Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Миф XX века - Альфред Розенберг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эккехарт как предтеча Канта. — Воля, «которая может все». — «Бог не принуждает волю» — «У кого больше воли, у того больше любви.» — Иронизирование по поводу церковного вероучения. — Разум, память. — Беспричинная религия. — Ритм понятия «Покой в боге» и движение души как мудрость Эккехарта. — «Честь победы».

Эккехарт не только дал нам религиозную и высшую нравственную ценность, но он — как было уже отмечено — психологически и, с точки зрения критического познания, предвосхитил все важные открытия «Критики чистого разума», даже не проводя хитроумных исследований.

После счастливого обнаружения «искорки», таинственного центра нашего бытия, «освободившийся ум» мастера Эккехарта, хоть и окрыленный в религиозном плане, но осмотрительный с философской точки зрения, возвращается от души к миру.

Он открыл три силы, при помощи которых душа вмешивается в мир: волю, которая поворачивается к объекту, разум, который схваченное просматривает и приводит в порядок, и память, которая сохраняет пережитое и увиденное. Эти три силы являются как бы противоположностью святой Троице. Теме разум — воля посвящен целый ряд глубочайших толкований: оба понятия духовно свободны — но в зависимости от настроения и ситуации мастер Эккехарт в своих проповедях в течении десятилетий отдавал первенство то одной, то другой силе.

«Разум «замечает» все вещи, — заявляет однажды Эккехарт, — но воля — это то, «что добивается всех вещей». «Там где разум бессилен. воля в свете и в силе веры взлетает выше. Тогда воля претендует на признание ее первенства. Это ее высочайшее достижение». С другой стороны, именно разум «различает, приводит в порядок и устанавливает» и затем признает, что есть еще нечто вышестоящее, признает настоящий взлет воли. «Здесь разум стоит выше воли». Воля свободна: «Бог не принуждает волю, он дает ей свободу, так что она не хочет ничего кроме того, что само есть Бог и свобода! Тогда и дух не может хотеть ничего другого кроме того, чего хочет Бог. Это не является его несвободой, это его собственный выбор». [Я не могу не принести здесь духовно родственное слово из Чхандогья упанишады: «Воистину, из врли (Крату) создан человек; какова его воля в этом мире, таким будет человек, когда он умрет: поэтому следует стремиться к доброй воле…»]. Эккехарт приводит тогда слова Христа: он не хотел сделать нас рабами, а называл нас друзьями. «Потому что раб не знает, чего хочет его господин». Но этот новый и все время обновляемый акцент на идею свободы не всегда совпадает с опытом. На это люди жалуются. И вместе с ними Эккехарт: «Это и моя жалоба. Этот опыт представляет собой нечто такое высокое или также простое, что ты не сможешь купить его за геллер или за полпфеннига. Тебе нужно только иметь правильное стремление и свободную волю, и ты будешь его иметь. Это учение Канта о конфликте между идеей и опытом как в теоретическом, так и в практическом смысле. Одновременно Эккехарт насмехается над «некоторыми попами», которые «отмечены высокой похвалой и хотят стать крупными попами». Подобное делал также Кант по поводу школьных учителей, «философов» и «болтливости тысячелетий».

Дух — его материал, жизнь — его тело, свет — его образ, его воля — истина, его «я» — бесконечность, он знает все, действует везде, создает все, молча, беззаботно: этот является моей душой (атман) во внутреннем сердце, меньше чем рисовое или пшеничное, или горчичное, или просяное зерно, или же ядро просяного зерна — этот является моей душой во внутреннем сердце, больше чем земля, больше чем воздушное пространство, больше чем небо, больше чем эти миры». — «Тот, кто действует везде, все знает, все схватывает, молча, беззаботно, тот есть моя душа во внутреннем сердце, этот есть Браман, к нему я войду отсюда — «Кому это представляется истиной, тот не сомневается. И так Чандилия говорил…»

Тот, кто не слышит в этих словах шума крыльев, о ком Гете сказал, что он за одно мгновение оставляет за собой вечность, тот не может почувствовать больше величия души. И в Брихадараниакаме унанишаде опьяненный радостью философ ноет:

Но кто познал себя в мыслях, Как мог тот пожелать болезни телу? Для кого безмерное загрязнение тела Стало собственным пробуждением, Того Создатель Мира знает как всесильного! Вселенная принадлежит ему, потому что он сам — вселенная

Короче говоря, все, что душа может иметь, следует объединить в простое единство воли: и воля должна отвергнуть высшее благо, отказаться от него, невзирая ни на что! Исходя из этого, идея любви снова заняла свое истинное место с критикой познания в духовном труде Эккехарта. Она служит не восторженным фантазиям, не сладким чувствам или сексуально-психическому экстазу, куда её хорошо обдуманным гипнотизирующим методом определила Церковь, а стоит на службе у обладающей свободой творчества воли, властной в лучшем смысле слова. «У кого больше воли, у того больше любви», — говорит Эккехарт, что составляет достаточную противоположность учению католического духовенства и сегодня все более костенеющей протестантской Церкви, которые предпочли бы уничтожить собственную волю, чтобы поставить себе на службу лишенную сущности «любовь» раба. Насколько и здесь Эккехарт сознает свою единственную точку зрения, показывают слова: «В этом смысле любовь полностью погибает в воле». И затем следует открытая насмешка в адрес церковного учения о любви: «Но теперь есть еще и второе — возникновение и воздействие любви, что сильнее бросается в глаза, чем искренность, благоговение и праздник. Но честно говоря, самое лучшее — ни в коем случае! Потому что это происходит порой не от любви Бога, а только от простоты, равноценной тем самым томным чувствам…» Ирония более чем ясная. Но именно из любви, подчиненной свободной воле, пробуждается истинное понятие верности. Оно, по-видимому, не несет с собой такого большого количества «чувств», «переживаний» и «восторга», как верность раба, если объединяется с сильной волей.

С помощью «пары крыльев — разума и воли» мы должны подняться. «Так никогда не отстанешь, а непрерывно будешь приближаться к мощи». Не за счет неопределенного порхания, а благодаря высоте пробудившегося сознания: «В любом деле нужно сознательно пользоваться своим разумом… и овладеть Богом в самом высоком смысле».

Владение волей, разумом, памятью относятся к чувствам, содействующим понятиям «я» и «природа», а они, в свою очередь, к внешнему миру, где человек понимается как личность (тело). Все это многообразие явлений представляется зависимым от пространства и времени, которые — как было сказано — Эккехарт связывал с миром земным. даже если признает чистые формы созерцания.

Все его религиозное учение к тому же не имеет причин. Воспринимая Бога как Бога современности, генетический, т. е. исторически-причинный способ его не интересует вообще. Это относится к внешнему миру, не к сведениям о душе и Боге. Тем самым Эккехарт отказывается от восточного смешения свободы и природы, от всех сказок и «чудес», без которых — как говорил Иисус — Церкви неверного рода не могут обойтись до сих пор. Является ли земля плоской или парит в виде шара в эфире истинной религии не касается, не касается это и учения Эккехарта, тогда как открытие Коперника обе наши христианские Церкви внутренне сокрушило, как они ни пытались выпутать себя и мир с помощью бессильной лжи. [Именно и материалистической догме Воскресении проявляется безнадежное еврейское влияние на Церковь. Все высказывания Панда, вышедшие из еврейского, подчеркнуто исторического и материалистического круга представлений: «Если бы Христос не воскрес, то наша проповедь и наша вера ничего бы не стоили», — показывает, как неразрешимость докоперниковой картины мироздания с верой в воскресение, так и основу наших псевдо-христианских Церквей с чистой материальной связью.].

Именно в своем учении о воле, заранее преодолевшем Шопенгауэра, Эккехарт показал себя философом, по-западному динамичным и признающим вечную полярность бытия. Сущность достижений разума заключается в «приближении внешних вещей» с тем, чтобы «запечатлеть» это признание души. «Это приближение продолжается теперь в воле, которая таким образом никогда не успокаивается». Итак, сам мистик, каких мало, который хотел бы все отделить, чтобы пребывать в чистом созерцании Бога, который стремится к «покою в Боге без конца», знает, что этот покой может длиться лишь мгновения, что он является целью, но что этой цели можно добиться каждый раз только при помощи нового движения души и ее сил. Здесь мастер Эккехарт превосходит также индийских мудрецов и признает вечный ритм, как предварительное условие для всякой плодотворности. Из этой теоретической точки зрения он делает также (сравни случай Марта-Мария) Практические выводы для жизни. Если душа, воля ищет вечное, «то горячо любимое в ней никогда не померкнет». «Этот человек не ищет покоя, потому что ему беспокойство не мешает. Этот человек на хорошем счету у Бога, потому что он все вещи воспринимает божественно, лучше чем они есть! Еще бы! И все это связано старанием и деятельным, истинным, эффективным сознанием, на которое опирается душа вопреки вещам и людям. Такой человек не может научиться, убежав от мира; убегая от вещей и уйдя в одиночество, от внешнего мира. Но он должен научиться внутреннему одиночеству, где и у кого бы он ни был, он должен научиться пробиваться через вещи…»

Эккехарт считает, что такую двойственность, как основной закон бытия, открыл также и у Иисуса: «И у него (Иисуса) существует различие между высокими и низкими силами, и у него они делают разную работу. Его высоким силам присуще обладание и наслаждение вечным блаженством. Низкие же в то же самое время испытывают самые мрачные страдания и споры на земле. И эти виды деятельности не мешали друг другу в своих замыслах!» «Чем дольше и ожесточеннее спор (между высокими и низменными силами), тем крупнее и похвальнее победа и честь победы.

