне под огненным ветром, чувствуя ногами набивавшийся в сандалии песок, путаясь коленями в длинной холщовой одежде, опираясь на высокий посох, и усталый маленький осел шел за ним, оглашая сверкающее пространство рыданиями, и грозные всадники на верблюдах показались на краю пустыни, изрезав окоем своими черными силуэтами, и изгнание вело его прочь из земли его.

Вот так все и началось.

Да так и продолжается. Только ножика — даже самого невинного перочинного — с тех пор Илья Кузнецов с собой никогда не носит. Некоторые имеют при себе не то что ножи с лезвием в ладонь длиной, необходимой, как известно, чтобы достать до сердца, но и модные в последнее время бейсбольные биты, и отлично сделанные старые кастеты с полированными стальными кольцами, и даже облезло-вороненые пистолеты ТТ китайского ненадежного производства, которых до заклинивания хватает на полобоймы, и обычные «макары», украденные ушлыми прапорщиками с войсковых складов, и чего только еще теперь не носят в карманах, не возят в тайных местах автомобилей, не пускают в ход спьяну, сдуру или с осознанной преступной целью! И все некоторым сходит с рук, а таким, как Кузнецов, и за негодный газовый баллончик могут срок навесить. Но он, Кузнецов, еще в детстве понял, что ему оружие не положено, и с тех пор до самого нашего, колюще-режущего и огнестрельного времени никогда ни к чему такому не притрагивался и не притрагивается. Так и живет безоружным.

Зато летом шестидесятого года, в котором мы снова находим нашего героя, при нем был аттестат зрелости с серебряным окаймлением, означавшим почти отличное, с одной четверкой по географии, и, следовательно, с серебряной медалью окончание средней школы, — вот как вырос Кузнецов из обычных хорошистов. Да и географическая четверка была выведена после того, как на педсовете директор школы задумчиво спросил у завуча: «А вы, Зинаида Федоровна, с мамой Кузнецова знакомы?» Зинаида Федоровна недолго, но внимательно смотрела в директорские глаза, прежде чем ответить полувопросом: «С Сарой Ильиничной? Прекрасная женщина. И врач очень знающий…» На словах про врачебные качества Сары Ильиничны директор кивнул, а сказал вот что: «По поводу золотых медалистов в районо мнение неоднозначное». Ну, и получил Кузнецов серебряную, конечно. Причем, заметьте, не то что про жидов, но даже и про евреев никто не заикнулся, педагогам такое и в голову не пришло бы, да и в районо к этой национальности относились с уважением, там даже один инспектор работал, так его фамилия была Фишман. Разные инспекторы — или инспектора, но скорее все-таки инспекторы, ведь районо как-никак — там работали. Владимиров, Сериков, Шкорлупко, Бессчастная Мария Николаевна, Хачатрян, Савельев Н.П., Ширяева… И пожалуйста, Фишман. Семен Маркович, между прочим. А вы говорите…

Да, совсем забыли: это все уже под Москвой происходило, поскольку к тому времени Кузнецовы жили в поселке Электроугли по Курскому направлению, где мама устроилась, конечно, терапевтом в ведомственной поликлинике, а папа тоже неплохо и по специальности — инженером в должности прораба на строительстве нового цеха.

С серебряной медалью и прорешанным вдоль и поперек задачником Моденова, выпущенным специально для тех, кто при конкурсе до семнадцати человек на место все равно готовился поступать на мехмат, Кузнецов и пошел на мехмат. Там, в приемной комиссии, посмотрели его документы, удовлетворенно отложили в сторону аттестат и взялись за анкету. В анкете все было в полном порядке, родственников за границей не имелось, сам Кузнецов И.П., 1944 г.р., в белых армиях не служил, в плену и на оккупированных территориях никогда не находился, но, напротив, являлся комсомольцем. И все уже шло к благополучной выдаче экзаменационного листа и последующему несомненному включению Кузнецова в список поступивших, как взгляд какого-то мужчины средних лет, сидевшего справа от председателя приемной комиссии, упал на кузнецовскую анкету и именно на то ее место, где сообщались сведения о родителях. Мужчина — а не Профосов ли была его фамилия? да нет, вряд ли — итак, мужчина присмотрелся, взгляд его стал внимательным, как у завуча на педсовете, и, минуту подумав, он доброжелательно спросил у носившего к тому времени очки Кузнецова, сколько диоптрий. Оказалось, что минус семь с половиной. «Ну, молодой человек, вам у нас трудно будет! — сочувственно сказал мужчина. — Начертательная геометрия, эпюры, графики, то-се… Как же вам справку-то по форме двести восемьдесят шесть выдали? У вас мама не врач?» Кузнецов, уже многое — хотя и не все, далеко еще не все — понимавший, уныло согласился, что врач. «Я вам в педагогический подать советую, — сказал мужчина. — На тот же мехмат, или там физмат? И наверняка пройдете. А зачем вам обязательно в университет? Обязательно вам в университет…» Кому «вам», мужчина не сказал, и почему близорукому, имеющему маму-врача Кузнецову будет легче управляться с начерталкой и эпюрами на физмате педагогического, чем на мехмате университета, не сказал тоже. Во всяком случае, о евреях никто и не заикнулся.

