Через непредвиденное, новое для истории человечества внутреннее противоречие как раз и надо было прийти к современному миру, к современному духу, к современным методам, чтобы историк и в самом деле перестал считать себя человеком.
Современный мир, современный дух, светский, позитивистский и атеистический, демократический, политический и парламентский, современный метод, современная наука, современный человек полагают, что сбросили бремя Бога; а на самом деле, если заглянуть чуть дальше видимой поверхности, чуть глубже формулировок, человек никогда не был так обременен Богом.
Когда человек находился в присутствии богов известных, определенных, признанных, так сказать зарегистрированных, он мог спокойно оставаться человеком; именно потому, что Бог назывался Богом, человек мог называться человеком; были ли это боги человекоподобные или сверхчеловеческие, Единый Бог или Бог личный, пока Бог был на своем божеском месте, человек мог оставаться на своем человеческом месте; по действительно небывалой иронии, как раз в тот век, когда человек полагает, что освободился, что сбросил с себя бремя всех богов, — именно в этот век он сам теряет свое человеческое место и оказывается, наоборот, обремененным всеми древними божествами; пожиратели Бога милостивого — вот расхожая формула наших антикатолических демагогов; они сами проглотили много больше богов милостивых, или богов злобных, чем они думают.
Рядом с богами Олимпа, рядом с Единым Богом, рядом с Богом христианским историк был человеком, оставался человеком; рядом с пустотой, рядом с отсутствующим Богом старая гордыня делает свое дело; человеческий дух утратил равновесие; стрелка компаса взбесилась; современный историк стал Богом; наполовину неосознанно, наполовину с готовностью он сделал самого себя Богом; не таким, как наши легкомысленные, бесчувственные и глухие, бессильные, искалеченные божества; он себя сделал просто Богом, Богом вечным, Богом абсолютным, Богом всемогущим, всеправедным и всеведущим. […]
Исчерпать огромность, безграничность, бесконечность подробностей, чтобы добиться познания всего сущего, — такова сверхчеловеческая задача дискурсивного метода; отправляться из самого дальнего далека, двигаться вдоль самой долгой череды; прийти как можно позднее; сразу же по прибытии отправиться вновь в самое дальнее внутреннее путешествие; но если между самой дальней из возможных отправной точкой и самым запоздалым из возможных прибытием и в самом этом прибытии располагается огромная, безграничная, бесконечная череда подробностей, как исчерпать эти подробности; только Богу это по силам; и в то самое время, как профессора истории и историки отказывались становиться королями и императорами и гордились собой за это, они не замечали, что в то же самое время тот же самый новый метод, этот научный метод, современный исторический метод требовал, чтобы они становились Богами.
Такова неслыханная задача современного мира; задача еще небывалая; историк изгоняет Бога отовсюду, без разбору, слепо, и из науки, где, быть может, Ему и вправду нечего делать, и из метафизики, где, быть может, для Него нашлось бы какое-то занятие; Бог изгнан из истории; и по особой иронии, по неожиданному обороту дела, Бог обретает себя в ученом-историке, Бог не изгнан из ученого-историка, то есть, буквально, историк создал свою науку согласно методу, который требует от него как раз обладать свойствами Бога.
Такова задняя мысль у всех тех, кто основал современную историческую науку, ввел в употребление современные исторические методы, то есть у всех тех, кто целиком перенес в область истории научные методы, заимствованные из наук, не являющихся историческими: человечество — всевластный господин всей своей истории; человечество, исчерпавшее все подробности всей своей истории, прошедшее всю безграничность, всю бесконечность безграничных, бесконечных путей, буквально исчерпавшее всю безграничную, бесконечную вселенную подробностей; человечество — Бог, поместившее, заключившее все познание во вселенной своей всеобъемлющей памяти. […]
Человечество — Бог, набитое своей всеобъемлющей памятью до отказа, так что отныне ему уже нечего больше познавать; человечество — Бог, погруженное подобно Богу в созерцание своего всеобъемлющего знания, так полно, так совершенно исчерпавшее подробности сущего, что дошло до конца и застыло. […]
[
В порядке основания нет мелочей, потому что я здесь, я вмешиваюсь, я председательствую… Я несомненно придаю этому священный характер. Наши предки, древние, antiqui, majores nostri, наши древние мудрецы, самые разумные из людей, равно как и самые гражданственные из людей, древние мудрецы, профессиональные, по определению мудрецы это хорошо поняли, хорошо передали, отлично выразили, они учреждали, поддерживали культ основателей, настоящий культ, исходный, изначальный. Вступительный. Культ отправной точки. Основатели городов, а вдали основатели колоний этих городов, везущие на кораблях искорки священного огня. Все основатели государств. Основатели государств с помощью камня или законов. Вожди роя, основатели, которые по морю святому, по морю златому, по морю чермному несли к какому-нибудь колониальному Марселю дочернюю искорку. Государство Аристотеля и Платона. Наши разумные язычники, разумнейшие из народов, князья разума, отлично это видели. Наши мудрецы. Вы, христиане, не прошли мимо этого, должна признать, вы не прошли мимо, не закрыли на это глаза, вы, христиане, это продолжили, только переместили это в план вечности, перенесли, перевели на вечный регистр, когда вы говорите Отцы греческой Церкви или Отцы Церкви латинской; вы, христиане, которые говорите, думаете град Божий, civitas Dei, civitatem, вечный град (в каком-то смысле имеющий временное основание, и в этом смысле, друг мой, это моя величайшая слава, единственная моя истинная слава, единственная по-настоящему обоснованная), вы, христиане, которые говорите, исповедуете (учите, то есть определяете), верите, свидетельствуете, почитаете Иисуса-основателя; в качестве основателя; (как) основателя (во времени и в вечности) этого града Божия; (как) основателя нового града; как основателя (во времени и в вечности) этого вечного града, вечного основателя; и основателя временного тоже, в этом моя слава; ибо чем больше жизнь славит себя за то, что победила смерть, чем больше вечность славит себя за то, что победила время, тем больше обозначаются, выявляются навеки сила и важность и величие и как бы значение смерти, сила и важность и величие и как бы значение истории и времени; живое величие, живучее, неумирающее значение смерти; вечное величие, значение истории и времени; вы, христиане, самые гражданственные из людей, как обычно говорят, вы вовсе не гражданственны, вернее, наоборот, слишком гражданственны, если можно так выразиться, вы, гражданственные христиане, помешанные на гражданственности, новые граждане, вы изобрели, ввели новую гражданственность, гражданственность вечную, христианские граждане, наследники античных граждан, вселенские, вечные граждане; и даже ваше общение есть, вы говорите, (в каком-то смысле, как) град; как античный город; как древний античный город; как старый, очень старый и очень почтенный, как античный город ваш вечный град есть город, и во многом античный город; (и все, что нужно, — это чтобы он не становился современным Государством, это самое ему чуждое и вредное, самое дурное для его здоровья); а вы — граждане, друзья мои, дорогие мои друзья; кто бы мог сказать, что это слово «граждане», любезнейшие мои друзья, самое истрепанное, самое затасканное, самое изношенное из слов, это самое оподлившееся из слов, самое обесчещенное слово из всех, слово с митингов и других публичных сборищ, такое прекрасное в античности, звонкое, раскатистое «граждане!» всех нынешних демагогий, такое прекрасное в античном городе, граждане предвыборных обращений, предвыборных плакатов, всех предвыборных листовок, и других листков, политических, парламентских, есть также одно из имен, которое лучше всех вам подходит, лучше всех, ладнее всех на вас сидит; вы граждане, друзья мои, не отпирайтесь; и какие граждане; cives mei; чьи граждане; а друг другу вы сограждане; и какие сограждане; ведь преимущественно и по строгому правилу античного города, применяя прежде всего по особому преимуществу это правило, в принципе, изначально, ex fundatione, по действенной причине и исходя из Причины вы граждане и сограждане вашего Основателя.
