Если идея доброго проявляется с аффектом, то это энтузиазм. Этот энтузиазм не является нравственным, но является возвышенным. Таким образом, идеальные люди несут это чувство в искусство и являются единственными подлинными героями трагической драмы, как свободолюбивые герои и мученики действуют в том направлении, чтобы возвышенному, которое каждый раз имеет отношение к образу мыслей, интеллектуальному и идеям разума дать преимущество перед чувственным».
Эти примечания проясняют взгляды Канта на душевное состояние, которое, отрешившись от инстинктивного, должно позволить нам в конечном итоге воспринимать гармонию наших внутренних жизненных сил, привести нас в состояние безвольного созерцания. Что же касается происхождения эстетических суждений (т. е. оснований для таких взглядов), то на этом нельзя не остановиться. Но как о важном следует упомянуть и то, что Кант относил их только к прекрасному, «потому что по отношению к природе то же самое замечается в форме, и можно в отношении этого ставить различные вопросы. Возвышение же в природе называется так иносказательно и является только основанием для образа мыслей человеческой натуры. Чтобы разобраться в этом, понимание обычно бесформенного и нецелесообразного предмета дает только повод, который используется субъективно целесообразно, но не расценивается как таковой сам по себе и в отношении своей формы». [*
Эти высказывания показывают нам в Канте ту же борьбу, что и у Шиллера: он не может отрицать взволнованности по отношению к персонажам драмы, но с достойным внимания упорством все время хочет вернуться в конце концов к «гармонии сил характера», вместо того, чтобы признать волевое и духовное восприятие и пробуждение духовной деятельной силы как сущность эстетического состояния. Только после колебаний наши мыслители согласились признать действие возвышенного в искусстве, они брали свои примеры почти только из природы, потому что чувство возвышенного они ощущали только как реакцию. Но остановимся перед готическим кафедральным собором: здесь тоже мощное подавляющее величие, запугивание лица и тем не менее восприятие личности, возвышенного. Но этот кафедральный собор представляет собой все-таки акцию, человеческое сотворение искусства силовым способом, художественное изображение возвышенного чувства. Здесь, таким образом, творчество и взволнованность восходят к одному источнику. То, что вызывает во мне глубокое уважение, это в конечном счете общее с личностью знание народа, человека, формирующей силы, которая здесь проявляется.
Здесь хотелось бы предпринять длинный экскурс относительно сделанных художником признаний, о творчестве и восприятии, так как для цеховой эстетики характерно это упускать, хотя эти признания тем не менее должны дать существенное основание для всех рассуждении по поводу искусства. Но это слишком бы увеличило объем этой главы и потому выскажу лишь несколько мыслей.
В переписке Гектора Берлиоза, например, мы воспринимаем его как переходящего через все высоты и глубины художника, который всегда представляет действие и переживание. После прослушивания своего собственного произведения он рассказывает своему другу Ферранду, что ему хотелось кричать, — настолько колоссальное и страшное действие оно оказало на него, и он с удовлетворение замечает, что один из слушателей был совершенно бледный как смерть от волнения. Преисполненный тоской, он пишет из Лиона: «Мне кажется, я сойду с ума, если снова услышу настоящую музыку». Р. Крейцеру он пишет в экстазе: «О, гений! Что я должен делать, если мне однажды захочется изобразить страдания? Меня не поймут, потому что они ни разу не увенчали автора великолепного произведения венками, не носили его с триумфом, не падали перед ним на колени». Теодора Риттера в 1856 году он настойчиво просит: «Запомните 12-е января! Это день, когда Вы в первый раз приобщились к чуду великой драматической музыки Глюка». «Я никогда не забуду, что Ваш художественный инстинкт, не колеблясь, преклонился перед этим гением, который до сих пор Вам не был знаком. Да, только половинная страсть, половина сердца и только одна половинка мозга всегда говорят: есть только два высших божества в нашем искусстве: Бетховен и Глюк».
Берлиоза, быть может, обвинят в излишней патетике, но о том, насколько интенсивно участвуют в творчестве все волевые силы, нам также поведал кажущийся рассудительным Флобер: «Для художника — пишет он Мопассану — существует только одно: все отдать искусству! Я работаю как мул уже 14 лет. Я всю свою жизнь прожил с упрямством мономана, исключив все другие мои страсти, которые я заключил в клетки и время от времени ходил взглянуть на них».
«Счастливы вы, лирики, вы имеете отток в ваших стихах. Если вас что-либо мучает, вы выплевываете сонет, и это облегчает вам сердце. А мы, бедняги-прозаики, для которых любая личность под запретом (и прежде всего для меня), думаем еще обо всех неприятностях, которые снова легли нам на душу, обо всей нравственной слизи, которая берет нас за глотку».
Это — то настроение души, о котором Ницше сказал:
Едва ли кто-нибудь описал час рождения великого произведения так хорошо, как Ницше: «Имеет ли кто-либо в конце XIX века понятие о том, что поэты сильной эпохи называли вдохновением? Откровение в том смысле, что нечто становится внезапно с невыразимой уверенностью и свободой видимым, слышимым, нечто, которое потрясает до глубины и опрокидывает… Слушаешь и не ищешь, берешь, не спрашивая, кто дает. Мысль вспыхивает подобно молнии, с необходимостью, в форме без промедления — у меня никогда не было выбора. Восхищение, огромное напряжение которого порой выливается в поток слез, при котором шаг то непроизвольно ускоряется, то становится медленным, полностью выходишь из себя… испытывая глубокое счастье, когда сильнейшая боль и мрак действуют не как контраст, а как нечто обусловленное, вызванное, как необходимая окраска такого светового потока… Все происходит в высшей степени непроизвольно, но как в порыве ощущения свободы, безусловности, божественности».
Не является ли это по происхождению и проявлению той же сущностью, которую Ленау заставляет осознать после постановки «Фиделио»: «Буря чувств охватила меня, и в течение двух часов я был самым счастливым на земле… Когда я вспоминаю это наслаждение, мужество в борьбе с судьбой меня покидает!»
А сам Бетховен, человек, который окончательно поколебал своими произведениями основы всей стремящейся к «созерцательности» и «гармонии» эстетики? Он признался молодому музыканту Лунсу Шлёссеру: «Вы спросите меня, откуда я беру свои идеи? Я не могу сказать этого с уверенностью, они приходят неожиданно, прямо или косвенно, я мог бы их схватить руками, на природе, в лесу, во время прогулок, в тишине ночи, рано утром, в связи с настроением, превращаясь у поэта в слова, а у меня в звуки, звучат, шумят, бушуют, пока не воплотятся у меня в ноты». После прослушивания каватины Ми бемоль из квартета Б-дур, опус 130, Бетховен высказал Хольцу: «Никогда моя собственная музыка не производила на меня такого впечатления; даже повторное прослушивание этой вещи всегда вызывает у меня слезу». И потом, в порядке протеста против всякой сентиментальности и инстинктивной чувствительности он пишет 15 августа 1812 года Беттин фон Арним: «Гете я высказал свое мнение о том, как действуют на нашего брата аплодисменты, и что хотелось бы с понятием услышать от себе подобных; умиление свойственно только женщинам, в мужчине музыка должна зажигать пламя».
Это было свидетельством победы германской сущности в человеке, которого мучили и разрывали расово-духовные силы более низкого человеческого уровня, которые у Бетховена время от времени проявляются, как проявляются чуждые гротески на готическом соборе.
И наконец, что сказал бы величайший певец среди немцев и деликатнейший проповедник их души по поводу попытки уничтожить импульс сердца путем сведения художественного впечатления на нет? Разве не страдал Хёльдерлин в свое время от этих людей, когда еще в качестве всесильных граждан они не управляли нашей жизнью, уже тогда, когда Гиперион в поисках великих душ должен был констатировать, что усердие, наука и даже религия делала их варварами. Гиперион встречал ремесленников, мыслителей, священников, обладателей титулов, но не встречал людей, труд не сочетался с душой, не имел внутреннего импульса, не был жизненным единством. Так Хёльдерлину даже добродетели показались блестящим злом и в качестве потрясающего открытия он почувствовал, что эти люди всю ограниченность своей души хотят поднять до всеобщего закона. Что почувствовал бы Хёльдерлин в более позднее время, когда искусство спустилось с высот теоретически признанного «запуска созерцания» как нейтральной области до уровня способствования пищеварению, облегчения общения, вакханалии шумовой техники! Когда-то он хотел подарить свою Диотиму гению Греции и смог только породить песнь-жалобу раненого гения. Сегодня его порождение было бы единственным криком отчаяния — или наступления, его песнь тем более — следствием пламенной муки от знаний. Красота же, которую Хёльдерлин воспринимал как религию, не была «созерцательным» насыщением наших философствующих докторов, а была достигшей максимальных высот жизненной целостности, всеми в одно мгновение связанными в пучок подъемами души, всеми стремлениями сердца, всем напряжением воли. А песни Хёльдерлина! Единственный сияющий подъем самых великих жизненных ценностей и божественной тяги к дальним странствиям, обращение к «огромному сердцу мира». И он знал, что говорил, когда писал об «умных советчиках»:
Можно таким образом пройтись по стремлениям, творчеству и переживаниям всех истинных художников европейского Запада. Везде вначале стоит сосредоточенная художественная воля, готовая освоить огромное зрелище, вылепить его, придать форму, породить новое создание и затем в рамках такого приведения в действие эстетической воли, в соответствии с общим желанием, доставить себе удовольствие.
Именно эти, обладающие глубочайшей волей, деятели искусств враждебно воспринимают утверждение, которое с пристрастием высказывает наша современная эстетика, утверждения о том, что существует аморальный гений. Эти взгляды, явно интеллектуальной природы, восходят к попыткам вообще избавиться от художественности, обладающей сущностью желания. Нетрудно заметить здесь стремление средиземноморской расы, которое особенно было распространено еврейской литературной гильдией. Нордическое германское искусство с самого начала доказывает ложность этого утверждения уже выбором содержания. Достаточно прочитать письма Вагнера к Листу, чтобы понять, как резко истинная раса отмежевывается от асфальтового интеллектуализма. Следует обратить также внимание на слова Бетховена: «Гендель — величайший композитор, из тех, которые когда-либо жили. Я готов обнажить голову и преклонить колени перед его могилой». «Величайшим произведением Моцарта остается «Волшебная флейта», потому что только здесь он проявляет себя как немецкий мастер. Дон Жуан имеет еще абсолютно итальянскую форму, и вдобавок святое искусство никогда не должно унижаться до фона для такого скандального сюжета».
