Собеседование за семейным обедом. Неплохая идея. К счастью своему пани Ванда не представляет, что в университете нас подвергали куда более суровому испытанию. И приборы были из двенадцати предметов, и вокруг то орала музыка, то выключался свет, то что-нибудь падало. Невинная проверка самоконтроля и умения сохранять сложные моторные навыки даже в агрессивной обстановке. Очень полезно.
Полупрозрачные тарелки — «костяной» фарфор, на вид хрупкий как яичная скорлупа. До сих пор казалось, что из него только кофейные чашки делают. Длинные тяжелые серебряные вилки и ложки идеально начищены. Все это могло бы быть сто лет назад — чуть другие наряды, но та же скатерть, те же салфетки. Время сюда не заглядывает, боится старинных ходиков на стене. Наверное, с настоящей кукушкой.
— Ну конечно же, — поработаем, отчего же и нет? Главное удержать тон в регистре «семейного обеда» и не вылететь в формат «собеседование в кадровой службе». — Мне двадцать шесть лет, я из Унежмы — это на Белом море. Закончил новгородский филиал Университета мировой безопасности, с окончания работаю в корпорации «Сфорца С.В.» — начал референтом в отделе безопасности, сейчас являюсь консультантом по внешней деятельности.
— О, — любезно кивает пани Ванда. — Камила была знакома с вашим руководителем.
Камила осторожно кладет вилку рядом с тарелкой, протестующе машет рукой:
— Мама, ну кого интересуют эти душераздирающие подробности? Мы просто пересекались в Роме на конференции.
Очень интересно. Очень интересно, с какой стати такой переполох. Она же едва не подавилась салатом…
— А кто ваши родители? — собеседование продолжается. Говорить с набитым ртом не положено, поэтому совершенно замечательная рыба на пару под шпинатным маслом останется покоиться на тарелке.
— Отец — бригадир рыболовецкой артели, мать — счетовод. — Интересно, надлежит ли тут изобразить смущение? Нет, не дождутся — если ждут, конечно.
— Замечательно! — Поднимает указующий перст почтенная старушка. — Кася, если ты в ближайшее время не родишь мне трех-четырех правнуков от такого прекрасного молодого человека, я на тебя очень обижусь.
Под общий смех, плавно переходящий в хоровое рыдание, остается только порадоваться, что благородное семейство довольно нежданным приобретением хоть в каком-то качестве. Кстати, все они говорят на очень хорошем, хотя и несовременно строгом альбийском с изрядной непринужденностью — так, что на это даже не сразу обращаешь внимание. По крайней мере, куда свободнее, чем две трети сотрудников корпорации.
Рыба — очень вкусная, во рту тает. Во Флоресте ее вообще не умеют готовить, хотя ловят же, и много.
— А что я такого особенного сказала? — По глазам пани Отилии прекрасно видно, что она все понимает, но продолжает разряжать обстановку. Очаровательный типаж — пожилая дама-хулиганка. — Нельзя же всю жизнь ловить каких-то ужасных преступников, нужно и о себе подумать. Кася, даже твой дедушка все-таки иногда отрывался от трудов — и вот одно из доказательств. — Перст указует на молчаливого моложавого тестя, который меланхолично кивает.
Так, думает Максим, а я все-таки дятел, и этот диагноз — навсегда. Я, кажется, учился по трудам этого дедушки. Вой-Каминьский. Ну, главное — вспомнить вовремя.
— Мы в университете тоже с трудом отрывались от трудов вашего уважаемого супруга.
— От какого учебника? — щурится пани Отилия.
— «Криминология для ВУЗов» 75 года издания. Собственно, именно этому учебнику я обязан кое-какими своими успехами.
Кейс едва слышно фыркает. Теперь скажет, что я многоличный гад, который наводил справки помимо нее. И еще что-нибудь такое же параноидальное несомненно скажет, а как же. Однако ж — забавно. Земля имеет форму чемодана — и чемодан этот небольшого размера. Все друг с другом как-то через кого-то знакомы.
— Хорошее издание, — кивает дама. — Кстати, Анджей читал лекции в вашем университете, но это было уже давно, в пятидесятых. NowogrСd — очень красивый город.
Шутить на тему того, что меня тогда еще и на свет не произвели, определенно, не стоит. Вслух высказывать сожаление о том, что этих лекций я не застал, как и самого уже покойного дедушку супруги — наверное, тоже.