[
Что мир стал христианским — это не повод для удивления. Такой повод, напротив, в том, что он им не стал и так от этого оторвался в наше время. Что мир стал христианским, при том (при том даре; вот случай это сказать), что такое христианство, при всем том, что было у него в чреве, что было у него в сердце,
при тех обещаниях вечности, при том обещании вечности, которое он получил, — что оно овладело миром, что мир стал христианским, это не удивительно, не это было, не это было бы удивительно, не это создает какую-то историческую проблему. Проблема — диаметрально противоположная (проблема). Проблема в не-христианизации, в незавершенности, в колоссальной незавершенности христианизации; и в дехристианизации, в нынешней, современной дехристианизации; не-христианизация: что такие огромные пласты человечества не были затронуты и даже отрезаны; что в тех кусках, тех пластах, которые затронуты, заполнены, еще столько пробелов; дехристианизация, проблема бесконечно более жгучая, в каком-то смысле, потому что терять (столько, до такой степени) — это проблема бесконечно более жгучая, более загадочная, более таинственная, более свербящая, чем не получать; терять, терять во времени ту малость, что ты приобрел, что, казалось, ты (уже) приобрел, этот клочок земли, этот кусочек земли, который, казалось, ты получил, приобрел во времени для временной вечности, для вечной вечности; можно еще не задумываться, если ты легкомысленный, если ты ветреный, если ты поверхностный, почему ты не все получил, не все приобрел (хотя это естественно, нормально, просто (как ребенок), это в порядке, в логике, в самой природе вещей) (это в каком-то смысле закон) (это само собой разумеется); но самый глупый, самый опрометчивый из людей, самый легкомысленный, самый ветреный, самый поверхностный не может не задумываться, почему, как так случилось, что ту малость, которая у него была, он потерял; почти все; вот проблема; это проблема, которая встает перед вами, хотя вы ничего для этого не делаете, она встает, возникает перед вами, напрасно вы закрываете глаза, она является сама собой, стоит неотступно; вот проблема: как из этого народа, который был так глубоко христианским, у которого христианство было в крови (через впрыскивание, через уникальную операцию, так сказать, метафизическую, но и физиологическую тоже), из этого народа, глубоко, внутренне христианского, христианского как в тринадцатом и пятнадцатом веке, христианского в сердце и до мозга костей можно было сделать (это уж слишком, вот она, проблема, и вот (где) успех), как можно было за это взяться, как надо было потрудиться (и каким трудом), каким чудом (так) удалось сделать (из него) го, что мы видим, этот народ, который мы знаем; (он стал) так глубоко не христианский, глубоко, внутренне дехристианизированный; (Я говорю стал нехристианский, а не стал вновь; это вовсе не одно и то же; нынешнее нехристианство, это антихристианство бесконечно хуже, это виновное и, как говорится у Корнеля, преступное нехристианство, чем нехристианство былое, чем, так сказать, невинное дохристиансгво; это совсем другое, гораздо серьезней, не получить (еще) и (затем) потерять); как из этого народа, самого христианского, так глубоко, внутренне, по-домашнему христианского, христианского не просто в душе, но если можно так выразиться, христианского в самом сердце и до мозга костей, можно было добиться того, чтобы сделать (из него) тот народ, который мы знаем, который видим, короче, этот сегодняшний народ, нынешний народ, современный народ, так глубоко, внутренне, по-домашнему нехристианский, дехристианизированный, дехристианский, такой дехристианский в душе и в сердце и до мозга костей. Такой дехристианский в крови.
[
Можно еще задуматься, как это могло произойти. Можно дать этому объяснения, интеллектуальные, но правильные; можно рассказывать истории об этом; можно находить основания и даже причины, они будут верны, то есть люди будут вправе их называть; найдут причины метафизические, и они будут верны; найдут причины физические, и они будут верны; найдут причины метаисторические, и они будут верны; найдут причины теоретические и причины практические; и будут правы; найдут причины политические; и будут правы; найдут, естественно, причины экономические; и будут правы; найдут причины марксистские, или марксистсковидные; и будут правы; найдут причины социальные; и далее педагогические; и даже социологические; и даже будут правы; и даже будут правы; найдут все виды причин; и будут (совершенно) правы; потому что все это (очень) верно. Все эти причины вместе ничего не будут значить. Все это, все эти причины вздор. А именно, у них будет маленький недостаток, крошечный недостаток состоит, будет состоять в том, что эти причины не того порядка, что их следствие. Чтобы объяснить это рационально, надо сказать слово «катастрофа», я не говорю катастрофа такой важности, катастрофа такой же важности, я говорю катастрофа такого порядка, тут должна быть совершена ошибка такого же порядка. Чтобы объяснить такую катастрофу, мистическую катастрофу, катастрофу в мистике, должна была быть совершена ошибка в мистике.
Эта ошибка в технике мистики, это искажение как раз и состояло, не могло быть ничем иным, как незнанием, непризнанием меня (я расту, я расту, друг мой, я не узнаю себя (сама), я большая, большая, большая), эта ошибка не могла состоять ни в чем ином, как в том, что меня не узнали и не признали. Это и есть погрешность историческая, погрешность рациональная и погрешность мистическая, мистическая погрешность в технике мистики. Вечное было временно спрятано под маской; вечность была прервана во времени (на какое время); вечное было временно прервано (во времени); вечное было временно отложено, потому что облеченные властью, уполномоченные власти вечного не признали, не узнали, забыли; презрели временное. Они просто не признали меня, меня мировую и мирскую, и великое несчастье пришло в мир.
Я нищая и дряхлая старушка.
