Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стихотворения и поэмы - Николай Платонович Огарев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Николай Платонович Огарёв

Стихотворения и поэмы

Жизнь и поэзия

Николая Платоновича Огарёва

(1813–1877)

Трагедию 1825 года — разгром декабристского движения и казнь пятерых его вождей — Огарёв, как и Лермонтов, пережил, будучи подростком. Аристократия отвернулась от "политики" и малодушно заглушала звуками бальной музыки всякое напоминание о том, что сделал император Николай с её лучшими сынами. Огарёв, как и Лермонтов, с ранней юности исполнился презрения к своему классу.

Эти два имени поставлены здесь рядом не случайно: Лермонтов и Огарёв были родственны в страстной трагичности своих размышлений о судьбах России, лермонтовское творческое начало лежит в основе и поэзии Огарёва.

Наряду с Лермонтовым сильное воздействие на Огарёва оказал поэт-декабрист Рылеев, вся жизнь которого была для него примером.

Рылеев был мне первым светом… Отец! по духу мне родной — Твое названье в мире этом Мне стало доблестным заветом И путеводною звездой.

Однако Огарёв не был подражателем ни Лермонтова, ни Рылеева, так как он сам был слишком своеобразной и значительной личностью и сумел найти свою дорогу.

Наиболеё проницательно охарактеризовал Огарёва один из его современников поэт Аполлон Григорьев: "Огарёв — поэт действительно по преимуществу, в самом прямом смысле слова, с тою искренностью чувства, с тою глубиною мотивов, которые сообщаются всякому читающему его, поэт сердечной тоски, не той тоски а lа Гейне, которая у некоторых звучит чем-то неприятно-фальшивым и приторно-принужденным, — не той тоски а lа Лермонтов, которая так страшна у Лермонтова и так жалка у его подражателей… нет! не такой тоски поэт Огарёв: его тоска — тоска сердца, бесконечно нежного, бесконечно способного любить и верить — и разбитого противоречиями действительности". Называя стихи Огарёва "искренними песнями эпохи", Аполлон Григорьев подчеркивает их "неотразимое обаяние", хотя и замечает, что написаны они "часто даже с замечательным пренебрежением к форме".

Стихи Огарёва замечены были сразу, после первых же публикаций. О нем писали Белинский, Боткин, Дружинин и другие критики.

Как и всякое значительное явление в литературе, поэзия Огарёва не поддается однозначным определениям — "чистый" ли он лирик или "поэт-гражданин". Своеобразие поэзии Огарёва в том, что в ней слились "чистая", личная лирика и лирика сомнения, протеста, отрицания. Если не говорить о прямолинейно-публицистических стихах Огарёва, которые по своей сути примыкают к его социально-экономическим статьям и прокламациям (поэтически эти стихи не всегда удачны, хотя они и сыграли свою роль в революционной пропаганде), то почти невозможно разграничить его интимную и гражданскую поэзию. Одно и то же стихотворение, одна и та же поэма у Огарёва почти, как правило, содержат обе эти стороны. Это сделало гражданственность поэзии Огарёва удивительно поэтичной: вот здесь Огарёв дал русской поэзии урок подлинно поэтической гражданственности, и урок этот действен и для нашего времени.

Что же касается тонко подмеченного Григорьевым Огарёвского "замечательного пренебрежения к форме" — то это та обманчивая простота, в которой есть какое-то таинственное, скрытое, гипнотически притягивающеё мастерство. Можно отметить, что позднеё секретом подобной простоты формы владел Надсон — при всем несходстве этих поэтов, — для которого Огарёв был образцом во многих отношениях. Огарёв занял свое прочное и определенное место в русской поэзии 1840 — 1850-х годов, его творчество находило отзвук в душе нескольких поколений русской интеллигенции и до сих пор не утратило своего обаяния, своей значимости.

* * *

Об Огарёве долгое время ходила легенда как о "тусклом спутнике блестящего Герцена". Сейчас же стало очевидным, насколько значительна личность Огарёва не только как революционера-патриота, но и как поэта. Общим местом было и представление о Герцене и Огарёве как о друзьях, не знавших разногласий. Путь у них, конечно, был один — к социальной революции в России, но методы борьбы не всегда были одинаковы.

Они были непохожи: Герцен — подвижный, горячий, находчивый в беседе, Огарёв — меланхоличный, застенчивый и немногословный. Но удивительно, что уже в отрочестве они почувствовали такую душевную общность, которая соединила их на всю жизнь. Клятве, которую дали они друг другу на Воробьёвых горах, они остались верны навсегда.

В юности они читали одни и те же книги и уже тогда знали, чего хотят: продолжать дело декабристов. Конечно, у них тогда не было определенной программы действий — были только страстное желание бороться с самодержавием и готовность погибнуть.

"Я не могу забыть первые впечатления, — писал Огарёв, — которые сильно затронули меня… Это чтение Шиллера и Руссо и 14-е декабря. Под этими тремя влияниями, очень родственными между собою, совершился наш переход из детства в отрочество". Огарёв читает "Общественный договор" Руссо. Пафосом борьбы и справедливости волновали его герои трагедий Шиллера — Карл Моор, маркиз Поза, Фиеско. В 12 — 14 лет Огарёв прочитал множество запрещённых сочинений русских писателей, в том числе Пушкина и Вяземского, поэму Рылеева "Войнаровский", которую переписала для него его воспитательница Анна Егоровна Горсеттер, находившаяся под влиянием декабристских идей. "Ей я обязан если не пониманием, то первым чувством человеческого и гражданского благородства", — вспоминал поэт.