Только от такого характера возникли великие творения германской Западной Европы: соборы, драмы и симфонии.
Величайшей сознательной попыткой всеми возможностями зрения и слуха пробудить это благородство воли является музыкальная драма Вагнера. Вагнер объявил танец, музыку и поэзию как одно искусство и отнес раздвоенность и бесплодие в свое время к тому факту, что каждое из трех искусств в отдельности подошло к последним границам их силы выразительности с искажением. Абсолютная музыка Бетховена привела мастера в IX симфонии назад, к признанию человеческого голоса. Как ритм представляет собой скелет звука, так человеческий голос — его плоть. Но одной музыке не хватало «нравственной силы», ее изоляция означала хаос или пустую программную музыку. Но отдаленная от музыки и танца драма, совершенная форма лирики, после отмежевания от «других» искусств неизбежно становится только написанной трагедией, которая никогда не может быть поставлена. Так потерпел неудачу Гёте, так тем более потерпели неудачу его последователи. Танец, первоначально истинный и полнокровный народный танец, в сочетании с народной музыкой и песней, благодаря этому отмежеванию стал отчужденным от природы движением ног без содержания и природного ритма. Поэтому произведение будущего Вагнер увидел в объединении трех искусств, составляющих единое искусство: в словесно-звуковой драме.
Вагнер боролся против совершенно вульгаризированного мира и победил. Культурный труд Байройта (Bayreuth) на вечные времена не подлежит сомнению. Тем не менее сегодня начинается отход от основного учения Вагнера о необходимости связывать танец, музыку и поэзию навсегда и предложенном им образом, о том, что Байройт действительно представляет собой «совершенство арийского таинства», от которого нельзя больше отклоняться.
Вагнер четко отделил условия, при которых слово имеет безусловное преимущество, от условий, когда ведущую роль должна взять на себя музыка, чтобы внешнее действие заменить внутренним. И все же два факта показывают нам, что форма музыкальной драмы Вагнера и ему не всегда полностью, удавалась (так как в «Тристане и Изольде» и в «Мейстерзингерах»), что и он создал драму, которая так высоко вышла за рамки обыкновенного произведения, что театр здесь также был вынужден отказаться от нее как в случае с Фаустом II («Кольцо Нибелунгов»), и с другой стороны доказывают, что именно объединение слова и музыки совершает насилие над танцем в его общей форме в качестве драматического жеста.
Слово, вопреки своей врожденной музыкальности, прежде всего является носителем информации о мыслях или чувствах. Как бы ни хотелось рассматривать передающий мысли язык как «внеэстетичекий» элемент, он все-таки является предварительным условием любой истинной драмы. Его четкость и понятливость определяет высота и ширина зрительного зала. Техника речи считалась условием любого великого актера. Только при помощи языка доходила формирующая воля автора. Пока слово изображает человеческий конфликт, рассказывает о событии или передает ход мысли, музыка ему не способствует, а мешает. Сопровождающая музыка уничтожает как раз среду для передачи воли и мысли. Это проявляется между прочим в рассказе Тристана в 1-ом акте, в разговор Вотана с Брунгильдой, в проклятии Альбериха, в пении Норн в увертюре к сумеркам богов. Везде, где нужно передать мысль, вступает заглушающий оркестр. То же относится почти ко всем массовым сценам. На фоне нарастающей звуковой картины высказывания народа на сцене полностью теряются, публика слышит только неартикулированные громкие выкрики, видит кажущиеся необоснованно поднятые руки. Это ведет не к формированию, а к хаосу. Достаточно, например, сравнить начало Эгмонта с прибытием Брунгильды в бургундский замок. Народная сцена у Гёте показывает величайшую пластичную выразительность, несколько слов слева и справа от толпы на сцене передают мысли и настроение всех человеческих слоев.
Общность в отношении Эгмонта придает тогда этому индивидуальному проникновению особую силу. Музыкальное сопровождение во время этой массовой сцены отняло бы у нее всякий такт и характер.[7] Несмотря на одобрение того, что Брунгильда открывает тайны души перед собравшимся народом, для нас ее поведение — сопровождаемое музыкой — в словесно-звуковой драме стало парализующей сценой, которая не подвергается критике только в связи с восхищением замыслом Вагнера.
Это произошло, потому что был сохранен навязанный тезис, по которому во время музыкальной драмы музыка не должна прерываться ни на миг. Несмотря на то, что она была вправе взять на себя ведущую роль в начале «Золота Рейна», во 2-ом и 3-ем актах «Тристана», в 3-ем акте «Мейстерзингеров», несмотря на то, что она способствует слову, помогая ему приобщить человека к душе Тристана, Марке, Ганса Сакса, Музыка Бетховена к «Эгмонту» — это самая глубокая музыкальная драма. Но эта музыка не захватывала бы так, если бы оркестр сопровождал также спор между Эгмонтом и В. Оранским (Oranien) или между Эгмонтом и Альбой.
Наряду с танцем драма — это единственное искусство, в котором живой человек сам является также средством отображения. В его задачу входит драматическое действие не только во времени, но и в пространстве при помощи жестов. Движение — это функция, состоящая из пространства и времени; одна форма нашей способности к созерцанию находится в определенном отношении к другой. Выраженный словами аффект неизбежно требует сильного внешнего движения всего человека. Темпу внутреннего переживания соответствует быстрота изменения в пространстве. В словесной драме можно беспрепятственно создать эти пространственно-временные отношения и тем самым у слушателя и зрителя пробудить присущий ему ритм и вместе с этим так называемый моторный фактор.
Некоторое время важность этого моторного фактора преувеличивали: а именно, когда хозяйкой положения была сенсуалистско-психологическая эстетика. Однако ответный «классический» удар сильно оттеснил его на задний план. И все-таки это моторное пробуждение человека является внешним отображением волевого высшего стремления. Клероны, которые трубят к атаке, Хоэнфридбергский марш, под звуки которого миллионы шли на смерть, показывают, насколько героическое громкое звучание способно вызвать проявление воли, которая моторно преобразуется в высшее напряжение энергии тела. Сюда относится ритм истинно национального танца, на звуки которого соответствующий народ отвечает душевной и моторной реакцией. Здесь время и пространство находятся в определенном соотношении, которому не мешают третьи факторы. Если словесную драму дополняет музыка, а музыкальный танец — слово, и не в течение короткого времени, а длительно, то неизбежно возникают художественные противоречия. И хотя посмеивались над старой оперой, где герой заявлял, что убегает и оставался стоять еще минут десять, но и в драмах Вагнера внутреннее соответствие между содержанием слов и жестом нередко нарушала музыка. Например, когда Брунгильда вдруг видит Зигфрида при дворе Гунтера и страстно устремляется к нему, слова, которые она поет, сковывают ее движение. А Зигфрид, напротив, должен делать оборонительный жест как бы под увеличительным стеклом времени. То же касается и большинства сцен между богами и великанами в «Золоте Рейна».
Если в этих случаях музыка, привязанная к физическим певческим возможностям, мешала прохождению духовно-моторного процесса, то в других случаях слово не могло поспевать за быстротой танца, а также вынуждено было мириться с фальшью, что редко имеет место в музыкальной драме.
Этот анализ не является критикой важных вещей, а нацелен на сущность, которая и Вагнером, и любым оперным певцом, наверняка, воспринималась болезненно; он свидетельствует о том, что три искусства нельзя по длительности объединить в одно время, и точно так же, как их раньше можно было поставить относительно друг друга, закономерностью каждого из них нельзя было пренебречь без ущерба. Они не являются единым искусством. Попытка сделать это насильственно нарушает духовный ритм и мешает моторному выражению и впечатлению. Здесь Вагнер, все художественные произведения которого представляли собой не что иное, как только необычайный разряд воли, сам у себя стоит на пути. Предпосылкой к его величию было также условие наличия некоторых слабостей. Это инстинктивно ощущает большинство зрителей музыкальной драмы Вагнера, не умея объяснить неприятные ощущения. Затем несравнимое впечатление от мистических героических мест берет верх и компенсирует отрицательно воспринимаемое несоответствие между пространством и временем (движение леса, траурный марш). [* В качестве примечания я выражаю здесь свое убеждение в том, что Вагнер в «Кольце» ставит перед человеком и театром такие требования, что просто невозможно поспевать за его великими устремлениями. Кроме того, наряду с симфоническим эффектом имеют моего эффекты («Кольцо», «Парсифаль»), которые воздействуют слишком технически. Так же, как отказались от изображения классической Вальпургиевой ночи, режиссеры никогда не могли удовлетворительно обеспечить воплощение «Кольца». В то время как Тристан н Ганс Сакс живут вечно «Кольцо» должно быть переделано такой же гениальной рукой или оно постепенно исчезнет из театра.].
Никоим образом эти замечания не умаляют деятельности Вагнера. Она создала жизнь, и это главное. Это было, конечно, удачей, что совершенно разрозненные искусства снова были соединены воедино. При этом они взаимно оплодотворили друг друга. Возможно, придет третий великий, который вмешается в сегодняшнюю жизнь и с учетом новых закономерностей трех искусств подарит нам новую словесно-звуковую драму, имея в качестве образца «Эгмонта» и «Тристана».
Но в Рихарде Вагнере проявилась сущность всех искусств европейского Запада: это то, что нордическая душа не созерцательна, что она не теряется в индивидуальной психологии, а переживает волевым образом космические духовные законы и оформляет их в духовно-созидательном плане. Рихард Вагнер является одним из тех художников, у которых совпадают те три фактора, которые сами по себе составляют часть нашей общей художественной жизни: нордический идеал красоты, внешне проявляющийся в Лоэнгрине и Зигфриде, связанный с глубочайшим чувством природы, внутренняя воля человека в «Тристане и Изольде» и борьба за высшую ценность нордического западноевропейского человека — героическую честь, связанную с внутренней правдивостью. Этот внутренний идеал красоты воплощен в Вотане, в короле Марке и в Гансе Саксе (Парсифаль имеет сильно выраженный церковный акцент, ослабляющий в пользу заимствованной ценности).