Мистическое действие было совершенно перевернуто. Мир не выполнил своего предназначения быть спасенным даже во времени, потому что Церковь не выполнила своего предназначения в мире. И Церковь не победила мир, Церковь не проникла в мир, Церковь не спасла мир во времени, потому что Церковь исторически не узнала, не признала, не познала мир. Я говорю исторически, а не изначально, постоянно, в основании. Иисус пришел, чтобы основать, чтобы спасти (весь) мир. Он не был ни мирянином, ни священником. Я имею в виду, что он не был таковым исключительно. Он не был исключительно и собственно мирянином. Он не был исключительно и собственно священником. Вопрос, если можно так выразиться, об этом не стоял. Он был вместе и по-настоящему священником и мирянином, одновременно, нераздельно, неразделимо. То есть вместе, нераздельно, неразделимо то, что с тех пор (после разделения) мы назвали мирянином и что с тех пор мы назвали священником. Но, по существу, тогдашнее мистическое действие, изначальное христианское действие было действие, которое шло к миру, а не то, которое шло от него. Мир бесспорно был объектом. Церковь, то, что стало Церковью, была материей и пищей, материей, из которой состояла, материей, откуда шла пища. Если сохранять, забегая вперед научно, забегая вперед исторически, предвосхищая в истории, впрочем, не имея на то права, эти два антагонистических слова, мир, Церковь, эти два школьных термина, то можно сказать, что изначально, институционально, в основе, по основанию Церковь вовсе не была тем, что шло против мира, что избегало мира, удалялось, спасалось, бежало от мира; напротив,
в каком-то смысле Церковь, если позволительно уже употреблять эти учебные, схоластические, школьные термины, Церковь есть то, что идет к миру, чтобы его питать. Равно как и действие культуры, я имею в виду античной культуры, есть, в сущности, тоже питание, а не запись; питание человека и гражданина текстами и другими памятниками античности. Так и мистическое действие, христианское действие есть, по сути, мистическое питание, а не научная, историческая запись; кормление, насыщение, питание человека и христианина словом и телом, плотью и кровью. Это физическое кормление, это мистическое кормление вовсе не делалось против мира. Наоборот, оно шло к миру. Поскольку оно было кормлением, питанием мира, так сказать Церковью, так сказать тем, что стало Церковью. Изначально, исходно мистическая жизнь, христианское действие сводились, состояли вовсе не в том, чтобы бежать от мира, отделяться, отрываться, укрываться, отрезаться от мира, напротив, они сводились, состояли в том, чтобы мистически питать мир; они шли к миру, отправляясь от того, что можно назвать Церковью; в этом направлении шел, работал, действовал механизм, техника мистического действия. Все было в средоточии, все было в источнике, разложения еще не произошло. Разложение состояло именно в разделении властей, в распределении ролей, в разделении труда. Как всегда. Возможно, оно было неизбежно. Оно было более чем пагубно. Оно было непоправимо. Необратимое само, оно перевернуло, опрокинуло, вывернуло наизнанку всю технику, весь механизм мистики. Однажды, с того дня, с тех пор появились мирянин и священник. Был сделан разрез, который так и не зарубцевался. И некая гордыня, особая гордыня, собственная гордыня, профессиональная гордыня помешала увидеть, что такое Церковь и церковность. Вместо того чтобы увидеть, что она такое, что это крайнее средство,
быть может, необходимое, ставшее, сделавшееся необходимым, быть может обязательным, без сомнения неизбежным, короче, что она была, и была всего лишь крайним средством, лекарством, и что, следовательно, это уже само по себе свидетельствовало о болезни, о состоянии болезни хронической (вот случай это сказать), в этом естественно увидели, естественно пришли к тому, чтобы увидеть, из-за этой гордыни, из-за двадцати других гордынь, ибо все расклассифицированное, все разложенное по полочкам, все разделенное по видам всегда исполнено гордыни за свой вид, за свое подразделение, пора сказать, в конце концов в этом увидели совершенствование. Изначально, в принципе, в основании мирское и церковное еще не были разделены, ни теоретически, ни практически, не были еще разведены. У них не было своих отдельных судеб. Ваш град Божий не был еще разрезан в длину на два удела расщелиной, перегородкой. Ваш вечный град еще не был расколот надвое в длину, во времени и в вечности. Мир был объектом; тем, что надо (было) спасти. Церковь, то, что напоследок должно было стать Церковью, после разделения, расстановки по видам, была материей и силой, была живым источником. Из этого источника текла неисчерпаемая струя жизни, захватывала мир, орошала мир, затопляла мир; питала мир; питала мирское. Это было по сути своей действие жизни, питание, мистическое действие. Из мистического источника неисчерпаемая струя мистической жизни текла, орошала мирское, питала мирское. Спасала мирское. Единое движение шло неизменно в одну сторону, бесконечно плодоносное, неисчерпаемое; от Церкви к миру, то есть от того, что напоследок стало Церковью. Иисус пришел не для того, чтобы покорить Себе мир. Он пришел, чтобы спасти мир. Это совсем иная цель, совсем иное действие. И Он пришел не для того, чтобы отделиться, удалиться от мира. Он пришел, чтобы спасти мир. Это совсем иная метода. Понимаете (друг мой), если бы Он хотел удаляться, удалиться от мира, Ему достаточно было не приходить туда, в мир. Это было так просто. Таким образом Он бы удалился от мира заранее. Это было бы прекрасней всего. Это был бы прекрасный случай. Если бы речь шла о том, чтобы удаляться от мира, удалиться от мира, у Него не было бы более прекрасного случая, как оставаться сидеть одесную Отца. Так Он бы оставался в покое. Он бы сидел спокойно одесную Отца и так удалялся от мира, в каком-то смысле, как вы никогда не удалитесь, бесконечно больше, чем вы когда-либо удалитесь. Если бы Он хотел удалиться от мира, если бы такова была Его цель, это было так просто, Ему достаточно было не приходить в мир. Века еще не открывались, дверь спасения еще не была открыта, великая история не начиналась. Если пунктом назначения для Него было вовсе не быть в мире, тогда Ему достаточно было просто не отправляться в путь, ведь это и было в точности Его место до отправления. Это движение по кругу было бесполезно. Но Он пошел в мир, наоборот, Он пошел в мир, чтобы спасти мир. Он даже пошел туда дважды. Или, вернее, Он пошел туда только один раз, но один раз дважды, один раз в два приема. В два проявления. При двойном проявлении одного намерения. Впервые, первый раз, первым движением, совершая бесконечное движение, бесконечное действие, бесконечное продвижение, как бесконечный прыжок, как Бог Он сделался человеком, et homo factus est, что, согласитесь, друг мой, не очень похоже на способ удалиться от мира. Быть может, это был скорее, наоборот, бесконечный способ в него войти, в самую гущу, быть там, внедриться в него, воплотившись. In corpus; in carnem. И позволительно сказать, что никто так не входил в мир. Повторно, второй раз, продолжая первый, вторым движением, продолжая первое, усиливая его, в ту же сторону, в том же направ
лении, с тем же намерением, проявляя, усиливая то же намерение, овеществляя, представляя, подчеркивая его, так сказать, во времени, оказавшись человеком, оказавшись в мире, вовсе не удаляясь от мира, напротив, как человек, как Бог, Он ходил, Он продолжал ходить в мире, совершая конечное движение, все то же продолжающееся движение, конечное действие, все то же продолжающееся действие, конечное продвижение, все то же продолжающееся продвижение, не прыжок, но все-таки вхождение, два, несколько повторяющихся вхождений в мир. И это очевидно были именно вхождения.