Огарёв готовился к будущей революционной деятельности очень серьезно, — он изучал философию, экономику, историю, делал химические опыты, занимался медициной, математикой, механикой, физикой. С 1830 года он посещает лекции физико-математического и словесного отделений Московского университета. В 1832 году он был зачислен на нравственно-политическое отделение (так назывался тогда юридический факультет). В эти годы в Московском университете учились Герцен, Белинский, Лермонтов, Станкевич, Гончаров, Тургенев, Сатин, Грановский. Свободомыслие было в традициях университета, и за это Николай I не любил его. В 1826 году им был сдан в солдаты за поэму "Сашка" студент Александр Полежаев. В 1827 году подверглись аресту члены тайного студенческого общества братьев Критских. В 1831 году разгромлен был подобный же кружок, руководимый студентом Сунгуровым. Огарёв организовал сбор средств в помощь сунгуровцам и сам отвез собранные деньги арестованным. В марте 1833 года Огарёв приехал на этапный пункт проститься с Сунгуровым и его друзьями, отправляемыми в ссылку. После этого за Огарёвым был установлен секретный полицейский надзор. Тем временем вокруг Герцена и Огарёва собиралось новое общество свободомыслящих. "Мы мечтали о том, как начать в России новый союз по образцу декабристов, и самую науку считали средством", — вспоминал Герцен.

К этому периоду относятся первые сохранившиеся стихи Огарёва. В них отразились высокие идеалы, презрение к бездумно живущим, тоска по истине. Все это было созвучно последекабрьскому времени. "Поэзия возвысила меня до великих истин. Она — моя философия и политика", — писал Огарёв летом 1833 года. Полицейский режим рано разглядел в Огарёве своего врага, понял смысл его "отрицаний", — он попал в разряд лиц, "обращающих на себя внимание образом мыслей своих". В 1834 году он был арестован за "пение дерзких песен" и за переписку с Герценом, "наполненную свободомыслия"; его продержали в тюрьме восемь месяцев. В 1835 году они оба были отправлены в ссылку. В Пензе, где Огарёв должен был находиться под надзором своего собственного отца, старого отставного служаки, обстановка сложилась невыносимая. Огарёв пишет об отце Герцену: "Я сказал ему: я поэт, а он назвал меня безумным, он назвал бреднями то, чем дышу я".

Захолустная жизнь давит молодого поэта, но он пишет стихи, мечтает о том, как после ссылки будет издавать в Москве общедоступный журнал ("В читателе русском нужно пробудить то, что может возвысить его"), работает над большим философским трактатом, начинает то роман, то драму, задумывает теоретические музыкальные статьи, биографию Рубенса.

В 1836 году Огарёв женился на Марии Львовне Рославлевой, дочери бедного дворянина и племяннице пензенского губернатора Панчулидзева. Огарёв мечтал о верной спутнице жизни, разделяющей его идеи, каковой поначалу и показалась ему Мария Львовна, но его постигло разочарование: она вышла замуж только затем, чтобы вырваться из-под ненавистной ей опеки дяди-губернатора. Вскоре — после смерти отца — Огарёв оказался наследником нескольких десятков тысяч десятин земли и леса, богатейших поместий с четырьмя тысячами душ крепостных. Он немедленно принялся разрабатывать план освобождения своих крепостных и организации крестьянских общин и отчасти его осуществил, отпустив на волю 1800 крестьян рязанского села Белоомут, "Неужели же я должен отказаться от моих планов, — писал он жене в ответ на её упреки, — благородных, гуманных, честных, для того, чтоб развлекаться всю жизнь?"

Жизнь в ссылке, нелады с женой обострили давнюю болезнь Огарёва (он с детства страдал эпилепсией). Летом 1838 года ему удалось получить у губернатора разрешение на поездку для лечения на кавказские минеральные воды. Панчулидзев разрешил, предварительно "заняв" у Огарёва крупную сумму денег. В Пятигорске Огарёв нашел больного Сатина, университетского своего товарища, который познакомил его с переведенными на Кавказ из Сибири декабристами А. И. Одоевским, Н. И. Лорером, В. Н. Лихаревым и М. А. Назимовым. "Встреча с Одоевским и декабристами возбудила все мои симпатии до состояния какой-то восторженности, — писал Огарёв. — Я стоял лицом к лицу с нашими мучениками, я — идущий по их дороге, я — обрекающий себя на ту же участь".

В 1839 году Огарёв добился перевода в Москву. Там он застал Герцена, незадолго перед тем также вернувшегося из ссылки. В доме Огарёва у Никитских ворот стали собираться писатели, критики, ученые, деятели искусства. Встречи проходили в жарких спорах. Осенью этого года Огарёв познакомился с Белинским, который тогда находился под влиянием идеи Гегеля — "всё действительное разумно" (включая в это "действительное" и существующие общественно-политические порядки) — и проповедовал "примирение с действительностью". В значительной мере благодаря Огарёву и Герцену Белинский преодолел свои заблуждения.

В бурной и живой московской обстановке Огарёв много и напряженно пишет. Среди них такое новаторское, как "Деревенский сторож", написанное в пред-некрасовском стиле. Создает поэмы "Дон" и "Царица моря". Наиболеё значительны из написанного в это время — две части поэмы "Юмор", сразу же разошедшейся в списках и получившей огромную популярность. В ней Огарёв повествует о своем поколении, о жизни тогдашнего русского общества, выражает революционные взгляды. Поэма полна личных переживаний, мягкой иронии, даже тоски. В ней нет выдуманного героя — поэт пишет о себе. Нет в ней и сюжета — она вся состоит как бы из лирических отступлений, напоминая отчасти пушкинского "Евгения Онегина". О напечатании поэмы в России не могло быть и речи — лишь через полтора десятилетия она будет издана в Лондоне.