Здесь духовная жизнь Вагнера встречается с глубочайшим унтертоном всех европейских величин. Я не хочу больше перечислять их имена. «Высочайшее — это героическая биография», — признавал сам Шопенгауэр. Эта сила героическо-волевого представляет собой таинственную среду, которая привлекает наших мыслителей, исследователей и художников. Она представляет собой содержание в величайших произведениях европейского Запада и стремление от графа Рюдигера к «Героической симфонии», к Фаусту и Гансу Саксу. Она представляет собой силу, которая всему придает форму. Ее пробуждение в зрителях и является конечной целью западноевропейского художественного творчества. Это признание также далеко от враждебного отношения к жизни нашего классицизма, как и от пошлого чувственного искусства и формализма сегодняшнего дня. Оно охватывает и то, и другое и достигает с ними такой глубины, где находит все, что было создано из сущности нордической западноевропейской души.
Глава 5
Интимное и душевное. — Келлер, Мерике, Раабе. — Покой Греции и западноевропейская «тишина». — «Блэк хауз». — «Глубина». — «Юрг Енач». — Герман Лене; «Оборотень». — Кнут Гамсун. — Стремление; «Парацельс» Э. Кольбенхейера.
Все, что проявляется при разрядке воли у величайших людей, является также существенной сферой у всех других истинных художников европейского Запада, в том числе и у тех, чья духовная ударная сила свидетельствует не о такой же сильной и не одинаково направленной формирующей воле. Результат и здесь совершенно самобытен. Мы называем это душевным, интимным, полным оптимизма. Я понятия не имел, что создания других рас, даже родственных групп народов можно было обозначить такими определениями: маленькие готические дома с остроконечными фронтонами, и их разрывами и окнами из мелких стекол, выступающие эркеры, резные двери, кованые сундуки и расписная деревянная обшивка, низкие комнаты с видом на парадную комнату соседа. Дальше сюда относятся рассказы Готфрида Келлера, стихи пастора Мерике, который так любил птиц и все свои вещи хотел иметь в тесной комнате; сочинения Раабе, искусство Диккенса, живопись Кранаха, мы снова всюду находим тихо действующую германскую личность в ее душевной сущности. Раабе выразил эту сущность в стихах:
Спокойствие этих художников не является, однако, «классическим покоем». Конечно, в основе всего германского лежит и глубокое стремление к «морскому штилю души». Сотни лет уже нордические люди переходят через Альпы; глаза многих поколений направлены на Элладу. Но нет ничего более поверхностного, чем сказать, что немец ищет свою потерянную сущность, потерянный образец выдержки и гармонии. О нет! В основе этого лежит стремление к ритму, выражение сильной духовной воли, которое также эти поиски показывают не только как стремление к раскрытию собственной сущности, а как поиски дополняющих ее элементов. Вечно исследующий и деятельный нордический человек ищет покой, он склонен иногда ценить его выше, чем что-либо другое. Если он его достиг, он не хранит его долго, а ищет, исследует и продолжает формирующий, созидающий труд («Ни минуты покоя! — пишет Бетховен в 1801 году Вегелеру, — я не знаю другого отдыха кроме сна, и мне очень жаль, что я должен ему сейчас предаваться больше, чем обычно».) И если он «спокоен», то в глубинах его все продолжает бурлить, и эта жизнь готова выплеснуться в действие. Германское искусство — это действие, т. е. сформированная воля. Диккенс приукрашивает мир и человека вечной, но совсем не греческой красотой. Эта его внутренняя красота представляет собой игру воли, окрашенную то в более темные, то в более светлые тона, но всегда связанную с темпераментным движением. «Холодный дом» представляет собой, может быть, самый ценный плод этого искусства, с еще большей силой воздействия, чем «Дэвид Копперфилд». И под добрым лицом Раабе в «Abu Telfan» зреет активно действующее стремление, которое в «Глубине» достигает драматических аккордов. Не так глубоко, несмотря на более сильный пафос, С.Ф. Мейер по тем же духовным традициям сочиняет «Судью», «Свадьбу монаха», «Юрга Енача», в то время как Келлер, подобно готическому резчику по дереву, выстраивает свои странные фигуры, придает их лицам удивительные черты и затем посылает их такими, какие они есть, в несентиментальный мир. Колоссальная жизненная наполненность, свидетельствующая о германской душе, имеет место вплоть до Германа Лёнса, который чувствовал в себе биение души земли. Эта естественно-мистическая сторона чувствуется во всей совершенно «четкой» предметности у Лёнса так же как и у Гёте «Над всеми вершинами покой…» («Горные вершины…») и «Сумерки спускались сверху». В скупом изображении открыто вечное желание, вечное движение, и «оборотни» действуют также согласно своей внутренней духовно-расовой свободной воле, как Фауст, который хотел бы исследовать весь мир. Живший внешне спокойно Раабе был истинным «пастором голодных», жаждущий мудрости и знакомства с миром. «Смотри вверх на звезды!» — учит он. «Обращай внимание на переулки!» — звучит снова. Он усматривает истинную гармонию не только в штиле на море, но и в диком шторме, который захватывает человека, и дает своему герою Роберту Вольфу лозунг для жизненного пути: «И в цепях вперед!». Через сочинения Готфрида Келлера, которые кажутся так четко и безгрешно лежащими на теплом солнце, проходит ощутимый глубинный поток естественного героизма. «Деревенские Ромео и Джульетта» является произведением такого неизнеженного величия, как «Фрау Регула Амрайн» является примером внутренней гордости. Девушка, которая, размышляя, ткет себе свадебное полотно и, сочиняя, вплетает в него свою любовь, поет все-таки снова: и если муж не захочет сражаться за родину, пусть станет полотно саваном. И пастух, который высоко в горах заново отстраивает разрушенную лавинами хижину и смотрит терпеливо, заявляя: «Если в пределы моей земли попадет разрушающая запрет кабалы львица, я сам подожгу свое жилище и уйду куда глаза глядят».
Нордический человек в одежде бюргера — это оптимист. В глубине души он сердится и печалится, но кипение укрощается сдержанностью и скрашивается человеческим пониманием. Поэтому Гёте так же маловероятно может быть юмористом, как Леонардо и Шекспир. Даже Сервантес не является юмористом, как многие думают. Глубокие же юмористы, такие как Готфрид Келлер, Вильгельм Буш, Вильгельм Раабе, а также Чарльз Диккенс и Шписвег относятся все-таки к шуму европейской сущности, они представляют собой веселые точки покоя, но не на темном основании. Лес — это больше, чем определенное количество деревьев, народ — это больше, чем общность близких людей, государство — это больше, чем сумма его законов. Лес — это к тому же еще движение, шумовой ритм, игра света и тени, четкие линии и темная тайна; народ как национальный дух — это борьба, победа, подчинение, смех и печаль, его жизнь проходит каскадом или течет широким потоком. И тем не менее это вода, которая отражает характер. Так «спокойствие» Шторма, Раабе и Келлера стоит рядом с величием Гёте и Вагнера, улыбающегося трагика Буша — рядом с пафосом Шиллера, шагающим огромными шагами. Темное глубинное течение крови и души соединяет их всех и даже в «самом спокойном» звучит вечная немецкая песнь о вечном становлении и о борьбе за свое существование.
Никто из живых художников не изобразил мистическое и природное волевое движение так, как Кнут Гамсун. Неизвестно почему крестьянин Исаак на забытой Богом местности вспахивает один участок земли за другим, почему его жена присоединилась к нему и рожает детей. Но Исак следует необъяснимому закону, делает, согласно мистической первоначальной воле, работу, приносящую плоды, и, сам удивляясь, оглядывается в конце своего бытия на плоды своего труда. «Плоды Земли» — это великий сегодняшний эпос нордической воли в ее вечной первоначальной форме, героической даже за плугом, приносящий плоды при каждом движении мускулов, прямолинейный вплоть до неизвестного конца. Но точно так же необъяснимо естественным являются Бенони, купец Мак, баронесса Эдварда, охотник Глан. Каждая личность с самого начала осознала внутренний закон. И действует в соответствии с ним. Она делает, кажется, несоединяемые вещи — и они тоже естественны. Совсем нет необходимости их объяснять, «психологически» обосновывать. Даже их внешний вид представляет их внутреннюю волю. Но совместное движение нашей воли с силой, которая все создала, представляет собой единственное «эстетическое переживание». В противовес этой закономерной сущности Исаака выступают «бродяги». В той же среде Гамсун в таинственной манере созерцания природы изображает законы вселенной и души. Это снова крестьяне, рыбаки, торговцы, в которых отражается мир. В результате путешествий они теряют неудовлетворенные стремления к связи с Матерью-Землей, благословления которой на них больше нет. Они беспокойно перемещаются с места на место, меняют деятельность и привязанности. Поскольку корни вырваны из дающей силу земли, то гибнут и цветы. Так они и живут: Эдвард, Август, Ловизе Маргрете, не зная почему и зачем. Они представляют собой закат, в лучшем случае переход, попытки человечества добраться до новых форм и типов, создать новые ценности, добыть новую честь. Они живут так, как определил писатель, — естественно и таинственно. Как далеко с этой точки зрения уходят на задний план все Гауптманы, даже Ибсен. И снова Гамсун преодолел мир.