[
Так мы постоянно дрейфуем между двумя священниками, лавируем между двумя семействами священников; между священниками светскими и священниками церковными; священниками церковными антицерковниками и священниками церковными церковниками; священниками светскими, которые отрицают вечность временного, хотят разрушить, убрать вечность временного, вечность изнутри временного; и священниками церковными, которые отрицают временность вечного, которые хотят разрушить, убрать временность вечного, временность изнутри вечного. Поэтому и те, и другие — не христиане, так как сама техника христианства, техника и механизм его мистики, христианской мистики, вот в чем; это вложение одной части механизма в другую; это соединение двух частей, особое вложение; обоюдное; единственное; взаимное, нерасторжимое; неразрушимое; одного в другое и другого в одно; временного в вечное и (прежде всего, то, что отрицается наиболее часто) (что на самом деле всего чудеснее) вечного во временное. Потому все, и те, и другие, —
не христиане. Понять, какие, кто, из тех и других, кто из них менее христианин, — задача очень трудная. Всегда трудно, и почти невозможно, увы, понять, кто менее христианин. Мне кажется, это задача (пре)выше истории. При всей своей некомпетентности я, к несчастью, склонна думать, что наименее христиане — священники. Тот, кто хочет вынуть вечное из временного, может впасть всего лишь в некую разновидность материализма (раз мы условились, раз условлено, что он в него впадает), в грубый и, как говорится, самый низкий материализм. Это не такая уж большая опасность. Я хочу сказать, что это не какая-то особенная опасность, не, так сказать, беспредельная опасность.
У материализма есть своя мистика. И даже, у него даже, из всех философских систем, быть может, больше всего мистики, он в ней безусловно больше всех нуждается, ему ее больше всех не хватает. В каком-то смысле. Но это мистика особого рода, и она не (очень) опасна. Она не притягивает, не очаровывает нежные души, беспокойные души (или слабые души), глубокие души, она не влечет к себе души подлинно мистические, души подлинно (предназначенные к христианству, души христианские заранее, пред-христианские. Она не вредит, она безвредна по самой своей грузности, грубости. Так что она, относительно, не очень опасна. Все другое есть, наоборот, противоположная мистика. Мистика, та, которая отрицает, та, которая отрицает временное в вечном, та, которая хочет разрушить, убрать, вынуть вечное из временного, как бы более подлинно антихристианская, она впадает в или восходит к, восходит на, неважно, переходит к, переходит в, мне все равно, мистику, так сказать, более подлинно антихристианскую. Настолько это в сердце христианства, в основании, в учреждении христианства, настолько это есть основа, механизм, главный прием христианства, эта особая разновидность вложения, встраивания, это внедрение, это вкладывание, это немыслимое, немыслимо глубокое встраивание временного в вечное, меня временной, меня истории в собственную вечность. Неразрушимое, нерасторжимое, невынимаемое. Иначе люди впадают, в противном случае люди впадают в мистики особо опасные, так как они соблазняют души самые благородные, те, которые считались наиболее (пред)назначенными, (пред)расположенными, сложившимися для христианского призвания. Иначе, в противном случае люди впадают, восходят, нисходят, поднимаются, добираются, короче, доходят до мистик особо опасных, так как они способны соблазнять души высокие, души возвышенные, души благородные, именно души дохристианские, предхристианские, души беспокойные, короче, души подлинно мистические. Иначе, в противном случае люди доходят до этих туманных спиритуализмов, идеализмов, имматериализмов, религиозизмов, пантеизмов, философизмов, таких опасных, потому что они не грубые, люди впадают в эти туманные мистики, спиритуалистические, идеалистические, имматериалистические, религиозистические, философистические, такие соблазнительные.
[
Еще раз в зыбкости современного мира, в зыбкости, ущербности современных учений, в вызывающей тщете, в пустоте, слишком явной, слишком очевидной, современного интеллектуализма, в этой ущербности, в этой вызывающей нереальности, в этой интеллектуальности, в этой бесплодности, в этой неизлечимой бесплодности, в этой тщете, в этой зияющей пустоте, в этой ничтожности, в этой самонадеянности еще раз старый ствол пустит листья и побеги, еще раз старое семя заставит работать ста
рый ствол, и старый ствол еще раз зацветет, старый ствол пустит почки, которые станут ветками, старый ствол пустит почки и цветы, плоды и листья. Еще раз заработает благодать. Еще раз она работает уже, друг мой.
[
Он не нуждался в нас. И Иисусу надо было только оставаться в (полном) покое до этой центральной, осевой, средостенной части творения, до воплощения, до искупления, до Его воплощения, до Его искупления. Он был в полном покое на небе и не нуждался в нас. Почему Он пришел, почему мир начался, надо полагать, друг мой, что я имею какое-то значение, я, ничтожная женщина. Надо полагать, что развертывание времени, развертывание во времени имело какое-то значение. Надо полагать, что человек и сотворение человека и предназначение человека и призвание человека и грех человека и свобода человека и спасение человека имели какое-то значение, вся тайна, все тайны человека. Иначе, в противном случае, это было так просто, и так быстро делалось. Это было сделано заранее. Ему надо было только не сотворять мира, не сотворять человека. И тогда нет больше падения, нет больше греха, нет больше ни греха, ни искупления. Нет больше никакой истории, нет больше никаких неприятностей. Все остаются на месте. Как же я должна быть велика, друг мой, чтобы сдвинуть с места столько персон, утруждать столько персон, и (каких) великих персон. Бог, друг мой, Бог утруждал Себя, Бог принес Себя в жертву ради меня. Это и есть христианство. Здесь начинается и собирается этот механизм. Все остальное — лишь то, что Фукидид, в кругу друзей, называл чепухой; по-гречески — меньше чем ничто.
[
Итак, человек, человечество, человек остается театром, ареной, резиденцией, избранным местом истории удивительной, единственной, истории необычайной, невероятной, невозможной: Пришествия; следовательно, единственной материей, избранной материей, местопребыванием единственной истории. Это и есть христианство, друг мой, центр и узел, ось и шарнир, главное сочленение христианства. Человек Бог, Бог человек…
Христианин глубоко человечен; и даже он — решительно все, что есть самого человечного, самого глубоко человечного. Потому что он единственный, кто дал человечеству цену Бога. Человеку, последнему нищему, самому жалкому грешнику, — цену Бога. Ту же самую цену. И так он вошел в самое сердце всего человечества. Он буквально топор в сердцевине полена, топор в сердцевине дерева, топор в сердцевине дуба.
