Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рожок и платочек - Владимир Михайлович Костин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Владимир Костин

Рожок и платочек

АГАФЬЯ: На Первомай и к ноябрьским им привозили паек. Привозили поздним утром, минуя лишних свидетелей, когда из переулка рассасывались соседи, а их детки убегали в школу. И вот, когда соседи по разным местам в первом поту строили социализм, у калитки останавливалась черная «Эмка». Просто предъявлялась, без гудков, и никто из нее не показывался.

Авося с грохотом выскакивал из дому, подбегал к машине. Задняя дверца сразу открывалась, две форменные руки подавали ему пакет, такой большой, пузатый. Почему-то, перед тем как принять его, Авося всегда проводил обеими пятернями по волосам, по наследственной смоле. Потом молча хватал пакет, кланялся, как сволочь, и летел обратно, в распахнутые двери. Занеся добро в дом, возвращался закрыть калитку и окинуть переулок снисходительным взглядом.

Поддернет штаны и идет перещупывать всю эту манну небесную. Им привозили колбасу, масло, консервы, даже вино. А в городе всегда, с Гражданской, было голодно, разуто-раздето. Если где-нибудь кто-нибудь счастливый варил щи, от запаха мяса трепетал весь переулок.

Чистый тогда стоял воздух, понятный.

Им было обидно, что этот почет, это богачество приходится скрывать от всех.

А однажды (я рубила у них курицу, сами не могли — брезговали) — однажды Небося узнал, что есть еще чья-то героическая родня, которой привозят иногда и мануфактуру. У тех, на Уржатке, имелся в Кремле герой перекопского засола. Но с каких это пор сиваши-перекопы стали тянуть больше, чем подвиг Часовщика, брата и шурина, которому цены вообще нет?

Они были правы!

Небося даже не сказал — глухо, злобно прошипел (проговорился, забыв обо мне), и Лейка пошла пятнами от зависти, от унижения: я пойду, я найду правду! Небося испугался, замахнулся на нее — искренне хотел ударить. И за это, и за то — накопилось, однако, примачьей злобы! Она присела под его розовой ручонкой: молчу, осознала. Не успела в себя прийти, а он уже прощения просит, опомнился. Конечно, выставят его на ветерок, дадут пинка под зад — прощай, маслице, здравствуй, родное Горелово-Неелово.

Узнать, что машина придет на сей-следующий день, было очень легко. Авося одно-два-три утра оставлялся дома, вставал спозаранок, умывался и надевал брюки и отцовский австрийский френч. Его Небося выменял на сало у пленных, что в Империалистическую строили Каменный мост.

И начинал Авося танцевать по дому, все насовывался в окно, все к нему возвращался.

Тут и одной, самой верной приметы бы хватило — что умывался. Потому что он не умывался никогда больше, всегда ходил с гнойными своими знойными глазами.

Даже когда подрос и женихался с секретаршей из речпорта. Причешет грязные волосы со лба к затылку — и пошел. Ну да она того стоила. Спала с начальством после работы, а его манежила из прейскурантов. А потом забеременела, ясно от кого, сделала у Крейцерихи аборт и исчезла, растворилась.

Говорят, двинула на Дальний Восток. Сказала-де товарке, такой же сиповке: я еще летчика себе найду. Там, на Дальнем Востоке, кругом ведь водились одни летчики.

УЧАСТКОВЫЙ: Можете мне не верить, сам знаю, что рассказываю художественно. Про меня подданные говорят: у нас не участковый, а Щучье веление. Но никто не поспорит: самый знатный человек в переулке, да и на всем моем задрипанном участке, был мясник Христолюбов. Ему завидовали до посинения. Крыша у него была бронетанковая, дом как мавзолей.

Сам он, однако, не имел никакого чувства глубокого удовлетворения, жил нервно. В партию, как ни подкапывался, не брали: «Партия, товарищ Христолюбов, не английский клуб, там на деньги в бильярд не играют». А он очень любил в бильярд, не вылазил из Дома офицеров. Офицеры на него и настучали: он сукно у них постоянно драл и два шара расколол, из слоновой кости. С мясом у него сложилась одна морока. Он таскал его домой что ни день, съедать далеко не успевали. Всех излишков не раздашь-не продашь; и прикармливать народ не надо, на шею сядут и опять же оклевещут. Копится мясо, хоть корову из него обратно собирай, копится колбаса.

А холодильник маленький, «Саратов», что в него входит? И поди на работе откажись даже от мосла, завтра же останешься на окладе. А с большим холодильником что-то у него никак не слаживалось, как ни странно. Инициативы ему не хватало, что ли, и трусоват он был, как глупый пингвин.

Мясо портится и портится, зловоние по всему дому. Холодильник откроют — газовая атака. Мухи висят над крыльцом, как грозовая туча, ждут, когда дверь распахнется. Заходишь — протискиваешься сквозь них и парочку наверняка выплюнешь.