И, наконец, стремление! Оно побуждает сердце художника к творчеству так же, как исследователя к открытиям. Вся немецкая романтика без духовной устремленности так же немыслима, как когда-то немыслима была готика. Хёльдерлин является величайшим среди художников, побуждаемых стремлением нашего времени. Этот первоначальный элемент всегда проявляет свою сущность, видит ли он изображение мечты об Элладе в Диотиме или поет песнь немцам. Хёльдерлин ничего не поймет, если говорить ему о созерцательности, ничего не поймем у него и мы, если не переживем вместе с ним эстетически-волевой элемент стремления в его творчестве в максимально возвышенной совокупности нашего собственного живого стремления. И этот первоначальный инстинкт придает двум произведениям о немецкой действительности частично вечную ценность: «Народу без пространства» Ганса Гримма и «Парацельсу» Эрвина Кольбенхейера. Колокола, которые звучат из деревни на Везере и сопровождают Корнелиуса Фриботта в путешествие по свету, являются выражением стремления к Пространству, к пашне, к применению врожденных творческих сил. Эти колокола стремления из Липпольдсберга звучат и над смертью старателя от руки обманутых товарищей как призыв к пробуждению всех немцев огромного мира. Может быть, с формально-технической точки зрения в «Народе без пространства» можно найти некоторые недостатки, может быть, в изображении некоторых людей, в силе характеров есть что-то от Зигрид Ундсетс («Кристин, дочь Лавранса»), у которой, например, изображение Эрленда, сына Николауса сделано мастерски. У норвежки нет этой первоначальной устремленности, которой веет со всех сторон от сущности Гримма. Чем больше их персонажи говорят о вере и теологии, тем холоднее становится читатель, поскольку он здесь чувствует намерения и попытки перенести мысли в души персонажей, которые совсем не кажутся носителями таких жизненных чувств. И здесь также обращающийся к Средневековью Кольбенхейер вплотную приближается к Гримму. «Нет другого такого народа, подобного этому, у которого нет богов и который требует посмотреть на Бога», — говорит у Кольбенхейера вечный странник распятому Богу. Он берет усталого Христа, лежащего в нищете на дороге, на свои сильные руки и несет его через немецкие края. И жалкая, измученная фигура Христа впитывает сильное дыхание этого немецкого гения и становится крепче и наполняется силой. Пока великий одноглазый говорит о немцах: «Они меня больше не признают, потому что они говорят о своих вечных богах, только когда они носят печать смерти, все остальное кажется им мелким. Но они любят меня. Эта народная кровь проводит по кровеносным сосудам большую часть первоисточника. Таким образом, они должны быть самыми устремленными среди людей…» Из этого видения мира перед писателем встает великий исследователь Парацельс, стоящий на пороге двух великих эпох и стремящийся из обеих к тому времени, когда слово не выступает против слова, алтарь против алтаря, а все это сведено вместе в первоначальные законы жизни…
Может быть, кто-нибудь думает, что Кольбенхейер написал свое великое произведение из артистического удовольствия, а не потому, что он сам является одиноким устремленным человеком? И может быть, кто-то надеется понять его произведение не почувствовав в себе роста стремления? Кто так думает, не только не понял этого «романа», он вообще не имеет представления о германском искусстве и его сущности, ни об Ульрихе фон Энзингене и мастере Эрвине, ни об авторе «Фауста» и создателе «Гипериона». И все они не хотели поэтому, чтобы результатом их творчества было «созерцание», а также чтобы это привело к признанию «Платоновых идей», как считал Шопенгауэр (что было чисто интеллектуалистским мнением) а чтобы они пробуждали стремление, т. е. устанавливали волевую сторону нашей сущности в направлении от глупости общего ощущения, поддерживали ее на высоком уровне и, вызывая эти силы, создавали деятельную духовную жизнь.
Глава 6
Искусство как завоевание мира. — Перенесение центра тяжести с религиозной на эстетическую волю. — «Рабочие поэты» и их предательство социального движения. — Герхарт Хауптман. Международное объединение (интернационал) метисов. — Тип красоты фронтовика. — Новое чувство жизни. — Грядущий поэт мировой войны.
Существует значительный для мировой истории факт: насколько религиозными были европейцы прежних времен, настолько и сегодня, хотя и скрыто для многих, но повсеместно, происходит глубокое религиозное стремление, настолько много мистиков и благочестивых мужей породил европейский Запад: абсолютных религиозных гениев, т. е. полного воплощения божественного с собственными законами в человеке Европа еще не имела. Как бы богато оно ни было одарено, как бы сильно ни было по форме и преодолению, достойной нас религиозной формы с его помощью мы до сегодняшнего дня создать не смогли: ни Франциск Ассизский, ни Лютер, ни Гёте, ни Достоевский не являются для нас создателями религии. Ни Яйнавалкии, ни Заратустра, ни Лао-Цзы, ни Будда, ни Иисус в Европе не возникли.
Религиозные искания Европы были в зародыше отравлены чуждой типу формой, когда его первая мифологическая эпоха приближалась к своему концу. Западноевропейский человек не мог больше думать, чувствовать, молиться по свойственной его типу форме. После неудавшейся мощной обороны он принял навязанный ему церковный догмат веры. Богатое сокровище легенд расцвело на каменистой почве еврейско-романской догмы, великолепные образы осветили в представлении и преобразовании истинного Иисуса застывшие сирийские формальности с их усердием; нашлись герои, чтобы бороться и умереть за эту заимствованную веру. И все-таки деятельность сына богатого купца из Ассизи означала не творчество, не аристократическое преодоление мира, подобно деятельности индийца, который с улыбкой ложился в свежевыкопанную могилу, а чистое отрицание. Отказ от самого себя — такова трагическая песня всех европейских святых, чисто отрицающая сторона западноевропейской религиозной жизни, потому что европейцу не разрешалось действовать позитивно, как присуще его расе. Там, где он пытался это сделать, как в образе «блаженного мастера» Эккехарта, все церковные ценности исчезали и расплывались, и вырастало внезапно только сейчас видное во всем своем величии новое духовное здание, которое занимало место чуждой Церкви — и все-таки вынуждено было действовать под запретом. Таким образом, этот апостол немцев умер раньше, чем смог совершенно сознательно научить свой народ преодолевать мир и в этом смысле жить.
Так умерла Европа, подчинив себе физически мир и вселенную. Но духовные поиски, которые не могли быть религиозными, а только римско-еврейскими, перенесли центр тяжести с религиозной воли на художественную. Индийские гимны в меньшей степени являются произведениями искусства, чем религиозно-философскими вероучениями, китайские изображения богов останавливаются на карикатурном искажении или поднимаются до их стилизации и формализации, египетские росписи — это рисованные композиции, Греция для нас абстрактная форма. И только в Европе искусство стало настоящей средой для преодоления мира, религией в себе. Распятие Грюневальда, готический собор, автопортрет Рембрандта, «Героическая», фуга Баха, мистический хор (Chorus Mysticus) — это все выражения совершенно новой души, души постоянно активной, которую породила только Европа.
Вагнер мечтал о народной благосклонности как символе. Общность первоисточников отдельных искусств казалась ему провозглашением новой эпохи. Эту «религию будущего» мы не можем создать сразу, «потому что мы единичны, одиноки»: «Произведение искусства — это живо отображенная религия; но религию изобретает не художник, она возникает из народа». [* Искусство будущего.].
Искусства в качестве религии хотел когда-то Вагнер. Он вместе с Лагарде возвышался один против бюргерского капитализированного мира и чувствовал, наряду с даром, задачу служения своему народу. Он не говорил в бессилии: «Я больше не понимаю этого мира», а хотел создать другой мир и предчувствовал утреннюю зари новой поднимающейся жизни. Ему противостояли купленная мировая пресса, сытое мещанство, вся безыдейная эпоха. И неважно, насколько больше в наше время противников или сторонников у байтрейтской идеи: для того поколения та идея была истинным источником жизни в рамках приобретавшего звериные черты времени. Во всех государствах, где существовали люди, которые спорили с жизнью не только при помощи эстетства или нетворческого процесса, Байтрейт находил звучащие в унисон души, и в то время, как встреченные с восторгом «социальные писатели» сегодня продолжают свое жалкое существование, внутренняя ценность Байтрейта все проникает в нашу жизнь, в настоящее время и через него в грядущее будущее Германского рейха. Герхард Гауптман только грыз прогнившие корни бюргерства XIX века, конструировал театральные пьесы по газетным сообщениям, затем «сформировался» как творческая личность, оставил боевое социальное движение, эстетизировался в галицийском туманном кругу газеты «Берлинер Тагеблат», разыграл перед фотографом осанку Гёте и в 1918 году, после победы биржевого произвола, позволил своей прессе преподнести себя немецкому народу как «величайшего писателя». Лишенные внутренней ценности Гауптман и его круг представляют бесплодных деморализаторов времени, к которому внутренне и сами относятся. Ни в одном из них — ни в Зудерманах, ни в Ведекиндах, ни тем более в более поздней стае (Манн, Кайзер, Верфель, Хазенклевер, Штернгейм) не горел истинный протест в сердце, нет! Так же, как марксистский социализм отказал в политическом плане, так и борющееся за художественное выражение движение обновления было предано и фальсифицировано этой дерзкой «немецкой» и еврейской литературной гильдией. Все эти рабочие писатели умерли внутренне перед властью денег и их рабов, которых они якобы побороли. Все они являются духовными выскочками, которые становятся «осанистыми» и «гуманными», пока им разрешено питаться за столом «князей золота». Великого, истинно революционного движения «Разбойников», «Коварства и любви» и даже «Вильгельма Телля» в ХК веке нигде не чувствуется. Создание девицы Лулу — это самое большее, до чего «писатели» смогли подняться. И чтобы подавить даже эти смелые элементы истинного и борющегося, денежные князья создали картель с еврейскими директорами театров и представителями прессы. Они хвалили все дерзкое, нудное, надуманное, бессильное и увечное и боролись все сплоченнее и сознательнее против любого истинного обновления мира, как когда-то против Рихарда Вагнера. Потому что они знали: великое означает смерть мелкого, новая ценность сломает шею тому, что ценности не имеет. В этой величайшей борьбе мы участвуем сегодня как никогда. Мы не можем больше как Раабе или Келлер, забыв обо всем на свете, отрешиться от полнокровной жизни, и мы не хотим этого больше, хотя и знаем, что целый «интернационал» во главе с полукровным войском «художников» враждебно противостоит новой ценности пробуждающейся расовой души. А если откровенно, то именно поэтому Барбюс, Синклер, Унамуно, Ибаньес, Моруа, Шоу и их издатели находятся в тесном сотрудничестве с Маннами, Кайзерами, Фульде и их газетной кликой. Они заботятся о взаимных похвалах, переводах, постановках. Один публикует беседы друг с другом. Вся мировая пресса узнает за три месяца, что Томас Манн пишет новеллу. Каждый сообщает устами другого удивленному земному шару о чем он благоволит думать, как он работает: в закрытом помещении или на свежем воздухе, по утрам или по вечерам… Эти пишущие мещане нашего времени загнивают духовно при еще живом теле, несмотря на старания поющих дифирамбы в рамках еврейской рекламы. Они что-то еще лепечут о человечестве, о мире между народами, справедливости, а сами не могут предоставить ни грамма истинной полнокровной человечности. Мир они установили при помощи сил, которые рассматривали мировую войну как свое дело, и пишут в газетах, которые издеваются над подлинным правом народа день за днем выражать свою расовую сущность. Прогнившими, как сама политическая демократия, являются и их подпевалы, даже если они зовутся Шоу, и год за годом не делают ничего другого кроме пожирания трупов, не зная при этом вкусно это или нет, или если их называют Генрихом Манном и дают ослиного пинка тем, кого не смогли сокрушить…
Для XIX века есть еще одно смягчающее обстоятельство: его люди находились в центре увлекающего за собой потока пробуждающегося индивидуализма и были захвачены врасплох новым, как и многие Другие. Они хоть и чувствовали, как пошатнулись старые ценности, но кто мог это осудить, не видя восхода солнца, а видя свой конец. Но уже начало XX века показало людей, которые были достаточно самоуверенны, чтобы выступить с провозглашением новой системы жизненных ценностей. И сегодня мы видим, что все, что они провозглашали, было дутой гнилью, в развивающиеся силы которой они сами не верят. Ибсен и Стриндберг еще честно боролись до самой смерти. Сегодняшние последние певцы демократии и марксизма не верят в других и не несут в себе собственных ценностей. Они выкапывают образы в китайской, греческой, индийской литературе (Клабунд, Хофмансталь, Хазенклевер, Рейнхардт), подчищают их или приводят негров из Тимбукту, чтобы представить своей избранной публике «новую красоту», «новый ритм жизни».
