Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рожок и платочек - Владимир Михайлович Костин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вы всячески настроили ее против жизни, в которой, замечу, не одни хамство, очереди и блат, а еще и люди летают в Космос и строят БАМ, ГЭС и ЛЭП.

Я понимаю, безусловно, что Вам, на Вашем «дне морском», это в целом и в частности, «до лампочки», как выразился персонаж новой, отличной кинокомедии, которую Вы, конечно, не посмотрели. Думаю, с юмором Вы не дружите.

Советую Вам посмотреться в зеркало — и за меня, и за себя, и подумать об Олечке, у нее-то другой опоры, кроме Вас, нет.

Не жду от Вас ответа. Прощайте. Подполковник ВВС СССР в отставке Линевич Герман Григорьевич».

АГАФЬЯ: Я проснулась рано, к рассвету, до птиц. На моих глазах затлели и вспыхнули марля и занавески на любимом восточном окне, выходящем в огород. Солнце молча захватило всю раму, и следом запузырилась, попросилась в дом марля, натянувшаяся от пригоршни такого знакомого мне рассветного ветерка. И я услышала тишину, ее слышно, когда Солнце провожает Луну, и тишина словно лопается от своего преизбытка.

И вот, будто бы у изголовья, царапнув коготками свой порог в скворечнике, осторожно, с достоинством отозвался на приход света старый скворец, лучший из моих соседей. Не нам, не нам, подумала я, выбираясь из постели. И поняла, что неспроста я так бодро себя чувствую в это последнее утро с Лялькой. Дышалось легко, почти радостно, в пальцы немедленно налилась сила, по-юному хотелось поскорее умыться, завтракать, надуться чаю и поговорить.

И даже споткнувшись о Лялькин чемодан, я сказала себе: какой отличный, вместительный, уважительный чемодан красноярского ремесла мы купили Ляльке.

Это и есть жизнь. Лялька уезжает по распределению в Высокий Яр, от зажившейся старухи уезжает внучка, они расстаются, очень может быть, навсегда. А старуха не прочь порадоваться июльскому утру, скворцу и яичнице с колбасой.

Но на свет Божий явилась Лялька, босая, в новомодной откровенной ночнушке, и ее первоцветное, родное тело потянулось во все стороны света. Я вспомнила про ее мать. Мне не расхотелось разговаривать, но повело на полушепот, а полушепот вразумляет говорящего, прижимает его к белой стене. Я стремительно постарела, но, пожалуй, обрадовалась, что теперь все будет как положено.

И три часа до похода на недальний вокзал, и сам поход получились грустными, чистыми, так однажды мы с Лялькой разглядывали умирающий лесной родничок. Но и утомительными: я уже не жила каждой минутой, я их обгоняла, минуты, и, стыдно сказать, не столько думала о том, как мы попрощаемся, легко или слезно, сколько о том, что я сделаю после, по ту сторону нашей отгоревшей с Лялькой жизни. Однако я обижалась, не совсем, выходит, честно, на то, что Лялька торопила меня: пойдем, чего сидеть, лучше на вокзале пооколачиваемся.

Пока мы добрались до вокзала, подоспела духота, мы вспотели, захотели пить, но попить было негде. Лялька хотела попить в туалете, но я ей не разрешила: ты уж послушайся меня в последний раз. Она закивала и обняла меня, от нее пахло черемухой.

На перроне, устланном шелухой, окурками и обертками, было людно. Очень много людей, которые ехали, казалось, из ниоткуда в никуда: дурно одетые, опустившиеся, грязные и матерные, с торбами и деревянными саквояжами. Не бывавшая на вокзалах сто лет, я смотрела на них жадно, вспоминала свое. Мало что изменилось с тех пор! Какой-то паршивый дед попросил у меня закурить. Я не сдержалась: «Что ж ты, с руками и ногами, так себя содержишь, засаленный, вонючий?» Он ответил: «Точно, бабка, давно не моюсь, весь закожурел. А ты возьми меня к себе».