Кузнецов вышел на воздух и побрел от нечего делать к тому недалекому от университета месту, с которого видна была вся Москва.

За рекой был рассыпан город. Над разномерными коробочками домов врезались в небо редкие шпили, купола, постыдно голые без крестов, кое-где выпирали между крыш, словно груди кормящих баб в прорехи одежи, а на крышах яростно сияли под солнцем новые жестяные заплаты, и так же нестерпимо сияла река, рассеченная уходящим к центру речным трамваем. Кузнецов смотрел на Москву, но другой город он видел — черепичные бурые кровли, белые оштукатуренные стены, на стенах косые деревянные стяжки, круглая площадь с чумной колонной, острый клинок собора, занесенный над чужаком… И круглая черная шляпа давила на его голову, словно чугунная, и длинный черный сюртук стягивал грудь, не давая дышать, и крик толпы приближался, и бесконечная дорога лежала позади него и перед ним, искры кварца сверкали в камнях, которыми замощен был путь, скоро изотрутся по этим камням башмаки, а идти ему еще долго, ибо конца пути нет.

А в педагогическом было неплохо. Кузнецов даже получал повышенную стипендию, достигшую к последнему курсу сорока восьми рублей новыми, однако в аспирантуре Кузнецова не оставили — в конце концов, должны и в школу идти способные люди. А в аспирантуру из их группы приняли Профосова (просто однофамильца), тоже толкового парня.

В московских школах мест, конечно, не было, точнее, было очень мало, и Кузнецов даже почти не расстроился, когда его распределили в город Кривой Рог. Кузнецову показалось, что среди членов комиссии по распределению он узнал мужчину средних лет, который когда-то отсоветовал ему поступать в университет, но этого быть, конечно, не могло — где университет, а где педагогический… И ведь пять лет прошло, а мужчина совершенно не изменился… Нет, просто похож, видимо. Мужчина глянул на Кузнецова мельком и стал смотреть вдаль, в глубину пустого и темного актового зала, где происходило заседание комиссии. А Кузнецов отправился в Кривой Рог…

Честно говоря, уже надоело нам описывать жизнь Ильи Кузнецова — все и так ясно с этой жизнью. Да, существовало закрытое инструктивное письмо, разосланное из инстанций по всем предприятиям и учреждениям, рекомендовавшее проявлять особый подход при приеме на учебу и работу лиц тех национальностей, которые «имеют свои государства в мире» — так вроде бы написано было в том письме. То есть, кроме евреев, и ни в чем не повинных корейцев, греков, турок, испанцев, немцев, конечно… А возможно, что такого письма и не было никогда. И никакого мужчины средних лет не было, хотя все-таки надо согласиться, что мужчин средних лет у нас было полно, да и сейчас встречаются. И Профосова не было… Нет, уж Профосов-то был точно. Тот самый Петька Профосов, малолетний хулиган, после колонии взявшийся за ум, закончивший ремесленное и проработавший потом вплоть до инвалидности на теплосетях, а сын его, Профосов Николай Петрович, после действительной пошел в ГАИ, будущее ГИБДД, получил по лимиту двушку на троих членов семьи, сам четвертый, в Выхине, дослужился до поста на правительственной трассе, впоследствии, в результате нервной травмы при исполнении служебных обязанностей, был уволен из органов по здоровью и устроился, говорят, в частное охранное предприятие, а папаша его к этому времени уже давно помер от почек, похоронили его на Митинском кладбище, так что там, если знаешь участок, можно найти и надпись на сделанном из бетона с мраморной крошкой камне: «Профосов П.Н. 12.VI.1940-26.V.1987», и уж это даже самого недоверчивого из вас убедит в том, что был, был Профосов!

Ну, а Кузнецов, с которым все ясно, пожил в Кривом Роге, под бесконечно тянувшимися серо-желтыми производственными тучами, поучил криворожских детей алгебре, геометрии с тригонометрией, физике и черчению, побыл классным руководителем и, уже будучи на отличном счету в городском отделе народного образования, сделался главным претендентом на освободившуюся должность директора школы, однако директором, как легко догадался к этому месту рассказа любой наш с Кузнецовым ровесник, не стал. Там ведь как получилось: пост директора мог занимать, понятное дело, только член партии, и райком даже выделил под Кузнецова квоту на прием одного человека от интеллигенции, поскольку, кроме Кузнецова, в директора выдвигать было некого, в школе коллектив подобрался, конечно, чисто женский. Но документы предварительно пошли на соответствующую комиссию, там стали разбираться с анкетой — ну, и тормознули. Сам Кузнецов на комиссии не присутствовал, но ему потом по секрету рассказала школьный парторг Лидия Алексеевна, русский и литература, с которой у Ильи Павловича были дружеские отношения, но ничем, слава Богу, не кончившиеся — хороши бы они оба потом были, она партийная, а он… Ладно, это позже. Так вот, Лидочка вывела его из учительской и на лестнице между вторым и третьим этажами, где они нередко как бы предотвращали езду учеников по перилам, шептала ему всю большую перемену, что на комиссии все шло нормально, согласовали и кандидатуры рекомендующих, и общественную нагрузку на время кандидатского стажа, но тут какой-то мужчина средних лет, которого она не знает, вчитался в анкету, потом подвинул листок председателю комиссии, и сразу же настроение переменилось, буквально за две минуты решили пока повременить, представляешь! Кузнецов даже не стал расспрашивать про мужчину, и так все понял. Чего тут понимать, если мать — еврейка и по израильским законам получается он чистый еврей?