В майском номере "Отечественных записок" за 1840 год были напечатаны стихотворения Огарёва "Старый дом" и "Кремль", — это было его первое выступление в печати. В августе "Литературная газета" Краевского опубликовала его переводы из Гейне. В октябре Огарёв снова выступил в "Отечественных записках" — с упомянутым уже стихотворением "Деревенский сторож" — и стал постоянным автором журнала, в котором в эти же годы печатался и Лермонтов.

В 1841 году Огарёв добивается разрешения и выезжает для лечения за границу. Он побывал в Германии, Швейцарии и Италии, где осматривает города, музеи, посещает театры. Он ведет переписку с друзьями, особенно с Герценом. Письма его полны размышлений, планов, рассказов о виденном — в них так и кипит его деятельная душа. Стихи Огарёва этого времени — все о России; он с особенной остротою понял, что "слишком слит с родным воздухом".

Пока Огарёв путешествовал, в русской периодике было напечатано болеё сорока его стихотворений. Ко времени своего возвращения в Россию он уже успел занять определенное место в русской поэзии. "Вероятно, читатели "Отечественных записок" обратили внимание на стихотворения г. Огарёва, отличающиеся внутреннею меланхолическою музыкальностию, — писал Белинский, — все эти пьесы почерпнуты из столь глубокого, хотя и тихого чувства, что часто, не обнаруживая в себе прямой и определенной мысли, они погружают душу именно в невыразимое ощущение того чувства, которого сами они только как бы невольные отзвуки, выброшенные переполнившимся волнением". Герцен восклицает: "Сколько реализма в его поэзии и сколько поэзии в его реализме!" Не противореча Белинскому, Герцен внес в его оценку поэзии Огарёва существенную поправку: он указал не только на реализм в смысле бытовой правды — "пред-некрасовский", — но и на реализм психологический. Мысль Герцена подтвердил Чернышевский: "Действительно, таковы были люди, тип которых отразился в поэзии г. Огарёва, одного из них". Огарёв со всею искренностью и правдивостью писал "о себе", и все же в его поэзии предстает некое типическое лицо. Эпоха, люди этой эпохи — вот что было содержанием поэзии Огарёва. Вот почему такой цикл стихотворений, как "Монологи", кстати, оттолкнувший Белинского, знали наизусть многие революционеры. В этих мрачных стихах чувствовалась боль за судьбу России, страдание, однако в целом они порождали не слезы, а протест против сложившейся общественной обстановки. Благородный и искренний голос Огарёва-поэта полон исключительного своеобразия — в нем сочетался поэт-гражданин с несколько меланхолической, нежной и внутренне сосредоточенной натурой. Передавая свои раздумья, переживания, часто противоречивые, спорящие друг с другом, он умел побеждать мрачные настроения, печаль и скуку, порой охватывающие его. Поэтому были не правы те критики, которые видели в Огарёве лишь чистого лирика, живущего "между небесным и земным".

Жизнь Огарёва протекала трудно. Путешествуя за границей, он и его жена решили разойтись, — духовного единства не получилось. Огарёв сделал все, чтобы его жена не чувствовала себя ущемленной.

Осенью 1846 года он едет в свою пензенскую деревню Старое Акшено. По пути посетил созданную им крестьянскую общину в Белоомуте и увидел, что там далеко не все в порядке. Огарёв начал обдумывать новые реформы, мечтать о применении на полях техники, о школах для крестьян, фабриках с вольнонаемным трудом крепостных. Многим его начинаниям крестьяне сопротивлялись, видя в них лишь "барские затеи". Огарёв быстро разорялся, но это его не тревожило, — в случае полного разорения он готов был стать "пролетарием", как он писал, и жить "своим трудом". Огарёв все глубже уходил в народническо-социалистические идеи.

По соседству со Старым Акшено жил со своим семейством причастный к восстанию декабристов Алексей Алексеевич Тучков, которого Огарёв знал с юных лет. Тучков продолжал поддерживать связи с декабристами, находившимися в Сибири и на Кавказе. На дочери Тучкова Елене женился друг Огарёва Сатин. Волею судьбы Огарёв полюбил другую дочь Тучкова — Наталью, которая ответила ему взаимностью. В 1847 году семья Тучковых отправилась в путешествие по Европе, где Наталья Тучкова познакомилась с Герценом, который уже находился на положении политического эмигранта. Тучкова со всем пылом юности увлеклась освободительными идеями. В Италии она участвовала в огромной народной демонстрации и даже несла знамя впереди толпы, а в Париже, во время событий 1848 года, пыталась пробраться на баррикады. Огарёв писал ей: "Я ещё в жизни никогда не чувствовал, что есть женщина, которая с наслаждением умрет со мной на баррикаде! Как это хорошо!" Когда Тучкова вернулась домой, они с Огарёвым вступили в нелегальный брак, так как Мария Львовна отказалась дать ему развод. И только в 1853 году, после смерти Марии Львовны, Огарёв и Тучкова обвенчались.

Герцен, начавший в эмиграции революционную пропаганду, звал Огарёва к себе. Но политическая обстановка в России осложнилась, и Огарёв не сумел во второй раз добиться заграничного паспорта. Тайное бегство вместе с Тучковой через Одессу в Константинополь не удалось. После ареста петрашевцев стало ещё труднеё. В 1850 году в Третье отделение поступил донос на Огарёва, Сатина и Тучкова: они будто бы создали "коммунистическую секту". Все трое были арестованы. Обвинение, однако, не подтвердилось. ещё несколько лет Огарёв вынужден был провести в провинции, — затеял писчебумажную фабрику, вложил в неё значительную долю оставшихся средств, сам трудился на ней, но все пошло прахом — фабрику уничтожил пожар. "Пожар на фабрике развязал нам руки, беспечные, равнодушные к деньгам, мы почти радовались освобождению от дел", вспоминала Тучкова-Огарёва. Как бы в ответ на житейские трудности и невзгоды Огарёв провозглашает:

Тот жалок, кто под молотом судьбы Поник — испуганный — без боя: Достойный муж выходит из борьбы В сияньи гордого покоя.

В конце сороковых и в пятидесятых годах Огарёв создал несколько значительных поэм, в частности "Господин", "Деревня" и "Зимний путь", близких к жанру бытописательных стихотворных повестей, характерных для того времени ("Параша" Тургенева, "Машенька" Майкова, "Кадриль" Павловой, "Дневник девушки" Ростопчиной и другие). Жанр этот развился на основе романтической поэмы пушкинского времени, но настолько приблизился к реальной жизни, что от него оставался уже один шаг до романов и повестей Тургенева, Гончарова и других представителей натуральной школы. Огарёв в своих поэмах был непосредственным предшественником Некрасова. Однако в этих поэмах Огарёва есть особенность, которая выводит их в какой-то мере из общего ряда, в них не только реальная жизнь, но и тот сплав единоразличных начал, который характерен для его лирики.

"Деревня" — поэма автобиографическая, повествующая о молодом помещике, увлеченном идеями социализма, который делает попытку изменить к лучшему жизнь своих крестьян; однако мужики относятся к нему с недоверием, и все дело рушится. Здесь Огарёв впервые вводит в русскую литературу образ дворянина-социалиста.

Герой поэмы "Господин", Андрей Потапыч, тоже пытался стать реформатором, сначала проявил себя как либерал и друг народа, но потом сделался обычным крепостником. Огарёв логично и убедительно рисует картину постепенного нравственного опустошения образованного, но лишенного воли и четкой идеи человека. Андреев Потапычей среди российских помещиков было немало, поэтому даже искренним либералам трудно было найти взаимопонимание с мужиками, — отсюда неудача самого Огарёва с его реформами и провал затей героя поэмы "Деревня".

Особое место среди произведений этого жанра занимает поэма "Зимний путь". В ней нет сюжета, она состоит из ряда путевых картин, которые объединены общим взглядом, — не вымышленного героя, а самого автора, — это он едет в санях по русским проселкам, видит деревни и опустевшие поместья, вспоминает пожар в бедной Деревушке, помещика-декабриста и его дочь, погибшего в глуши молодого интеллигента. Огарёв нередко читал поэму в гостиных Петербурга и Москвы. В 1856 году она была напечатана в журнале "Русский вестник". И. С. Тургенев читал её вместе с Л. Н. Толстым и назвал шедевром, в котором, по его мнению, автор "совместил всю свою поэзию, всего себя со всей своей задушевной и задумчивой прелестью".

В 1856 году Огарёв выпустил первую книгу стихотворений, куда вошли и три поэмы — "Неаполь", "Африка" и "Зимний путь". Книга сразу получила широкое читательское признание. "С любовью будет произноситься имя г. Огарёва, — откликнулся Чернышевский на страницах "Современника", — и позабыто оно будет разве тогда, когда забудется наш язык". Отмечая историческое своеобразие поэзии Огарёва, он видел в ней отражение общественной борьбы. Добролюбов отметил в одной из своих статей, что имя Огарёва составляет "одну категорию с передовыми двигателями новейшей русской словесности — Гоголем и Тургеневым".

В том же 1856 году Огарёв получает, наконец, заграничный паспорт. В суматохе смены правления — только что умер Николай I — его отъезд не вызвал подозрений. Вместо Северной Италии, куда он отпросился для лечения, Огарёв направился в Лондон. Он решился сжечь за собой все мосты и отдаться открытой революционной борьбе.

Измученный рабством и духом унылый Покинул я край мой родимый и милый, Чтоб было мне можно, насколько есть силы, С чужбины до самого края родного Взывать громогласно заветное слово: Свобода! Свобода!

Огарёв приехал в Лондон сильный духом, но немощный телом, — волнения, связанные с переездом, вызвали у него несколько приступов болезни в первые же дни. Герцен с тревогой записывает в дневнике: "Он очень болен". Однако Огарёв переборол недуг и включился в работу. Он стал участвовать в издании альманаха "Полярная звезда", на обложке которого неизменно печатались силуэты пяти казненных декабристов. Огарёв предложил Герцену не ограничиваться изданием альманаха и очередных частей "Былого и дум", а издавать газету на русском языке — "Колокол". И "Колокол" зазвучал. Огарёв начал трудиться, по выражению Герцена, "как вол": вместе с Герценом он редактирует "Полярную звезду" и "Колокол", пишет статьи, прокламации, листовки, собирает и издает в Лондоне со своими предисловиями "Думы" Рылеева и антологию запрещённых в России сочинений — "Русская потаенная литература XIX столетия". Наконец-то жизнь Огарёва пошла так, как он хотел: он получил свободу действий. В его стихах зазвучали ноты открытого протеста. Он пишет разоблачающие крепостническую систему статьи. Много способствует организации в России тайного политического общества "Земля и воля", за что и был наречен "отцом" русского народничества.

Однако в Лондоне Огарёва настигло ещё одно испытание: его жена, Наталья Алексеевна, решила соединить свою судьбу с Герценом, овдовевшим ещё в 1852 году. Союз их, несмотря на рождение дочери, не оказался прочным, — в семье Герцена начались нелады, так как дети его от первого брака отнеслись к Тучковой-Огарёвой враждебно, виной чему был её тяжелый характер. Огарёв перенес разрыв с женой тяжело. Между ними троими завязался узел странных, трагических отношений. Но дружба между Огарёвым и Герценом не охладела. "Что любовь моя к тебе так же действительна теперь, как на Воробьевых горах, в этом я не сомневаюсь", — писал Огарёв Герцену.

Вскоре судьба свела Огарёва с простой английской девушкой Мери Сетерленд, и она стала его верной спутницей до конца жизни. В одном из стихотворений мы встречаем такое его обращение к ней:

Как благодарен я тебе За мягкость ласки бесконечной. За то, что с тихой простотой Почтила ты слезой сердечной. Твоей сочувственной слезой, Мое страданье о народе, Мою любовь к моей стране И к человеческой свободе.

В 1858 году в Лондоне был издан второй сборник Огарёва, в который, помимо стихотворений, вошли также поэмы "Юмор", "Господин", "Сны", "Ночь", "Тюрьма" и другие.

В 60-х годах Огарёв выступает и как критик со своими литературно-эстетическими установками. Он утверждает, что великие произведения искусства не могут возникать в отрыве от жизни общества, от событий истории человечества. Огарёв пишет о Пушкине, отмечая его мировое значение ("В нем отозвался весь русский мир"); о Рылееве, которого считает "равносильным по влиянию" на общество Пушкину; о Грибоедове, подчеркивая близость его Чацкого к декабристскому движению; о Полежаеве, завершившем "первую, неудавшуюся битву свободы с самодержавием"; о Гоголе, который выдвинул, по мнению Огарёва, "практический вопрос", — о "разрушении чиновничества"; о Кольцове, которого считал голосом "немого множества", Кольцов был особенно дорог Огарёву своей близостью к народу. Огарёв жил интересами современной русской литературы и был в курсе всего нового. Множество оригинальных и метких суждений рассыпано в его статьях и письмах — о произведениях Герцена, Тургенева, Некрасова, Щербины, Островского, Кохановской и других русских писателей.

В 1865 году Герцен и Огарёв вынуждены были перевести Вольную русскую типографию из Лондона в Женеву, в средоточие русской эмиграции. Огарёву пятьдесят три года, но тяжелая болезнь настолько подточила его физические силы, что видевшая его тогда А. Г. Достоевская назвала его "глубоким стариком". Тем не менеё дух Огарёва был непоколебим. Он продолжал неустанно трудиться. Ему часто приходилось редактировать "Колокол" одному, так как Герцен вынужден был выезжать по делам.

Авторитет "Колокола" начал падать, — стало очевидным, что дело свое он с честью выполнил, но время его прошло. В России его критиковали Чернышевский и Добролюбов. В Женеве его "умеренные позиции" раздражали соратников — Нечаева и Бакунина — молодых революционеров, склонных к решительным действиям вплоть до террора. Герцен не считал возможным сотрудничать с ними. Огарёв, наоборот, искал с ними сближения, общих точек соприкосновения, что, как он полагал, было необходимо для общей борьбы с самодержавием. В 1868 году издание "Колокола" прекратилось.

В женевский период Огарёв мало написал стихотворений, но ему тогда посчастливилось создать третью часть своего главного поэтического произведения — поэмы "Юмор". Ключом к этой части может служить строфа из неё:

Покинул я мою страну, Где все любил — леса и нивы. Снегов немую белизну, И вод весенние разливы, И детства мирную весну… Но ненавидел строй фальшивый Господский гнет, чиновный круг, Весь "царства темного" недуг.

Не могло быть для Огарёва несчастья страшнеё, чем неожиданная смерть Герцена в Париже 21 января 1870 года. Для него это стало началом одинокой старости на чужбине. Сначала Огарёв все-таки пытается продолжить общеё дело и участвует как один из редакторов и как автор в "Колоколе" С. Г. Нечаева, но это издание скоро прекратилось. Задумывает издание собственного журнала под названием "Община", но и это не удается. Какое-то время он сотрудничает в лондонской газете Лаврова "Вперед", направление которой, однако, было Огарёву во многом чуждо. Огарёв начинает готовить биографию Герцена, приступает к работе над мемуарами.

Жизнь в маленьком английском городе Гринвиче неподалеку от Лондона, куда Огарёв переехал в 1874 году, была медленным умиранием. Он жил на небольшую пенсию, высылавшуюся ему семьей Герцена. С ним была только верная ему Мери Сетерленд. Оставалась, однако, ещё поэзия. Огарёв ведет что-то вроде поэтического дневника, состоящего из набросков, отрывков, часто небрежных по стиху, но ещё чаще неожиданных и оригинальных по сути. Может быть, это были заготовки впрок, написанные с надеждой когда-нибудь их обработать, а может быть, что скореё всего, эти стихи так и были задуманы.

30 мая 1877 года Огарёв, уже серьезно занемогший, оставляет в дневнике последнюю запись: "Сейчас видел во сне, что я вернулся в Россию и приехал домой к себе в деревню". Ему видится, что крестьяне приняли его радушно, что они согласились с его проектами. "Я проснулся совершенно довольный моим сном, а Гринвич увидал озаренным блестящим солнцем и под ясным небом, каких давно не припомню". 12 июня 1877 года в присутствии Натальи Александровны Герцен, дочери Герцена, срочно приехавшей из Парижа, и Мери Сетерленд он скончался.

В 1966 году прах Огарёва с гринвичского кладбища был перевезен на родину и предан русской земле у стен Новодевичьего монастыря, главы которого, сиявшие в предзакатном московском небе, видели некогда двух юношей, приносящих клятву на Воробьевых горах — пожертвовать жизнью ради освобождения России. И невольно вспоминается строка одного из стихотворений Огарёва: Так вы меня не позабыли?..

Виктор АФАНАСЬЕВ

СТИХОТВОРЕНИЯ[1]

Огонь, огонь в душе горит...[2]

Огонь, огонь в душе горит И грудь и давит и теснит, И новый мир, мечта созданья, Я б тем огнём одушевил, Преград где б не было желаньям И дух свободно бы парил. Все будет ясно предо мною, Сорву завесу с бытия, И всё с душевной полнотою, Всё обойму вокруг себя. Мне не предел одно земное Душе — от призрака пустой, В ней чувство болеё святое, Чем прах ничтожный и немой. Кто скажет мне: конец стремленью? Где тот, кто б дерзкою рукой Границу начертал мышленью Непреступимою чертой? Черту отринув роковую, Я смело сброшу цепь земную. Согретый пламенной мечтой, Я с обновленною душой Помчусь — другого мира житель Предвечной мысли в светлую обитель!

1832

Когда в часы святого размышленья...[3]

Когда в часы святого размышленья Мысль светлая в твой ум вдруг западёт, Чиста и пламенна, как вдохновенье, Она тебя возвысит, вознесёт; Она недаром заронилась, Как божество к тебе она, Чудесной жизнию полна, Из стран небесных ниспустилась. Пусть говорят с улыбкою презренья: Она есть плод обманутой мечты, Не верь словам холодного сужденья: Они чужды душевной теплоты. О! если с чувством мысль сроднилась, Поверь, она не обольстит: Она недаром заронилась И святость истины хранит.

1833

А. ГЕРЦЕНУ

Друг! весело летать мечтою Высоко в небе голубом Над освещённою землею Луны таинственным лучом. С какою бедною душою, С каким уныньем на челе Стоишь безродным сиротою На нашей низменной земле. Здесь всё так скучно, скучны люди, Их встрече будто бы не рад; Страшись прижать их к пылкой груди, - Отскочишь с ужасом назад. Но только тихое сиянье Луна по небу разольёт И сна тяжелое дыханье Людей безмолвьем окуёт Гуляй по небу голубому И вольной птичкою скорей Несись к пределу неземному. Ты волен стал в мечте своей; Тебя холодным изреченьем Не потревожит злой язык; Ты оградился вдохновеньем, Свою ты душу им проник. О! дай по воле поноситься В надземных ясных сторонах: Там свет знакомый мне светится, Мне всё родное в небесах; Прощусь с землёй хоть на мгновенье, С туманом скучным и седым, И из-зa туч, как из боренья Между небесным и земным, Я полечу в пределы света, И там гармония миров Обворожит весь ум поэта. Там проблеснёт любимых снов Давно желанная разгадка. В восторга полный, светлый час Перестаёт нам быть загадкой - Что было тайного для нас.

До 1834

АЛЛЕЯ

Давно ли, жизнию полна, Ты так шумела, зеленея, А ныне стала так грустна, Лип голых длинная аллея? В замену листьев пал мороз На ветви белыми иглами; Глядят из-под седых волос Печально липы стариками. В ночи, как призраки, оне Качают белой головою, И будто кланяются мне С какой-то дружбой и тоскою. И самому мне тяжело! И я стареть уж начинаю! Я прожил весну и тепло, И сердце на зиму склоняю! Но что грустить? Весна придёт Вновь зиму сплачем мы, аллея! Вновь радость в сердце оживёт, Вновь зашумишь ты, зеленея.

1830–1835

НА СМЕРТЬ ПОЭТА[4]

(По перечтении "Е<вгения> О<негина>")

Зачем душа тоски полна, Зачем опять грустить готова, Какое облако волна Печально отразила снова? Мечтаний тяжких грустный рой Поэта глас в душе поэта Воззвал из дремоты немой. Поэт погиб уже для света, Но песнь его ещё звучит, Но лира громкими струнами Звенит, ещё с тех пор звенит, Как вдохновенными перстами Он всколебал их перед нами. И трепет их в цепи времён Дойдет до позднего потомства, Ему напомнит скорбно он, Как пал поэт от вероломства И будет страшный приговор Неумолим. Врагов поэта В могилах праведный укор Отыщет в будущие лета, И кости этих мертвецов, Уж подточённые червями, Вздрогнут на дне своих гробов И под согнившими крестами Истлеют, прокляты веками. Но что ж! но что ж! поэта нет! Его ж убийца — он на воле, Красив и горд, во цвете лет, Гуляет весел в сладкой доле. И весь, весь этот чёрный хор Клеветников большого света, В себе носивший заговор Против спокойствия поэта, Все живы, все — а мести нет. И с разъярёнными очами Им не гналась она вослед, Неся укор за их стопами, Не вгрызлась в совесть их зубами… А тот, чья дерзкая рука, Полмир цепями обвивая, И не согбенна и крепка, Как бы железом облитая, Свободой дышащую грудь Не устыдилась своевольно В мундир лакейский затянуть, - Он зло, и низостно, и больно Поэта душу уязвил, Когда коварными устами Ему он милость подарил И замешал между рабами Поэта с вольными мечтами. Из лавр и терния венец Поэту дан в удел судьбою, И пал он жертвой наконец Неумолимою толпою Ему расставленных сетей; Земля, земля, зачем ты губишь Прекрасных из твоих людей! Одну траву растишь и любишь, И вянет злак среди полей; Или, враждуя с небесами Враждой старинною твоей, Ты имя избранных меж нами Гнетёшь страдальчества цепями. Пускай теперь слеза моя, И негодуя и тоскуя, Как дар единый от меня Падёт на урну гробовую; И если в форме неземной, Перерождённый дух поэта ещё витает над страной Уж им покинутого света - Мою слезу увидит он И незаметными перстами Мне здешней жизни краткий сон Благословит, с его скорбями И благородными мечтами.

1837

К ДРУЗЬЯМ

Я по дороге жизни этой Скачу на чёрном скакуне, В дали, густою мглой одетой, Друзья, темно, не видно мне. Со мною рядом что за лица? Куда бегут? Зачем со мной? Скучна их пёстрая станица, Несносен говор их пустой. В моих руках моя подруга, Одна отрада на пути, Прижалась, полная испуга, К моей трепещущей груди. Куда нас мчит бегун суровый? Где остановит он свой бег? И где приют для нас готовый? Нам в радость будет ли ночлег? Я по дороге жизни этой Скачу на чёрном скакуне, В дали, густою мглой одетой, Друзья, темно, не видно мне. Когда ж, случится, взор усталый Назад бросаю я порой, Я вижу радости бывалой Страну далёко за собой. Там ясно утро молодое, Там веет свежею весной, Там берег взброшен над рекою И шумен город за рекой, Но ту страну, душе родную, Уже давно оставил я. Там пел я вольность удалую, Там были вместе мы, друзья, Там верил я в удел высокий, Там было мне осьмнадцать лет, Я лишь пускался в путь далёкий Теперь былого нет как нет. И по дороге жизни этой Я мчусь на чёрном скакуне, В дали, густою мглой одетой, Друзья, темно, не видно мне.

1837

СМУТНЫЕ МГНОВЕНЬЯ

Есть в жизни смутные, тяжёлые мгновенья, Когда душа полна тревожных дум, И ноша трудная томящего сомненья Свинцом ложится на печальный ум; И будущность несётся тучей издалёка, Мрачна, страшна, без меры, без конца; Прошедшеё встаёт со взорами упрёка, Как пред убийцей призрак мертвеца. Откуда вы, минуты скорбных ощущений, Пришельцы злобные, зачем с душой Дружите вы, ряды мучительных видений С их изнурительной тоской? Но я не дам вам грозной власти над собою, И бледное отчаянья чело Я твердо отгоню бестрепетной рукою - Мне веру провидение дало; И малодушия ничтожные страданья Падут пред верой сердца моего, Священные в душе хранятся упованья, Они мой клад — я сберегу его.

1838

ШЕКСПИР

"На землю ступай, — провиденье сказало, - И пристально там посмотри на людей, Дела их твоя чтоб душа замечала И в памяти ясно хранила своей. Ты вырви в них душу и в смелом созданьи её передай им ты в звучных словах, И эти слова не исчезнут в предании И вечно в людских сохранятся умах. Иди же, мой сын, безбоязненно, смело, Иди же, иди ты, мой избранный, в мир, Иди и свершай там великое дело"… Сказало, решило — явился Шекспир.

1838

Я видел вас, пришельцы дальних стран...[5]

     Я видел вас, пришельцы дальних стран, Где жили вы под ношею страданья, Где севера свирепый ураган На вас кидал холодное дыханье, Где сердце знало много тяжких ран, А слух внимал печальному рыданью.      Скажите мне: как прожили вы там, Что грустного в душе вы сохранили И как тепло взывали к небесам? Скажите: сколько горьких слез пролили, Как прах жены вы предали снегам, А ангела на небо возвратили?      Скажите мне: среди печальных дней, Не правда ль, были светлые мгновенья? И, вспоминая, как среди людей Страдал Христос за подвиг искупленья, Вы забывали ль гнет своих скорбей, Вы плакали ль тогда от умиленья?      Я видел вас! Тогда клонился день, Седая туча по горе ходила, Бросая вниз причудливую тень, И сквозь неё с улыбкою светила Заря, сходя на крайнюю ступень, Как ясный луч надежды за могилой.      А между тем кипели суетой Беспечно жители земного мира, Поклонники с заглохшею душой - Тщеславия бездушного кумира, - И только музыка звучала той порой, Как бы с небес заброшенная лира.      Я видел вас! Прекрасная семья Страдальцев, полных чудного смиренья, Вы собрались смотреть на запад дня, Природы тихое успокоенье, Во взоре ясном радостно храня Всепреданность святому провиденью.      Я видел вас в беседе ваших жён, Я видел их! Страдалицы святые Перенесли тяжёлый жизни сон!.. Но им чужды проклятия земные, Любовь, смиренье, веру только он Им нашептал в минуты роковые.      Я видел вас, и думал: проблеск дня, Исполненный святого упованья, Поля в лучах вечернего огня И музыки и гром и замиранье - Не для детей земного бытия, Для вас одних, очищенных в страданьи.      И ты, поэт с прекрасною душой, С душою светлою, как луч денницы, Был тут, — и я на ваш союз святой, Далёко от людей докучливой станицы, Смотрел, не знал, что делалось со мной, - И вот слеза пробилась на ресницы.