Глава 5

Римская «критика познания». — Три типа мировоззрения: имманентность, трансцендентность, трансцендентальность. — Римско-еврейский создатель и его творение. — Аналогия ентис (Analogiaentis). — Арийская мысль о богоподобности души. — Освоение Римом учения Платона о бытии и становлении. — «Смятение перед Богом». Существование и статус кво.

Верящая в колдовство сущность Рима находится в противоречии с личностью Эккехарта еще отчетливее для нас. Она представляет собой африкано-сирийский духовный хаос народа, «религию одержимости» (Фробениус), которая создала свой западный центр, начиная от восточной части Средиземного моря при помощи культа колдовства и еврейской Библии и при злоупотреблении явлением Иисуса. Этот центр при прогрессирующем пробуждении Запада и после уничтожения мистики приложил все усилия для того, чтобы присоединить к себе враждебное Риму мировоззрение для представления Una Catholica, как удовлетворяющий любым, в том числе современным требованиям. Именно так сегодня поступают.

Римско-иезуитский философ устанавливает три крупных типа мировоззрения: направление имманентности (свойственности), которое хотело бы покоиться в себе; направление трансцендентности (реальности), которое считает Бога инициатором, соответствует учению о деизме; направление трансцендентальности, которое представляет попытку соединить две другие точки зрения в отношении души. За развитие этих типов философская борьба длится тысячелетиями. Римский Христос должен теперь стоять над этой борьбой, в стороне от нее и тем не менее охватывать все типы, во всех них жить. Борьба трех философских типов никогда — так говорит Рим — не сможет привести к единству. Все попытки преодолеть жизненные конфликты внутри трех систем были бесплодными и заканчивались постоянно вынужденным объявлением противоположностей идентичными. Это происходило потому, что все три типичных направления создавали одинаково «неправильную» предпосылку: будто человек так или иначе равен Богу, будто Бог — это бесконечно удаленный идеал человеческого стремления. Тем самым создание видит себя самовластно замкнутым, что подобно попытке духовного разрушения парящего надо всем Бога-Создателя. Теперь здесь вмешивается римское учение со своим «основным взглядом», а именно, что (согласно IV Латеральному собору 1215 года) Бог подобен своему творению и одновременно не подобен ему. Подобен потому, что он вкладывает возможность «волнения перед Богом» в одно и то же. Не подобен потому, что он как слабое существо может найти только «покой в Боге». Человек живет, таким образом, не в атмосфере своей души, а в сфере влияния абсолютного, далеко царящего Бога. Католик, таким образом, «открыт кверху», что создает настоящее напряжение стремления, не «борьбу», не «взрывное единство». Основа Рима — это «Analogia entis» (аналогия бытия). «Бог, согласно действительности и по существу в отличие от мира, невыразимо возвышается над всем, что существует или может быть представлено вне его, и для откровения своего совершенства создал в своем творческом совершенстве и полной свободе творение из ничего».

Этот римский ход мыслей, который будто бы уже существовал до «назначения Петра», очень четко свидетельствует о его происхождении. Возвышающийся надо всем, неприближающийся страшный Бог — это Яхве из Ветхого Завета. Он создает нас из ничего, он совершает по своему усмотрению колдовские чудеса и создает мир для своего прославления. Но эту сирийско-африканскую колдовскую веру, несмотря на огонь и меч, навязать европейцу было невозможно. Нордическое духовное наследство заключалось в самом деле в сознании не только богоподобия человеческой души, но и ее равенства Богу. Индийское учение о равенстве атмана с браманом — «Бытие — это вселенная, потому что он сам вселенная» — было первым признанием этого. Персидское учение о совместной борьбе человека и светлого Ахурамазды показало нам строгую точку зрения нордических иранцев. Греческое божье небо было порождено такой же великой душой, как самодержавное учение об идеях Платона. Древнегерманская идея Бога также совершенно немыслима без духовной свободы. И Иисус также говорил о Царствии Небесном внутри нас. Волю к поиску души проявляет уже мировой странник Один, проявляет искатель и приверженец веры Эккехарт, проявляют все великие от Лютера до Лагарде. Но эта душа жила уже в почтенном Фоме Аквинском и в большинстве церковных отцов Запада. Analogia entis (если допустить, что мир создан из ничего) европейско-нордический дух отвоевал у Ветхого Завета. Римская система, таким образом, не завершена «приходом Христа», а был заключен доказуемый компромисс между Сирией и Африкой с одной стороны, и Европой с другой, со всевозможными духовными заимствованиями, но с самоуверенным заявлением, что это только части единственного дарящего блаженство католического учения Фомы и его противника Дунса Скота (Duns Scotus) Рим еще мог терпеть, Эккехарта уже нет, потому что его успех означал низложение Яхве. Низложение же этого Бога-тирана было бы равнозначно низложению его папского представителя. С тех пор европейское развитие духа пошло своим путем без Рима, рядом с ним и против него. Причем Рим там, где он мог, отлучал от Церкви; если не получалось, то новое «присоединялось» и защищалось как часть «древнекатолического достояния»,

По существу римское представление о возвысившемся до Бога демоне является предпосылкой для уничтожения нашей волевой души, попыткой покушения на полярность духовной сущности. При помощи Analogia entis римско-иезуитская религиозная философия пытается избежать этого все еще неприемлемого для нас вывода, утверждая его с помощью наличия «напряжения», которое якобы значительно плодотворнее попытки «объявления противоположностей идентичными». В этом случае Рим подчинил своим интересам учение Платона о бытие и становлении. Мы стремимся в вечном становлении, но сознавая бытие, которое «становится». Эта нордическая идея самовоплощения получает в еврейско-римской фальсификации смысл движения творения «к Богу», причем самовоплощение превращается в воплощение Бога, в руках которого мы представляем лишь бесформенную глину или труп.

Эти мнимые уступки римского яхвеизма волевому, обладающему сознанием души Западу удержало в Риме тех, кто давно ушел вперед в сознании сущности. Потому что дарую ли я со свободной душой (как Эккехарт) или склоняюсь перед Господом в рабском поклоне (как Игнатий), чтобы быть использованным в виде пластичной глины в качестве материала или в виде трупа, составляет разницу между Человеком и человеком, между Системой и системой, в конечном итоге между Расой и метисами. Рим-Яхве означает: колдовской деспотизм, магическое сотворение из ничего (безумная с нашей точки зрения идея). Нордический Запад говорит: я и Бог это духовные полярности, акт сотворения — это всякое проведенное объединение, расхождение вызывает обновленные динамические силы. Истинная нордическая душа находится в постоянном высоком полете «к Богу» и «от Бога». Ее покой в «Боге» является одновременно покоем «в себе». Это объединение, воспринимаемое одновременно как дар и как самосознание, называется нордической мистикой. Римская мистика означает по существу невозможное требование отказа от полярности и динамики, означает порабощение человечества. Римская философия, таким образом, не стоит, как она утверждает, вне трех типичных направлений души имманентности, трансцендентности и трансцендентальности, охватывая их все, а представляет компромиссную попытку связать части всех этих типов с еврейско-сирийско-африканской верой. Римское учение не растекается из одного центра тысячью потоками по миру, а окружает свое сирийское ядро заимствованными и фальсифицированными учениями нордического человека, которые он воплотил в разных народных личностях. Отсюда вытекают также взгляды на проблемы бытия и его виды.

Еврейско-римское учение, утверждая создание мира из ничего Богом, провозглашает причинную связь между «творцом» и «творением», оно переносит действующую только для этого мира форму восприятия на область метафизики и утверждает это условие «представительства» творца в сознании до сегодняшнего дня с упорнейшей энергией, чтобы вести с этих позиций борьбу за существование. Против этого чудовищного основного тезиса германский дух издавна находился в состоянии ожесточеннейшей борьбы. Уже самый древний нордический миф о сотворении мира, индийский, понятия «ничего» не знает. Он может сообщить только о волнении, о хаосе. Он считает, что космос возник из принципа устройства, действующего изнутри и борющегося с хаосом, в течение одного мгновения думает извне и о распорядителе (не о создателе из ничего!), но делает заключение с «высочайшим философским благоразумием по вопросу, откуда взялось творение:

Он, который создал творение, Который смотрит на него в высочайшем небесном свете, Который его сделал или не сделал, Который знает это! — или же он тоже не знает?

Индийский монизм родился, собственно, из четкого дуализма: душа — это единственно существенное, материя — это заблуждение, которое следует преодолеть. Создание этой материи совсем из ничего любому арийскому индийцу казалось кощунственным материализмом. В индийском мифе о сотворении преобладает такое же настроение, как в Элладе, как в Германии: хаос подчиняется воле, закону, но никогда мир не возникает из ничего, как учат сирийско-африканские сыны пустыни, что Рим перенял со своим демоном Яхве. Тезис Шиллера: «Когда я думаю о Боге, я отказываюсь от Творца» означает в сжатой форме четкий отказ арийско-нордической расовой души от колдовского магического объединения «творца и творения» как Бога и бесчестного создания. Рим смешал Изиду, Гора (Horus), Яхве, Платона, Аристотеля, Иисуса, Фому и т. д. и хочет насильно навязать эту форму бытия расам и народам или, если это не удастся, ввести понемногу при помощи вкрадчивых мистификаций с тем, чтобы это природное бытие искалечить и затем собрать искалеченных в духовном и расовом плане под «католической» крышей.