Супруга гоняет по тарелке картошину, смотрит в основном в ту же тарелку, но — расслабилась и вполне довольна. Уже неплохо. Здесь, кажется, не принято перебивать друг друга, а когда говорит старшее поколение, младшее молча жует. Прямо как в Унежме у родителей. Патриархальные нравы анфас и в профиль, но это удобно, не боишься оттоптать слишком много мозолей и традиций.
— Надеюсь, вы не курите? — вопрошает дотошная бабушка.
— Нет… — Интересно, а кто после такой формулировки сказал бы «да»?
— Это правильно. Катажина раньше курила. — Какие драматические подробности…
— Бабушка! — стенает супруга.
— Хорошо, что тебе стыдно.
Занавес, думает Максим. Опустите кто-нибудь завесу жалости над этой сценой, пожалуйста… а то я все-таки расхохочусь во весь голос, а этого благородное семейство не переживет в полном составе. Поскольку их сдует, а они — из лучшего хрусталя и должны храниться в контейнерах с инертным газом.
Катажину с супругом изгоняют из-за стола в направлении пляжа: погулять после обеда, искупаться и вообще отдохнуть. Камила собирает тарелки, загружает в посудомоечную машину, салфетки и скатерть — в стиральную. Вечером придет из поселка Марыся, помощница по хозяйству — перегладит, расставит все по местам.
Молодой человек завоевал бабушку и наполовину завоевал отца. Если он еще и умеет играть в шахматы — завоюет целиком. Мама удовлетворилась результатами расспросов и смирилась с фактом: у Катажины теперь есть муж, вот такой вот муж, по крайней мере, образованный, достаточно состоятельный и относительно воспитанный. Умеет вести себя за столом и не позволяет себе ничего лишнего. Ну, конечно, ремонтный комбайн — но что взять с деревенского мальчика? Он, наверное, в жизни двух часов без дела не просидел. С точки зрения Марыси отдых — чистить вишню для пирогов, потому что сидишь.
Одним словом, родители довольны. В умеренной степени, потому что все это свалилось как снег на голову, без ухаживаний, знакомства с семьей, свадьбы и прочих совершенно необходимых вещей. Да он еще и не католик. В общем, все в лучшем стиле Катажины, которая с трех лет слушалась только деда и всегда все делала по-своему. Но результат не так уж и страшен. За двумя исключениями: он на семь лет младше Катажины и он работает у Сфорца.
Ну и черт бы с ними, пора вспомнить про отчет. Закрыть дверь поплотнее и уединиться с недоработанной пробиркой. Все сначала, все заново. Разница сходу бросается в глаза: теперь ни жасмина, ни жимолости просто нет. Работать все-таки нужно с утра, пока еще тихо, свежо и спросонок все ощущается совсем иначе, ярче. Теперь в голове гнездятся все впечатления, начиная с дороги в аэропорт, заканчивая маминым несуразным замечанием. Кажется, он не обратил внимания и не заинтересовался. Хотя по мальчику так сходу и не поймешь, не так уж он и прост. Ну вот, опять вытеснил из мыслей работу.
Разогреть. Капнуть на другую руку. Пожалуй, лучше две капли. Флердоранж, флердоранж и флердоранж. Грубый и дешевый, что для нероли-бигараде даже удивительно, а тем более удивительно для вполне, вполне уважаемой мастерской, откуда выползло это чудовище. Такой творческий замысел? Или попросту полное, тотальное, безоговорочное несварение у одной конкретной обозревательницы? Впрочем, мастерская назвала это творение Jasmin total. Так что едва ли дело в замысле и обозревательнице.
Достать из глубины ящика тонкие сигареты-спички, покоситься на дверь, прислушаться — нет, бабушка спит, мама читает за домом в шезлонге, отцу все равно, точнее, он знает, что у Камилы есть маленький тайник, а в нем сигареты, только для работы, и где-то раз в месяц даже поднимается именно с целью разжиться запретным. Закурить, не набирая дым в легкие, осторожно выдохнуть на руку. Затушить сигарету — в сотый раз удивиться, как мерзко она пахнет в притушенном виде.
Масло впитывает дым, молекулы укладываются на руке вперемешку, толкаются, переговариваются.