Затем, однако, на перрон вывалился стройотряд, студенты, мальчики и девочки в форменных курточках, с гитарами, на которых они не умели играть. Многие из них, судя по разговорам и лицам, маялись со вчерашнего перепоя. Они собрались в кучу и спели, кривляясь, песню «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз». Дурацкая песня, сказала я Ляльке, они думают, что поют? Да это же так, для звона, ответила Лялька, поют одно, думают другое, делают третье. И всем хорошо. Чего ты придираешься? «Хорошо! — сказала я. — Ты, Лялька, выживешь, я за тебя не беспокоюсь». «Бабуля!» — обиделась Лялька, а сама бесконечно крутила головой: где же Володя?

И Володя пришел — стремительно выскочил из-за угла, улыбаясь, как щенок. Знаете, какой плакат повесили у нас на площади Ленина, закричал он за десять шагов, красный фон, зеленые буквы: «Земляки! Выкосим, все, что выросло»! Глубоко, правда, Агафья Васильевна, сказал он, беря Ляльку за руки.

Я тупо согласилась. А от другого угла к нам несло Лялькину подружку, Анжелку, «француженку» из Малого Протопопова, наштукатуренную девку в мини-юбке. У нее были такие здоровенные гладкие ляжки, по-своему стройные, что студенты замолкали и один за другим впивались в них глазами, а их подруги по очереди отворачивались, морща нос. Паршивый дед, куривший, сидя прямо на асфальте, бойко поприветствовал ее снизу:

— Ну и колотухи у тебя, комсомолочка!

Она картинно расцеловалась, надо же, с Лялькой и Володей, и они залопотали, встав треугольником, ко всем и ко мне спиной, хоть возвращайся немедленно домой.

Я уже поняла, что Лялька душой в поезде, в путешествии, в новой жизни, и с этим смирилась, но не могла разобраться, любит ли она этого Володю? Она глядит на него, нежно улыбаясь, они несколько раз обнялись. А что за этим? Или Лялька верит, что разлука ненадолго, что он к ней приедет, что все перетерпится и т. д.? Или Лялька нежна от великодушия, щедра от облегчения, напоследок? А потом письмо: извини, Володя?

Я мечтала, чтобы Лялька разлюбила его. Мне грезилось, что какие-то признаки ее охлаждения мной наблюдались. Володя все чаще мне представлялся ненадежным юношей, любившим не Ляльку, а то, что он в утеху себе про нее придумал, что-то пасторальное, черт его дери. И отдельно хотел ее милого тела. И сейчас — сей час — он с большим волнением косился на ляжки этой Анжелы и, обнимая Ляльку, непроизвольно переступал ногами так, чтобы видеть Анжелкины сочности. Не любил он Ляльку — или недолго любил.

Загудел электровоз, заголосили проводницы. Лялька поцеловала меня сухими, резиновыми губами: «Я сразу напишу, бабуля!» Как они прощались, целовались с Володей, не видела, опустила глаза и так махала, махала, махала рукой, пока Володя и француженка (спасибо, что не под ручку) не нависли надо мной: вас проводить, Агафья Васильевна?

— Идите, ради Бога, — пролепетала я, — мне одной будет лучше.

— Хорошо, понятно, — согласился Володя, — я завтра приду в гости, ладно, Агафья Васильевна?

— Приходи, конечно, — легко ответила я. Я знала, что он не придет.

И он, молодец, не пришел: ни завтра, ни в воскресение, никогда. Я добрела домой, выпила четыре чашки чаю, закрыла все ставни, разделась и легла и проспала до обеда.

В обед я встала, хорошенько умылась и растопила печь до отказа. Зимой она так не жарила, не гудела, не подпрыгивали так отчаянно дрова в огне, как в этом июле 1978 года. Да едва не задохнулась: забыла, как дымит летом не в срок разбуженная печь.

Я достала платочек, погладила его по золотой каемочке, расцеловала заветные буковки «А. Н.» в золотистом околосье. И пошел в огонь платочек цесаревича, невинно убиенного ровно шестьдесят лет назад.

Я торопливо выбежала во двор и посмотрела на трубу, на голубой дым, рвущийся из нее в бежевое небо. Этот клуб? Или этот? Что придумывать — не было знамения…

— Бабка Агафья! — закричал идущий ко мне по переулку дядя Сережа, Фарш, — ты зачем раскочегарилась в этакую Сахару? Совсем рехнулась? Лучше займи мне два рубля, шланги дымятся!