Этой грандиозной попытке по уничтожению народов до сегодняшнего дня лишь немногое противопоставило себя и того, что могло бы создать тип. Один великий отказался от римской колдовской философии, другой поборол ее для себя, третий обратился к другим задачам. Систематическая защита Европы от широко задуманного наступления в большом масштабе не началась еще нигде. Лютеранство в этой борьбе является, к сожалению, соратником Рима, несмотря на свое «протестантство», потому что лютеранское «правоверие» закрылось от жизни путем клятвы на еврейской Библии. Оно проповедовало точно также форму бытия без ориентации на органическое бытие. Сегодня, наконец, начинается принципиальное пробуждение от насильственного гипноза: не от навязанного догмата веры, к тому же еврейско-римско-африканского происхождения, мы подходим к жизни, а исходя из бытия, мы хотим установить форму бытия, как когда-то к тому стремился мастер Эккехарт. Но это бытие представляет собой связанную с расой душу с ее высшей ценностью, честью и духовной свободой, которая определяет архитектурную организацию других ценностей. Эта расовая душа живет и развивается в природе, которая пробуждает определенные качества, а другие сдерживает. Эти силы расы, души и природы являются вечными предпосылками, бытием, жизнью, из которых складываются сначала цивилизация, тип веры, искусство и т. д. Это последний внутренний поворот заново пробуждающегося мифа нашей жизни.

Так говорил бы и великий человек стремления — Парацельс, если бы он жил среди нас. Пробужденный в мире чванливых, абстрактных, чуждых народу ученых, которые вместе со склеенными авторитетами из Греции, Рима, Аравии отравляли живое человеческое тело, больных делали еще более больными и, несмотря на все взаимные зловония, стеной стояли против гения, который снизошел в поиске до причин бытия. Исследовать природу в совокупности ее законов, оценивать лекарства как средства, восстанавливающие жизненные процессы тела, а не как бессвязные колдовские микстуры, это было то, чем занимался Теофраст фон Гогенгейм в качестве одинокого пророка в том мире; беспокойный, ненавидимый, которого боялись, с печатью гения, который Церкви и алтари, учения и слова рассматривает не как самоцель, а оценивает по тому, как глубоко они проникли в окружающую среду природы и крови. Великий Парацельс стал благодаря этому представителем всех немецких естествоиспытателей и немецких мистиков, великим проповедником бытия с тем, чтобы от него постепенно поднялись до светил такие как мастер Эккехарт и властно и смиренно приобщились к великим законам вселенной, полные блаженства, как от чистоты звука соловья, так и от необъяснимых творческих источников собственного сердца.

Глава 6

Революционная деятельность Эккехарта. — Беггарды и «Брат Эккехарт». — Травля инквизиции. — Смерть Эккехарта. — Фальсификация его «опровержения». — «Дерзость» языка страны. — Эккехарт как создатель немецкого языка. — «Самой аристократической является кровь».

Со своей антиримской религией, этикой и критикой сознания Эккехарт сознательно резко отмежевывается от всех основных требований как римской, так и более поздней лютеранской Церкви. Вместо еврейско-римской статики он ставит динамику души нордического Запада; вместо монистического насилия он требует признания двойственности всякой жизни; вместо учения о покорности и рабском блаженстве он проповедует признание свободы души и воли; вместо церковного самомнения о представительстве Бога он поставил честь и благородство духовной личности; вместо восторженной, преданной раболепной любви приходит аристократичный идеал личной духовной замкнутости и отрешенности; вместо насилия над природой наступает ее совершенство. И все это означает: вместо еврейско-римского мировоззрения наступает нордически-западное признание души как внутренней стороны немецко-германского человека, нордической расы.

Эккехарт точно знал, что внутри Церкви он говорил слишком мало; поэтому он часто общался с еретическими бегуинами и бегардами, читал им проповеди, вел с ними застольные разговоры. Они называли его «брат Эккехарт», и в то время как один за другим он отвергал догматы римско-сирийской насильственной веры, он ни в одной из своих речей не выступил против «еретиков». Но он хотел искать и

объединять людей своей сущности и внутри Церкви. Этой цели была посвящена его деятельность в Эрфурте, в Страсбурге, в Кёльне и к Праге. Эккехарт без обиняков оспаривает то, что некоторые тезисы учения «следует просто принимать на веру», потому что этого требуют Всевышний и традиции. Он приводит свободный высокий разум и его свободную душу как дары Божьи, к которым следует прислушиваться. Он недвусмысленно говорит своим слушателям, что они, следуя его учению, должны открыто ссылаться на него: «Я и мое тело к вашим услугам». Но и мракобесы не дремали, стремясь как всегда сплотиться против великого духа. Когда Эккехарт проповедует в Кёльне, вокруг него пылают костры благочестивой инквизиции. Даже в его собственном ордене многие жаловались на то, что он слишком много говорит на языке страны и «перед простыми людьми» о вещах, которые могут привести к ереси. Архиепископ Кёльна жалуется на Эккехарта папе, который охотно бы с ним разделался, если бы не нуждался в доминиканцах, как в политической опоре в своей борьбе против императора, и потому не отважился предать огню их духовного руководителя. Поэтому «дело Эккехарта» было расследовано братом по ордену, который его оправдал. (Такое оправдание больше уже не могло иметь места, согласно догме о непогрешимости к началу «свободного» XX века.) И все-таки инквизиция приступила к своему делу. 24 января 1327 года Эккехарт отклоняет ее вмешательство как акт произвола и приглашает своих противников на суд папы 4 мая 1327 года. Подобное заявление Эккехарт заканчивает в доминиканской церкви словами: «Не отказываясь ни от одного из моих тезисов, я улучшаю и опровергаю … все те из них, о которых можно доказуемо говорить, что они основываются на ошибочных использованиях разума».

Заявление Эккехарта, вполне естественно, было отвергнуто благочестивыми инквизиторами как «необдуманное». Но до того, как он смог поехать к папе, он умер. Естественной ли смертью или с помощью порошочка, осталось неизвестным. Во всяком случае, самая могучая сила, которая из римской Церкви могла бы сделать немецкую, была сокрушена. Смерть Эккехарта была одним из величайших моментов судьбы Европы. Его немецкая религия была затем официально «осуждена» Римом при помощи буллы. Прежде всего, согласно испытанному методу (чтобы ввести в заблуждение последователей), было представлено «отречение» Эккехарта как публичная просьба о прощении, хотя Эккехарт, наоборот, был готов всеми силами защищать свое учение. Характерным для его свободы является то, что он основывается не на церковных тезисах, и даже не на Библии (как позже Лютер), а только на признании свободного разума. После этой первой фальсификации благочестивые сторонники Рима «подправили» мастера Эккехарта и включили его в ряды духовных учеников Фомы Аквинского. [Несмотря на магический материал, который Фома должен был внести в рационалистическую систему при помощи Аристотеля, и обусловленное этим внутреннее противоречие, величие попытки и силу духовной энергии Фомы не следует оспаривать. Фома был, как может быть не всем известно, лангобардом. Семья владельцев Аквино гордилась этим германским происхождением и была на стороне величайшего Гогенштауфена, Фридриха II. Так Фома Аквинский старший, граф фон Ацерра (Acerra), который, будучи наместником в Сирии, проложил Фридриху путь в «страну обетованную», сопровождал императора в его первом походе в Германию, а затем, был послан специальным уполномоченным в Сицилию и позже вел от имени Фридриха переговоры с папой. Далее Фома II из Аквино, другой наместник Фридриха н его зять, который погиб вместе с последним Гогенштауфеном — Конрадом. «Святой Фома» уродился, очевидно, не в свою родню и был дезертиром. Он предоставил свой дух в распоряжение Риму, которым тот и сегодня еще пользуется. В остальном Фома был учеником Альбрехта фон Больштедта (Альберта Великого) н Ирена Петруса из Иберии.].