Вот теперь стало хорошо; впрочем, это — плагиат, жасмин и сигареты уже были, теперь флердоранж и сигареты, неплохие сигареты с ментолом, уловка разума, чтобы избавиться от унылой тоски, в которую погружает этот образец. Обзор доброжелательным не выйдет. Но — прикрыть глаза, вдохнуть табачную смесь, задержать руку у лица, пропустить через себя все эти шероховатости, углы, занозы, вульгарную ненасытную требовательность, громкоголосую скрипучесть и выпирающую, пошлую чувственность — принять и смириться с тем, что оно — такое — существует само по себе, и имеет право на собственный голос.
Где-нибудь еще.
Смыть, смыть детским мылом с его наивным ромашковым запахом — и забыть вместе с табачным привкусом на губах, вместе с примешавшейся к воздуху душной ноткой дыма. Вычистить зубы и язык. Сесть за отчет, пока не вернулись гости.
Море действительно очень близко — но из дома его не слышно и не видно, мешает небольшой перелесок по берегам ручья, пробивающегося через песчаные дюны к тому же морю. Вода теплая — по здешним меркам непривычно теплая: +24, о чем, как о великом событии, проинформировала гостей пани Ванда. Не каждый год такое бывает даже и в августе. Вы просто обязаны искупаться. Не объяснять же, что для нас это событие с совершенно противоположным смыслом: какое холодное море!
Зато оно чистое. Чистое и замечательно пустое. На горизонте видны корабли, но ни звука, кроме шелеста волн и скрежета чаек, не доносится. Мелкий светлый песок без следов ног или шин, только водоросли, мореные деревяшки, раковины и прочие дары моря. Если вооружиться ситом и тщательно просеивать его, можно намыть мелкого, как гречневая крупа, янтаря. Можно попросту окунуться, обнаружить, что вода прохладная, но теплее, чем хочется, встать по пояс в этой непрозрачной, тяжелой серо-зеленоватой солоно пахнущей воде.
— А сколько лет твоей бабушке?
— Девяносто один, — усмехается Кейс. — Отцу и матери по шестьдесят. Камиле тридцать пять. Что тебя еще интересует?
— Чем они занимаются?
— Бабушка была женой профессора. Мама — жена профессора. Отец сейчас преподает, а раньше практиковал, он хирург-офтальмолог. Камила — обозреватель, пишет в журналы и на парфюмерные сайты. — Супруга выбирается из воды, с отвращением стряхивает с ног паутинку вырванных прибоем водорослей, стоит у края полотенца и смотрит за горизонт, в сторону, противоположную морю.
Если опуститься на песок, поймать ее под коленки, запереть в кольцо, прижаться щекой к бедру, скользнуть губами вверх по солоноватой коже, напороться на совершенно лишнюю сейчас тонкую ткань купальника — то получишь по уху:
— Неуемный озабоченный тип!
— Я тебя люблю. Я тебя хочу. Всегда. Что здесь такого ужасного? Тем более что твоя бабушка поставила перед нами план. Нужно выполнять.
— Ну вот еще! Никакого плана. Пусть даже не надеются. У меня работа… и не вздумай напоминать мне про Паулу. У нее-то целый штат…
— А дело только в штате?
— Нет. — Кейс опускается на колени, поворачивается спиной, лицом к морю. Ей всегда так удобнее разговаривать, не лицом к лицу, а отвернувшись. — Я боюсь…
Худые острые плечи вздрагивают, покрываются мурашками. Пошутил, называется. Трогать ее сейчас нельзя, но нужно ощущаться рядом — присутствием, голосом.
— Есть причины?
— Не знаю… я хотела один раз. В Бостоне. Я все делала правильно! Я… даже кофе не пила! И… — придушенный всхлип. — Мне даже ничего внятного не сказали… «бывает».
Да, понятно. Когда подводит, предает тело — это страшно. Ты в нем просто живешь и не думаешь, а потом в самый неподходящий момент оно заявляет о себе, как-нибудь по-подлому, и ты не понимаешь, за что, почему, что было не так. И земля уплывает из-под ног, не можешь никому и ничему доверять. Больше не можешь хотеть и надеяться, потому что потом будет вдвойне тошно, стыдно и противно. Как будто на обманутом всегда есть вина — вина наивности, ожидания, надежды.
— А что… отец ребенка?
— Мы работали вместе в Бюро. Он мне… он мне сказал, вот до сих пор помню — «Жалко, конечно — но куда нам торопиться-то?». И все.
— Господи, ну что за идиот… — Господи, ну почему мне хочется раскатывать асфальтовым катком всех, кто ее обижал, не ценил, не заботился?..