Плюнул Кузнецов и уехал из Кривого Рога, где уже начал понемногу покашливать, снова в Электроугли, где поселился опять с родителями и пошел работать в школу. Был он устойчиво холост, начал с макушки лысеть и постоянно о чем-то сосредоточенно думал, а о чем — выяснилось, когда спустя некоторое время умерли родители. Вышли уже оба на пенсию, отец что-то строгал на балконе да там и упал, а через три дня, с похорон, увезли на «скорой» в больницу мать, и, сколько ни хлопотали уважавшие Сару Ильиничну коллеги, к утру остался Кузнецов один на свете. Прибежал он в больницу, долго искал морг, нашел его позади пищеблока и, ожидая перед дверями, услышал, как внутри помещения переговариваются работники. «Которую готовить?» — спросил один. «А во-он ту, еврейку», — ответил другой, не сделав, подчеркнем, никакого негативного акцента на последнем слове, а лишь указав таким образом примету для поиска покойницы по чертам лица или еще по каким-то особенностям, нам неизвестным.

Именно в этот миг Кузнецов почти додумал — но не до конца, еще не до конца — мучившую его в последние годы мысль. Предшествовавшая жизнь стала ему ясна, как она уже давно ясна нам с вами.

«Ты избрал народ, — думал Кузнецов, не называя имени того, кто избрал (вот ведь интересно, откуда знал отличник по научному атеизму, русский по отцу и по паспорту, что не называемо имя Его!), — зачем же отдан избранный народ в унижение и бесприютность? Или для того мы избраны Тобою, чтобы странствовать по земле, покуда не найдется в ней места каждому из нас? И куда следует мне направить теперь взор свой, и душу мою, и каждый шаг мой? Будет ли мне дан ответ Тобою, или одному мне предстоит искать ответа?»

Так думал Кузнецов, не додумавшись же до окончательного решения, сделал вот что: запер квартиру в Электроуглях, отдал ключ соседям и пошел по миру.

Трудно теперь восстановить его путь, но кое-какими сведениями мы располагаем.

Например, достоверно известно, что некоторое время он провел в Ростове-на-Дону. В этом прекрасном старинном городе есть огромный театр, построенный романтиками в виде трактора — тогда же, кстати, когда в Москве построили Театр Красной армии в виде пятиконечной звезды. Ну, а в Ростове вот в виде трактора. Настоящий трактор, с кабиной и гусеницами, только из бетона и большой. Так одну из гусениц в семидесятые, в застое и разложении, отдали под пивную. И как раз в этой пивной часто можно было встретить Кузнецова. Стал он носить по тогдашней моде длинные волосы, посередине которых все увеличивалась лысина, джинсы клеш, неведомо где добытые, и узенькую короткую курточку, так что всем своим обликом хиппи вызывал неприязнь нормальных людей. Но в пивной к нему относились терпимо, пока не оказался он однажды за столиком с каким-то мужчиной средних лет. Мужчина допил «жигулевское» — надо сказать, вчерашнего завоза — и, внимательно посмотрев на Кузнецова, негромко спросил с местным выговором: «Ну шо, до Палэстины пора, хлопец?» Мужчину Кузнецов, естественно, узнал.

Кое-кто встречал Кузнецова в Ленинграде. Что он там делал, неизвестно, во всяком случае, учителем уж точно не работал. Так просто шел по Литейному, посматривал на серые, взявшиеся кое-где заметной плесенью дома, отворачивал от мокрого ветра лицо… Мелькнул в толпе какой-то вроде бы знакомый, Кузнецов обернулся, долго смотрел вслед, но мало ли на свете мужчин среднего возраста? Что и было тут же доказано: засмотревшийся назад Кузнецов налетел на первого же встречного, который проявил понятное недовольство в следующих словах: «Ты, шмуль, еще одни очки надень. Не пройдешь от вас, куроеды…»

И в Киеве бывал Кузнецов. Сидел в вареничной на Крещатике напротив цирка, ел вареники с картошкой — ах, восхитительная была та вареничная, поверьте, восхитительная! — и вдруг услышал за спиной громкий шепот: «Дывись, доча, який жид!» Обернулся, а там женщина сидит с маленькой девочкой, вареники с вишнями кушают и смотрят на него обе с жутким интересом, такие очаровательные! К слову: если вы по-прежнему испытываете недоверие к художественной правде этого рассказа, вот вам точные данные. Женщину звали Татьяной Теребилко, а дочь ее Олей, в Киев приехали они из города Феодосия в надежде купить недорогого импорта, чехословацкого или с гэдээр, теперь же Ольга живет в Москве, и вы ее наверняка знаете, она… Олеся Грунт по мужу, вот кто! Ну, поверили? То-то же. Так что можете при встрече спросить у этой популярной девушки, не запомнился ли ей такой смешной, лысый, в очках, патлы длинные, которого ей мама показывала в вареничной. И удостоверитесь, что действительно был такой Кузнецов, точно соответствовавший нашему описанию… То есть почему был? Он и сейчас есть, дай ему Бог здоровья на долгие годы, как говорится. А вот Олеси, между прочим, что-то давно не видно нигде, все небось на Ибице оттягивается. Но, как появится, обязательно спросите.