Внешнему смягчению римского центра в XIII веке соответствовало общее падение духовности во всех странах, которое давно стало бы предметом насмешек всех народов, если бы положение не спасли некоторые ведущие личности, используя все свое «я». В качестве реакции против такого нравственного падения в XIII веке создавались кроме всего прочего общества братьев и сестер свободного духа, в которых привлекали внимание предшественники мистики. Вместе с ними действовали бегуины и бегарды (ученики леса), те круги, с которыми мастер Эккехарт поддерживал тесные отношения. Это благочестивое, но не церковное движение проходило (вне церкви и внутри нее) широким потоком по немецким землям. Оно снова подхватило прежде всего основную идею уничтоженного арианства: проповедовать религию на языке страны. Уже в этом пункте отразилась с самого начала и до сегодняшнего дня непрекращающаяся борьба между органичным народом и римско-латинской прививкой. (Григорий VII назвал дерзостью использование языка страны во время богослужения.) Истинное народное восприятие отклонило чужой латинский язык, который рассматривался как непонятная колдовская формула, которую надо было повторить, да и использовался как таковая. Использование святого родного немецкого языка религиозное немецкое движение в середине XIII века вырвало у враждебного народу Рима. Проповеди и учебные лекции теперь читались не по латыни, а на доходящем до сердца немецком языке. И величайшим первооткрывателем для нашей сущности и здесь был Эккехарт, которого его ученики и последователи (среди них Сузо и Таулер) постоянно называли «блаженным и святым мастером», Эккехарт, который хоть много написал на латыни, сделал немецкий язык прежде всего языком науки. Он ожесточенно боролся за замену латинской структуры предложения немецким словотворчеством. Он и здесь был еретиком, дело которого — раздавленное и полузадушенное римской Церковью — было продолжено только Лютером, и создал, таким образом, просто-напросто предпосылку для существования немецкой народности. Сегодня же католические священники хоть и читают проповеди по-немецки, но всю литургию, цитаты из Библии и молитвы часть нашего простого народа должна бормотать на латинском языке. Церковь не может отказаться от этого насилия, потому что оно должно сохранить ей ее ненациональный характер, народы же не могут больше терпеть этот чуждый языческий пережиток. Вертит ли житель Тибета свой молитвенный барабан, или немецкий крестьянин молится на латыни, все это одно и то же; и то, и другое означает лишь механическое упражнение, в отличие от истинно религиозного углубления.

Так благодаря римским фальсификациям с глаз немецкого народа исчез настоящий Эккехарт. Хотя религиозная волна продолжала катиться дальше по стране Видукиндов, вниз по Рейну и всюду возникали сторонники свободы души: Сузо и Таулер, Руисбрюк (Ruysbroek) и Грутес (Grootes), Бёме (Boehme) и Ангелиус Силезиус (Angelius Silesius). Но величайшая духовная сила, прекраснейшая мечта немецкого народа умер слишком рано; все более позднее — это только при рассмотрении сверху — отблеск огромной души Эккехарта. Его мужество превратилось в витиеватые мечтания, его полная сил любовь — в сладкий восторг. Поддержанный в этом направлении Церковью поток ослабленной «мистики» снова влился в лоно римской Церкви. Действия Лютера, наконец, сломали чуждую корку, но и он не нашел, несмотря на все стремления, обратной дороги к главной духовной теме мастера Эккехарта, к его духовной свободе. Его несвободная с самого начала Церковь застыла поэтому на одном и постепенно ослабла на другом месте. Немецкая душа должна искать себе другой путь, отличный от церковного. Она проложила его в искусстве. Когда замолчал дух Эккехарта, поднялась германская живопись, прозвучала душа И.С. Баха, появился Фауст Гёте, «девятая» симфония Бетховена, философия Канта…

Наконец, самое глубокое и самое сильное из учения Эккехарта. Нечто, что кажется наиболее пророчески по сравнению со всем другим, направлено на человека нашего времени. Проповедь о «Царствии Божьем» Эккехарт заканчивает следующими словами: «Эта речь не обращена ни к кому, потому что ее уже называют своей собственной жизнью или, по крайней мере, считают стремлением своего сердца. Да поможет нам Бог понять это».

Эти слова обращены, таким образом, только к духовно родственным элементам, ко всем «душевным и благородным людям» обращено его учение, и здесь обнаруживается таинство, которое только сегодня возрождается для новой жизни.

В одной из проповедей Эккехарт делает различие между кровью и плотью. Под кровью он понимает (как он думает со св. Иоанном) все, «что в человеке не подвластно его воле», то есть действующее в подсознании, противоположность душе. А в другом месте Эккехарт говорит: «Самое благородное, что есть в человеке, это кровь — в хорошем смысле. Но и самое дурное в человеке — это тоже кровь — в плохом смысле».

Этим сказано последнее дополняющее слово. Рядом с мифом о вечной свободной душе стоит другой миф — о религии крови. Одно соответствует другому, и мы не знаем, имеются ли здесь причина и следствие. Раса и «я», кровь и душа находятся в теснейшей связи, для метиса учение мастера Эккехарта не годится, так же как и для той расовой смеси, чуждой по типу, которая проникла с Востока в сердце Европы и составляет верноподданнейший элемент Рима. Учение о душе Эккехарта ориентируется на носителей той же или родственной крови, которые имеют одинаковую жизнь или одинаковый язык в качестве «стремления своего сердца», но не на духовно чуждых и враждебных по крови. Но это требует и обратного отклонения. Здесь мастер Эккехарт высказывает народное признание: «Ни одна бочка не может содержать в себе напитки двух видов: если она должна содержать вино, нужно вылить воду, чтобы не осталось ни одной капли». И дальше: «Нужно уважать образ действия других людей, и не следует хулить ничей образ действия». Невозможно, чтобы все люди могли идти одной дорогой». И еще дальше: «Потому что, иногда то, что является для одного жизнью, для другого означает смерть».

Это полная противоположность тому, чему учит нас Церковь Рима (и, наконец, также Виттенберга). Она хочет нас всех — белых ли, желтых, черных заставить идти одним путем, втиснуть в одну форму, подчинить одной догме, и поэтому, обладая властью, отравила нашу душу, наши европейские расы. Что было их жизнью, было нашей смертью. В том, что мы не умерли, мы обязаны только силе германской души, которая до сих пор препятствовала окончательной победе Рима (и Иерусалима). В мастере Эккехарте нордическая душа впервые полностью себя осознала. Из его личности вышли все наши более поздние великие люди. Из его огромной души может однажды родиться — и родится — немецкая вера.

Глава 7

Эккехарт и Гёте. — Сознание и действие. — Признание Бетховена. — Люциферова победа над миром.

Наиболее полно проявилось родство душ у Эккехарта с Гёте. Все его существование также имело корни в свободе души, но одновременно в признании причастности к творческой жизни. Эту сторону художник естественно подчеркивает все более определенно как религиозный мистик. Вся жизнь Гёте была раскачиванием между двумя мирами; когда один угрожал полностью захватить его, он тут же убегал в другой. Если мастер Эккехарт говорил об «отрешенности» с одной стороны и о «деле» с другой стороны, то Гёте называет эти оба состояния чувством и действием. «Чувство» означает отбрасывание мира, расширение души в бесконечность, «действие» — работу, выходящую на творчество в этом мире. Подобно мастеру Эккехарту Гёте все время подчеркивает закон нашего бытия: о том что чувство и действие представляют собой ритмично обусловливающие и возвышающие друг друга поочередно сущности человека; что одно указывает на другое, позволяет распознать его и стать творческим. Отойти от мира и жить в самосозерцании помогает не только наше самосознание: «Наблюдать и слышать самого себя можно собственно говоря в деятельности». Кто делает законом проверку действия мышлением и мышления действием, тот не может ошибиться, и если он ошибается, то вскоре возвращается на верный путь. «Чувство», которое у нас, у индоевропейцев, всегда было преобладающим органом, не требует постоянного стимула, и поэтому и у Гёте мы находим меньше подбадриваний в этом направлении. И тем более сильное ударение он ставит на ограничение, на действие. «Сознаюсь, что великая, так значительно звучащая задача: познай самого себя, издавна казалась мне подозрительной, как хитрость связанных тайной священников, которые сбивают человека с толку невыполнимыми требованиями и хотят отвлечь от деятельности против внешнего мира на искусственное внутреннее созерцание. Человек знает себя настолько, насколько он знает мир, который он видит в себе, а себя в нем. Каждый новый предмет, хорошо нами рассмотренный, открывает в нас новый орган». «Лечить душевные страдания, в которые мы впадаем, рассудок не может совсем, разум — очень мало, решительная деятельность, напротив, может все».

Каждый раз в новой форме Гёте не может неустанно указывать на живительную деятельность; даже на скромное ремесло. Величайшим гимном человеческой деятельности является Фауст. После глубокого проникновения в науку, любовь и страдание, Фауст находит освобождение в деятельности. Для духа, всегда стремящегося в бесконечность, последней ступенью неизведанного, завершающим камнем жизни была ограничивающая деятельность, запруживание водного потока на пользу человека. Благородство деятельности является вершиной в искусстве: «Честь истинного художника открывает смысл там, где нет слов, — говорит дело».

«Кто рано познает обстоятельства, легко приобретает свободу». «Если кто-либо может объявить себя свободным, он сразу же чувствует себя связанным обстоятельствами, если же он отважится объявить себя связанным обстоятельствами, он чувствует себя свободным.» «Мастером является тот, кто понимает, что ограничение и для величайшего духа является необходимой ступенью для высочайшего развития».

«Как можно познать себя: путем созерцания — никогда, скорее в результате деятельности. Попытайся выполнить свой долг, и ты будешь знать, что в тебе есть. Долг — это требование дня».

«Для человека является несчастьем, если им овладевает какая-либо идея, не влияющая на жизненную деятельность или вовсе отвлекающая от жизненной деятельности».

«… на мой взгляд решительность и последовательность — это то, что более всего заслуживает уважения в человеке». «Это всегда несчастье, если человек вынужден стремиться к тому, что не может связать его с регулярной деятельностью».

Поэтому даже самый маленький человек может быть «цельным», если он движется «в границах своих способностей и своей подготовки». «На земле и в земле находят материал для высочайших земных потребностей, передают мир материала высшим способностям человека Для обработки, но на его духовном пути всегда находят участие, любовь, управляемую свободную деятельность. Двигать эти два мира навстречу друг другу, выразить свойства обеих сторон в проходящей жизненной форме — это есть высшая форма, для которой создан человек».