Он просил без надежды, от скуки, зная, что я никогда не даю на пропой, и потому не подлизывался. Как же он удивился, когда я дала ему пятерку без отдачи, с наказом только помянуть раба Божьего Алексия. Через пару часов, убитый солнцем, он уже лежал у моей калитки, надо понимать, рапортуя, что мой наказ исполнен.

ВОЛОДЯ: Последнее, что мне о ней известно: зашла, не оглянувшись, в вагон и уехала на недальний север в компании грибников, ягодников и командированных. Ставить уколы и банки на краю самого большого болота в мире. Плохо, очень плохо помню прощание с Лялей. То, что было после, в тот же день, сохранилось в памяти со всеми ненужными подробностями. Разлука ударила по мне почти смертельно. Осознал я это, правда, с опозданием. С начала осени я забился головой о стенку и добился до пожизненного тика с миганием и исключения из университета. Мать выгоняла меня из дому, и я месяц ночевал где придется, пока не схватил воспаление легких, не попал в больницу, откуда мать и забрала меня обратно.

Расстались, разделились мы сухо, не целуясь, пестуя обиды. Моя вина. С весны Ляля жила в тревоге, думала о новой жизни, ждала от меня поддержки. Может быть, она и не пошла бы за меня тогда замуж, но попросить ее об этом я был обязан. (И ведь хотел, ого, как хотел, но ждал знамения.) Мир стучался в наше одиночество, и с этим надо было что-то делать.

А я твердил: время рассудит. И Ляля обиделась, измучилась сомнениями, закрылась. А я умудрился разглядеть во всем этом обидные знаки охлаждения ко мне, опостылевшему, поднадоевшему. Я приходил к ней, боясь, сегодня она мне скажет: извини и прощай. Страдая, ревнуя, я не видел ее страданий и ревности.

Между ней и мной встала ее гордость, ее достоинство, между мной и ею — мое самолюбие, моя слепота.

Тогда, на вокзале, Ляля спокойно, слишком спокойно сказала мне: бабулю не провожай, она не захочет. Ты подойди к ней и попросись в гости. Можешь потом не приходить, но, пожалуйста, попросись. Хорошо? Хорошо, ответил я. Попросился и не пришел: бабуля кивнула откровенно по-болгарски. Не додумался я, что Ляля, переступив через гордость, все-таки бросила мне спасательный круг.

Я должен был попросить: напиши (скорей, и я немедленно приеду). Промолчал, надувая вены и нервы. И она не сказала: напишу. Мне бы потянуться к ней губами — сдержался, боясь, что она отвернется. А она не могла, просто не могла даже потянуться ко мне первой.

С вокзала, сдерживая стоны, с головой, набитой пеплом, я побрел куда глаза глядят. Ноги привели меня к Н. А. Ну да, довериться я мог только ему. Только он мог дать мне совет ценой в счастье.

Но ничего не вышло.

В душной комнате разило потом. Огромный Н. А. метал книги с полки в распахнутый чемодан. Другой чемодан уже был собран и стоял у входа. На полу валялись сочинения Корнейчука с унизительными следами насилия над ними.

— Уезжаю домой, в Бийск, — прорычал Н. А., мельком на меня оглянувшись, — меня выперли! За антисоветчину выперли!

— Нет, биографию портить не стали… Пожалели, приписали аморалку! Пьянство (они якобы не пьют)! Фамильярные отношения со студентами! Нецензурная брань (это я анекдот рассказал на картошке секретарю партбюро, про Пушкина во мху, он добавки требовал, взяточник, мерзавец)!

— Разврат! При Могилевском, что топчет студенток, как кур, — я развратник!

— За разврат? — я был потрясен. Н. А. отличался чистотой нрава, и вообще являлся холостяком.

— За разврат! А помнишь, Людочка Пряжникова? О, она им все рассказала. Как они внимали, как завидовали!

Задыхаясь, он сел на стул. Стул заверещал. Н. А. опустил голову.