[
Грех не чужой христианству, дитя мое, вовсе нет, напротив; он, естественно, противоположен святости, но это совсем иная вещь; совсем иное дело, совсем иное действие, деяние. Совсем иное положение, иная ситуация. Но будет строгой, буквальной истиной, правдой сказать, напротив, что это христианство создает грех (христианство, христианская система, система христианства, механизм, техника христианства), (мистика христианства, техника мистики христианства), и что без христианства не было бы греха, потому что греха не существовало бы. Было бы все остальное, все другие виды, бесконечное разнообразие
человеческих преступлений, все виды проступков и преступлений, пороков и ошибок, провинностей и преступлений, толпа, столпотворение, наводнение, бесконечный потоп, неисчислимая вереница. Равно как, с другой стороны, была бы, конечно, неисчислимая армия всех видов доброты и добродетели, истины и героизма, героической добродетели, доброты, жалости и человеколюбия, возвращение, приобретение, обретение, бесконечное завоевание, неисчислимая вереница. Но, с одной стороны, не было бы, недоставало бы святости. А с другой стороны, не было бы, недоставало бы греха. Потому что оба они одинаково принадлежат христианству, одинаково, так сказать, технически и профессионально принадлежат христианству. С одной стороны, с хорошей стороны, если можно сказать, было бы все, все виды красоты и добра и истины, было бы все остальное, все что угодно, все виды человеколюбия; просто не было бы этого — святости. С дурной стороны были бы все преступления и преступные изобретения; просто недоставало бы этого — греха. Святость и ее дополнение, грех, святость и ее противоположность и ее ограничение, грех, ее дополняющая противоположность, ее дополняющее ограничение, есть существенная часть христианской системы, собственное изобретение, собственность и определение христианства. Без него было бы все, кроме этого. Потому когда мы говорим о дехристианизации, когда мы констатируем эту катастрофу дехристианизации, надо договориться о терминах, надо иметь смелость и определить и уточнить и договориться по одним и другим и против одних и других. Грешник и святой — два свойства христианства, два следствия, два результата, две конечные цели, два творения, два изобретения христианства, христианской системы, техники, механизма, мистики христианства. Поэтому когда мы говорим, что мир дехристианизируется, когда мы присутствуем при этой катастрофе, когда мы констатируем эту катастрофу, когда мы говорим, констатируем, что современный мир, что современность — это все что есть наиболее противоположного христианству, по самой сути своей, то нужно хорошо понимать, что говоришь; и нельзя отступать перед тем, что хочешь сказать. Мы вовсе не имеем в виду, что было бы почти неважно, что было бы, так сказать, сравнительно безобидно, что в христианской системе еще раз святость окажется погребена под грехом; даже если это случится, даже если на сей раз это будет много серьезнее, по количеству, по качеству, по серьезности, чем все другие случаи, чем все предшествующие случаи, чем все известные случаи (чем все подобные случаи). Это, дитя мое, все это, вы меня понимаете, вы понимаете, что я хочу сказать, все это пустяки. То, что мы имеем в виду, что мы констатируем, бесконечно серьезнее. В каком-то смысле это единственно серьезно. Но нельзя отступать перед этим. Мы хотим сказать, что не одна из (двух) частей системы возьмет верх над другой, более или менее, и даже существенно, и даже бесконечно вновь возьмет верх над другой. Это пустяки. Мы к этому привыкли, и обычно одна и та же все берет и берет верх над другой. Это всегда была все та же. Мы хотим сказать, что мир очевидно отказывается от всей системы вместе, от обеих частей вместе, от той и от другой, и от сочетания частей. Вот что мы хотим сказать, вот что мы говорим, вот что мы констатируем, когда говорим, что мир дехристианизируется, когда констатируем катастрофу дехристианизации современного мира. Вот что множество христиан, в особенности множество благонамеренных католиков, не хочет признавать, не хочет видеть. И эта трусость, эта лживость, это извращение, этот грех мешают им использовать свои силы с пользой, что-то остановить, что-то спасти. Эта неизлечимая трусость в диагнозе порождает (у них) трусость в лечении. Трусость в молитве, трусость в поведении, трусость в любви, трусость в вере, трусость в надежде, трусость в действии, трусость в успехе, трусость в мысли, трусость в правлении, трусость в мистике. […] То, что мы хотим сказать, то, что мы констатируем, — это что мир отказывается от всей системы целиком, от всего целого, от (всей) мистики. Мы хотим сказать, мы говорим, мы констатируем, что отныне существует другой мир, новый мир, что существует современный мир и что этот современный мир — не просто дурной христианский мир, мир дурно христианский, это были бы пустяки, но мир нехристианский, дехристианизированный, абсолютно, буквально, полностью нехристианский. Вот что мы хотим сказать. Вот что надо сказать. Вот что надо видеть. Если бы это была просто другая история, старая история, если бы всего лишь грех еще раз взял верх, это были бы пустяки, дружочек, пустяки; мы бы к этому привыкли; мы к этому привыкли; мир к этому привык. Это было бы всего лишь дурное христианство, дурной христианский народ, дурной христианский век, век дурно христианский, как многие другие, после многих других. Их столько было. Мы их столько видели. Если бы мы хорошо знали историю, как я ее все-таки знаю, то, возможно, узнали бы, возможно, увидели бы, что так было всегда, что все века, все эти двадцать веков всегда были, все были веками великой скудости христианства, великой скудости мистики, дурными христианскими веками, веками дурно христианскими. То есть в этом смысле воинство святых, быть может, всегда было скудно, часто ничтожно по отношению к грешникам, рядом с грешниками, по сравнению с воинством грешников; и если святые торжествовали в вечности, быть может, без сомнения, редкие святые; то наоборот, толпы, народы грешников отправляли (свое ремесло, свою службу, грех), толпы, народы грешников побеждали во времени; если святые, редкие святые спасали себя (и, быть может, других) в вечности, то грешники, неисчислимые толпы этих других, грешников, губили себя но времени и рисковали себя погубить. В этом, увы, к несчастью, и состоял порядок. Это и была нищета христианства. Но в этом было и величие христианства. Но вот что уже не порядок, больше чем увы и больше чем к несчастью, что уже не среднее, не нормальное, что как раз и есть катастрофа и дехристианизация, — это что сама наша нищета больше не христианская. Даже наша нищета уже не христианская нищета. Вот истина. Вот новость. Пока все виды нищеты, пока наша нищета была нищетой христианской, пока низости были христианские, пока пороки вели к грехам, пока преступления вели к погибели, еще было добро, так сказать. Вы понимаете, что я говорю, мой друг, в каком смысле. Еще были средства; было что-то; был как бы естественный предмет для благодати. Тогда как сегодня все новое, все другое. Все современное. Вот что надо видеть. Вот что надо сказать. Вот что не надо отрицать. Все нехристианское, совершенно дехристианизированное. Увы, увы, к несчастью, если бы все было просто дурно христианским, еще можно было бы поразмыслить, можно было бы поболтать. Но когда мы говорим о дехристианизации, когда мы говорим, что есть современный мир и что он совершенно дехристианизированный, полностью нехристианский, мы имеем в виду именно то, что он отказался от всей системы, целиком, что он ставит себя полностью вне системы, мы говорим не меньше, чем об отказе всего мира от всего христианства. И о создании совсем иной системы, бесконечно иной, новой, свободной, полностью, абсолютно независимой. Если бы было просто дурное христианство, увы, друг мой, увы, дитя мое, это не было бы ново, это не было бы (еще), это не было бы уже интересно. Вы понимаете, бедный мой друг, что я говорю, в каком смысле. Но интересно и ново вот это, что христианства вовсе нет больше. Таковы в точности не только масштаб, но природа и как бы разновидность катастрофы. Когда католики согласятся ее увидеть, хотя бы ее измерить, признать, когда они согласятся на нее взглянуть, и откуда она идет, когда они, сами, откажутся от этой трусости в диагнозе, тогда, но только тогда они, возможно, сумеют работать с пользой, тогда, но только тогда они перестанут лениться и сами сдвинутся с места; и мы, возможно, поболтаем, сможем поболтать. Но то, чего они не хотят признавать, что ново, что интересно, увы, увы, сын мой, вы знаете, что я имею в виду, — это именно то, что существует современный мир, современное общество (я не говорю современный град, и, как в песенке поется, друг мой, уж вы меня поймете), и что этот мир, это общество, эта современность создается полностью вне, полностью за пределами христианства. Ведь речь идет уже не о внутренних трудностях, но, напротив, о полной внеположности, и даже не о внешних трудностях, что еще предполагало бы отношения, связи, узы, но, напротив, о полном отсутствии отношений, связей, уз, и даже, на самом деле, трудностей, то есть об отсутствии совершенно особенном и крайне тревожном, тревожном до последней степени, о независимости взаимной и обоюдной, о чуждости, особой чуждости. Мы видели, как на наших глазах создается, если и не основывается, мы видели, как возникает, живет, утверждается, укрепляется, действует мир, общество (я не говорю град), совершенно жизнеспособное и полностью нехристианское. Надо это признать, надо это признать. Жалок тот, кто будет это отрицать. И как мир видел, как я видела, я, история, как целые миры, целые человечества жили и процветали до Иисуса, так мы со скорбью видим, как целые миры, целые человечества живут и процветают после Иисуса. И те, и другие без Иисуса.