Когда Гете в Риме насытился всеми чувствами, он пишет: «Я больше совсем не хочу ничего знать для того, чтобы что-то выдать и хорошенько потренировать свой ум». Сразу после этого: «Для меня начинается новая эпоха. Моя душа обогатилась теперь в результате множества странствий и познаний настолько, что я должен ограничить себя работой». В другом месте он говорит, обобщая: «В течение всей своей жизни я сочинял и наблюдал, проводил синтез и анализ, систолы и диастолы человеческого духа были для меня вторым дыханием».

Когда умирает Шиллер, он говорит, чтобы справиться со своим отчаянием: «Когда я взял себя в руки, я стал искать различные виды деятельности», — и когда он в 1823 году страдал от тяжелых душевных и физических недугов, когда он потерял сына, тогда он снова призвал свой характер, который, казалось, был уже потерян в потустороннем мире: «И через могилы вперед».

Это душевное состояние Гёте, в основном, аналогично истинной жизни всех великих нордического Запада. Леонардо создает волшебством в своей святой Анне, в глазах Иоанна Крестителя, в лике Христа непостижимый сверхъестественный мир, и в то же время он инженер, самый хладнокровный техник, который не мог придумать ничего, что было бы достаточным, чтобы поставить природу себе на службу. По многим изречениям Леонардо можно было бы предположить, что они исходят из уст Гёте. У Бетховена после глубочайшей мистической отрешенности появляется вдруг блестящее скерцо, а самой волнующей песней отрешенности является симфония радости. Бетховен, который, казалось, исчез в своих мечтах, сказал одновременно слово динамичного западноевропейца: «Сила — это мораль людей, которые отличаются от других; это и моя мораль»; «взять судьбу за горло», поставил он своей целью. Такое мощное параллельное существование составляет также личность Микеланджело. Достаточно прочитать его сонет к Витториа Колонна (Victoria Colonna) и взглянуть на его сивилл и проклинающего мир Христа. И здесь нам ясно, что западноевропейская мистика не исключает жизнь, а, напротив, выбрала себе партнером творческое бытие. Чтобы возвыситься, необходима противоположность; чем героичнее душа, тем мощнее внешняя деятельность; чем замкнутее личность, тем просветленнее деятельность.

Германская динамическая сущность нигде не выражается в бегстве от мира, а означает преодоление мира, борьбу. А именно двояким способом: религиозно-художественно-метафизическим и дьявольско-эмпирическим.

Ни одна раса не посылала, таким образом, исследователя за исследователем по земному шару, которые были не только изобретателями, но и в истинном смысле открывателями, как нордический Запад, т. е. людьми, которые преобразовывали открытое ими в картину мира. Были открыты самые глухие континенты, самые холодные полюса, тропические девственные леса и самые голые степи, самые отдаленные моря и самые скрытые реки и озера и преодолены самые высокие горы. Стремление большого количества представителей всех времен и народов облететь все пространство только в европейцах стало силой, которая привела к изобретательству. А тот, кто в автомобиле, в железнодорожном экспрессе не чувствуют дьявольскую силу, преодолевающую пространство и время, кто не чувствует внутри машин и железных изделий, во взаимодействии тысячи колесиков биения пульса эмпирического преодоления мира, тот не понял одной стороны германско-европейской души и потому никогда не поймет другой ее стороны — мистической. Стоит вспомнить о том, как столетний Фауст внезапно воскликнул:

Несколько деревьев, не принадлежащих мне, Портят мне владение миром.

Здесь говорит не жадность, желающая использовать собственность на свое благо, а стремление хозяина, «который в повелевании находит блаженство».

Следует делать различие между дьявольским и сатанинским. Сатанинское характеризует моральную сторону механического преодоления мира. Она диктуется чисто инстинктивными мотивами. Это еврейская точка зрения на мир. Дьявольское — это борьба за покорение материи без субъективного преимущества в качестве движущего мотива, как предпосылки. Первое берет свое начало в нетворческом характере, ничего следовательно не найдет, т. е. не откроет, а также по-настоящему не изобретет; второе подчиняет себе законы природы с помощью законов природы, проникает в ее тайны и строит заводы, чтобы подчинить себе материю.

То, что дьявольское преодоление мира может легко перейти в сатанинское, нетрудно понять; почему преимущественно в дьявольскую эпоху было неизбежным то, что при поражении в мировой войне евреям вдвойне были облегчены появление и возможности для распространения.

Глава 8

Лао-Цзы. — Иудаизм и действие. — Действие как сравнение. — Индийское бегство от действия. — История как развитие души. — Чрезмерность.

«Покой выше, чем порыв. Слабое порождает сильное. Мягкое принуждает жестокое». В этих словах заключается настроение всей культуры, душа китайской расы, воплощенные в Ли-Пеянге (Лао-Цзы), который жил 2500 лет назад и тем не менее обращается к нам как современный уставший мудрец. Ни один человек не прочтет Дао де Дзен, не почувствовав дыхания истинной сущности. Посвятить себя ему — это одно из прекраснейших переживаний освобожденного, размягченного состояния души: человек довольствуется неизменным путем, который полностью выходит из него, он не должен действовать, ибо судьба одна направит его на верный путь покоя, доброты. Человек не стремится проникнуть в сущность человека. Он знает только одно: «Уничтожение тела — это не потеря. Это бессмертие». Следует остерегаться всяких излишеств и мирно и спокойно идти путем, таинственно предначертанным судьбой.

Радостью от мудрости Лао-Цзы является стремление к противоположному духовному и умственному полюсу. Но оно не является соответствием и нет ничего более неправильного, чем превозносить мудрость Востока, как соответствующую нам или превосходящую нас, что любят делать уставшие и потерявшие внутренний мир европейцы.

Еще один контраст. При изучении истории и письменных памятников евреев не находишь ничего кроме усердной, бесконечной оборотливости, совершенно одностороннего сосредоточения всех сил на земном благополучии. Из этой, можно сказать, почти аморальной предрасположенности духа, вытекает и моральный кодекс, который знает только одно: выгоду для еврея. Отсюда следует допуск, даже одобрение, хитрости, воровства, убийства. Отсюда следует допускаемое религией и нравственностью лжесвидетельство, «религия» Талмуда «узаконенной» лжи. Все естественно-эгоистические наклонности получают дополнительную энергию со стороны допускающей их «нравственности». Если почти у всех народов мира религиозные и нравственные идеи и чувства сдерживают чисто инстинктивный произвол и распущенность, у евреев же наоборот. Так уже 2500 лет мы видим вечно одну и ту же картину. Жадный до товаров мира еврей переезжает из города в город, из страны в страну и остается там, где меньше всего находит сопротивления суетливой паразитической деятельности. Его гонят он приходит снова, один род истребляют, другой начинает ту же игру. Наполовину по-фиглярски и наполовину демонически, смешно и трагически одновременно, презираемый всей верховной властью и тем не менее чувствующий себя невиновным (потому что лишен способности понимать что-либо другое, кроме самого себя), тащится Агасфер как сын сатанинской природы по истории мира. Вечно под другим именем и тем не менее всегда один и тот же, вечно уверяющий, что говорит правду, и всегда лгущий, всегда верящий в свою «миссию» и тем не менее полностью обреченный на бесплодие и паразитизм, вечный жид составляет контраст Яйнавалькии (Jajnavalkya), Будде, Лао-Цзы. Там покой, здесь хлопотливость, там доброта, здесь пронырливость, там мир, здесь глубочайшая ненависть против всех народов мира, там всепонимание, здесь полное отсутствие понимания.

На одинаковом удалении от обеих противоположностей находится нордическая идея, но не то, чтобы она находилась между ними, она расположена вне соединяющей их линии. Потому что покой Гёте — это не покой Лао-Цзы, а деятельность Бисмарка — это не деятельность Ротшильда. Германская личность ничего не имеет от китайского покоя и совсем ничего от еврейской деловитости (разумеется личность, не лицо), более того, то, что имеет иногда внешнее сходство, определено силами и имеет цели, которые (насколько можно утверждать после точнейшей проверки) в корне отличаются от сил и целей, китайца и еврея.

Нордический человек тоже глубоко верит в вечную закономерность природы, он тоже знает, что связан с природой. Он тоже не презирает ее, а принимает как символ сверхъестественного. Но одновременно он видит этот символ и не в природе. В личности нет произвола, он не довольствуется верой в бессмертие, как таковое. Более того, при самосозерцании он удивляется вечно самобытному своему неестественному «я». Он находит и в каждом другом внутреннюю сущность иного типа, также заключенную в себе, такой же богатый, имеющий многочисленные связи микрокосмос. Когда Ли-Пеянг говорит, что совершенное никогда не столкнется с «другими», потому что они оба идут в одном направлении, то для нордического ощущения здесь имеет место равнодушие, которое оставляет находящегося на том же пути путника в стороне без внимания и идет спокойно в одиночестве своей дорогой. Здесь мы стоим перед вопросом, не означает ли этот, кажущийся красивым великий покой китайца внутреннюю невозмутимость души, оборотную сторону малоактивной внутренней жизни.