Впрочем, это все к слову. А вот что действительно интересно — мужчины никакого в той вареничной Кузнецов вообще не видел. Ему и без мужчины хватило.

Еще Кузнецов пожил немного в Омске, Архангельске, поселке Сортировка Хабаровского края, Кишиневе, Октябрьске Куйбышевской области и даже вроде бы в городе с непереносимым названием Мончегорск…

И повсюду средних лет мужчины сталкивались с ним в уличной толпе, оказывались за одним столиком в вокзальном стоячем буфете, сидели напротив в вагоне ленинградского метро, лежали рядом на пыльном ялтинском пляже, а иногда вдруг обращались в молодых красивых женщин, или в пожилых нетрезвых дядек, или в носящихся с криками вокруг давшей ему отдых бульварной скамейки детей, или даже в бездомных пригородных собак, или в ворон, передвигавшихся приставным шагом в дерзкой близости и посматривавших на него искоса. И в говоре толпы, в бормотании попутчиков и соседей, в собачьем лае и картавом вороньем оре слышалось ему все одно и то же, одно и то же, одно и то же.

Нет конца дороге, ноги в кровь сбиты, стучит за рощей, как молоток взбесившегося плотника, пулемет, а вот и разъезд показался, вылетели кони из оврага, заплясали, завертелись на месте, удерживаемые железными руками, и надо бежать, покуда не заметили кавалеристы одинокую фигуру, но куда ж бежать в поле, да и зачем бежать, если избавленье скачет навстречу, посвистывая шашкой в опущенной руке, поднимая драгунку для меткого выстрела с ходу… Но не наступит сейчас избавленье, не мечтай, несчастный, и иди путем, назначенным тебе.

Словом, в конце концов мы его мысленно видим на улице Архипова в Москве, перед ампирным желто-белым фасадом, среди других людей, топчущихся, как и он, без очевидной цели. Вот сошлись двое, поговорили негромко и непонятно для случайного прохожего — и разошлись… А немного позже Кузнецов обнаруживается нами уже в Колпачном переулке, в каком-то казенном здании с узкими коридорами, в которых не протолкнуться от народу. Не то с Архипова все эти люди сюда перебрались, не то другие такие же набились…

Ехал Кузнецов через Вену. Гулял, смотрел на узкие трамваи, вопреки трамвайному естеству двигавшиеся бесшумно, на огромный собор с маленькой, выложенной плитками, как хороший санузел, площадью перед ним, на необхватные деревья, с которых будто только что вытерли пыль влажной тряпкой. Однажды остановился, заглядевшись на какую-то удивительную мелочь, — и вдруг почувствовал, что и его рассматривают. «Так я и знал, — подумал Кузнецов, — так я и знал». Мужчина средних лет, рассматривавший Кузнецова, сказал что-то на неизвестном Кузнецову здешнем диалекте неизвестного Кузнецову немецкого языка, но по крайней мере одно слово Кузнецов разобрал. Собственно говоря, оно звучало почти так же, как по-русски или по-украински.

В Иерусалиме дул горячий ветер, а с неба тек холодный свет. Кузнецов шел по пустой окраинной улице, застроенной новыми двух- и трехэтажными краснокирпичными домами. Навстречу ему из-за угла вылетел мальчишка лет двенадцати на велосипеде, он гнал изо всех сил, стоя на педалях и прижимая подбородком накинутый на плечи рябой черно-белый платок. Проезжая, он глянул Кузнецову в лицо прекрасными томными глазами и улыбнулся. Через полминуты Кузнецова что-то сильно ударило в спину, он обернулся и увидел осколок кирпича на тротуаре, пустую улицу и мальчишку, аккуратно положившего велосипед набок и выбиравшего следующий снаряд из кучи строительного мусора.

В октябре Нью-Йорк все еще перехватывал дыхание мокрой жарой, будто весь город был кухней, где кипит и кипит, плюясь на плиту мелкими брызгами, огромный бельевой бак. Между Сто второй и Сто третьей улицей к Кузнецову обратился парень, выгружавший из фургона на тротуар у входа в мексиканскую забегаловку большие картонные коробки. Короткие кудри парня были выкрашены в соломенно-желтый цвет, что очень шло к коричнево-сизому лицу. Вали к…баной матери, проклятый жид, сказал негр, мои мусульманские братья в Палестине уже вставили вам, скоро и мы погоним вас из нашей Америки. Кузнецов плохо понимал этот называющийся красивым словом «эбони» и немного похожий на английский язык. Но то, что сказал парень, понял.