[
Отлученный вовсе не вне Церкви, буквально, по-настоящему, напротив, в этом смысле, потому что он несет на себе знак Церкви, потому что он несет как свидетель, хранит на себе след, знак церковной кары, высшей, тяжелейшей, серьезнейшей церковной кары. Напротив, он словно неизменный свидетель, словно вечный свидетель (временно, вечно вечный), словно постоянно сохраняющийся свидетель.
Доказательство в том, что он может вернуться. Он может возвратиться в град. Достаточно покорности. Достаточно решения, приговора; но законного, вынесенного той же судебной властью, не подобной, не даже равной властью, а именно той же самой постоянной, неизменной властью. Так из свидетеля внешнего, наружного, он может снова стать свидетелем внутренним, гражданином.
И из христианства он вовсе не выходил. В особенности же грешник, очевидно, не вышел из христианства. Почти наоборот, он, грешник, размещается как внутренний свидетель христианства. Значит, с большим правом, чем отлученный. Но даже в пределе, даже если он отлучен, он все еще, он тоже размещается как свидетель, только как свидетель внешний. Но это не (всегда) те, чье свидетельство наименее важно. Он не чужой христианству, напротив, этот изгнанник не больше чужой вашему граду, чем ваш Гюго в Брюсселе, на Джерси, на Гернси, в Брюсселе был чужой французской мысли, французскому граду, вашему французскому граду. Какой, напротив, важнейший свидетель, хотя географически свидетель внешний.
[
Вот, бедное мое дитя, что надо видеть. Вот что надо признавать. Вот что следует вычитать, что единственное следует вычитать из книги событий. Вот чего священники не увидят, что они откажутся видеть; вот чего священники не скажут; вот что они будут отрицать, вот что священники будут отрицать упрямо; чего вместе с ними не будет признавать множество католиков, что все католики, с ними, после них, будут отрицать. Упрямо, не менее упрямо, чем они.
Чего они только не сделают, католики и посреди них священники, воинство священников, чего они только не сделают, чтобы спрятаться под маской, укрыться от истины, от действительности, чтобы не признавать истины, действительности, чтобы не произносить свое mea culpa, моя вина, — они, которые столько раз заставляли это делать других (я знаю, верно, это их долг, но ведь нигде не сказано, что они составляют исключение, что они должны составлять, составляют государство в государстве, против государства, что они должны составлять, составляют Церковь в Церкви, против Церкви, что они избавлены, освобождены от исполнения (собственного) долга). Они сделают все, чтобы не произносить, чтобы им не пришлось произносить их mea culpa, как другим, как всем, что они заставляют делать, что они (всегда) заставляли делать других, всех других, всех людей. Они делают все, чтобы не ударять себя в грудь трижды, как они научили делать всех людей. Они не признаются никогда.
С чего они начинают, что они всегда начинают делать, — это отрицать то, что бросается в глаза, умалчивать и лгать, ослеплять себя и выкалывать себе глаза (в переносном смысле, иначе было бы больно), лгать, отрицать саму очевидность, отрицать катастрофу. Они (очень) стараются ее не измерять. И в то же время, с удивительной противоречивостью, доказывающей, насколько в глубине души они чувствуют себя виновными, до какой степени у них нечиста совесть, в то самое время, когда отрицательно и формально, легкомысленно и торжественно они заявляют, что все хорошо, что все идет (очень) хорошо, в то же самое время они не перестают жаловаться и браниться. Жаловаться и браниться — это их конек. Стенать, жаловаться, они стенают, жалуются, проклинают, клевещут, корчатся, ворчат, рычат, брюзжат, они невыносимы, противны, ужасны, безобразны, они в дурном настроении и, хуже того, дурно настроены, они обвиняют наш век, немножко по привычке; они обвиняют, они все сваливают на наше дурное время. Впрочем, без особой убежденности, как тот, как бегун, который ссылается на дурную погоду.
Дурная погода и даже буря была и на Тивериадском озере; и Петр уже ссылался на то, что не сможет никогда ловить рыбу. Он ссылался даже на то, что они погибнут.
И дурное время было и при римлянах, при осуществлении римского владычества. Но Иисус не бежал. Он не уклонялся от Своих обязательств. Не прятался за дурным временем.
Были даже удивительно точные аналогии между временем римлян и нашим; между римским временем и тем, во что превратилось наше время; больше чем сходства, больше чем удивительные аналогии; как бы одно движение; одно направление, одна отправная точка. Можно сказать, что все было готово в римском мире, все было готово двинуться, все паруса были подняты, действительно подняты, в расцвете римского владычества, в исполнении римского мира, в этой империи, в этом имперском усмирении всего средиземноморского мира, и Галлий, и Испаний, и германцев, и британцев, по крайней мере в этом приманивании Германий и Британий; в этом усмирении внутри греческого мира и внутри и по границам и за пределами восточного мира, по крайней мере в усмирении полу-Востока, этого полу-Востока, половины Востока, западной половины, в этом приманивании всего Востока, доброй его половины; при этом упадке греческой мысли, при этом неразумии, неблагоразумии, безумии греческой мысли; вернее, при этом тройном упадке греческой мысли: в самом средоточии своем она истощалась, подтачивалась, исхитрялась, чахла, изощрялась, утончалась, напрягалась, костенела в утонченности и изысканности александрийской цивилизации и философии; она же с одной стороны, с одного края, с восточного края, разъедалась дряблостью, в восточной дряблости и роскоши; наконец, она же с другого края, с другой стороны, на другом краю, на западном краю, тройственно, третично она же, наоборот, грубела при соприкосновении с римской жестокостью, грубела в этом воинском усыновлении, под ярмом, пусть грубо расцвеченным, при этой военной и имперской и империалистической ассимиляции, при этом всеобщем рабстве, при жестоком соприкосновении с новыми приемными отцами, с хозяевами, и с хозяевами, у которых разум не был сильной стороной, при жестоком соприкосновении с жестокими нравами, с грубыми хозяевами, при соприкосновении с жесткостью, жестокостью, с шершавыми хозяевами (и никто не видел такого прекрасного случая, такого прекрасного исторического примера, никому не известна такая очевидность, историческая очевидность, чтобы когда-либо получалось арифметическое, геометрическое среднее качеств; это выражение надо оставить за количествами, никогда из дряблости с одной стороны и жестокости с другой, как их ни соединять, ни смешивать, ни связывать, как говорят химики, ни толочь более или менее вместе или по отдельности, никогда из них не выходит, никогда из них не выйдет, никогда из них не выходило твердости), в этом тройном упадке, в этом тройном падении античной мысли, похоже, все было готово к запуску, к тому, чтобы современный мир стартовал тогда, а не сегодня; тогда был тот же беспорядок и тот же вид безумия. Но пришел Иисус. Ему было отпущено три года. Он использовал Свои три года. Но Он их не потерял, не употребил их на то, чтобы стенать и ссылаться на дурное время. А ведь было дурное время в Его время. Современный мир надвигался, был в готовности. Он это остановил. И как просто. Создав христианство. Включив христианский мир.