Рано или поздно, приспособились всей семьей подъедать порченину. У жены и дочери усы с бородой пробились. И пошел круговорот: от снега до снега носит Христолюбов день за днем мясо свежее, а семья с собаками еле справляются прибирать мясо душистое. Вот такое тебе право на жилье и Конституция в действии. Горе от ума по методу Злобина. Зимой передышка, и снова пирование.

Одна радость — дом отладил, как яичко, забор поставил острожный. Собак ночами откармливал в тигров, на кости они не глядели, костями они друг в дружку кидались. Наверное, сам не видел.

Но и тут застойное явление: до того овчарки обожрались, что стали бессмысленно хозяина тиранить. Придет со службы домой и от калитки полчаса добирается до сеней с дрыном в руках.

Потерпел-потерпел и попросил меня их пристрелить. «Давай патроны, родной мой, у меня подотчет». И опять двадцать пять: сначала он снюхался с двумя прапорщиками в Предтеченске, да они его за его же водку и колбасу обчистили, побили и вытолкали. Науку побеждать усвоили надежно.

Потом все-таки в комендатуре выменял на свиную ляжку четыре патрона. Стрелок я отличный, как приду в горсад — тир сразу закрывают. Навестил я Христолюбова однажды и пристрелил овчарок очень экономно, по пульке на сестру, два патрона осталось.

Вынес Христолюбов три палки колбасы, две мне отдал, третью обратно занес. Собак-то, говорит, две, две было. Да мне и не надо лишнего, я свою меру знаю, не банщик. Чего наглеть, вон, в братской Корее, слышал, комаров с тараканами уплетают за обе щеки.

Последнее, что о нем помню. Шел он утром от свата, утильсырье, домой, пьяный третьим днем подряд и закоченевший. Холодный, поземный выдался ноябрь. Ему кто-то встречный говорит: умер Брежнев, сиськи-масиськи, уронили старика на прощание, чуть в Америку не провалился.

Добрался до отечества, отогрелся, развезло его, но вспомнил: умер Брежнев, простой советский человек. И заплакал навзрыд. Так в слезах и заснул сидя.

Наутро ему сказали:

— Ты плакал, горевал по Брежневу.

— Не верю, что за шутки.

— Есть кому подтвердить, гости были.

— У меня гости были?

— Еще бы! Дядя Саша с тетей Машей из Молчанова приехали, за стенкой храпят, дядя Петя приходил, Старик Патрикеев удовольствие имел.

— А Агафья? Агафья приходила? Ее-то вроде припоминаю…

— Агафья? Ты совсем, отец, допился. Агафья четыре года, как преставилась — ты забыл?

— А… бэ… мэ…

Схватился за голову:

— Ой, срам какой, хоть в петлю полезай! Я же, елки-палки, вечный бунтарь против него был!

То есть успел уже опохмелиться.

Я, конечно, кое-что поднаврал, но чем богаты. Работа у меня скучная.

АГАФЬЯ: Жила я в том доме долго, лет десять, как на дне морском. До Их появления им владели бездетные старики Бадылины, вечные огородники. Такие тихие, такие неприметные люди, что я не то что сейчас — через неделю после их гибели не вспомнила бы их наружность. Словно были они обращенные лицом внутрь.

Получилось утешительно: не разговаривали, не делились. Глаз их не видела. Приду уставшая, наломавшаяся из депо, нанесу им воды, подотру полы через раз — чистотелые были люди — и спать.

Они и друг на дружку не тратили воздуха, не баловались вниманием. И на фотографиях — некрасивые молодые, некрасивые в летах — глядят порознь, вперед, приспустив веки.

И что интересно, знаменательно: жили без зеркала. А я с двадцатого года и по сю пору себя не видела, зареклась. Даже в паспорт свой никогда не заглядывала. Была у них тайна, и я ее уважала и за нее уважала. Сейчас таких людей нет, у нынешних — одни «секреты»: что украл, где наблудил, кого продал.

А погибли старики, убили их за рекой, зарезали в чистом поле, когда они за картошкой ходили. Забрали две торбы с картошкой, фуфайку со старухи, пиджак со старика, сапоги старые, но хромовые.

На сороковой день явилось Лейкино семейство, всем гнездом. Лейка, сестра героя, муж Небося, красный половой, Авося дикий и две дуры-дочки, помладше чурочки. Власть прописала им улучшение жилищного вопроса. За что, почему, долго не могли догадаться. Видно: люди чванятся, но чванятся втемную.

А ко мне подступило лихо: куда деваться? Я в этом доме никто, не прописана, что воздух.

И пошла я замуж, девушкой в тридцать два года. Напротив жил наш деповский, молодой бездетный вдовец. Рядовой партиец, положительный.