Это является сегодня сущностью духовности, это современная драма, современный театр, современная музыка. Трупный запах исходит от Парижа, Вены, Москвы и Нью-Йорка. Foetor judaicus перемешивается с отбросами всех народов. Ублюдки являются «героями» времени, распутные ревю и стриптиз, под управлением негров, стали формой искусства ноябрьской демократии. Конец и духовная чума, казалось, были достигнуты.
Миллионная армия рабочих в шахтах и перед пламенем доменных печей была порабощена и нещадно эксплуатировалась. Она жила в нищете и страдала от всех ужасов наступающего засилья машин. Но она не хотела сдаваться, а хотела бороться. Просто бороться. Она искала образ вождя, но не находила. И страшно сказать, что во главе покрытых копотью, но сильных фигур (пока это было безопасно), маршировали еврейские адвокаты или выращенные крупными банками предатели, в то время как «рабочие писатели» не смогли породить ни одной фигуры борца. Сражающейся армии рабочих не было дано богатырской фигуры ни в жизни, ни в искусстве. Бебель всю жизнь оставался маленьким фельдфебелем, а Гауптман не перерос «Ткачей» и «Коллегу Крамптона». Уже в одном этом факте заключается доказательство того, что марксизм не может быть истинно немецким и вообще западноевропейским движением освобождения, потому что расовое движение создает себе героический образ и свою органичную высшую ценность. Но на место этих сил пришел трусливый сброд марксистских вождей, которых может купить любой, кто имеет деньги. На место целого пришел класс как поддельная ценность. Немецкий рабочий забыл, что нельзя отрекаться от народа и отечества, а нужно их любить и защищать. Теперь он под еврейским руководством и то, и другое надолго разрушил. Новое, пробуждающееся сегодня рабочее движение — национал-социализм — должно будет доказать, что в состоянии дать немецкому рабочему, а вместе с ним всему народу, не только политическую идею, но и идеал красоты мужской силы и воли, высшую духовную ценность и тем самым предпосылку для органичного пронизывающего и создающего жизнь искусства.
Во всех городах и селах Германии мы уже видим первые ростки этого. Лица, которые смотрят из-под стального шлема на памятниках воинам, всюду имеют сходство, которое можно назвать мистическим. Крутой морщинистый лоб, сильный прямой нос с угловатым остовом, крепко сомкнутый узкий рот с глубокой щелью губ, молча говорящих о напряженной воле. Широко открытые глаза смотрят прямо перед собой, сознательно в даль, в вечность. Эта волевая мужественность фронтовых солдат заметно отличается от идеала красоты прежних времен: внутренняя сила здесь стала отчетливее, чем во времена ренессанса и барокко. Но эта новая красота является также свойственным расе образцом красоты немецкого рабочего, современного борющегося немца. Чтобы не дать этому животворному эталону подняться и победить, одержимые тягой к морфию полукровки рисуют в еврейских «рабочих» газетах изуродованные и искаженные лица, вырезают по дереву изображения, где идиотизм и эпилепсия должны представить волю и борьбу, в то время как церкви беспомощно все еще заказывают «распятия» или воспевание «агнца Божьего». Это больше не поможет! Предательство 1918 года начинает мстить предателям. Из смертельного трепета, битв, борьбы, нужды и бедствий поднимается новое поколение, которое, наконец, видит перед глазами свойственную расе цель, имеющую свойственный расе идеал красоты, одухотворенный творческой волей. За ним — будущее!
За эстетической ценностью встает отчетливо «внеэстетическая». Личность и тип — одно обусловливает и увеличивает другое. Истинная личность всегда имеет высшую ценность, и даже рабу безусловное подчинение дает определенную форму жизни. Только метис и полукровка колеблется от триумфирующего крика до неудержимых стонов, от противной природе эротики до теософии, от наглого отсутствия религиозности до наглого, демонического экстаза.
В рамках этого крушения новое поколение Германии хоть и ищет свое искусство, но знает, что таковое рождается не раньше, чем нами овладеет новая благороднейшая ценность, имеющая власть над всей жизнью. Не случайно, что мировая война еще не нашла своего певца. Какими бы волнующими ни были отдельные песни, именно народ и отечество стали внезапно возникшими ценностями. Только в сражениях пробудился немецкий миф. Тех, кто его сильнее всего почувствовал, охватывает неистовство или накрывает, как нахлынувшей морской волной, ощущением восторга. Другие неоднократно попадали в омут краха. Многие потеряли веру в борьбу вообще за что-либо ценное. Сегодня из отдельного возникает, тем не менее, общеличностное. Нужда времени проникает в сердце каждого немца, напоминая о том, что даже самая маленькая жертва в мировой войне означает самоотверженность 80 миллионов людей, но что только эти 80 миллионов благодаря общности принадлежат принесенной жертве вместе со своими детьми и самыми дальними потомками. Абстрактное воодушевление от войны за «отечество» сегодня становится, несмотря на все парламенты и политиков, действительным мифическим переживанием. Это переживание вырастет и должно развиться до естественного ощущения действительности. Но это ощущение означает, что часть народа, отдельные души постепенно начинают приобретать общность взглядов. Личности, которые способствуют этому всеми силами уже много лет, неизбежно выдвинутся на первое место. И как бы не сложилась в дальнейшем политическая жизнь, час рождения поэта мировой войны пробил! Он уже знает вместе со всеми, что два миллиона погибших немецких героев поистине остались живыми, что они отдали свою жизнь не за что другое, как за честь и свободу немецкого народа, что в этом действии находится единственный источник нашего духовного возрождения, а также единственная ценность, перед которой могут беспрекословно склониться все немцы. Этот немецкий поэт изгонит сильной рукой гадов из наших театров, он вдохновит музыкантов на новую героическую музыку и будет водить резцом скульптора. Памятники героям и поминальные рощи будут для нового поколения местами паломничества, где немецкие сердца будут заново формироваться в духе нового мира. Тогда снова искусство завоюет мир.
Книга III. Грядущая империя
Во всей истории жизни народа есть самый святой момент, когда он пробуждается от своего обморока…
Народ, который с радостью и любовью воспринимает вечность своей народности, может в любое время праздновать свое возрождение и день своего пробуждения.
Часть 1. Миф и тип
Глава 1
Мечтатели как люди действия. — Мечта Икара; Виланд. — Мечта о рае. — Мечта евреев о мировом господстве. — Мечта Поля де Лагарда.
Наступает время, когда народы будут поклоняться своим великим мечтателям как величайшим реалистам. Тем мечтателям, для которых их стремление стало символом, а сама мечта — целью жизни, оформленной в идею, если они ходят по земле в качестве одержимых религией, философов, творческих изобретателей и государственных мужей; в пластическую фигуру, если они были художниками, сочиняющими в словах, звуках и красках. Мечта изобретателя является первым выражением духовной силы, он ориентирует все внутренние волнения в одном направлении, мучаясь от сознания невозможности полностью реализовать такую наглядную в душе картину, напрягает всю духовную и интеллектуальную энергии и рождает, наконец, творческое действие, вокруг которого новое время вращается как вокруг своей оси.
Когда-то нордический дух на Средиземном море, в Элладе мечтал о близости к солнцу, о полете человека над Олимпом, Это стремление создало драму Икара, И умерло как тот, чтобы в другом месте наполнить жизнь новой энергией. Дев солнца и меча мечтательный человек отослал с ветрами, в шторм и грозу увидел мчащихся перед собой валькирий и перенесся сам вверх в бесконечно далекую Валгаллу. Древнее стремление стало символом для Виланда-кузнеца. Оно умерло еще раз, чтобы снова пробудиться к жизни в мастерской Леонардо. Из символа писателя получилась практически преобразующая воля. Сильное человечество уже поняло природу и взглядом господина воспринимало ее законы. Но это случилось слишком рано. Спустя четыреста лет мечтавшие о полете человека заново овладели этим недоступным материалом. Материя была на этот раз побеждена, целесообразно сосредоточена в укрощенную энергию, прогрессивная моторная сила была найдена. И однажды блестящий быстрый и управляемый серебристый воздушный корабль, как ставшая действительностью мечта многих тысячелетий, полетел по воздуху. Формы воплощения отличались от тех, которые были придуманы первыми мечтателями, техника была и оставалась связанной со временем, а духовный повелительный импульс был вечным, был необъяснимой целенаправленной и преодолевающей притяжение земли волей.