Он никого не заклеймил, не обвинил. Он спас.
Он не обвинил мир. Он спас мир.
Эти (другие), они бранятся, разглагольствуют, обвиняют. Неумелые врачи, которые обижаются на больного. Они винят пески века, но во времена Иисуса тоже был век и пески века. Но на бесплодном песке, на песке века бил источник благодати, неиссякаемый.
О нет, они не подражают Иисусу.
Они понимают, они отлично знают, из самых непререкаемых текстов, что этот мир был им доверен, и видя, в каком он состоянии, и в каком состоянии они должны будут его передать, понимая, зная, что они ответят Богу, перед Богом, за мир, за этот мир, который они погубили, понимая, зная, что ответственны за мир перед Иисусом, за этот мир, который они потеряли для Него, и на какой срок, едва ли не до его конца во времени, они, неумелые врачи, обижаются на больного; неумелые адвокаты, они обижаются на клиента; неумелые пастухи, они обижаются на стадо. Они сделают все, чтобы не признаваться. Чтобы не признавать, что была совершена ошибка в мистике. И что это они ее совершили. Что ошибка бесконечно серьезна. Что она узловая, ключевая. Что она в самом сердце, совсем близко от сердца. И что это они, они эту ошибку совершили, что эта ошибка в мистике бесконечно серьезна, что она бесконечно близко, почти в самом центре и средостении, бесконечно близко от сердца, так близко, как только возможно, касается самого сердца, и это они ее ввели в христианство, в историю христианства, (и) ввели сюда, так близко от сердца, в соприкосновении с сердцем. Остается надеяться, что они, быть может, не заклеймят в один прекрасный день Христа, не обвинят Его, соблаговолят Его не обвинить, не попрекнуть Его ошибками в мистической грамматике, не укорят, что Он ее сделал, Он первый, Он первым, что Он сделал эту ошибку в Мистике и ввел ее в сердце христианства.
[
Проблема нехристианизации, дехристианизации, всей антихристианизации, всего нехристианства, всего антихристианства — это совсем иная проблема, бесконечно иная, она создает совсем иные трудности, бесконечно иные, чем проблема предварительная, так сказать, классическая, чем проблема греха (дурного христианства), отлучения, даже погибели. Чем, увы, известная проблема греха.
Вот чего христиане, прежде всего, особенно, католики не хотят видеть. И пока они этого не увидят и не захотят (себе) в этом признаться, они будут работать напрасно, они даже молиться будут напрасно, они ничего не смогут делать с пользой; их работа будет напрасна, та маленькая толика работы, которую они делают; их молитва, та маленькая толика молитвы, которую они творят, будет напрасна.
Ведь они работают и молятся (увы, когда они работают и молятся), они работают и молятся для этой новой проблемы, как для старой проблемы, для древней проблемы; без разбору, для новой как для старой; для проблемы нехристианства как для (внутренней) проблемы христианства; для нехристианской проблемы как для проблемы христианской, внутренне христианской; при новых трудностях, против новых трудностей, без разбору, как при старых, против старых. Они полагают, воображают, что это сходно, что это, без разбору, одно и то же; они хотят заставить себя так думать, они стараются заставить себя гак думать, они надеются; они воображают, что все сведется к тому же, потому что на вид это то же самое, без разбору сводится к тому же; потому что они думают, хотят думать, что материя на вид, без разбору, та же; как если бы положение было то же; состояние то же; и они говорят, говорят себе, между собой и другим (но гораздо более пугано), что современный человек — это христианин-грешник, что современный мир — это христианский мир во грехе, в состоянии греха; что вся современность и всякий современный человек — в смутном, неясном, расплывчатом грехе, который проник, как хорошая краска, в саму материю, в дерево; что если до сих пор мир был как бы покрашен грехом, покрашен в грех, покрашен в цвет греха, то сегодня, напротив, и что якобы и отличает современный мир, он в этот цвет окрашен; краска стала цветом; проникла на глубину цвета; превратилась в цвет; вошла внутрь, распространилась, разлилась внутри; она внутри повсюду как бы в латентном состоянии, она заполнила все; она проникла в материю и дерево, в сами волокна. Современный мир — это якобы мир (следовательно, христианский) цвета греха; это гистологически его цвет, оттенок. То есть сами клетки (современного мира) и его материя якобы такого цвета. Это есть в современном мире, и больше в нем нет ничего: разлитый грех; цвет (а не краска); распространение греха на молекулярном, тканевом, гистологическом уровне. Грех. Пронизывающий саму ткань.
Держаться этого, придерживаться такой точки зрения значит совершать, сознательно желать совершить грубейшую ошибку. Ошибку грубейшую из-за недооценки, недостаточности. Потому что это есть, но есть не только это. Это так, но нужно бесконечно много, чтобы это было только так. Это так, и все-таки, и все же, и к тому же это совсем иное, бесконечно иное, это совсем иная, бесконечно иная проблема, совсем иные, бесконечно иные трудности.
Да, современный мир таков, и для христианина в каком-то смысле и с какой-то точки зрения, при определенном взгляде, с точки зрения (христианской) внутренней истории христианства, при взгляде, согласившемся (готовым удовлетвориться неким объяснением; христианским объяснением, благим объяснением; короче, всегда только одним объяснением) (короче, при взгляде, готовом удовлетвориться), при взгляде несколько вымуштрованном, послушном, покорном, благонамеренном; да, при таком взгляде и даже очевидно при всяком взгляде нельзя ничего возразить; да, это так; современный мир — очевидно такой мир, где грех больше не фрагментарен, не определяется арифметически, численно, по одному, с явно очерченными границами, с границами, с пределами, не образует островки (какими бы они ни были большими, это все-таки островки; даже если бы они создали, образовали огромнейшую часть, почти целиком, даже если бы они заняли, захватили, составили неизмеримо большую часть, почти все социальное пространство, христианское пространство; своим сложением, своей суммой, своим скоплением; все равно, по праву, по состоянию органическому, гистологическому, они все равно, несмотря ни на что, все равно только островки); значит, уже не просто архипелаги и даже континенты, группы, соединения и даже, без сомнения, слияния островков; но бесконечно больше — грех влитый, грех разлитый, грех слитый, грех расплавленный, грех в коллоидальном состоянии, распространившийся по всей органической массе и пронизавший ее насквозь. Во времени, в вечности.
Но тут не только это; не только это новое состояние греха, подобно тому, как в наши дни открывают новые состояния материи.
Это не просто цельный грех, как до сих пор был только грех раздробленный.