Далеко позади остался бессонный, подсвечивавший невидимое ночное небо цветными огнями центр Мельбурна, а бесконечная Сэнт-Килда-роуд все тянулась и тянулась во тьме, только мигали светофоры на пустых перекрестках. Кузнецов устал и присел прямо на край тротуара. Тут же неизвестно откуда возник мужик в толстой клетчатой куртке и ткнул Кузнецова в бок носком высокого шнурованного ботинка. Вставай, сказал мужик, и убирайся в свою Россию, понаехали и уже всю улицу заняли, деваться от вас некуда, чертовы евреи. Простой и отчетливый австралийский выговор Кузнецов понимал хорошо.

Он летел с тремя пересадками, так получалось дешевле. Из-за этой экономии он оказался в Париже, вернее, в аэропорту Руасси, точнее — «Шарль де Голль». Народу было полно, стать негде, не то что присесть. Кузнецова прижали к потному человеку, читавшему французскую газету и перегнувшему ее первую страницу так, что перед глазами Кузнецова оказалась большая фотография каких-то развалин. Томясь тоской — до рейса оставалось еще больше часа, — Кузнецов склонил голову набок, чтобы рассмотреть фотографию получше. Смотри, сказал француз, смотри, еврей, это вашу синагогу взорвали, понял, а скоро мы вас всех отправим туда, куда не смог отправить этот немецкий идиот Гитлер. Кузнецов не знал по-французски ни единого слова, но понял все.

Донесся до него сладкий запах гари, услышал он собачий лай и лающий, совсем не французский говор, толкнули его в спину — шнель, юде, дезинфекцион, — но ему уже было не до этой чепухи, мало ли что может почудиться старому человеку, когда он томится тоской. Не одну тысячу лет, слава богу, прожил, чего только не наслышался…

В Шереметьеве было темно, очередь двигалась еле-еле. Кузнецов присел на корточки, положил листок на чемодан, принялся заполнять. Бланк был почему-то напечатан по-английски, Кузнецов стал писать тоже по-английски.

Destination…

«Какой же пункт моего назначения, — подумал Кузнецов, — какой пункт?»

«Пятый пункт, — подумал он, — пятый, вот какой».

Мимо него, держа наготове темно-красные книжечки с золотой двухголовой птицей, шли местные люди. Никто не проявлял ни малейшего интереса к сидевшему на корточках старику в очках со старомодно толстыми стеклами, с длинными седыми патлами вокруг большой неровной плеши, с неаккуратно расползшимся по лицу пористым носом… Кузнецов с трудом разогнул колени, выпрямился и тронул за рукав ближайшего в очереди.

— Простите, — сказал Кузнецов, — нельзя ли посмотреть ваш паспорт? Я никогда не видел нового русского паспорта. Если можно…

Мужчина средних лет, улыбнувшись, протянул документ. Все было написано по-новому, поперек. Добролюбов Иван Эдуардович, прочитал старик, 1969 года рождения, место рождения город Йошкар-Ола, паспорт действителен до 2007 года…

— А национальность, — спросил Кузнецов, — а национальность… национальность? Где написана национальность?

— Не пишут здесь национальность, — еще шире улыбнувшись, сказал Иван Добролюбов, — да и во внутренних теперь не пишут. У нас теперь одна национальность, батя, у всех. Ты ж ведь русский, отец? Давно уехал?

— Давно, — Кузнецов отдал паспорт и внимательно посмотрел в лицо собеседнику, — давно… Как вы сказали? Я русский?

— А какой же еще, — настроение у российского гражданина (и, между прочим, кипрского бизнесмена) Добролюбова после трехсот вискаря в самолете было прекрасное, веселое было настроение, и старик этот ему нравился. — Какой же еще, если не русский?! Ты, может, чечен?

— Нет, я не чечен, — Кузнецов все внимательнее всматривался в лицо этого мужчины средних лет и все более убеждался в том, что это не тот, нет, не тот мужчина средних лет, а просто мужчина средних лет, симпатичный и ясный, такой ясный, каких не встречал Кузнецов нигде. — Я, видите ли, еврей по матери…

— Да ни хрена мы здесь не видим, батя! — закричал Иван Эдуардович, будучи, как мы уже сказали, немного выпивши, но никто вокруг не обратил на его крик никакого внимания. — Тем более по матери. Некогда нам тут смотреть, кто еврей, а кто нет. Мы тут бабки рубим, отец, понял? У нас тут половина евреи, понял? Даже больше половины…

Тут он замолчал и задумался, видимо, о национальном составе российского бизнеса. Мысли эти занимали его меньше минуты, а результат размышлений он сообщил Кузнецову вполголоса, слегка даже приобняв батю за плечи.

— Я тебе так скажу, — сказал он, — если б у меня партнер еврей был, так я бы сейчас не на Кипре гребаном копейки сшибал, а жил бы здесь и в полном шоколаде… Эх, батя, какой у меня проект начинался! Выше только звезды, понял, круче только яйца… Короче, я до неба дом строил, понял? И все накрылось, а почему?