Когда-то люди мечтали о всевидящем и всеслышащем существе. Они называли его смотрящим сквозь облака Олимпа Зевсом или приглашенным для того, чтобы смотреть, Аргусом. И лишь немногие отваживались потребовать подобного и для человека. Но эти немногие мечтатели исследовали сущность мечущего молнии бога и проверили таинственно разряжающиеся природные силы. И однажды они начали разговаривать друг с другом при помощи, этих сил, находясь на расстоянии и будучи связанными только проволокой. А потом и эта проволока больше стала не нужна. Высокие стройные башни посылают сегодня таинственные волны по всему миру, а те разряжаются на расстоянии тысяч километров в виде пения или музыки. Снова смелая мечта стала жизнью и действительностью.
Посреди пустыни воины и завоеватели мечтали о рае. Эта мечта в меньшей степени преобразовывалась в работу миллионов. От одной реки до другой через каналы заструилась журчащая вода вдоль и поперек пустыни. И словно под воздействием магических сил зазеленел желтый песок и зашумели поля полными колосьями. Появились деревни, города, расцвели искусство, наука, пока по этому раю, созданному мечтательной человеческой расой, не прошли войска лишенных мечты завоевателей, все уничтожая на своем пути. Они поедали плоды земли, но не умели мечтать. Каналы были занесены песком, вода застаивалась, текла вспять в первоначальное русло реки, а оттуда текла в безбрежный Индийский океан. Леса зачахли, пшеничные поля исчезли, на месте травы появились рыхлые камни и движущийся песок. Люди погибали или уходили, города засыпались песком, покрывались пылью. Пока через тысячелетия нордические мечтатели не откопали из обломков и золы окаменевшую культуру. Сегодня вся картина бывшего рая стоит перед нашими глазами, погибшая мечта, создавшая жизнь, красоту и силу, пока действовала раса, которая умела мечтать. Но как только за осуществление мечты взялись лишенные мечты практики, вместе с мечтой погибла и действительность.
Так же, как в Междуречье мечтали о плодородии и власти, так мечтал великий народ Греции о красоте и создающем жизнь эросе; так в Индии и на Ниле человек мечтал о повиновении и святости; так германский человек мечтал о рае на земле и о долге.
Наряду с мечтами, создающими плодотворную действительность, и с лишенными мечты разрушителями существуют также мечты уничтожающие. Они также действенны и часто так же сильны, как и творческие. Сегодня еще рассказывают о малых смуглых народах в Индии, острый взгляд которых гипнотизирует змей и птиц и загоняет их в сети охотников. Известна злая, но очень сильная мечта Игнатия Лойолы, чье уничтожающее душу дыхание и сегодня накладывается на нашу цивилизацию. Известна также мечта Шварцальбена Альбериха, который проклял любовь во имя мирового господства. В горах Сиона столетиями культивировалась мечта, мечта о золоте, о силе любви и ненависти. Эта мечта разогнала евреев по всему миру. Беспокойные люди с сильной мечтой, создавая разрушающую действительность, и сегодня еще живут и действуют среди нас как носители злых мечтательных видений. Его мечта, пережитая впервые три тысячи лет тому назад, после многочисленных неудач чуть не стала действительностью: властью золота и мировой властью. Отказавшись от любви, красоты и чести, мечтая только о лишенном любви, безобразном, бесчестном господстве, до 1933 года евреи оказался сильнее нас, потому что мы прекратили воплощать нашу мечту, и даже пытались беспомощно воспринять мечту евреев. И это принесло с собой германское крушение.
Но самым великим и счастливым моментом в сегодняшнем хаосе является мифическое, нежно-сильное пробуждение, тот факт, что мы снова начали мечтать по-своему. Не преднамеренно, скорее исходно, одновременно в нескольких местах и в одном направлении. Это опять старо-новая мечта мастера Эккехарта, Фридриха Великого и Лагарде…
Когда-то нордические викинги пришли в мир. Они хоть и разбойничали, как и все воины, но мечтали о чести и государстве, о господстве и творчестве. И везде, куда они приходили, возникали творения культуры, свойственные расе. В Киеве, в Палермо, в Бретани, в Англии. Куда приходили существа, чуждые по типу и мечте, там соответствующая мечте действительность рассыпалась. Где жили мечтатели с аналогичным характером, там рождалась новая цивилизация.
Мечта о святой и честной империи водила мечом древнегерманских императоров, но также и рыцарей, которые против них восставали. В далекий Рим, на бескрайний Восток несла их эта мечта. Кровь сочилась между руинами Италии, у «гроба святого», не оживляя действительности. Пока на бранденбургском песке не ожила старая мечта. Но и она ушла, и, казалось, была потеряна и забыта. А сегодня, наконец, мы опять начали мечтать.
Провидец, наслаждаясь, изложил германскую нордическо-западно-европейскую мечту о второй империи' и почти единолично поставил соответствующие расе цели. Он писал в своих «Немецких записках» и частично в других своих великих произведениях: «Еще никогда не было немецкого государства». «Государство (сегодняшнее) — это каста, политическая жизнь — балаган, общественное мнение — трусливая девка». «То, что немецкая империя нежизнеспособна, сейчас ясно». «Мы живем в центре гражданской войны, которая пока ведется без пороха и свинца, но зато с величайшей подлостью через замалчивание и клевету». «Мы страдаем от необходимости в 1878 году делать то, что мы должны были делать в 878 году». «Вера в бессмертие все больше и больше становится для нас условием, при котором мы сможем выдержать жизнь в еврейско-немецкой империи, составленной из глины и железа», «Религиозное понятие христианства неверно. Религия — это личная связь с Богом. Она представляет собой безусловную современность». «Павел принес в Церковь Ветхий Завет, под влиянием которого Евангелия были насколько возможно разрушены». «То, что каждой нации необходима национальная религия, видно из следующих соображений: нации возникают не в результате физического создания, а в результате исторических событий, но подлежат власти провидения. Поэтому нации имеют божественное назначение, они создаются». «Каждый раз признавать миссию своей нации заново означает погрузить ее в колодец, который дает вечную юность. Всегда служить этой миссии — означает приобрести более высокие цели и с ними более высокую жизнь.» «Мировая религия в единственном числе и национальные религии во множественном числе — это программные пункты обоих противников». «Нации — это идеи бога!» «Католичество, протестантство, иудаизм, натурализм должны уступить место новому мировоззрению, чтобы о них больше не думали, как не думают о ночной лампе, когда над горами сияет утреннее солнце или единство Германии день ото дня будет становиться все проблематичнее». «Для человека существует только одна вина, когда он не бывает самим собой». «Великое будущее, которое я провозглашаю и которого требую, еще очень далеко от нас…»
Прошло не так много времени, когда этот великий немецкий мечтатель ушел от нас: Поль де Лагарде умер 22 декабря 1891 года. После мастера Эккехарта он был, наверное, первым, кто высказал вечную немецкую мечту без всяких обязательств, которые связывали раньше великого учителя. То, что волновало немецких рыцарей столетия тому назад, увлекало к высотам, включая заблуждения и вину, сегодня впервые самым ясным образом вошло в сознание. Сегодня немецкий народ имеет те же мечты, что и Эккехарт, и Лагарде. Еще не все имеют мужество на такую мечту, еще чуждые мечты сковывают действие их души, поэтому здесь необходимо предпринять умеренно-дерзкую попытку — то, что в двух предыдущих книгах было представлено с глубоким анализом как наша сущность, изложить здесь в противоположность им как расстановку цели, связанную с мечтой и действительностью, как символ, насколько он пронизан вечными нордическими германскими идеями, без технических подробностей. И если их нужно отобразить, то с живым сознанием того, что они могут совершенно иначе выглядеть, если будут найдены новые средства власти над землей. Полет Икара отличался от строительства Цеппелина почти во всем. Воля же, которая дала стремлению направление, была такой же. И определенная воля, основанная на четкой иерархии ценностей, в сочетании с органичной силой образного представления пробьется однажды через все препятствия во всех сферах.
Глава 2
Еврейский миф. — Фарисей и активное отрицание мира. — Паразитизм враждебной расы. — Тип от Иосифа до Ратенау. — Сионизм. — Горизонтальный жизненный слой. — Ортодоксальная теория «нации».
Ценности характера, черты духовной жизни, красочность символов действуют параллельно, поглощают друг друга и, тем не менее, создают одного человека. Но полнокровного только в том случае, если сами являются следствиями и порождениями из одного центра, который находится но ту сторону от исследуемого опытным путем (эмпирически). Это непонятное обобщение всех направлений понятия «я», народа, вообще общности составляет его миф. Мир богов Гомера был таким мифом, который продолжал защищать и сохранять Грецию, когда греческой культурой начали овладевать чужие люди и ценности. Миф о красоте Аполлона и силе Зевса, о неизбежности судьбы в космосе и таинственно связанной с этим человеческой сущностью было греческим действием в течение тысячелетий, даже если оно было только при Гомере собрано в культивирующую тип силу.
Но такая необычайная сила развивает не только творческое видение мечты, но и от паразитической мечты о мировом господстве евреев тоже исходит необычайная сила — хоть и разрушающая. Ее в течение последних трех тысячелетий нес вперед черный маг политики и экономики. Поток этих инстинктивных сил золота часто ненасытно возрастал. «Отказавшись от любви» дети Якова трудились над золотыми сетями для связывания великодушных, терпимо мыслящих или ослабевших народов. В Мефистофеле эта сила стала неподражаемо показанной формой, она обладает, однако, внутренним законом построения, так же как и господа с зерновых и бриллиантовых бирж, из «мировой прессы» и дипломатии народного союза. Если где-либо сила полета нордического духа начинает идти на убыль, то обладающая земным притяжением сущность Агасфера присасывается к ослабевшим мускулам. Там, где на теле нации появляется рана, в больное место всегда вгрызается еврейский демон и пользуется как паразит часами слабости великих мира сего. В его помыслы не входит героическое завоевание государства, сильным своей мечтой паразитом руководит мысль заставить мир «приносить ему доход». Добиться не в споре, а нечестным путем; не служить ценностям, а пользоваться обесцениванием, так гласит его закон, по которому он действует и от которого он никогда не отойдет, пока существует.