Индиец тоже учил, что «другой» идет до конца той же дорогой. Он верил, что может сказать каждому созданию этого мира «великое слово» «это тоже ты», но основное значение его метафизических взглядов далеко от выводов китайцев. Ли-Пеянг посвящает себя моральной стороне нашей сущности, оставляя в покое метафизическую. Он проповедует честность перед честными и нечестными, любовь к другу и недругу. Это истинная доброта, в этом отношении благородные люди выпрямлены. Индиец полностью растворяется в метафизической стороне человека. Он придает ей такое большое значение, что в качестве последнего вывода высказывает мысль о том, что деятельность, как таковая, не может повредить знающему, причастному к атман-брахману. «Его позорит не деятельность, а зло». Все телесное так или иначе является обманом и видимостью, и все, что с ним происходит, не стоит внимания. Это последний вывод индийца.

Ли-Пеянг учит бездеятельности, потому что «дорога и истинный путь» каждому человеку предначертаны изнутри, и поисками, исследованием, деятельностью он посеет лишь раздор и несчастье. Индия требует бездеятельности, сознавая, что она не оказывает влияния на метафизическое бытие человека. Здесь действуют в корне различные души. Сочинение сказок о равенстве «добрых людей» становится преступлением. В тысячу раз красивее и благороднее видеть, с каким богатством души мы пришли в этот мир, как в разных местах земли различные души трудятся над тем, чтобы лепетом выразить себя. Большой ошибкой будет здесь желание чужого вмешаться и попытаться затушевать контрасты. Редко бывает так, чтобы совместные действия и слияние разных душ и рас в большом масштабе имели следствием нечто прекрасное. Чаще всего наступает задержка развития. Например, с какими бы высокими намерениями воодушевленные миссионеры не пришли однажды в Индию, они нарушили бы только самобытное развитие. Но мы должны быть также защищены и от людей, которые приходят сегодня и начинают высмеивать сущность великих Западной Европы, указывая на Индию и Китай как на величайшее, на которое мы, заблудшие европейцы, должны ориентироваться. Как бы ни красиво Яйнавалькия не говорил, как бы льстиво не проникали в нас звуки, если мы на длительное время дадим им место, в духовном плане мы пропадем. Или мы идем своей дорогой, или попадем в хаос, неистовство, в пропасть.

Мы знаем, у нас у всех направление одно: стремление от «темного к светлому», от земных оков к неизвестному вечному. Но мы отнюдь не довольствуемся знанием того, что выбрали один и тот же путь с моральной ли, с метафизической ли точки зрения, нас интересует «как» нашего ощущения и мышления. Китаец имеет многотомную историю, которая является не историей, а перечисляющей хроникой; до малейших подробностей рассказчику кажется важным все. Индиец вообще не уделяет этой земной жизни должного внимания. У него нет настоящей хроники, но нет и истории. У него есть только сказания, песни и гимны. Развития не искали ни тот, ни другой. Один вообще не понял развития личности, будь то личность человека или народа, другой рассматривал его как данность и не считал важным.

В мировой истории появился германский человек. Он исколесил всю землю; он открыл множество тайн; он откопал на тропическом солнцепеке древние, давно забытые города; он исследовал поэзию, легендарные крепости; он расшифровал с несказанным усердием папирусные свитки, иероглифы и письмена на глине, он исследовал тысячелетние строительные растворы и камни в отношении их составных частей; он изучил все языки мира; он жил среди бушменов, индийцев, китайцев и составил для себя многообразную картину народных душ. Он видел, как техника, промышленность, философия, мораль, искусство и религия вырастали из начал разного рода до дел, разных по природе; он понимал личность, потому что сам был личностью. Он воспринимал дела народов как деятельность, т. е. как сформированную духовную силу, как выражение самобытного внутреннего мира. Его интерес выражался не только в том, чтобы выяснить, что люди так или иначе мыслили и действовали, а он не успокаивался до тех пор, пока хотя бы на уровне предположения не выявлял внутренние силы, которые к этому привели. Бывшие долгое время популярными усилия сравнивать китайцев и немцев, потому что оба народа одержимы манией коллекционирования и влечением к регистрации, остались полностью на поверхности. Нельзя судить о народной душе по отдельным особенностям, можно только по достижениям. И теперь мы видим, что китаец остался каталогизатором, немец же является хозяином исторической науки (если вообще это слово необходимо) и философом; т. е. коллекционирование было в одном случае целью, в другом случае средством. Результатом в одном случае была механическая систематизация, в другом случае картина мира. И в этом различие.

Было бы исключительно поверхностным просто сказать, как указано в упомянутом особом случае, что немцы от других народов и рас отличаются тем, что они представляют собой народ со способностями истории. Здесь, кроме прочего, заключается нечто другое. Так германец, особенно немец, в самой глубине своей чувствовал ценность и достоинство личности или все-таки сознательно предполагал их, потому что ощущал, как она где-то развивается или отстает в развитии, поэтому на основании живого чувства, на основании величайшей активности души его потянуло наблюдать за людьми, изучать их и проникать в их суть. Поэтому он понимал историю как развитие народной личности, поэтому под обломками и развалинами тысячелетий он искал доказательства человеческой силы.

И здесь мы имеем дело с одним из древних феноменов, которые невозможно ни объяснить, ни исследовать.

Поскольку германский дух инстинктивно чувствует вечность и неотъемлемость личности, поскольку он не защищает точку зрения о том, что «все это и ты тоже», в нем почти одном живет стремление изучать проявление других, чужих личностей. Грека не волновало доисторическое время, потому что он был человеком современности, современным лицом; у индийца не было истории, потому что время, развитие, личность — все это он рассматривал как фантомы; китаец коллекционировал все даты своего прошлого вплоть до буден правителя центра, он коллекционировал даты лица, он не толковал действительные факты личности; аналогично вел себя мумифицирующий себя египтянин. Сознательный взгляд на какую-либо культуру, как на выражение чего-то, чего никогда не было и никогда не будет, как на таинственную самобытность, — это деловито-мистический основной настрой нордическо-германского духа.

Поэтому европейцы смогли расшифровать иероглифы и вавилонские письмена на глиняных черепках; поэтому целые поколения направляли всю свою творческую силу на раскопки в Греции, Египте, на Ганге и Евфрате, чтобы найти сущность и растолковать ее. Если бы европейский дух обозначал только формирование личности, то это органичное распространение и органичное сосредоточение никогда бы не состоялись.

Называют душу Фауста и подразумевают при этом стремление к бесконечному в любой области. Но в основе его лежат не воспринимаемые больше нигде в мире с такой силой неповторимость и достоинство личности.

В результате такого глубокого уважения Хердер смог собрать голоса народов от Индии до Исландии, Гёте смог силой волшебства вызвать для нас Персию; германские ученые смогли показать нам реализацию такой далекой и такой часто близкой индийской души (Мюллер, Дойсен и т. д.). Богатая связями картина мира, показанная в контрасте и благодаря тому воспринятая с высокой степенью сознания, развертывается перед нашим духовным взглядом. Все обладает самобытной окраской и организацией, предвиденное и чужое одновременно а в центре и рядом стою я, нордический человек, ставшая сознанием личность. Это внутреннее настроение или это сознание являются последней причиной отрывочности, фрагментарности, одиночества, бесконечной удаленности во всей европейской культуре. Дон Кихот, Гамлет, Парцифаль, Фауст, Рембрандт, Бетховен, Гёте, Вагнер, Ницше — все они это пережили, высказали, создали или были свидетелями этого переживания. И здесь нордическое понятие деятельности вырастает в нечто совсем другое по сравнению с тем, что понимал Лао-Цзы под «действием» и что Будде казалось вредным и приносящим страдания. Еще более отмежевана идея деятельности от еврейского усердного труда, движущей силой которого является чисто приземленно-телесная цель. Только для западноевропейца деятельность является выражением внутреннего свойства в духовном развитии без приземленной цели, то есть формой нашей духовной активности. Следуя этому, мы действительно живем здесь на земле для высокой цели. Мы приписываем деятельности достоинство, которое нас одних приводит к нам самим. Здесь я вспоминаю глубочайший смысл слов Гёте: «Каждая деятельность при внимательном рассмотрении раскрывает в нас новые способности».

Здесь говорит совсем другая идея, чем у Дао де Дзен; но она также в корне отличается от той, которая знает четырежды святой путь. Лао-Цзы отвергает деятельность, потому что она должна идти вместе с действием; Будда точно так же боится страданий; Гёте же принимает страдание, считает его даже необходимым, возвышающим («Кто не умеет приходить в отчаяние, тот не должен жить»). Подобно великому мастеру Эккехарту он находит в одном единственном мгновении обогащающего душу блаженства, в переживании творческой деятельности искупление и преодоление страдания. С такой силой души просто нечего сравнить. Она могущественна, совсем не тиха и еще меньше преданно смешна, а при помощи широких крыльев парит над всем земным.

Если рассматривать не столько внешнюю жизнь, сколько внутреннее стремление народа, которое находит воплощение в его вели-чa йшиx представителях, то можно вкратце сказать: для китайца покой — это преодоление деятельности, чтобы идти дорогой судьбы без сознательных действий; для индийца покой означает преодоление жизни, первую ступень перехода в вечное; покой еврея — это ожидание дела, сулящего материальные успехи; покой нордического человека — это собранность перед деятельностью, это мистика и жизнь одновременно. Китай и Индия собираются разными способами преодолеть пульс жизни, для еврея покой — это лишь следствие внешних обстоятельств, северянину же требуется внутренне обусловленный органичный, творческий ритм. Только немногие могут выдержать этот нордический ритм в течение всей жизни, в процессе всего своего дела. Но поэтому-то они и являются для нас величайшими представителями нашего духа и нашей расы.