— Чего нос морщишь? — не видя меня, пробормотал он. — Думаешь, жара меня доконала? Нет, брат, это я со страху просмердел насквозь. Перебздел насчет политики!

Мое горе подвинулось, я переживал за него. Я возмущался, я понимал, что его подло принесли в какую-то плановую жертву. Но я не знал, что сказать, и тоже опустил голову. Н. А. истолковал это по-своему.

— Испугался, душка, — вдруг рявкнул он, — слушай: а пошел ты к черту! Двигай! Уж ты-то вырастешь таким же, я знаю. Душка!

«Душка». Почему «душка»? Я пошел, глупо, несчастно улыбаясь.

— Сволочи! — зарыдал за дверью Н. А.

Так в жаркий июльский день я простился с единственной в жизни любимой и единственным в жизни светочем разума.

Прошли июль, август, набежал сентябрь. Ляля молчала. В сентябре я понял, что весточки от нее не будет. Никогда.

Все кончилось. Я проклял свое самолюбие, и разгаданная вина давила меня, как египетская пирамида. Но и веру в себя, уважение к себе я потерял навсегда.

Найди я Лялю тогда, найди сейчас, прости, прими она меня — кто, что я был бы или буду перед ней? И что было бы или будет между нами? Я же отныне «Мигалкин», именно «Мигалкин». Это же так некрасиво!

……………………………………………………

А может быть, судьба мудра и не могла быть щедрее? Может быть, оно и хорошо, что мы не успели приземлиться, что так получилось? Я плачу.

СОСТАВИТЕЛЬ: Погода правит детьми и стариками. Бабье лето в тот год запаздывало, его перестали ждать, и горожане, измученные повседневной стылой моросью и ознобом, призывали крепкий подсолнечный морозец и снег. К концу октября сплошные моховые тучи разбежались. Теплый казахстанский ветер прохватил городские холмы и ложбины, потеплело сразу градусов на десять. В переулке снова запахло опростанными огородами и речной отравленной тиной. От нечаянной радости немножко остервенела старая коза: она дважды бодала дядю Сережу-Фарша, приметив его телесную и душевную зыбкость.

Каждый новый день был теплее предыдущего, и так прошла неделя.

А потом, ночью, после того как многие попили вина или чаю на свежем воздухе, на крыльце или лавочке, говоря про май-месяц, пришел жестокий ревущий якут и в часы заледенил, заковал, запечатал все, завалив колючим снегом. Участковые педиатры в те дни забегались. Слегли тысячи стариков. Такие перепады давления и настроения им были не по силам, сосуды трещали от беспощадной перегрузки.

Врачи со стажем и сегодня вспоминают про эту беду в подробностях и с ужасом.

Старуху из дома номер 14 увезли во вторую медсанчасть. Через три дня она умерла. Она отходила в сознании и рассказала нянечке, где у нее в доме припрятаны деньги на похороны. Известили соседей. Деньги нашлись, и с ними — подробная роспись, сколько и на что потратить, вплоть до поминального стола. Соседи, побаивавшиеся, то есть уважавшие старуху, были тронуты, обнаружив, что Агафья пригласила на похороны всех старожилов переулка.

Незадача была в том, что единственная родственница старухи, внучка, прошедшим летом уехала по распределению куда-то на север. А куда — никто не знал. Искали адрес, письма от нее — не нашли. Вообще ничего рукописного, кроме стопки внучкиных школьных тетрадей, в доме не имелось. Умерла бабушка в четверг, хоронить ее надо было в субботу. О том, что можно навести справки о внучке в облздравотделе, догадались только в пятницу вечером, когда старухи сидели над телом усопшей и ругали Ляльку, обсуждая, каких трудов стоило забрать Агафью из морга, чтобы проводить ее на тот свет по-человечески, через свой порог.

На кладбище стояла стужа, могилу в срок не приготовили, труженики заступа требовали водки и приплаты — получили их, потому что Агафья Васильевна отписала им хорошие деньги. Как в воду глядела, отмечали соседи на поминках, и здесь угадала, что будет такая проблема. На поминках в основном говорили об ее уме и простоте ее жизни. Странно, но, воспользовавшись таким поводом, люди пробыли в осиротевшем доме лишнее время и разошлись неохотно. Они впервые сидели все вместе за одним столом, и оказалось, что они друг другу не противны. Это робкое чувство локтя заставляло их думать об Агафье с неясной (пусть забытой вскоре) благодарностью, несмотря на то, что все эти хлопоты о чужом человеке, когда о себе-то позаботиться некогда, поначалу им досаждали до остервенения.