— Потому что нельзя выстроить дом до неба, — автоматически ответил Кузнецов. — Давным-давно пробовали, не получилось…

— Вот, — нелогично обрадовался Иван Эдуардович, — видишь, нельзя. Ты сразу сечешь, а мне тогда кто-нибудь сказал? Потому что таджики были, азеры были, молдавы были, хохлы были, только вас не было… А сам-то ты где живешь, в Штатах или в Израиловке?

— Да нигде я не живу! — отчаянно выкрикнул Кузнецов и испуганно оглянулся. Но и на этот раз ни люди в очереди, ни девушки в военной форме и туфлях на очень высоких каблуках, переходящие по своим секретным делам от одной стеклянной кабинки к другой, на крик не обратили никакого внимания.

— Странствую я, — еле слышно закончил Кузнецов.

— Ну, тогда с прибытием на родину, — сказал Иван. — Сейчас паспортный контроль пройдем и выпьем по этому поводу. Хорэ болтаться-то, вечный странник.

Нет на свете ничего вечного, подумал Кузнецов, и не вечна моя судьба. Кончается путь, пора. Да, кончается путь, ты дома, убог и холоден дом, вражда и зависть разделяют населяющих его, но это дом твой, и домашние твои, и сюда приводит дорога, в какую бы сторону она ни вела.

И Агасфер пошел выпивать.

Афанасий Мамедов

Обрезание Британика

Моему американскому другу Г. М.

Помню, и сам я счастье то воспевал, а какое еще было мне воспевать?! Да, то самое, с узелочками на память, что из четырех углов паутинных глядит на тебя грустными подслеповатыми глазами цадика, многомудрого древнего старика с седой раздвоенной бородой, концы которой ниспадают на раскрытую Книгу, ту самую одну-единственную, в которой есть всё, которая и сама есть — счастье, счастье, косноязычное, волглое, темное, текучее; счастье — меж двух стульев, счастье — отказ от жара солнца, во имя хмурых бровей и проливного дождя, с одной открытой дверью в заоблачный еврейский храм, в котором тысячелетних запретов столько же, сколько запертых дверей по пути к нему и следов к ним ведущих.

Не знаю, может, кто-то из нас и догадывался, что всех нас связывает только одна эта Книга, но точно скажу, ни меня, ни Мишку, ни жену мою, тогда однокурсницу Нину Верещагину, такое простое умозаключение почему-то не посещало. В те баснословные, дивные времена мы охотились за другими книгами, мы зачитывались «Закатом Европы», «Улиссом», «Истинной жизнью Себастьяна Найта», мы самоотверженно трудились в кругу борхесовских[1] развалин и отдыхали, играя в классики. Больше всех из нас в этой игре преуспел Мишка Ларговский, по прозвищу Британик. Прозвище свое он отрабатывал с лихвой у любой закрытой двери. Он, действительно, знал ничуть не меньше, чем Британская энциклопедия. А как он умел, послюнявив мизинец, выудить пепел из пахов сиринского кресла, чтобы в бражной беседе доказать новоявленному очереднику свою верность пифагорейскому кругу! Британик первым из нас решил, что живет в «гребаной» стране и первым опустил неподъемное весло, чтобы в литой темноте плыть по реке забвения в любую другую. Начал он, естественно, с земли обетованной, потом променял ее еще на две. Последний раз он звонил нам уже из Соединенных Штатов: «Старик, — говорил он мне, — в этой гребаной стране я жду лишь одного — гринкарты. Как получу — вернусь к вам в алфавит с гиканьем татарской конницы». Потом он послал мне по электронной почте просторно изложенное теологическое эссе — «Сквозняк тысячелетий» — на тему апокалипсиса и объемный, листов на двадцать пять, роман, посвященный, кстати сказать, нам с Ниной, потому что, по заверению автора, имена наши напоминали ему тонкую струйку песочных часов.