Минус еще одна заноза: упрямые всхлипы все-таки прорываются слезами.
Вот теперь плачущую навзрыд невесомую фигурку можно развернуть, взять на руки, прижать к себе. Без серьезных слов, говоря все, что на ум придет. Мы со всем разберемся. Спросим нормального врача. Все будет, как ты хочешь. Нет — так нет, придется твоей бабушке ходить обиженной. Все будет хорошо, потому что я с тобой. Все будет хорошо, потому что я тебя люблю.
Поговорим — всерьез поговорим — потом, много позже, когда она сама захочет.
Подслушивать, разумеется, нехорошо. Но очень информативно. Так что если отец устроил засаду на гостя на веранде, можно расположиться с книгой на соседней. Стенка тонкая, вокруг тишина, слух хороший — а результаты засады очень, очень интересны.
Вечер ветреный. Сдуло всех комаров, фонарь на своем столбе раскачивается напропалую, с моря тянет подвяливающимися водорослями, солью и водой — вечерней, прогретой солнцем, и другой, холодной, поднятой волнением с самого дна, от песка, который никогда не прогревается по-настоящему. Два слоя водного запаха не смешиваются, не выравниваются, а так и ползут друг над другом отдельными широкими лентами, так же вплывают на веранду. Поверни голову влево — и чувствуешь придонную холодную тяжесть, манящую, увлекающую за собой на дно. Чуть передвинься на кушетке — и вот уже веет самим летом, теплой пеной, нагретыми брызгами, высыхающей в воздухе солью, сладостью, тлением…
Между ужином и полуночью — самое время сидеть на веранде, и под крышей, и на остывающем в темноте воздухе, и у моря, и в доме, — пить горячий чай со свежей, только что с огорода, мятой и прошлогодним липовым медом. Все кажется ярким, немного игрушечным, близким и простым, но при этом емким, неслучайным. Осмысленным, словно на лубочных картинках. Даже редкие устоявшие перед ветром комары, атакующие голые ноги, превращаются в необходимую деталь.
Вот и шаги. Сначала по дому, в направлении веранды. Потом по веранде в сторону двора. Потом по двору — гораздо менее целеустремленные. Гость знакомится с правой половиной сада. Принюхивается, прогуливается, привыкает. Проходит вдоль веранды, где сидит Камила, поднимает голову, вежливо кивает — «Добрый вечер!», — получает в ответ улыбку и взмах рукой, проходит далее. Точнее, проплывает вдоль ограды его полупрозрачная макушка. Камила мысленно дорисовывает над плечом полотно лопаты. Необходимая деталь, учитывая, что за час перед ужином, вернувшись с моря, этот деятель все-таки починил гаражные ворота.
А вот на обратном пути наш дорогой ремонтный комбайн попадется к отцу в руки, и это неизбежно. Так и есть:
— Вы играете в шахматы.
— Да.
— Не окажете ли мне любезность?
— С удовольствием.
Болтать они, конечно, не будут — отец всегда играет молча. Но порой говорит что-нибудь интересное, правда, не каждый раз. Зависит от уровня противника. Камиле редко доставалось что-то кроме констатации факта существования пресловутой женской логики, проявляющейся в расстановке фигур на доске из соображений эстетики и архитектурной гармонии. В общем-то, примерно так дело и обстояло. В логику возможностей фигур, ходов и принципов у Камилы все время примешивались совершенно недоступные отцу соображения — фактура дерева или кости, игра оттенков черного и желтого, погода, настроение, интуиция…
Когда она стала достаточно взрослой, чтобы соглашаться с приоритетом правил, игра — даже с отцом — утратила последнюю привлекательность. Так золотой октябрь сменяется унылым, тусклым и промозглым ноябрем, оставляя только под глазными яблоками память о чистоте, сиянии, прозрачной прохладе и рыжих, красных, алых, пурпурных листьях в голубом небе.
Игроки молчат. Минуты каплют мятой и медом — прохладные, вязкие, с хрупкими кристалликами в глубине струи… спать. Прихлопнуть порочное любопытство, заставить себя подняться с кушетки и пойти наверх, распахнуть окно, лечь, завернуться в два слоя в одеяло. Мечта убаюкивает и поглощает сама себя — надо, надо, но совершенно нет сил, но не спать же на веранде, тут даже теплого пледа нет, да и спать в одежде…
Значит, встать и полубессознательным киселем проползти через соседнюю веранду? Нет уж. Пусть сначала разойдутся.