Хромая нянечка из больницы, принявшая, неожиданно для себя, большое участие в этой истории, слушала похвалы умершей с таким видом, словно они были адресованы ей самой, и говорила, что бабушка проявила замечательную выдержку, силу духа, не роптала и уронила слезу лишь после того, как умерла. «Закрыла глаза, дыхание остановилось, пульс пропал, побелела — и вижу: по скулам пробежало по капельке». Это обсуждалось не раз, хотя здесь нянечке не поверили.

А в понедельник новая почтальонка принесла письмо от Ляльки и отдала его Христолюбовым. Три месяца трудилась над ним внучка и все не могла отправить (из-за маленького письмеца, приложенного к главному), конверт был пухлый и весил, как бандероль. «Село Высокий Яр, ул. Профсоюзная, д. 8». К Ляльке полетела срочная телеграмма. И на нее были отложены деньги, истраченные, как вышло, последними, а не первыми, как значилось в списке расходов.

Лялька приехала во вторник вечером. По распухшему лицу было видно, что она выплакалась в поезде. Наскоро обошла соседей, выслушала все, что ей сказали, почти не задавая вопросов, кивая после каждого слова слишком часто, чтобы понимать услышанное как следует. Старушка Артемьева предложила ей: хочешь, приду к тебе ночевать, вдруг тебе страшно или плохо будет? Лялька отказалась: спасибо, не нужно. Ушла домой. Свет горел в доме считанные минуты.

Через час мимо дома прошел дальний сосед, младший из братьев Камневых, Виталий. Ему было 26 лет, он работал мастером на ДСК; высокий, сутуловатый парень. Оба его старших брата, Геннадий и Анатолий, заслуженно считались опасными шанхайскими идиотами, но он, несмотря на холостячество, большую физическую силу и бездну свободного времени, не гулял, читал кое-какие книги, а если не читалось — «тупо», по мнению братьев, подкидывал гирю. Эти подробности могут иметь значение.

Этот Камнев прошел мимо дома намеренно, он был влюблен в Ольгу (то есть в Ляльку), поэтому шел не спеша — плелся, вглядываясь в темные окна. Он любил ее издалека, стесняясь, непоследовательно, она ничего об его чувствах не знала и едва замечала его самого, они не здоровались. Но он относился к ней настолько по-доброму, тепло, что, когда в доме номер 14 стал появляться маленький студентик, младший ее годами, Виталию не пришло в голову сделать студентику что-нибудь плохое, помять его и отвадить от Ольги. Другое, у него однажды мелькнула мысль химерического свойства: кто-нибудь, пусть даже брат Геннадий, нападает на этого мальчишку, а он, Виталик, защищает его, причем делает это исчерпывающе-убедительно… и так далее. Очень оригинально.

От улицы до дома — метра три-четыре, но месяц светил ярко, выхватывая из тьмы цветочные горшки на подоконниках. Поравнявшись с последним окном, Виталий запнулся: над цветками размытым дымным овалом висело Ольгино лицо. И тут же утонуло во мраке, а на его месте вспыхнул, как маячок, настойчивый красный огонек. Поэтому Виталий дважды, не в очередь, судорожно втянул иглистый воздух. И то, что называют сердцем и душой, дважды напомнило ему о себе. Какая печаль такая печаль!

Он поступил, как выяснилось, правильно. Решение могло быть единственное, достойное человека, прожившего тысячу лет. Виталий осторожно снял шапку и, не клоня головы, не глядя в окно, пошел дальше, домой, стараясь не ускорять шаг, идти спокойно и прямо. Это было, и этого не было. Полный сострадания и любви (а как еще об этом скажешь?), он думал о том, что это страдальческое курение безусловно некурящей Оли договаривает о ней все то самое высокое и чистое, чего он еще не мог знать, но что мечтательно в ней предполагал.