Роман начинался в славном городе Минске и заканчивался в не менее славном городе Нью-Йорке, однако большую часть романа само собою поглотила Москва. Москва советская и Москва, уже освободившаяся от советов. Самые мрачные места пали на Тель-Авив и его окрестности. От нашей алии мой друг не оставлял камня на камне, не меньше досталось и коренным жителям. По Ларговскому оказывалось, что жить в Израиле порядочному человеку совершенно не можно. Роман, написанный от первого лица, был откровением и отповедью ничтожествам всех мастей. Несколько глав, изложенных тем выразительным, изящным слогом, каким у нас в России с ХIХ века потчуют читателя снизошедшие до прозы маститые поэты, служили тому неопровержимым доказательством. Ларговский не прощал пошлости никому, даже незнакомым прохожим, посетителям кафе: «Медленно составляется, ткется еще один вечер… Медленно прижимается к остывающей земле, темнеет пряный город. Подыгрывая ошалелым от иудейских древностей интуристам, он пускает в ход многовековое свое убранство — крепость из самого мягкого и самого долговечного камня, шамкающую кривотекущую улицу помнившую, как однажды префект Иудеи Пилат повел свое войско из Кесарии в Иерусалим на зимнюю стоянку, решая по дороге внести в город изображения Цезаря на древках знамен, дабы в очередной раз хорошенько поглумиться над местными обычаями, улицу, как собрание триумфов наперекор превратностям судеб, улицу с лодочками всеобщих смутных догадок. (…) Ушибленные природой безумцы, со снисходительной еврейской миной, проходят по ней мимо меня, от жары едва передвигая жирные семитские ноги. (…) Я не могу уравнять себя вот с тем усатым арабом, удачливым торговцем шербета, пускающим собачью слюну за спиной пышнотелой англо-саксонки, или вот с этим евреем, попивающим кофей рядом со мной и беспрерывно тыкающим в клавишки калькулятора на пластмассовых часиках, кликая верных ему лебедей — бухгалтеров из затрапезной конторки Счастья: оба — братья Гор и Сет — для меня стенающее множество. Я же могу превратиться лишь в повествовательные вельветовые клочки земли, излучину реки, серебристую ленту дороги, которые зрит в высочайшем полете всемудрейший, могущественный сокол, хранитель моей печати. Только в песне его победной, с ветром сливающейся, вижу я часть единственного числа — отражение отражений глаз моих».

Можно было не сомневаться, счастье, обычно рисуемое обывателем и воспеваемое в рекламных паузах, было напрочь заказано моему даровитому другу. Еще бы, ведь он доверял больше Иосифу Флавию, Бодлеру и Языкову, нежели достопочтенному кнессету.

Я не мог не позлорадствовать в душе самую малость, вспомнив, как уезжал Ларговский, как сжигал мосты и мостики. Израиль был для него всем, Россия — только страной голубых мундиров и послушного им народа, в которой остался узкий круг друзей и единомышленников. Он даже обрезание решил сделать до отъезда.

Хорошо помню: год стоял 1992-й. И был тот год вторым от начала третьей революции, голодным, но на события чрезвычайно богатым. Одним словом, славный год. Год первый и последний российской демократии. Того почти эзотерического чувства свободы, исторической значимости всего происходящего вокруг нас я не испытывал более во всю жизнь свою. Было это незадолго до моей последней поездки в Баку. Куролесил, выбрасывая мнимые козыри, месяц май (и какой май!), мои отношения с сокурсницей Ниной Верещагиной еще не требовали документальных подтверждений. О ту пору находилась она в состоянии перманентного развода, жила у подруги где-то в районе Остоженки, и узнаванию в парной предрассветной дымке нашего романа двух до боли знакомых силуэтов, как это ни странно, обязан я исключительно обрезанию Британика.

А началось все с того, что я уже собирался уходить, когда в дверь осторожно постучали. «Странно, — подумал. — Кто бы это мог появиться?» Звонок у нас на Патриарших был вколочен старорежимными мастерами на самом что ни на есть видном месте — аккурат посередь двери, сломаться он никак не мог, это исключено: век безупречной службы — тому ручательство, от электричества никоим разом не зависел, он был механический, с затертым двуглавым орлом, и, чтобы задался трезвон, необходимо было несколько раз прокрутить его латунные ушки по часовой стрелке, только после этого царское наследие заливалось тем характерным ржавым клекотом, с каким подвыпившие провинциальные почтальоны, скатываясь под лихую горку на велосипеде модели «Ух!», пугают шалых собак.

Я удивился еще более, когда, распахнув дверь, увидел перед собой Нину.

Еще три дня тому назад она была классической шатенкой с грустно-зелеными глазами. Приходила ко мне только в сопровождении своей мужланистой подруги, у которой жила. Теперь же передо мной стояло никем не охраняемое огненно-рыжее создание, в глазах которого проливались звездные дожди, и к этому нужно было еще привыкнуть, а времени почти не было: через тридцать пять минут меня должен был ждать Мишка на Рочдельской, Мишка-Британик, готовый на все. Она стояла в моем черном смокинге, втайне именуемом мною вторым пришествием бакинской эры, который я подарил ей на 8 Марта с поздравительной открыткой в нагрудном кармане. Она стояла в черном смокинге, из-под которого выглядывала оранжевая футболка, в голубых джинсах с махрой внизу и в тяжелых ботинках, называемых в народе — «Кэмел-тревеллер».

— Что же вы не попросите барышню зайти? — манерно полюбопытствовала моя соседка, которую в своем романе я назвал Людмилой, а на самом деле она была Просто Надей. У Просто Нади было просто хорошее настроение, ей в очередной раз удалось уговорить мужа моей двоюродной сестры разменять эту квартиру на Патриарших.

Ошарашенный, сбитый с толку оранжевой футболкой, пропускаю сокурсницу вперед себя и украдкой взглядываю на часы.

У Нины словно глаза на спине.

— Вы что, торопитесь куда-то? А я, между прочим, вам подарочек…

Она обращалась ко мне на «вы», хотя и была младше всего на несколько лет. Я не мог не заметить, что этой чести удостоен один во всем нашем институте, разумеется, не считая педагогического состава. Я-то сам перешел на «ты», как только Нина появилась на нашем курсе. Между прочим, отчасти из-за этого ее сухого, официального обращения ко мне обзавелся я каникулярным романом в Баку. За что и был тут же по приезду наказан несколькими месяцами целибата. Впрочем, эта уже другая история.