В рамках этого великого, может быть, окончательного спора между двумя далекими друг от друга душами мы сегодня находимся. И этот спор немецкого гения с еврейским демоном полуеврей (Шмис) охарактеризовал невольно в соответствии со своей сущностью. [
Если заглянуть в самую глубину этого признания и изучить некоторые внезапно появившиеся высказывания, то результат везде будет один — паразитизм. Это понятие должно здесь пониматься пока не как оценка, а как характеристика относящегося к жизненному закону (биологическому) факта, точно так, как мы говорим о паразитических явлениях в жизни растений и животных. Когда мешкогрудый рачок вонзается в зад карманного рака и постепенно врастает в него, высасывая из него последнюю жизненную силу, то аналогичный процесс происходит, когда еврей через открытую рану народа проникает в общество, пожирает его расовую и творческую силу, пока оно не погибнет. Это разрушение и есть то «активное отрицание мира» о котором говорит Шмис, та «забота» о том, чтобы «ничто не принимало форму»[8], потому что «фарисей», а мы называем его паразитом, сам не имеет собственного внутреннего роста, органичной формы души и потому не имеет расовой формы. Этот принцип, который согласно строго научным доказательствам относительно действующих жизненных законов у еврейского паразита и здесь находит правильное объяснение того, что внешнее многообразие форм иудаизма не противоречит его внутреннему единству, а — как бы странно это не звучало — обуславливает его. Шиккеданц создает при этом очень меткое понятие еврейской противоположной расы, где именно паразитическое действие в жизни обнаруживает также определенный отбор крови, по своему неизменному проявлению противоположной созидательной работе нордической расы. И наоборот, там, где в мире возникают паразитичекие ростки, они всегда чувствуют себя причастными к иудаизму, совсем как в то время, когда отбросы общества покинули вместе с евреями страну фараонов.
Этой паразитической переоценке творческой жизни соответствует то, что и паразит имеет свой мир; в случае иудаизма подобный тому, когда умалишенный представляет себя императором, миф избранности. Звучит как насмешка, что Бог избрал эту противонацию, исчерпывающее описание которой уже дали Вильгельм Буш и Шопенгауэр, своей любимицей. Но поскольку образ Бога формируется человеком, то, разумеется, понятно, что такой «Бог» выискал себе такой «народ» среди других. Причем для евреев было даже хорошо, что отсутствие у них художественных способностей помешало им телесно изобразить этого «Бога». Ужас, вызванный у всех европейцев, наверняка тогда помешал принятию Яхве и облагораживанию его при помощи поэтов и художников.
Этими словами об иудаизме самое важное сказано. Из демона вечного отрицания возникает непрерывное покусывание всех выражений нордической души, та внутренняя невозможность сказать «да» творениям Европы, то постоянное подавление истинной культурной формы на потребу бесформенного анархизма, который лишь слегка прикрыт лишенными сущности «прорицаниями».
Еврейский паразитизм как сосредоточенная величина управляется, таким образом, еврейским мифом, обещанием мирового господства, данным богом Яхве праведникам. Расовый отбор Эсраса, Талмуд раввинов создали общность взглядов и крови, обладающую невероятной выносливостью. Характер евреев в их деятельности торговых посредников и деятельности по разложению чужих типов остался все тем же, от Иосифа в Египте до Ротшильда и Ратенау, от Фило через Давида бен Шеломо до Гейне. В культивирующем плане до 1800 года в первую очередь действовал скрупулезный моральный кодекс. Без Талмуда и Шульхан Аруха еврейство как общность немыслимо. После короткой эпохи, когда и евреи казались «эмансипированными», в конце XIX века на передний план выступила в качестве преимущественной противорасовая идея и нашла свое отражение в сионистском движении. Сионисты признали свою принадлежность к Востоку и энергично отказались идти в Палестину, хотя бы в качестве пионеров Европы. Ведущий писатель даже высказался публично о том, что сионисты будут «бороться в рядах пробуждающихся азиатских народов». Из огня всех терновых кустов и из ночей одиночества для них звучит только один призыв — Азия. Сионизм — это лишь часть идеи паназиатизма. [Е. Хёфлих. «Врата Востока»]. В то же время духовная и политическая связь переходит в идею красного большевизма. Сионист Холичер ощущал в Москве внутреннюю параллель между Москвой и Сионом, а сионист Ф. Рон заявляет, что от патриархов ведет единственная линия до Карла Маркса, Розы Люксембург и до всех еврейских большевиков, которые служили якобы «делу свободы».
Этот сионизм предполагает основание «еврейского государства». У многих вождей может совершенно честно возникнуть желание построить на собственном клочке земли жизненную пирамиду «еврейской нации», т. е. вертикальное образование в отличие и в противоположность горизонтальному наслоению прежнего бытия. Это с древнееврейской точки зрения чуждое влияние национального чувства и представления о государстве народов Европы. Попытка создать действительно органичную общность еврейских крестьян, рабочих, ремесленников, техников, философов, воинов и государственных деятелей противоречит всем инстинктам противоположной расы и заранее обречена на неудачу, если евреи действительно будут находиться в своей среде. Ортодоксы представляют, таким образом, действительно еврейскую сущность, когда они эту сторону сионизма резко отвергают как заимствование взглядов на жизнь у Западной Европы и используют «мировую миссию», чтобы сознательно подавить попытку сделать из Израиля такую же нацию, как любая другая, считая уравнивание с другими нациями ее «падением». Эта последовательная позиция довела многих сионистов до «понимания». Они на собственное движение сегодня уже смотрят другими глазами, чем в первый период возникновения, когда Теодор Герцль назвал его протестом против ощущаемого всюду бойкота евреев со стороны европейцев. На конгрессе сионистов в августе 1929 года в Цюрихе их глава, Мартин Бубер, обосновал три основных взгляда на еврейскую нацию: один, говорящий о том, что Израиль меньше, чем нация. Второй ставит Израиль на место современной нации. И, наконец, третий, который является точкой зрения Бубера, Израиль выше наций.
На это франкфуртская центральная газета ортодоксальности «Израилит» [№ 33 от 15 августа 1919 г.] заметила: «Что мы говорим с давних пор и чем мы аргументируем нашу отвергающую современный сионизм позицию, это то, что он не ставит Израиль над нациями, а учит????????????. Если бы сионистская идеология была оплодотворена идеей избранности Израиля, шагающего с пророческой миссией во главе народов, то Бубер, благополучный посредник в передаче библейских слова и идеи, понял бы национальную задачу Израиля так, как ее должны усваивать пророки, и если бы эти понятые таким образом слова как пункты программы попали в центр сионистских мышления и событий, вряд ли мы имели бы основание видеть и подавлять в сионизме антагонистическое понимание еврейской нации, ее мировой надежды и мировой задачи».
Но эта «мировая надежда» на «избранность» должна заключаться в том, чтобы жить растворенным во всех нациях, а Иерусалим сделать лишь временным центром для совещаний, из которого инстинкты могут подкрепляться составленными там практическими планами. Тогда сионизм был бы не государственно-политическим движением, как предполагают неисправимые европейские идеалисты, а существенным подкреплением именно горизонтального паразитического слоя духовного и материального торгового посредничества. Восторг сиониста Холичера от московского расового хаоса поэтому также примечателен, как и исследования сиониста Бубера, проазиатство сиониста Хёфлиха, понимание единства отца Якова с Розой Люксембург сионистом Фрицем Коном.
Старый миф об избранности создает новый типаж паразитов при помощи техники нашего времени и всемирной цивилизации ставшего бездушным мира. [* Здесь не место подробно останавливаться на еврейском вопросе. Я указываю свои работы: «След евреев в изменении времен», «Аморальность в Талмуде», «Враждебный государству сионизм», «Международная денежная аристократия»].
Глава 3
Римские средства воспитания. — Противоречивые учения одного и того же ордена. — Пий IX о Бисмарке и разрушении Германии. — «Германия». — «Федерализм» Константина Франца. — «Мстящая справедливость» за «отделение». — «Церковная банда святее народной». — «Величайшая ересь». — Задача нашего времени.
Власть римской Церкви основана на вере католиков в представительство Бога папой. Цели протащить и сохранить этот миф служат все действия и тезисы Ватикана и его слуг. Миф о представительстве Бога не могла признать высшей ценностью ни одна раса или нация, а только силу любви и покорность сторонников по отношению к представляющему Бога папе. За такое подчинение было обещано вечное блаженство. В сущности римского (сирийско-еврейско-альпийского) мифа лежит, таким образом, отрицание личности как самобытной формы высокопородного расового отбора, но вместе с тем также объявление народа просто-напросто неполноценным. Раса, народ, личность — это средства, которые должны служить наместнику Бога и его власти над миром. Рим поэтому в силу необходимости также не знает ограниченной пространственной политики, а только центр и диаспору в качестве общины верующих. Руководящим началом для папы, сознающего свой долг перед мифом, может поэтому быть только взаимное укрепление диаспоры с помощью центра, и поднятие авторитета центра за счет успехов диаспоры.
Как мировое государство верующих душ Рим не имеет государственной территории или требует ее только как символ и для «права» на земное господство. Таким образом, он и здесь свободен от всех порывов воли, сросшихся с пространством, кровью и землей. Как истинный еврей видит только «чистых» и «нечистых», магометанин — «правоверного» и «неверного», так Рим видит только католика (которого он сразу назначает христианином) и некатолика (язычника). На службе у мифа, таким образом, Ватикан расценивает как религиозную, так и национальную и классовую борьбу, династические и экономические распри только с той точки зрения, насколько уничтожение некатолической религии, нации, класса и т. д. общему числу католиков — неважно белым или черным, или желтым — обещает прирост власти. В этом случае он должен воспитать у верующих волю к борьбе. Инструменты Рима представляют порой идею абсолютной королевской власти, когда это казалось целесообразным или когда давление света требовало уступки, с тем, чтобы также беззаботно после изменения условий в мире XVIII века провозгласить идею народного суверенитета. Они были за трон и алтарь, но также за республику и биржу, если такая позиция обещала прирост власти. Они были шовинистскими до последней возможности или проповедовали пацифизм как истинное христианство, если нужно было ослабить или уничтожить соответствующий народ и соответствующий класс. При этом было совершенно необязательно, чтобы инструменты Ватикана — нунции, кардиналы, епископы и т. д. — были сознательными лжецами и обманщиками, напротив, они могли быть в личном плане безупречными людьми, но Ватикан, четко оценив принимаемые во внимание личности, заботился о том, чтобы в Париж, например, пришел нунций, который без труда в союзе с «Institut catholique» мог бы заявить о споре с Францией; даже если это будет означать борьбу с Богом, он заботился о возвышении пылкого бельгийца Мерсье (Mercier), который своих католических соотечественников подстрекал к сопротивлению прусским протестантским «варварам», но также и о том, чтобы на высокие посты в Германии были назначены пацифисты. Бывает и так, что, например, один иезуит во имя христианства проповедует ненависть и снова ненависть, а представитель того же ордена в другой стране отвергает ненависть, как противоречащую христианству, и требует покорности и подчинения. Насколько, в частности, может закрасться фальшь в отношении к римскому мифу как к оси всех событий, настолько римское действие последовательно и свободно от сентиментального морализирования… Потому что в качестве критерия «христианства» так же мало, как и «экономики» и «политики». Одно, как и другое представляет собой средство для того, чтобы определенное настроение души привязать к мифу о представительстве Бога на земле. Как бы ни звучали временные лозунги, вопрос о целесообразности, центральный миф определяет все остальное. Его полная победа означала бы, что каста священников господствует над миллиардами людей, лишенных расы и воли, которые в виде по-коммунистически организованного общества рассматривают свое существование как дар Божий, переданный через всесильного шамана. Нечто подобное иезуиты пытались осуществить в Парагвае.