Здешние августовские вечера не очень-то похожи на летние; впрочем, это и хорошо. «Не жарко» — блаженное состояние организма. Одного его достаточно, чтобы уровень эндорфинов в крови рос обратно пропорционально падению температуры. Но в определенный момент понимаешь, что нужно надеть свитер и снять блаженную дурацкую улыбку.
После чего позволить уловить себя в сети, потому что господин Марек Каминьский сам по себе достаточно загадочное и интересное, пожалуй, самое загадочное существо в этой семье; а уж если он соизволил расставить ловушку, то избегать ее — лишать себя многообещающего развлечения.
Шахматные фигурки — из янтаря, клетки на доске — тоже. Красивая штучная вещь здорово отличается от тех поделок, что можно купить в курортных городках побережья. Редкий янтарь — не плавленый, а природный, резаный — светлый, оттенка топленого молока, и серовато-зеленоватый, с прожилками. Теплые, живые и сами по себе, фигурки за многие годы отполированы прикосновениями рук, зарядились теплом и хранят его внутри. Отдельное и особое удовольствие: просто двигать их.
Если поставить рядом тестя и Франческо, то их, конечно, не назовешь ровесниками — но все преимущества здорового образа жизни будут налицо. Не в пользу Сфорца, разумеется. У пана Каминьского безупречный цвет лица — с легким лоском от регулярного отдыха и приверженности к ритмичному сну. Выглядит он лет на сорок пять, наверное, и даже взгляд не выдает возраста. И еще ощущается совершенно замечательная глубокая внутренняя умиротворенность: интравертные, не нуждающиеся во внешнем мире цельность и гармония.
Этого человека нужно прописывать в аптекарских дозах всем нервным, неосмысленным, бездумно суетящимся творениям Господа. Болтливым и стремящимся постоянно заполнить пространство звуками — в двойной дозировке. Пан Каминьский играет молча, не глазеет по сторонам, не таращится на противника. Легкий беглый взгляд мимо виска — и вновь все внимание приковано к ситуации на доске. При этом воспринимает он куда больше, чем любое общительное творение, которое задало бы уже тридцать три тысячи вопросов.
Веранда освещается двумя лампами на противоположных стенах — свечи, прикрытые стеклянными колпаками. От них доносится постоянный треск и шелест: мошки и мотыльки бьются о стекло, пытаются добраться до огня. Очень хороший коньяк в бокалах. Очень сильный соперник в игре. Более чем. Неторопливый, явно наслаждающийся каждым мгновением как глотком, абсолютно безжалостный и уверенный в себе. Ни единого колебания. Ни одной ошибки. Ни малейшего торжества по поводу выигранной партии. Только движение пальцев с ровно обточенными ногтями очень правильной формы над доской. Неподвижное длинноватое лицо с темными глазами, туго обтянутое светлой загорелой кожей, совершенно бесстрастно — и в то же время внутренне напряжено. Человек, похожий на высоковольтный кабель — гладкий, простой формы, безопасный на вид, и только угадывается под облегающим пластиком гудение силы, скрытой внутри.
Шаги на лестнице — те, что не идентифицируешь по памяти, а просто знаешь, опознаешь их в любой обуви, на любой поверхности. Любимая супруга, свет и смысл жизни. Нахохленный, соскучившийся наверху и выползший вниз в поисках кого-нибудь живого свет и смысл в незнакомом, резко пахнущем лавандой свитере крупной вязки. Смотрит на игроков и доску, потом на два бокала, слегка улыбается — и втискивается в кресло к отцу. Стратегически верное решение. Им на двоих как раз одного обычного кресла хватит, чтобы было уже приятно, но еще не тесно.
И они совершенно замечательно молчат вдвоем. Молчат — и при этом разговаривают о чем-то своем, только им двоим и понятном. Дыханием, сердцебиением, временно объединенным кровотоком. Прекрасно видно, почему эти отец и дочь даже после нескольких лет разлуки не стремятся наболтаться вслух, поделиться новостями и событиями. Им не надо. У них куда более интенсивный обмен, напрямую, без потерь на воздух и звук.
Вторая партия заканчивается тем же бесславным — и совершенно неизбежным, невзирая на упорное сопротивление, — разгромом.
— Здесь нет телевизора, — роняет в воздух пан Каминьский. — Но в Кракове я его иногда смотрю. Вы оба молодцы.