Это не просто некий грех, грех (тотальный, глобальный , внутренний, молекулярный) цельный, входящий в состав ткани, окрашивающий все ткани, всю ткань. Тогда как до сих пор был известен только грех раздробленный, грехи (индивидуальные, частные) раздробленные, отдельные, самое большее — отдельные грехи, состыкованные, составленные вместе.
Современный мир не просто открыл новое, диффузное, состояние греха, как он открыл новое, диффузное, состояние материи.
(Тем же движением, ибо это сходство, это родство не случайно; отнюдь; наоборот. Это идет от одного движения, два эти открытия — результат одного и того же движения; они проистекают из одной и той же мыслительной, интеллектуальной позиции (я не говорю интеллектуалистской, напротив; интеллектуально неинтеллектуальной, добровольно, решительно, быть может, почти сознательно анти-интеллектуальной и даже анти-интеллектуалистской); это открытие, это использование диффузных состояний во всех порядках; это молекулярное проникновение всех масс, всей массы во все порядки, это проникновение диффузной по сути материи прежде всего в эти два порядка, материальный порядок, порядок материи, (материальный) порядок греха входит составляющей, составной частью в современный мир. Это все то же действие, та же диффузия, происходящая на двух уровнях (как и на многих уровнях, среди многих уровней, на всех уровнях, среди многих уровней); это — важнейшее свойство, оно продолжится исторически, и философски, и даже, так сказать, физически; да, физически, во времени, во плоти оно останется отличием, одним из первых, одним из главных отличий, одним из главных свойств, печатью современного мира, одной из черт, одним из основных очертаний современного мира.
Это особая, собственная разновидность молекулярной, тканевой диффузии, это проникновение во всю физическую массу.
Итак, один и тот же мир создает и ту, и другую, один и тот же современный мир; он один и в той, и в другой, он создает и ту, и другую, проникается насквозь диффузным грехом и открывает, изобретает, находит, познает, обнаруживает эти диффузные состояния, эти диффузные проникновения (всей) материи.
Прежде всего, в особенности эти две принадлежат, конечно, различным порядкам, но они сопоставимы и в каком-то смысле параллельны и по меньшей мере подобны, аналогичны, идентичны, в двух областях, в двух различных материях, но два вливания тоже сопоставимы, две диффузии, два диффузных проникновения сопоставимы и в каком-то смысле параллельны и по меньшей мере подобны, аналогичны, идентичны.
Это два родственные действия одного и того же мира.
Итак, все это есть, тут нечего возразить, но это далеко не все, тут многого не хватает, недостает. Hoc (omnino) deficit. Этого недостаточно со всех сторон. Тут бесконечно большее, бесконечно иное. Тут есть проблема. Есть то, что современный мир — нехристианский мир и что ему отлично удалось обойтись без христианства.
[
Ни один человек, дитя мое, не привыкает к смерти, ни к какой смерти, которая его касается… В самой смерти заключена такая тайна, такое откровение тайны, что это потрясает всякого человека… Я видела много человеческих смертей, дитя мое, я очерствела, я привыкла. К этому привыкают; нет, дитя мое, к этому не привыкают… Потому что плотская смерть, мальчик мой, разрушение тела, отделение от тела, — эта скорбь, беда… И нет человека на свете, который не чувствовал бы этой боли. Даже святые, мальчик мой, самые великие святые, ваши святые… ее чувствовали. Потому что тело, мальчик мой, плотское тело защищается, бунтует, оно ничего не хочет знать. Это смертное тело не хочет ничего знать о смерти… Когда речь идет о гибели, тело отлично понимает, что тут уж не до шуток. Глубокий инстинкт его предупреждает, тайный органический инстинкт, что это серьезно, что речь идет о самой смерти… И тогда оно бунтует, тело. Оно защищается. Это несправедливо. Это органически несправедливо. И тело святого бунтует не меньше, чем тело грешника… Святой на смертном одре; святая на костре, на своем смертном костре; Христос на Масличной горе. Как они могли этого не чувствовать, разве не было у них тела, как у нас.
Сам Бог боялся смерти… Тогда говорит им Иисус: душа Моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте со Мною. Что здесь нужно видеть, друг мой, о чем здесь сказано, рядом с чем все остальное ничтожно, не более чем формальность, то, что есть суть и смысл Страстей, — имен
но это, то, о чем здесь сказано: сама смерть… То была плотская смерть, дитя, простая смерть довела его до такого состояния, Его телесная смерть, Его смерть во времени, короче, смерть Его тела… Сам Бог боялся смерти… Душа Моя скорбит смертельно.
И, отойдя немного, пал на лице Свое, молился и говорил: Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты… Все христианство было готово, все христианство было собрано. И вот. Оно получило команду начинать. Он сам включил трагический механизм. Во времени, в вечности, все было готово, все начало работать.
Воплощение, необходимое приготовление, предвосхищение, провозвестник, гонец бесконечного чуда, воплощение, само бесконечное чудо уже произошло… Все было готово. Частная жизнь, тридцать лет, уже была. Публичная жизнь, три года, уже была… Должно было произойти увенчание. Все было готово… Века временные и века вечные ждали… Уже не оставалось делать почти ничего, как только пустить все своим чередом, своим ходом; и Себя тоже; оставалось только сделать последнее включение — пустяк… Все было готово, только Он, Он один был не готов.
Адам со времени Адама ждал. Мир со времени Адама ждал. Небо со времени Адама ждало… Сама вечность ждала, дитя мое, вечность, которая не ждет никогда, которая не ждет вообще. Сама вечность замерла. Сама вечность словно зависла…
Так велико, дитя мое, расстояние, так велико пространство между желанием смерти и смертью, между знанием о смерти и смертью… Церковь была основана. Петр был поставлен. Хлеб пресуществился в тело и вино пресущеcтвилось в кровь, вино гроздьев лозы. Что же такое смерть, дитя мое, если в эту минуту Он почувствовал нерешительность, если свирепая нерешительность заставила его на минуту заколебаться. Он, последний пророк, князь пророков, венец пророков, Он трижды, четырежды пророчил собственную смерть… И вот Он не только готов опровергнуть всех других пророков. Но Он готов опровергнуть Самого Себя как пророка. Что же такое смерть, друг мой, дитя мое, если одно приближение, одно ожидание, одно предчувствие смерти повергло Его в такое состояние, в это состояние.
Смерть легко претерпевать в литературе, дитя мое, и в литературном героизме. Ее легко так же претерпевать тому, кто не видит, не измеряет ее, у кого нет чувства, никакого чувства реальности. Но тому, кто принимает ее во всей полноте! А в Нем не было ни капли, ни намека на литературу и литературный героизм, Он видел и измерял, Он был сама реальность. И Он принимал Свою смерть во всей ее полноте, смотрел ей в лицо, принимал Свою смерть во всей ее ширине, как Он принимал всю Свою жизнь.
И Он должен был стать порукой всему роду людскому? Что же такое, дитя мое, что же такое смерть, если Ему понадобилось столько времени, чтобы осуществились грандиозные приготовления, грандиозные обещания, чтобы отметить это время остановки, время боязни, время изумления, скажем прямо, время колебаний, скажем прямо, время отступления. Время потрясения. Чтобы вырвалась наконец эта страшная молитва. Эта ужасная молитва плотской тоски, словно вечной тоски, ужасная молитва бесконечной тоски. Да минует Меня… Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия.