Владимир Костин
Что упало — то пропало
Трудно быть благородным.
1
Сегодня вечером собиралась Смородина, и Крылов, жалея, что он недостаточно голоден, ждал друзей Бронниковых, чтобы отправиться с ними на день рождения к друзьям Ложниковым. Последние зримые приметы молодости потерял этот человек, полный, потеющий, лысеющий, в очках с пухлыми линзами. Жена могла его утешить только тем, что он похож на одного известного ученого, может быть, нобелевского лауреата. Жаль, что имени этого ученого она никак не могла вспомнить.
Крылов сидел у окна, с вымытой головой, в свежем белье, и задумчиво обнюхивал свои ладони, которыми он растер по щекам дорогой французский одеколон. Аромат ему нравился, хотя одеколон жена купила против его воли. И назывался он «Френч-канкан» — подозрительно.
Моменты нового быта — дорогие одеколоны, сотовые телефоны, телевизионные пультики, такси по свободному вызову и прочее — льстили ему, но и как-то беспокоили: не в чужое ли время он забрался, мальчик, любивший серые бутерброды с маргарином, донашивавший за старшим братом пальто и брюки? Не пришлось бы однажды дорого заплатить за все эти сказочные вещи. Странно, до раздражения, сочетаются такой одеколон и электрическая соковыжималка с тем, что бывают дни, когда они всей семьей сидят на макаронах с остатками кетчупа.
Сейчас настроение у него было вяло-хорошим. Например, человек получил квитанцию на средненький перевод, но еще не сходил на почту за деньгами.
Жена Люба уехала помогать Ложниковым в обед. Именинница Маша, папина Лободина, была ее ближайшей подругой со студенчества. Две веселых беззубых девчонки из обских сел, они познакомились при поступлении на факультет и потом все пять лет прожили в одной комнате общежития в согласии и доверии. Как тогда водилось, у них были общие кошелек, косметика и каша. Можно не сомневаться: когда Люба ходила на первые свидания к Крылову, она надевала Машины сиреневый батник и серьги, когда Маша ходила на первые свидания к Ложникову, она надевала Любины туфли. Так и дружат тому уж тридцать лет.
А то кино, в котором всесторонне воспеты их близнецы, закончилось навсегда; в текущих поколениях твердое, теплое, как печной кирпич, слово «подруга» налилось желатином и остыло.
С тех пор сложилась компания из шести семей однокурсников и их мужей и жен с других факультетов. Вернее, из пяти с половиной, потому что Неелов дважды женился и разводился. Обе его бывшие жены, натуральные жУчки, конечно, совсем не вписывались в общую идиллию, скучали, стреляли чуждыми глазами и наводили тоскливую неловкость на всех и, в первую очередь, на Неелова. Он с досады напивался и надоедал истеричными разговорами о природе и искусстве, назойливо смешивая работу и досуг. А надо бы их разделять. Вдобавок Стаханов, чувствуя некое право, начинал по-гусарски ухаживать за жУчками, что претило всем, и даже его кроткой жене Дусе. Она смущалась.
В общем, когда Неелов разводился, погода улучшалась — в семье должен быть один урод, и эту обязанность он и без жен исполнял исчерпывающе.
Согласно календарю, они под кругом небесным ездили друг к другу в гости по кругу земному. В каждом доме было свое тепло и свой скелет в шкафу, свои развлечения и свои странности. Согласно закону сплошного накопления. Но гуляли — болтали, пели, выпивали везде хорошо, по-студенчески, до погружения, и много, много лет сохранялся обычай ночевания в гостях и утреннего закусывания с прощальным подаванием «на конскую морду» и «на стремя». Смеялись как следует, охотно, на месяц вперед.
А глинтвейн в большой кастрюле на балконе посреди зимы! Эту священную — зеленую эмалированную кастрюлю, облупленную, исцарапанную, когда-то вместе с родительской капустой приволокла в общежитие Маша Лободина. Ее, как штандарт, как переходящее народное божество, носили по праздникам из стойбища в стойбище. Она гостила у всех по очереди. Глинтвейн из нее пили кружками с непременным исполнением романсов про весну, любовь, пенье соловья и расставание на росистом рассвете (и уже тысячу раз Неелову было сказано, и все без толку: не ори! Мы поем, а не орем! — есть разница?).
Кастрюля у них шутливо именовалась Чернильницей, Великой Чернильницей. Поэтому и сами их встречи назывались так же. «Ты не забыл, что в четверг у Строевых Чернильница?» «На прошлой Чернильнице мы что-то загрустили». «Наша Чернильница — всем Чернильницам Чернильница».
В уважающей себя компании складывается особый словарь. Слова-пароли позволяют экономить речь и создают настроение избранности, посвященности. Если при разговоре посвященных присутствует кто-то третий, он вынужден переспрашивать их и спрашивать у себя: не глуп ли я? И это тоже хорошо.
Иногда эти слова тарабарские или искореженные. «Барбар» — так, уже забыто, почему, называлось все вкусное. Мнимо похвальным являлось слово «просифонал» — так маленький Максим Ложников произносил слово «профессионал». Но как правило, новое значение по совершенно случайному поводу получало готовое, веское слово. Так, словами «запал — припал — выпал», «сброс!» приговаривались некоторые худые инициативы мужей. Жены произносили их саркастически, мужья — негромко и доверительно. Восклицание «Аутентично!» выражало высшую степень удовлетворения — «остановись, мгновенье, ты, прекрасно!». Вместе с тем, в таком употреблении этого слова сказывался вкус компании, ее ирония насчет птичьего языка соседей-«просифоналов».
Самоназвание «Смородина» родилось из сообщения Неелова о том, что «смерд», «смрад» и «смородина» суть однокоренные слова. «Смерд» — чванное дружинное именование рядового древнеславянского труженика, вроде «вонючки». Город тогда сидел целое лето без горячей воды, и, несмотря на то, что все грели себе воду и худо-бедно оставались чистоплотны, кто-то засмеялся: тогда мы все еще смерды, а кто-то подхватил: и сидим в смородине! А потом кто-то сказал: что-то наша Смородина давненько не припадала к Чернильнице! Так рядом с одним именем собственным встало другое имя собственное.
Солнце скатилось за соседнюю крышу. Зазвонил телефон.
— Смольный, — сказал в трубку Крылов.
— Живой, Дедушка? — сказал Бронников — Это Латы. Жди нас через полчаса. Не кашляй, милок.
Крылов вовсе не кашлял. Неожиданно он испытал к Бронникову неприязнь, слишком явную, чтобы не цокнуть языком. Снисходительность Бронникова сообщала о заурядности Крылова. «Не такой уж я заурядный», несмело сказал себе Крылов, и вдруг впервые чужой голос подсказал ему: «Мы такие, какими нас хотят видеть. В другом окружении ты, чем черт не шутит, глядишь, раскрылся бы, расцвел».
— Нууу? — сказал вслух Крылов, и тут часы пробили пять: «Да. Да. Да. Да. Даа…»
— Нет, — отмахнулся от них человек, — нет, придумываю. Завидую.
С полгода назад Бронников, сильный, крепкий мужчина, не побоялся подраться на улице с двумя хулиганами, увидев, что они пристают к жене Крылова, Любе. Побил их.
«Это, видно, оттого, что я давно не был один и задумался, — решил Крылов, — и не с той стороны задумался».
Но мысли смелее нас и сильнее нас. Они потекли с обеих сторон, желанные и нежеланные.
Бывало, за праздничным столом появлялись новые улыбчивые люди — чьи-то родственники, сослуживцы, гости из других городов. Их встречали с искренним радушием и умело лепили из них героев вечера. Поэтому о Смородине шла завидная слава. Один из гостей, модный столичный психолог и средней руки патриот, в интервью московской газете воспел провинцию, доказывая, что, покуда в глубинке есть такие интеллигентные сообщества, как Смородина, Россия здорова, соборна и способна возродиться.
Но в Смородине не приживался никто — ее необходимо эластичный круг сложился и замкнулся. Ни больше ни меньше, не задохнемся и не расколемся.
И все роли в ней были разобраны или розданы, навсегда утвержден список действующих лиц. В высшей инстанции. Однако здесь и был главный подвох. Крылов не мог не думать с легкой досадой: какие-то весы, все взвешено и упаковано. Его роль ему представлялась бледной, необязательной, тесной. На весах Смородины ценилось равновесие плюса и минуса. Если плюс был большой, то и минус разрешался заметный, сочный. Стаханов был гулящий, но душевный и отлично играл на гитаре. Бронников был жаден и нагловат, но мастер розыгрыша, остряк. Ложников — сух, упрям, неотесан, но надежен, как кувалда. И красив, как Василий Лановой. Истерик и трепло Неелов был патологически безобиден и носил в себе нескончаемый латиноамериканский сериал, его присутствие развлекало и утешало, как утешает нечерноземных селян голод в Северной Корее.
И все — наши.
Крылова задевало, что у него не видели заметных достоинств (нет, и сам он, честно говоря, на свой счет не обольщался), а потому никакого простора для вольностей и задоров для него не предвиделось. Не то чтобы он хотел загулять, как Стаханов, напиться, как Неелов, наступить кому-нибудь на душу, как Ложников. Но все же, все же… Попробуй, однако, загулять — ты не Стаханов, пощады не жди!
Его любили, но понемножку, над ним подшучивали, но без смака, именно снисходительно, как над конфузливым, неповоротливым отроком периода первой задумчивости. Его мнением интересовались редко — чем он может удивить?
Впрочем, что касается мнений — тут царствовали жены. Они и представить себе не могли, что их мужья, они же — Сережа, Петя, Саня — что-нибудь понимают в жизни. Работают, стараются, любят детей — вот и молодцы. Недаром на них потрачены годы. Их профессиональные успехи представлялись женам суммой механических, добросовестных, но не столь уж одушевленных усилий.
Перекуривая на кухне, мужья добродушно жаловались друг другу на такое чванство. Но, может быть, и это входило в ролевой расклад, и было отмерено на тех весах?
Еще до этого вечера Крылов, случалось, задумывался: а ведь каждый из смердов вне компании ведет себя, вероятно, как-то иначе. Все меняются с опытом, с годами, и большая часть жизни каждого проходит не в Смородине, а в общении с другими людьми, человек воюет с собой, с судьбой, обновляется и побеждает, сдается и предает.
Не усилился ли запах серы, исходящий от Бронниковых, не тянет ли на желтый дом говорливый сморщенный Неелов?
Может быть, может быть.
Но не зря же тридцать лет подряд, собираясь в кольцо, играем, без особой натуги, в самих себя тридцатилетней давности — в Сережу, Машу, Петю, Любу? Разве это не святая ложь — да ложь ли, разве те ребята умерли в нас совсем? И как порой остро, как гордо ощущается верность, надежность нашей лицейской смычки вокруг Чернильницы!
2
Вопрос исчерпан, надоело. Последняя туча рассеянной бури — Крылову припомнился прошлогодний строевский тост за дружбу и братство. Строев закончил его так: «Смородина моя! Случалось всякое. В какое токмо дерррьмо мы с вами не вляпывались, но становилось то дерррьмо удобрением, и оттого наш Куст густел и крепчал!» Крылов тогда бездумно вставил: «Сказано красиво, но в перебор. Как хочешь, про дерьмо мы с Любой — пас». И все посмотрели на него с сердитым недоумением, словно он ни с того ни с сего разбил хрустальную вазу, и Люба вместе со всеми. Поежился он тогда, и сейчас поежился.
Завидую, сказал себе Крылов, придираюсь. Кругом одинокие, одичалые сверстники, заевшие своих близких или заеденные ими. Некуда им пойти и не к кому, их высасывает алкоголь, телевизор, прокисшее самолюбие. Иных уж нет, иные есть, но лучше б они куда-нибудь делись… А мы-то — плющом увиты.
Крылов не готов был еще понять, что все они, и он с ними, цепляясь так настойчиво, за юность беззаботную, тем самым подтверждают, что ничего слаще простых радостей от тех первых поцелуев, от тех смешных подвигов, ничего глубже тех наивных открытий в их жизни с тех пор не было. И с каждым годом все более увесисто откладывалось в спасительном подсознании, что и не будет никогда.
Наконец-то телефон зазвонил снова.
— Спускайся, — сказала Таня Бронникова, — мы у подъезда.
Они обнялись и по разу поцеловались в губы.
— Мы без машины, — сказал Бронников, — аккумулятор выпал.
— Неаутентично, — покачал головой Крылов.
— Берем такси — и вперед, — сказал Бронников. Крылов пошарил по карманам.
— У меня с собой ни рубля.
— Какой вопрос, — сказала Таня, — деньги охапками.
И они поехали на такси. Ехать было прилично, да все равно недолго, и Крылов снова пожалел, что он не удержался, съел бутерброд и хватил стопочку.
— Хватил стопочку, съел с балычком, — вздохнул он, — зачем? Все испортил…
Единственное, что реально (Бог с ними, с меренхлюдиями) притупляло, опресняло радость встреч за столом — наступила эпоха, когда все есть, что съесть. То ли дело, братцы, раньше: банкетов, свадеб ждали, как Ной голубя. Голодно было, пусты угрюмые магазины, убог неопрятный общепит. Дорвался до фунтика питательного — напираешься до самого отказа, доедаешь ночью на кухне, допиваешь до того, что веки падают на щеки. Чудесным ритуалом было обсуждение массивов съеденного и похвала хозяевам за щедрость и мастерство.
— Тогда нам легко было угодить, — сказал Бронников, — достали палку полукопченой колбасы, налепили пельменей. Привезут майонез из Москвы, «Пепси-колу» эту мерзкую из Новосибирска — вот тебе пир Бальтазара.
Нынче все доступно, все приелось. Проклятый холодильник манит: открой меня, достань из меня, ты же был голодный студент — это неизлечимо!
— Постоянно переедаю, — сказал Крылов, — ничего поделать не могу. Слаб.
Буженина, сервелат, печеночный паштет, свежие овощи и фрукты, разноцветные дамские ликеры и прочее повседневны, как международный терроризм.