Итак, она подарила мне дорогущую паркеровскую самописку с целомудренно оголенным всего на четверть золотым пером, патрончики с чернилами и портрет незадачливого французского сюрреалиста, истово проповедовавшего автоматическое письмо.

Усаживаясь в кресло под картой Средиземноморья, Нина, наигранно вздохнув, спросила:

— Слушайте, Илья, а у вас покушать есть что?

Все, что у меня было «покушать», — это краюха черного хлеба, крутое яйцо (намеревался приготовить всмятку, да вот не получилось) и пачка пикантного майонеза. Конечно, я мог сходить к Просто Наде: соседка чувствовала себя в долгу передо мной, оттяпала под фонарики два квадратных метра, что для четырнадцатиметровой комнатки, согласитесь, не мало, — но меня ведь ждал Мишка супротив Хаммеровского центра, Мишка, готовый на все, чтобы вступить на землю обетованную уже настоящим евреем.

Нина съела черный хлеб, яйцо, приговорила остатки майонеза. После чего заявила:

— Но этого же мало! — И в глазах ее пролетели кометы, одна зеленее другой.

— Мало, — согласился я и посмотрел на часы уже в открытую[2]. — Понимаешь, я тороплюсь. Мы договорились встретиться с Британиком. Ларговскому сегодня делают брит.

— Что такое брит?

— Обрезание.

— Значит, будет что поесть?!

Я с трудом подавил смех.

Ее белое с веснушками на носу лицо зарделось совсем по-девичьи.

— Я только имела в виду, что это замечательное событие будет, наверное, где-то отмечаться.

Разве мог я объяснить женщине, обращавшейся ко мне на «вы», к тому же молодой и красивой, что герою этого замечательного события вряд ли уже будет до каких-нибудь суетных посиделок.

— Идем, Нина, у нас очень мало времени. Ты не будешь возражать, если я предложу тебе свой свитер вместо своего же смокинга?

— Во-первых, он уже не ваш, а во-вторых, это случайно не тот, на который помочился Значительный?

Как хозяйский кот, это булгаковское отродье, сводил со мной счеты, похоже, знали все в нашем институте.

— Случайно нет. Тот я давно выбросил. А этот — произведение искусства, его ткала госпожа Нино Гаприндашвили собственноручно, хозяйка бутика на Пушкинской.

— Нино?! — переспросила радостно Нина. — Какая прелестная перекличка намечается!

Свитер был черный, кольчужной вязки, под горло, и выглядывавший ворот оранжевой футболки оказался как нельзя кстати. Белая шея с легким пушком ближе к стриженому затылку теперь казалась еще белей и рыжие волнистые локоны еще более рыжими.

Мы почти бежали до «Пушкинской», мы мысленно подгоняли поезд, когда он вдруг остановился на «Баррикадной», мы даже не дожидались троллейбуса у метро «1905-го года», а сразу кинулись вниз к Шмитовскому проезду и все равно опоздали, хотя и дорогу срезали как могли, и хитро шли проходными дворами.

Ларговского мы нашли уже во дворе нервно ходившим взад-вперед, заложив за спину худые длинные руки. Погруженный в себя, мой друг не сразу заметил нас. Зато я, подходя к нему, не мог не заметить, что ходит Ларговский в опасной близости от потенциальных жертв, что уже не могло не вызывать во мне тревоги. Глупые голуби-мишени подбирали неподалеку от Мишки-Британика хлебный мякиш, а в это время с балкона напротив две краснопресненские лярвы, разгоряченные алкоголем, обстреливали их из воздушной винтовки.

— Ты не хочешь отойти в сторону от этого сафари? Прежде чем у них кончатся пульки, они могут принять тебя за носорога.

— Они уже давно тут резвятся. И ни одного точного выстрела. — Мишка снял очки с тонкого аристократического носа, не нарушая ритма, вызванного ожидаемой инициацией, подышал на стекла, после чего полез в карман облегающих джинсов за платком.

— Тем более. Вероятность того, что последний окажется точным, вырастает с каждым неточным выстрелом.

— Мне тоже их лица не внушают особого доверия, — констатировала Нина после очередного хлопка, сопровождаемого тем отборным матом, каким во все времена славилась Красная Пресня.

— Не смотрите на них, — взмолился Миша, — вы можете спровоцировать настоящее нападение!

Он явно находился в трансе. Я, дабы успокоить друга, решил сменить тему.

— Слушай, — сказал, — ты же не против, что я привел Нину?

— А почему я должен быть против? — Чтобы снова положить платок в карман, ему пришлось чуть отставить ногу. «Дурак! — подумал я и обиделся. — Почему не внял он моему совету, почему пришел на обрезание в облегающих джинсах?»

— Ну я же не знаю, как твои хасиды отнесутся к присутствию женщины.



Поделиться книгой:

На главную
Назад