В некоторых наших великих представителях этот ритм — при всей страстности в частностях — дышит широко и мощно. Это творчество Леонардо, Рембрандта, Баха, Гёте. У других это биение пульса происходит сильнее, внезапнее, драматичнее. Об этом говорит творчество Микеланджело, Шекспира, Бетховена. И Иммануил Кант, который многим представлялся воплощением самой умеренности, подчеркивает, как самое глубокое свое убеждение, что только при помощи экзальтированности, т. е. высочайшей готовности души к действию, может быть создано великое произведение. Это было деликатным самопризнанием. Поэтому в творчестве мудреца из Кенигсберга слышится шум крыльев нордической души: «Толпа не замечает того, что философ вдохновлен».

Таким образом и в отношении к деятельности перед нашими глазами четко стоят духовные направления различных народов. Обычно разные китайцы и индийцы с одной стороны, еврей в качестве контраста и противоречия (не в качестве духовного антипода!), и вне их нордическо-германский человек в качестве (в этом вопросе) антипода обоих направлений, оба полюса нашего бытия: мистика и жизненная деятельность, охваченные, несомые динамичным чувством жизни, окрыленные приверженностью к свободно творящей воле и благородной душе. «Стать единым с самим собой» хотел мастер Эккехарт. И этого хотим, наконец, и мы.

Книга II. Сущность германского искусства

Произведение искусства — это живое воплощение религии.

Рихард Вагнер

Часть 1. Расовый идеал красоты

Глава 1

«Общая» эстетика. — Обусловленные расой оценки. — Греческий герой как человек нордического типа. — Силен как расово чуждая фигура. — Ублюдок (отпрыск) эллинизма. — Нордический идеал красоты Гомера. — Сократ как негрек. — Уничтожение прекрасного добрым.

Времена совершенства техники идут навстречу своему концу. Мы устали от бесконечных раздражении и соблазнов, нам более чем достаточно нервной обработки последних десятилетий; мы ненавидим неслыханное техническое расточительство всего того, что сегодня еще называет себя искусством. Мы чувствуем, что время интеллектуализма как явление, которое приписывает себе обладание культурными ценностями, находится при смерти; что предсказатели, представляющие его нам как будущее, как конец нашей европейской культуры, являются уже пророками устаревшего прошлого. Эти люди, внутренне обессиленные до того, как начали думать и писать, потеряли веру, поэтому их философия и оценка истории должны также закончиться неверием. Наше время умирания и становления глотает их с жадностью: слабые ломаются, сильные чувствуют, как растет их вера и сопротивление.

Отказ от теоретического материализма в науке и искусстве можно рассматривать как внутренний процесс. Маятник движется уже в обратном направлении (теософия, оккультизм и т. д.). Направление нашей сущности снова постепенно начинает оживать в виде контраста к обоим течениям.

Время толстотомных эстетик тоже прошло. Преимущественно разлагающая работа во всех областях подарила нам также целый ряд до мельчайшего разветвленных произведений о сущности искусства. Чудовищный умственный труд накоплен здесь, но ни один человек не читает сегодня Циммермана, Хартмана, вряд ли также Фехнера, Кюльпе, Гроса, Липпса, Мюллера-Фрайенфельза, Мооса и многих других. Взгляды Винкельмана и Лессинга никто больше не умеет включить в современное мышление. Шиллера, Канта и Шопенгауэра общество почитает почти только за имя. Не потому, что мы в их произведениях не находим глубочайших мыслей, а потому, что мы не можем их больше использовать в качестве целого в области оценки искусства. Они почти все смотрят только на Грецию и все говорят еще о якобы возможной общей эстетике. И когда они устанавливают различия в искусстве различных народов, то их теоретическое мышление — то мышление, которое мы обозначаем как философию XVIII века — вступает в противоречие с их собственными произведениями, или совершает насилие над произведениями искусства собственного народа. Противоречие между теорией и действием живет в Гёте так же как в Шиллере и Шопенгауэре. Большая вина всей эстетики XIX века заключалась в том, что она не опиралась на произведения художников, а разбирала их слова. Она не заметила, что восхищение Гёте формально хорошим Лаокооном было одним, деятельностью Фауста по существу несколько другим, что германский инстинкт Гёте был слишком сильным, и. что его творчество почти всю эллинскую культуру, что для нас является определяющим, уличает во лжи.

Исходный пункт нашей расчлененной эстетики был неверным, поэтому она не могла дать глубоких результатов. Она не помогла нашей сущности прийти к светлому сознанию, она не давала своими действиями направления, а подходила с неопределенными или только с греческими — часто позднегреческими — мерками к искусству Европы.

Раньше говорили беззаботно о философии или истории Востока, пока, наконец, не поняли, что этот так называемый Восток включал в себя народы с полностью исключающими друг друга культурами. Теперь стало возможно говорить о «Западе». И хотя это происходит с несравненно большим основанием, чем в отношении «Востока», звучит расплывчато, если не подчеркнуть создающий Запад нордический элемент.

Все философы, которые писали об «эстетическом состоянии» или закреплении ценности в искусстве, прошли мимо факта расового идеала красоты и связанной с расой высшей ценности духовного типа. Поэтому совершенно ясно, что, если вообще говорить о сущности искусства и его воздействии, то чисто физическое изображение, например грека, воздействует на нас иначе, чем изображение китайского императора. Контурная линия в Китае получает другую функцию в отличие от Греции, которая без знания формирующей и расово обусловленной воли не поддается ни объяснению, ни возможности «эстетического наслаждения». Каждое произведение искусства создает далее духовное содержание. И его поэтому, наряду с формальной трактовкой, можно понять только на основании разности расовых душ. Таким образом, наша эстетика до сегодняшнего дня — несмотря на множество правильных частных элементов — как единое целое, говорила в пустоту. При этом наивный действовал как сознательный настоящий художник всегда с позиции образования расы и воплощал внешние душевные качества, используя те расовые типы, которые его окружали и которые в первую очередь становятся выдающимися носителями определенных свойств.

Как бы не представлялась нам Эллада во многом родственной, внутренний центр грека, определявший такт его жизни, отличается, тем не менее, от внутреннего центра индийца, римлянина или германца. Это было эстетической ценностью. Красота была мерой древнегреческой жизни на пиру, потому что все усаживались в круг за разбавленным вином и как единое целое обсуждали одну тему. Красота была единственным побудительным мотивом Илиады, она победила даже в том, как бедная деморализованная Греция отнеслась к римскому полководцу, сущность которого вызывала воспоминания о далеких предках — Т. Квинктиусу Фламинусу (Т. Quinctius Flaminus). Его встретили, воздавая дань его достоинству и красоте, как национального героя, Афины чествовали его как своего собственного героя. Это было глубочайшим греческим стремлением к высокому в жизни, но в период упадка, и если мы хотим понять Элладу, то мы должны вернуть нашу высшую ценность — характер — на место высшей ценности. Действительно красивый человек мог в Элладе после своей смерти почитаться как полубог. Даже всего лишь полугреческие эгестанцы соорудили храм в честь считавшегося в войне против карфагенян самым красивым греком человека и приносили ему жертвы.

Эллины могут пощадить выступавшего против них в открытом бою противника, если он очевидно красив, что им кажется причастным к божеству, о чем нам оставил трогательный рассказ Плутарх. Даже убитого греками персидского полководца Масистиоса, после того, как обнаружили его красоту, греческие воины носили, чтобы можно было подивиться его красоте, а о Ксерксе греки говорили, что его красота дает ему право управлять своим народом. Но эта внешняя сторона, конечно, несмотря на некоторый горький опыт, стала восприниматься как противоположность благородной души. Герой, таким образом, всегда красив. Но это значит, что он определенного расового типа.

Грек как герой выступает, например, в почти том же образе не только в древнегреческой пластике, но и в малом искусстве, в росписи ваз; своим стройным телом он как бы представляет тип современного идеала красоты, но профиль у него все-таки мягче, чем у более позднего германца. Наряду с великим древнегреческим искусством можно наблюдать, например, роспись ваз Экзикия (Exikias), Клития (Klitias), Никосфенеса (Nikosthenes), где первый показывает Аякса и Ахилла за игрой в пять штрихов, своего Кастора с конем; гидрии Харитэоса (Charitaios) с амазонками; белокурую женщину Эвфрония (Euphronius) на чаше с Орфеем, которая напоминает Гретхен; великолепную Афродиту с гусем, неаполитанские кратеры Аристофана и Эргина (Ergines) и т. д. На тысячах ваз и кратеров мы находим мало изменяющийся постоянный тип, который один, очевидно, внушал греку представление о героическом, красивом и великом. Наряду с этим сознательный расовый контраст наблюдается, например, в параллельном изображении силенов, сатиров и кентавров. Так островная финейская чаша (inseliomishe Phineusschale) содержит три олицетворения мужского сладострастия со всеми его атрибутами. Головы всех троих круглые и массивные, лоб вздут как от водянки, нос короткий, картошкой, губы толстые. Точно так же изображает Андокидес (Andokides) Силена, он показывает его к тому же волосатым, с длинной бородой, в профиль виден мясистый затылок. Блестяще изображен тот же тип у Клеофрадеса (Kleophrades), причем настоящий греческий вакхант по фигуре и линии черепа составляет сознательный духовно-расовый контраст. Точно так же Никосфенес изображает Силена, несущего бурдюк с вином, в виде зверско-идиотской карикатуры, тогда как Эвфроний оставил чашу Силена, которая прекрасно передает тупоумного волосатого представителя негроидно-восточного расового типа. Наряду с этими двумя крупными противоположностями, — стройным, сильным, аристократичным эллином и приземистым, тупым, звероподобным Силеном, который бесспорно принадлежит к покоренной греками расе или к типу ввезенного раба, в живописи появляются в результате все большего проникновения азиатской крови также фигуры, в которых за двадцать шагов можно узнать семита и еврея. Чаша Эосмайстера, например, показывает нам семитского торговца с мешком на спине, тогда как на раннеиталийском финейском кратере изображена Гарпия, голову и движение рук которой можно сегодня видеть in natura на Курфюрстендамм.