— Сейчас развелись сволочи, — сказала Таня, — под предлогом, что все есть, кормить, значит, пошло, завели моду угощать пареными овощами и парагвайским чаем. На полтинник, сквалыги, толпу довольствуют. Этот чай — посмотришь на него, принюхаешься — под насыпью железнодорожной собирают, когда с дачи возвращаются. Дожидаясь электрички.
— Да, было же время, — воскликнул Бронников, — когда на поминках профессора Фогеля профессор Антипов уединился на кухне, чтобы в одиночку опустошить трехлитровую банку помидор, засоленных с горчицей, с корицей, с сахаром!
— И никто его за это не осудил, — подхватил Крылов, — все его поняли! И сам он превратился в помидор, пахучий, огневой!
— Все есть, — печально сказала Таня, — а таких помидоров кто нынче засолит? Таких помидоров нет.
Такси бежало через центр, порхал снежок, горели окна, витрины, вывески. И все до единой неоново-аргоновые буквы на вывесках были целы. Знал бы Крылов, Сергей Николаевич, что через десять минут его прежняя, какая-никакая жизнь сложит крылья и рухнет — псу под хвост.
3
В двух кварталах от дома Ложниковых таксист, человек с сильно подержанным лицом и молодыми угольными кудрями, аккуратно притормозил.
— Вы извините — сигареты кончились, одну секунду, — сказал он. И вежливо побежал в магазинчик под названием «Виктория». Сидевший на переднем сиденье Крылов обернулся к Бронниковым.
— Купили бы минеральной, Ложников обычно забывает…
— Бежим! — закричали Бронниковы в один голос, будто не веря своему счастью, и, хохоча, как демоны, выскочили из машины. Растерявшийся Крылов, не веря глазам своим, проводил их взглядом, пока они не скрылись за горкой в глубине двора. Как молодо они летели, взявшись за руки!
Задние дверцы оставались открытыми, в салоне горел свет. Хриплый женский альт сказал:
— Шестьдесят третий, ты отработал? Казаков, ты где?
— В магазине, — ответил Крылов, — сигареты покупаю.
…Водитель очень удивился. Он был уверен, что разбирается в людях…
Таксист: — Взяли и убежали?
Крылов: — Сказали «Бежим!» и убежали.
Таксист: — А вы что же? Стыдно стало?
Крылов: — Не понял, что такое… Да, стыдно стало. Я и не хотел, поверьте… Я не ожидал от них — глупая шутка!
Таксист: — Не шутка, а жлобы. И денег у вас ни копейки?
Крылов: — Ни копейки. Я отдам, я исправлю… Завтра.
Таксист: — С вас двести рублей. Сегодня.
Крылов: — Я найду вас, честное слово.
Таксист: — Я и сам честный человек. То-то адрес не сказали — «на углу», мол. Поехали!
Крылов: — Куда… поехали?
Таксист: — А куда они убежали — туда и поехали!
Крылов: — Нет! Это невозможно! Пожалуйста, не надо! Я опозорюсь.
Таксист: — Они вас уже опозорили. А вы говорите: опозорюсь. А я-то здесь примем? Мои дети тоже кушать просят.
Крылов: — У вас много детей?
Таксист: — Шестеро.
Крылов: — Ооо!.. Они не хотели меня подставить. Так вышло.
Таксист: — Понятно. Вы же «не успели»… Хороши культурные люди! Профессор такой, профессор сякой, помидоры…
Крылов: — Я отдам. Скажите, куда привезти деньги — я завтра привезу. Я педагог.
Таксист: — И друзья ваши — тоже, на, педагоги? Шапка у вас — давайте в залог. Сойдет, туда-сюда.
Крылов: — Что значит «сойдет»? Новая, барсучья!
Таксист: — Давайте, давайте! Запишите телефон, придете — обменяете деньги на шапку. Триста рублей.
Крылов: — Вы сказали: двести.
Таксист: — Уговорили.
Униженный, трясущийся Крылов отдал шапку, записал телефон, извинился и пошел дворами к Ложниковым. Господи, какое оно бывает — облегчение! Путь был темный и безлюдный, на вспотевшую лысинку падали нежные снежинки.
Он меня ни разу не обматерил, с уважением думал Крылов, он мне «вы» говорил. Что ни толкуй, времена меняются.
4
Люба встречала его у подъезда, накинув шубу на плечи, с непокрытой головой. Ему захотелось ее обнять, но он не решился: она и так считала его склонным к малодушию.
— Плакала моя шапка! Водитель забрал в залог, — сказал он со значением, холодно. И добавил лишнее: — Увидел: человек приличный, им попользовались — мной. Слова худого не сказан. Извинился но забрал шапку, под выкуп.
— Как же ты мог? — раздраженно сказала Люба, — рохля рохлей, куросмех.