1838

ДОРОЖНОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ

Бледно сквозь дымное облако светит луна, Светит на белое поле; Холоден воздух летучий, земля холодна, Снег её держит в неволе. Жалко мне бедную землю! В ней жизни уж нет, Все-то на ней леденеет, Холодны люди на ней, ах! и в них жизни нет, Сердце у них леденеет. К бедствиям ближних, к несчастьям, страданьям людей Сердце у них леденеет. К правде божественной, к голосу чистых страстей Сердце у них леденеет. Лишь себялюбье живет в нем, и гложет его Червь среди страшной могилы. Сердце холодное! Ах, отогреть мне его Вовсе нет, вовсе нет силы. Вырвать червя ядовитого силы мне нет, Воля ничтожна без силы. Жив я, однако! Спокойно гляжу я на свет И умереть нету силы.

1839

Итак, с тобой я буду снова...[6]

Итак, с тобой я буду снова. Мне уступить на этот раз Судьба суровая готова ещё один блаженный час. ещё прекрасное мгновенье Я в жизни скучной и пустой, Как дар святого провиденья, Отмечу резкою чертой; И на страницах дней печальных, Где много горестей святых, Где много песен погребальных, Где много пробелов пустых, Где много пятен, сожалений, Которых выскоблить нельзя, И где так мало наслаждений ещё успел отметить я, Я припишу, с душою ясной, С благодареньем к небесам, ещё строку любви прекрасной К немногим радости строкам. Скорей, ямщик, до назначенья! Скорей гони своих коней, Я весь горю от нетерпенья, Мне миг свиданья дорог с ней. Скажи; с тобой случалось, верно Ну, вот когда ты молод был, Расстаться с той, что ты безмерно Душой и сердцем полюбил? Ты помнишь, что тогда бывало В груди истерзанной твоей?.. Итак, спеши ж во что б ни стало, Гони, гони своих коней. Вот хлопнул бич — и снег мятётся, И в брызгах пал на стороне Вот близко, близко — сердце бьётся, Мой друг, спеши навстречу мне… О! с умилённою слезою, Я на коленях пред тобой За миг свиданья всей душою Благодарю, создатель мой!..

1839

В тюрьму я был брошен, отослан в изгнанье...

В тюрьму я был брошен, отослан в изгнанье, Изведал я горе, изведал страданье, Но все же я звал из печальной глуши Свободу, владычицу твёрдой души. Пришла наконец, будто свет среди тьмы, Как воздух прохладный средь душной тюрьмы, И голос мне вдруг пробежал близ ушей: "Вот ключ от затворов тюремных дверей, Я дам его женщине, тебе их она Отворит, — я буду тебе отдана". Растворены двери, и что ж вижу я? О боже! Она, то подруга моя, Она растворила тюремную дверь, И весел я с нею и волен теперь. За волю, за волю тебе, провиденье, Подругой мне данною — благодаренье. Но есть ещё воля!.. То воля моя Стремиться к добру — неизменен ей я.

1839

СТАРЫЙ ДОМ[7]

     Старый дом, старый друг, посетил я Наконец в запустеньи тебя, И былое опять воскресил я, И печально смотрел на тебя.      Двор лежал предо мной неметённый, Да колодец валился гнилой, И в саду не шумел лист зелёный - Жёлтый — тлел он на почве сырой.      Дом стоял обветшалый уныло, Штукатурка обилась кругом, Туча серая сверху ходила И всё плакала, глядя на дом.      Я вошел. Те же комнаты были; Здесь ворчал недовольный старик; Мы беседы его не любили, Нас страшил его чёрствый язык.      Вот и комнатка — с другом, бывало, Здесь мы жили умом и душой; Много дум золотых возникало В этой комнатке прежней порой.      В неё звездочка тихо светила, В ней остались слова на стенах; Их в то время рука начертила, Когда юность кипела в душах.      В этой комнатке счастье былое, Дружба светлая выросла там, А теперь запустенье глухое, Паутины висят по углам.      И мне страшно вдруг стало. Дрожал я, На кладбище я будто стоял, И родных мертвецов вызывал я, Но из мертвых никто не восстал.

1839

ДЕРЕВЕНСКИЙ СТОРОЖ[8]

Ночь темна, на небе тучи, Белый снег кругом, И разлит мороз трескучий В воздухе ночном. Вдоль по улице широкой Избы мужиков - Ходит сторож одинокой, Слышен скрип шагов. Зябнет сторож; вьюга смело Злится вкруг него; На морозе побелела Борода его. Скучно! радость изменила, Скучно одному; Песнь его звучит уныло Сквозь метель и тьму. Ходит он в ночи безлунной, Бела утра ждёт И в края доски чугунной С тайной грустью бьёт. И, качаясь, завывает Звонкая доска… Пуще сердце замирает, Тяжелей тоска.

1840

КРЕМЛЬ

За тучами чуть видима луна, Белеет снег в туманном освещеньи, Безмолвны стогны, всюду тишина, Исчезло дня бродящее движенье. Старинный Кремль угрюмо задремал Над берегом реки оледенелой, И колокол гудящий замолчал, Затворен храм и терем опустелый. Как старый Кремль в полночной тишине Является и призрачен и страшен, В своей зубчатой затворясь стене И вея холодом угрюмых башен! Лежит повсюду мертвенный покой Его кругом ничто не возмущает, Лишь каждый час часов унылый бой О ходе времени напоминает.

1840 (?)



Поделиться книгой:

На главную
Назад