На тысячах ваз и картин от Малой Азии до настенной живописи Помпеи сквозь столетия подтверждается факт, что художественное и эстетическое впечатление от героя и от одержимого страстью, связано с расовым восприятием и с этих позиций передается. При прогрессирующем кровосмешении грека появляются человеческие уродливые существа с обрюзгшими членами и лишенными контура головами. Расовый хаос времен прогрессирующей демократизации идет рука об руку с художественным. Нет больше ни одной души, которая хотела бы себя выразить, нет типа, воплощающего душу. Живет только «человек» эллинизма, который в эстетическом плане не действует и не может действовать, потому что стимулирующая душа расы умерла навечно. Было так, что «белокурые ахеяне» Пиндара составляли исключение на Средиземном море, или, как в начале V века физиогномики Адамантиоса сообщают об истинных эллинах: «Они достаточно рослые, крепкие, белокожие с хорошей формой рук и ног, шея сильная, волосы каштановые, мягкие, волнистые, лицо четырехугольное, губы тонкие, нос прямой, глаза с блестящим сильным взглядом; у этого народа самые красивые глаза в мире». Аналогично изобразительному искусству нордически обусловленным является также Гомер и его творчество. Когда Телемах вырывается из объятий своей матери, «голубоглазая дочь Зевса» послала ему «попутный ветер». Когда Менелаю предсказывали судьбу, ему предсказали божественную жизнь, которая приведет его к краям земли», «ко входу в рай, где живет герой Радаманф белокурый». Только с «золотокудрыми висками» мог себе представить героя Греции и Гёльдерлин (Hoelderlin). И Гомер сознает себя человеком господствующего типа.

Потому что решительный мужчина всегда доведет до лучшего конца Любое дело, даже если он приходит издалека как чужой,

В Терсите же представляется чуждый «белокурому герою» смуглый уродливый предатель — явное воплощение малоазиатского шпиона в греческом войске, предтеча наших берлинских и франкфуртских пацифистов. Братьев Терсита, финикийцев, Гомер изображает как «воров, везущих с собой на корабле бесчисленные безделушки». Так Гомер создал духовно-расовое искусство и те образы, которые были сооружены в дальнейшем в честь «голубоглазой дочери Зевса», водили кистью художников, но также придали чужому героическо-враждебному принципу его расовую форму.

Силен, таким образом, представляет не «характерно изображенную приземистую фигуру», как пытаются убедить нас историки искусства, а пластическое изображение свойств чужой расовой души, как она представлялась греку. Распространившийся в дальнейшем культ фаллоса, распутные праздники Бахуса, полная поздневакхическая деморализация восходят к расовому распространению изображаемых ранее тупыми и ограниченными порабощенных расовых типов Востока.

В сильном как слон Сократе это перераспределение нашло свою обозначенную точку поворота. Нет никакого сомнения в том, что Платон безмерно прославлял казуиста. Но добровольное признание Сократа в платоновых диалогах во всяком случае подлинно. Он заявляет там, что его можно выманить исписанным свитком бумаги из самой красивой природы.[2] Среди смотрящих в мир греков это было признание в банальном педантизме. Сократ является примером того, что духовно-расовая сила гения, все еще такая хорошая философия морали и все еще такая хорошая «всечеловеческая» эстетика далеко не одно и то же. Благочестивость и красота издавна поддерживали греческую жизнь, но и борьба казалась эллину вечным законом природы, которому служила сама Афина Паллада. С Сократом началась не новая эпоха греческой истории, а с ним в жизнь Эллады вошел совсем другой человек. Хотя и он был сформирован святыми традициями Афин, Гомером, трагедиями, Периклом и строителями Акрополя; хоть он сам принимал участие как солдат в политической борьбе, и все-таки Сократ — это лишенный гениальности, пусть даже благородный, храбрый человек другой, негреческой расы. Он жил в то время, когда Афины находились в смятении и их, когда-то аристократическая демократия (которая охватывала только греков, не чужих), соскальзывала в пропасть хаоса. При этой тирании демагогов великий Алкивиад был изгнан, пало все войско Афин под Сиракузами, были потеряны почти все другие завоевания. Побеждающие аристократы сотнями заставляли демократов выпивать кубок с ядом, после чего та же судьба постигала их самих. Аристофан высмеивал старые традиции, новые учителя Горгий, Протагор и другие наслаждались только прекрасной формой. И тут появился, тысячекратно упоминаемый ранее как Силен, чужой человек. Это была другая раса в своем сильнейшем развитии, насколько это вообще было возможно, духовно оформленная эллинской культурой: рассудительная, ироничная, грубая; в сознании видеть себя противопоставленной разложившейся форме: неустрашимой, храброй. Логически сильный и с отшлифованной диалектикой, безобразный Сократ приводит прекрасных, ставших внутренне сдержанными греческих учителей в отчаяние. Кроме того, он ищет в себе «доброе», проповедует «содружество добрых» и собирает вокруг себя новое борющееся поколение греков.

Когда-то Перикл, будучи правителем Афин, должен был просить у суда милости, дать своему последнему сыну, рожденному от чужестранной женщины, гражданское право. В качестве исключения его просьбу удовлетворили. Этот строгий расовый закон, введенный ранее им самим, перестал существовать при прогрессирующем расцвете Афин. Негрек Сократ был тем, кто во времена их упадка нанес им смертельный удар. Идея «содружества добрых» вызвала новое разделение людей. Не по расам и народам, а по отдельным людям. Сократ после краха афинской расовой демократии был международным социал-демократом того времени. Его личные храбрость и ум придали уничтожающему расы учению привлекательное величие. Его ученик Антистен (сын малоазиатской рабыни) был тем, кто сделал из него выводы и проповедовал разрушение всех барьеров между всеми расами и народами как прогресс человечества.

Только благодаря Платону Сократ живет как герой, каким его почитают все наши великие ораторы. Греческий гений обязан только Платону, человеку, который в рамках времени упадка представлял разумную рассудительность. Он любил этого человека и соорудил ему вечный памятник тем, что слова своей души вложил в уста Сократа. Так истинный Сократ исчез из поля зрения мира. Лишь некоторые места из Платона указывают на него. В Федоне, например, Платон рассказывает о Сократе, что тот заявил, что не имеет склонности к изучению органических процессов. Истинная сущность вещей заключается, наконец, не в их исследовании путем созерцания, а в нашем размышлении о них. Не следует путем длительного созерцания «портить себе глаза». Если человек хочет выяснить, плоская земля или круглая, ему не «следует проводить исследования, достаточно спросить свой разум: что является наиболее разумным? Разумнее представить себе землю в центре или нет? Это место Платон наверняка не выдумал, оно соответствует тому Сократу, который заявлял, что хотел бы бежать за исписанным бумажным свитком от прекрасной природы; тому, который отвращает взор от расово-прекрасной Греции и провозглашает абстрактное человечество, братство добрых. Это был отказ от солнца и поворот к тени резонерствующего навязываемого учения. Как еврейская догма наложилась на религию, так наложился Сократов враждебный жизни «научный» метод на Европу. Аристотель был его схематизирующим провозвестником, Гегель — его последним учеником. «Логика — это наука от Бога», — сказал Гегель. Слово — это удар кулаком в лицо любой истинной нордической религии, любой истинно германской, но также и истинно греческой науке. Но слово — это чисто сократовское, и Гегель поэтому вместе с Сократом не зря является святым для большинства наших университетских профессоров.

Картина души и внешнее явление, конечно, совпадают не всегда. У Сократа же совпадали. Через окружение, где царили Эрос и нордическая расовая красота белокурой Афродиты, от белокурого Ясона, волос которого никогда не касались ножницы, от белокожего, стройного и белокурого Диониса Еврипида до «малых белокурых головок» в «Птицах» Аристофана проходит один и тот же несущий и создающий греческую культуру идеал красоты. Здесь лохматый сатир появляется как бы в роли символа чуждого. Но и здесь, если вообще где-нибудь, отвлечение от взгляда на мир должен был означать крах. Прекрасное исчезло, образы ублюдков появились и в искусстве. Отвратительное, абсолютно безобразное и враждебное природе становится «красивым».



Поделиться книгой:

На главную
Назад