Утро начинается безобразно: в открытое окно лупят косые струи дождя. Стучат по подоконнику. Вода стекает вниз неритмичной капелью. Холодно, очень холодно, совершенно невозможно выбраться из одеяла, сделать шесть шагов и захлопнуть створки, но и слушать, как каплет, течет, подтекает, — невозможно. Патовая ситуация. В голове неожиданно ясно, невзирая на… прищуриться, разглядеть в дождливом рассветном полумраке будильник… 6:12. Совершенно неподходящее время для пробуждения, если нет каких-то архиважных дел, а их нет. Отчет вчера закончен и отправлен, теперь его судьба в руках редактора, а автор может забыть навсегда, закинув опустошенную на треть пробирку в самый дальний ящик стола.
Так, конечно, никогда не бывает — закончить и забыть. В голове всплывают фразы, и удачные, и те, которые стоило бы поправить; вот потому и нужно отправлять сразу по написании, перечитав пару раз на предмет ошибок. Иначе не отвяжется. Станешь исправлять до какого-то неведомого и недостижимого совершенства.
Течет. Течет на пол, брызги долетают до стола и до постели, на столе — рабочий беспорядок журналов, заметок, флаконов, книг и справочников, техника… у старенького ноута по бокам вентиляционные отверстия, если туда заберется вода — наверное, его три дня включать нельзя будет, а может быть, и вовсе сломается. С другой стороны — роскошный повод поехать в город и купить новый. С третьей стороны — это несколько часов в магазине, в плену назойливых и непонятливых, но очень говорливых и самоуверенных консультантов, подумать страшно. С четвертой, если натекло уже достаточно много, то как бы не пришлось менять пол… вытаскивать мебель, разбирать все. Стороны у кубика кончаются, и нужно что-то делать.
То есть, на цыпочках подобраться, зажмуриться, потянуться к створкам окна и, получив в лицо заряд крупной дождевой дроби, все-таки захлопнуть их. После чего обнаружить, что стоишь босиком в очень, очень холодной воде, которой, по счастью, не так уж и много — но вытирать придется. А ближайшая тряпка — внизу, на веранде. Что-то вредное, злобное и колючее внутри мешает плюнуть на все, завернуться и спать дальше, игнорируя знание о существовании лужи. Вероятно, это совесть и добропорядочность. Зачем было просыпаться вообще? Спала бы и не ведала…
Хорошо, что все остальные спят. В доме тихо. Даже бабушка раньше семи не поднимается. Прошмыгнуть за тряпкой, вернуться обратно, бросить ее на пол — ну почему, почему половые тряпки всегда, всенепременно пахнут плесенью, застоявшейся сыростью, глиной, еще невесть чем? Осознать, что забыла взять ведро. Выжать тряпку в окно, промокнуть по ходу дела, замерзнуть вдвое от предыдущего, нырнуть в постель — и обнаружить, что сна ни в одном глазу. В голове звенит, руки провоняли тряпкой, чтобы вымыть, нужно вылезти и дойти до душевой — нет, ну за что, за что это все… к вечеру теперь начнется мигрень, как всегда, если проснуться невовремя и тут же замерзнуть.
Завернуться и дрожать, и никак не получается согреться, ноги ледяные, руки тоже, в доме кромешная тишина, недочитанная книга — на другой стороне комнаты, все, что на тумбочке в изголовье, уже прочитано. Хочется тихонько выть, скулить брошенным щенком, тыкаться головой в спинку дивана до отупения, пока не наползет не сон, так одурь, но тщетно, тщетно. Остается презреть мирской тлен, прозреть, что все сущее суть морок и ползти в душевую — там горячая вода, слава бойлеру, там густая ароматная можжевельниковая пена, жесткая мочалка, снимающая кожу заживо, а также теплый халат и фен.
На часах — 7:00. Жизнь в природе есть, не очень разумная, но согретая, утепленная и проголодавшаяся. Наверное, на кухне найдется что-нибудь, оставшееся от ужина…
В кухне находится еще и Катажина, успевшая к холодильнику первой. По счастью, одна.
— С добрым утром…
— У меня, — сообщает сестрица, — еще два часа ночи. Я привыкла ужинать в это время.
— В полиции работают допоздна? — Наверняка там вообще работают круглосуточно…
— В корпорации, — усмехается Катажина. — Я перешла туда, там гораздо интереснее.