Этой безрасовой и безличностной системе[9] еще сегодня служат миллионы, сами того не понимая, так как все они связаны в национальном, территориальной и классово-политическом плане и имеющееся местами содействие их собственным интересам рассматривают как великое благо и истинную заботу со стороны наместника Всевышнего на земле.
То, что эта римская политика срывается другими силами, часто должна им внешне уступать, если в душах появляется другая высшая ценность, отличная от любви к Риму, не меняет сущности и воли Ватикана, пока миф о представительстве Бога и вместе с ним претензия на власть существуют во всех душах. Только это центральное признание делает политику иезуитов, кардиналов и прелатов в течение столетий понятной: тип священника служил шаманскому мифу в церкви, искусстве, политике, науке и воспитании.
Несчастье, которое сегодня пришло в мир, сломало и многих честных людей. Поверженные внешне и внутренне наземь, миллионы искали поддержку у остававшихся неподвижными типов. Эту разорванность душ римский миф использовал в своих интересах. Таким образом, получается, что доарийские слои, ускользнувшие благодаря германской силе от римского «воспитания», снова склоняются к старой вере и даже участвуют в проповеди о праве на мировое господство над нашим народом колдунов из Рима.
Тот самый папа, которому Европа обязана самым позорным документом всех времен, Пий К, сделал высказывание, которое без сомнения следует рассматривать как результат очевидного влияния римского мифа. 18 января 1874 года (т. е. в годовщину основания Германского рейха) он заявил на собрании международных паломников: «Бисмарк — это змей в раю человечества. Этот змей совратил немецкий народ, который захотел быть больше, чем сам Бог, а за этим высокомерием последует унижение, которого еще не знал ни один народ. Только Вечный знает, отделилась ли уже «песчинка в горах вечного возмездия», которая, вырастая в своем падении до разрушения горы, через несколько лет докатится до глиняных ног этой империи и превратит ее в развалины, этой империи, которая была воздвигнута подобно Вавилонской башне «против воли Бога» и «во славу Бога» исчезнет.
Над этим «вечным возмездием» «во славу Бога» усердно трудились присягнувшие римскому мифу дипломаты, совсем как во времена Карла Великого, Отто I, Фердинанда II. Таким образом, смогло получится так, что партия центра в Германии полностью осталась себе верна, когда перешла от защиты трона и алтаря к союзу с враждебными религии марксистами, как это в 1887 году предсказал Бисмарк, когда он заявил в рейхстаге, что иезуиты станут однажды вождями социал-демократии. Служа «вечному возмездию», центр требовал «братства по оружию» с марксистами против протестантской императорской власти, и в эти судьбоносные дни 1914 года Ватикан побуждал католическую Австро-Венгрию, чтобы победить в мировой войне, сокрушить русского еретика так же, как и государство «змея в раю». Пожертвовать при этом миллионами правоверных католиков, как и при любом великом плане сражения, было неизбежным.
На этом и тысячах других примеров видны как бы символическая причина и следствие в действии. Причиной были восходящие к римскому мифу взгляды Пия IX, заключающиеся в том, что Германский рейх должен быть разрушен, взгляды, которые так же отчетливо были выражены в известных словах Бенедикта XV, сожалевшего, что ему по сердцу только француз, как и в работах маленького священника д-ра Мёниуса, который оспаривает факт бельгийских «вольных стрелков», а немецких солдат представляет как осквернителей алтаря и бандитов и радостно заявляет, что католическая часть народа в Германии препятствует образованию национального государства.
При способствовании крушению Германского рейха речь идет не только о всееврейской биржевой политике, связанной с миром паразитического инстинкта, но и о неизбежно устанавливаемом древнеримском, мифическом, сирийско-малоазиатском стремлении. Поразительное признание в этом плане сделал в конце 1924 года центральный орган «Германия». Газета писала: «Кто хочет проследить основополагающие линии в позиции партии центра с 1917 года (!), должен осознать, что эту позицию определяют авторитетные католики, которые со своими политическими стремлениями и действиями не выходят за рамки основной католической позиции. Что совершенно правильно». Когда вожди центра подорвали немецкое, соответствующее расе сознание силы, они служили безрасовому римскому мифу против евангелистских и вообще германских еретиков. Далее следовало: «Именно католик в Пруссии стоял совсем в другом окружении, чем, скажем, католик в Баварии. Его работу с 1917 года в глубочайшем смысле слова следует понимать, как преодоление бранденбургско-прусского исторического психоза и как попытку возврата к вратам средневековой Германии».
Эти слова должен знать каждый немец, чтобы понять, что происходит в мире уже 1500 лет. В 1917 году началась открытая борьба по разложению, когда центр, демократы и марксисты осуществили свою немирную революцию. В 1917 году Эрцбергер совершил «разглашение» тайны, в результате чего письмо Чернина (Czernin) стало известно Антанте в то время, как нарушивший честное слово император Карл совершил предательство с Пуанкаре. [Смотри: Фестер «Политика императора Карла».]. Это выдается за католическую политику. И если «Германия» для Пруссии устанавливает другую «среду» которая обусловливает также другую позицию католических политиков, то первое замечание имеет ввиду нордическое окружение с сознательной национальной честью. Германскую империю Фридриха Великого нужно было «преодолеть» и с помощью союзных всееврейских биржевых партий подорвать протестантский Север. В Баварии, в «другой среде», нужно было последовательно проводить консервативную сохраняющую народ политику, потому что здесь нужно было защищать собственную конфессию. Политика «единства», проводимая центром и «федералистская» политика отделившихся в Баварии до полной победы Адольфа Гитлера, служили одной и той же цели: усилению сирийско-римского централизма.
Классическим философом этого псевдофедерализма, который все это предпринял, который называл себя великогерманским вместо великоримского, является, как известно, Константин Франц. В своей работе «Религия национал-либерализма» он сказал, что основой европейского объединения народов должна быть Германия как в политическом, так и в церковном плане, а потому она должна быть также местом, где культивируется универсальное образование. Вместо этого ее хотят сделать замкнутым национальным организмом, для которого существует только национальное образование, которое само служило бы власти. Ужасно! Этот факт, вытекающий из разрушения старого союза, имеет универсальный характер, который неизбежно имели бы германские дела. Германию невозможно сделать единой страной как, скажем, Францию или Италию. Но стержнем и образцом для постоянно развивающейся федерации должна быть и стать Германия — таково его определение. Теперь спрашивается: кто это определяет? Германия или чужой господин, стоящий над нами?
Далее Франц считает, что федерализм не исключает, а включает, он ничего особенного не хочет для себя, а всегда для всех разом. Ничего об ограниченной скромности запросов партикуляризма — ему нужно все и большое. Он стремится к единству, но через свободное объединение членов на основе духовной общности: «таким образом, вместо централизации скорее концентрация как взаимодействие самостоятельных жизненных кругов, из которых каждый продолжает существовать самостоятельно и тем самым лучше всего служит целому».
Здесь мы добрались до сути. Немецкий народ должен войти «федералистским путем» в «целостность». И это «целое», для которого Германия должна быть средством для «концентрированного» господства, означает мировую политику Ватикана. Другими словами, необходимо попытаться еще раз осуществить неудавшийся кровавый эксперимент конфессионального безрасового мирового государства. Для этого мы должны стать объектом эксперимента; бросить все то, что было завоевано кровью сердец наших лучших представителей как национальная культура, начертать на знамени «конфессиональная война» (опять во имя Бога и любви) и подкрепить тем, что мы сами отказываемся от себя.
Сочинение «Германия» открыто говорит (в 1924 году) о возврате в Средневековье. Кто понял именно тогда заключенный баварский конкордат, тот знает, что это означало первый шаг по возвращению успехов «великого католика» Эрцбергера (так звучало это в речи над его могилой) и превращению Баварии в трамплин для повторного завоевания Германии, т. е. в очаг конфессиональных распрей.
Через революцию к Средневековью! Странный лозунг! Папа Пий XI сказал (верный политике Пия IX) 23 мая 1923 года в консистории, что немецкое католичество «как во время войны, так и при теперешних запутанных отношениях использовало свою деятельную силу и свои организационные способности для того, чтобы снова «восполнить» печальный урон от отделения от римской Церкви, которое произошло 400 лет тому назад». Это ясно. Но «Байер. Курьер», орган баварского центра, неприкрыто угрожал нам всем в такой манере, что можно удивляться, что следующие слова были почти не услышаны. Он писал 5 июля 1923 года: «В мировой истории действует имманентная справедливость, которая умеет наказывать и мстить, как она сделала это с немецким народом, так как он не хотел склониться перед представленным Богом авторитетом, что на четыре столетия принесло беду на немецкие земли и определило закат немецкой нации, если она в последний момент не научится извлекать уроки из истории».
Итак: или немецкий народ подчинится девизу чужеземной власти, или «мстящая справедливость» сотрет его с лица земли.