Он не спал до утра, даже не вздремнул, даже не закрывал глаз. На работе он был, как никогда, решителен и дерзок и, как никогда, бестолков. Начальник цеха не любил его за высшее образование и некоторый необоснованный апломб, но обычно воздерживался от критики, побаиваясь его силы и вспыльчивости. Сегодня он в отчаянии сказал Виталию много ужасных слов. А тот отряхивался от них небрежно и несамолюбиво. Когда Камнев вернулся домой, праздничный, готовый умереть за любовь, он узнал, что Оля уехала в свой Высокий Яр.

Лялька встала рано, чтобы изготовить самодельную ленточку на венок, и потратила три часа на раздумья о прощальной надписи. В итоге текст едва поместился на полотне. Стремительно мельчая слева направо, буквы худели, теряя всякую убедительность: «Прощай, бабушка, прости меня, я тебя никогда не забуду, Ляля». В половине девятого к ней пришла старуха Артемьева, чтобы проводить ее на кладбище. На месте выяснилось, что она начисто забыла, куда идти. Слава Богу, им встретился сторож, указавший, где свежие могилы простых советских людей.

Лялька хотела бы постоять и поплакать над бабушкиной могилой, но присутствие сиропно-говорливой Артемьевой ей очень мешало. Что ж, в следующий раз она придет сюда одна. Дешевый памятник со звездочкой поразил ее своей макетной несерьезностью, глупостью. На кладбище она побывала впервые.

У Артемьевой была своя корысть. Она старалась угодить Ляльке, потому что была уверена: Лялька останется на севере, и поэтому получится навязать ей квартирантов. Внучка с мужем уже три месяца сидели на ее шее, не могли найти никакого, ни самого завалящего жилья в переполненном через края студенческом городе. А тут ухоженный дом без хозяина (!), с мебелью, и сторговаться можно было, пользуясь моментом, за ту же тридцатку в месяц.

Так оно и вышло. Лялька отдала ей ключи. Перед тем она находилась по городу: запустила наследственное дело и купила продукты и валенки, которые в селе достать было невозможно. Дома перенесла все, что нужно, в чуланку и закрыла ее на замок. Много времени ушло у нее на напрасные поиски памятного ей серебристого платочка. Когда она, безнадежно вздохнув, оставила это дело и глянула на часы, то поняла, что в баню ей уже не успеть. В Высоком Яре казенная баня работала для женщин в пятницу. Ей пришлось вздохнуть еще раз.

С собой она забрала собственное нераспечатанное письмо, любимую бабушкину кофту и старинный заварничек.

Прошло месяца полтора. Однажды вечером Лялька поняла, что втянулась в унылую взрослую жизнь — поймала себя на том, что о другой не думает, огрубела и говорит с окружающими на их языке. Она испугалась: жизнь пошла по кругу — и все ее новости будут теперь зависеть от возраста и трудовых заслуг? Она достала свое длинное письмо бабушке и перечитала его за двумя стаканами чаю. Оказывается, она мало что забрала с собой в свою нынешнюю жизнь и превратилась в совсем другого человека. «Лялька» из письма (давно ли она над ним корпела?) ее раздражала. И это мягко сказано. В конверт было вложено еще одно письмо, вернее, письмецо. Его она перечитывать не стала и выбросила в ведро вместе с хроникой трудов своих и дней. «Ой, смотри, девушка, заскучаешь — беда будет», — вспомнила она давным-давно услышанное. Где, от кого? Не от бабушки, конечно…

Новое, от подвала до крыши невыносимо пропахшее масляной краской общежитие построили в центре села. Торцом оно упиралось в площадь, на которой без остатка размещалась вся районная власть и культура. Валил снег, и беспрерывный хруст снега под окном означал, что народ направляется в кино, где крутили «Зиту и Гиту». Ольга не ходила в кино — подруг она не заводила, а одной туда отправляться было рискованно, — пристанут, и еще как грубо: здешняя молодежь стыдилась своего сельского происхождения, приблатнялась через одного и уважала пошлость.

Ольга подумала: на работе, где ее защищает белый халат, где ей, сменяя друг друга, говорят спасибо разные, порой вполне паршивые люди, ей легче, бодрее, чем «дома», где она не слазит с кровати, измученная нытьем сожительницы, толстухи Анюты, учительницы начальных классов по прозвищу Кадка. От нее сбежал жених. «Сорвал цветок любви и сбежал за час до ЗАГСа. Как был, в костюме с галстуком, в нейлоновой сорочке. Все зимнее оставил. Забыл, что он партийный».

(Партийная тема звучала каждый вечер. Недавно, когда на прием явился пожилой, плешивый и потный второй секретарь райкома, с подозрением на очаговую пневмонию, заполнявшая бумаги Ольга была не к месту смущена озорной задней мыслью и не удержалась — прыснула…)

Спустя два дня, рано утром, возвращаясь с ночного дежурства, Ольга зашла в магазин, встала в очередь и сквозь витрину увидела в полный рост двух мужчин, идущих со станции через площадь. Правильно, поезд уже прибыл, гудело. Один, главный инженер местного СУ, с оживленным предновогодним лицом нес наперевес отличную пихточку. Другой держал в руках по чемодану. Чемоданы его старили. Безо всяких сомнений его звали Виталием Камневым.

Ольга сразу и благодарно вспомнила, как он снял шапку перед ее окном той ночью. По тому, как он вертел головой, вполуха слушая своего нового начальника, она с одобрением сообразила, что парень с нашего переулка уже начал ее искать.

Она почти обрадовалась, во всяком случае, не смутилась, несмотря на то, что жизнь бесцеремонно собиралась навязать ей то, о чем молчал ее внутренний голос. Каравай, каравай, кого хочешь, выбирай. Не вышло бы так, что внутренний голос умолк навсегда. Она постояла у выхода, дожидаясь, пока мужчины свернут на улицу Свердлова. В руках полбулки хлеба, пачка печенья и сигареты «Опал». Она подумала: а ведь это почти все, что у меня есть. Посмотрим… «Идущий никогда не опаздывает?»

АГАФЬЯ: В том Городе, в который мне не вернуться, и не хочется возвращаться, потому что его нет, в том Городе мы жили, девочки, не успевшие ничего попробовать во благо. Ну, буквально: мой жених поцеловал меня считанные три раза, и все три совершенно беспредметно, я даже не вздохнула.

Мы презирали помадки Северянина и пилюльки Блавацкой, а по ночам гадали в дортуаре по системе госпожи Ленорман. Мы ненавидели самодержавие, но все, как одна, обожали царскую семью. Мы были нешуточные патриотки, как положено смольнянкам, но не умели отличить ржи от овса, клена от липы.

Выспренние, жеманные, вздорные! Все простится за честность, но вздорные же!

Мы обожали Александра Блока. Но однажды, после поэтического вечера в Университете, он, усталый и демонический, сказал побывавшей там Нинетте (она же — «Фиделька, собачка нежная»): «Страшен человек, который ничего не помнит, и он грядет. Но к тому, кто грядет, возмездием придет другой человек, который все помнит, и он будет еще страшнее». Мы тогда дружно решили, что Блок стал моветоннее паука Мережковского («допился», простодушно заметила шведка Линдберг), и принялись обожать мужественного Гумилева.

Нинетта была моей лучшей, задушевнейшей подругой во все годы, несмотря на то, что подвержена была нимфомании, добивалась меня долго и, конечно, безутешно. Потом она сошлась с одной девочкой-малюточкой, не в ущерб нашей дружбе. А потом платонически (как можно иначе!), но страстно влюбилась в одну из великих княжон. Однажды она загадала: если княжна мне сегодня не улыбнется, отравлюсь. Мы ей, выдумщице, конечно, не поверили. Княжны приехали из лазарета, им было не до улыбок. И Нинетта отравилась, да неудачно, то есть умерла. Бедная, бедная.

А я мечтала о своем Майерлинге, и вышел мне «Майерлинг».

После похорон Нинетты: весеннее сияние, воздух с моря, залетевшая в окно золотая синичка, на столе поминальная бутылка мещанского пива и стебельки первой зелени с могилы Достоевского…



Поделиться книгой:

На главную
Назад