С усами моржовыми, с ручищами гранитными. Третий год за мной ухаживал. Таким образом: не успею ступить во двор — он выбегает махорку свою курить и мяукает с крыльца мне через дорогу: «Агафья Васильевна, вы… это… красивая. Вы… это… шли бы за меня». А на работе сторонится, одними глазами обрабатывает. Но ведь не хватается, как эти, с папочкой. Знаю, глуповат, а лучше не найти: видный, умытый, не хищный, простой, честный. А мне новый угол нужен, на этом дне морском — в другом месте наверняка бы не прижилась. Да и, надо сказать, проснулась во мне женщина. Вернее, баба — женщина умерла в восемнадцатом году.

И пошла я замуж, и год-другой даже довольна была, отмякла. Привыкла орехи щелкать и яйца каленые есть. Разве что не могла с ним читать газеты вслух и обсуждать текущий момент. Сначала он на моих отказах не заклинивался: понятно, устала, понятно, месячные, понятно, простыла. Потом поймал: как-то с прицелом наловил рыбешки, накоптил на огороде, добыл сладкого винца. Употребили мы рыбку с винцом, и он спрашивает:

— Какое у тебя настроение, самочувствие, Агата?

— Хорошее у меня настроение.

— А давай, Агата, газету почитаем, чем СССР живет?

— Уволь, Сеня, не люблю.

Он давай читать вслух, я затыкаю уши и хрюкаю.

— Что ты за человек, — возмутился, — добро бы белячка какая-нибудь, ты же наша сестра, из пострадавших!

— Уволь, Сеня.

Обиделся. Газету стал читать, трагически уединяясь, вполголоса (про себя не умел), по складам. Он так надеялся, бедняга, что я ему буду читать, быстрая, как радио. Стал на меня смотреть декабрем. Но отступился.

А потом, как всегда, нашел выход.

— Что ты чудишь, Агата, дело твое, не знаю, но догадываюсь: ты от газеты с детства беды ждешь, жимка у тебя такая. Верно? И ладно. Зато на работе, в дыму паровозном, тебя больше всех уважают — честная «от» и «до», ничего у тебя за пазухой нет. Вот все бы такие были. Ты у меня большевистее иных большевиков.

Брякнул, испугался и начал меня в ухо целовать. А мне так каждое его слово понравилось, что я расхохоталась от души. И он мне навстречу захохотал, радуется. Так и смеялись — каждый о своем.

А время шло. Родила дочь, увлеклась ею. Удивлялась ей с утра до ночи. И как-то вдруг поняла: сошлась я с тобой из-за твоей честности и видеть тебя не могу больше из-за нее же.

Пустая твоя честность, трусливая. Он изо всех сил хотел быть честным-правым — и был самым лживым, хуже кочегара Васьки, пропившего семью. Потому что удавалось ему с удивительным талантом много чего не замечать, не слышать, избегать, держаться подальше. Нет, конечно, не умом он до этого доходил, а естеством, жалким зверьим чутьем. Был, как говорили в старину, гуттаперчевый, лизун. Берег совесть, боялся один на один с подлостью оказаться.

И окончательно все распалось, когда я узнала Их секрет, ставший моей тайной. Баба умерла, появился смысл — и убил бабу.

А он, добрый слесарь, честно не озадачивался моим холодом — так и должно быть: живем не первый год, время трудное, ребенок растет, внимания требует. А жена — не паровоз.

СОСЕД ПО ПЕРЕУЛКУ: Меня они, долой всякие сомнения, звать не хотели. Не хотели, но свадьба же, и, как ни крути, родственник, главное. Выросли вместе на берегу известной сибирской реки Мундровы. Елизавете я двоюродный брат, а Сережка-тезка тоже из нашей деревни. Отец его был главный механик в совхозе, но больше дока по откручиванию пробок. Сережка передо мной заносился: он был начальник цеха на «эмальке», а я грузчик, меня вчера, пожалуй, из десятого магазина выгнали. Попросишь у него на выпивку — отсчитает обязательно мелочью, унижает таким образом. И всегда говорит: когда же ты, Фарш, подохнешь, надоел, ты даже собакам здесь надоел со своим пьянством, они на тебя ногу задирают. Я не обижался, пусть пьяница он был проворнее меня. А я не обижался, потому что имел к нему сочувствие: он дожил в пятьдесят три года до самого жестокого цирроза печени, и пить ему запретили, ни капли. Врач сказал: выпьешь — помрешь.

Он зовет меня на свадьбу дочери, а сам тоскует: все будут пить и веселиться, а он, тверезый и злой, станет им прислуживать, своей рукой бутылки ставить и безобразия за ними убирать. Не за мной, замечу, меня никогда не тошнит, никого не обижу по пьянке, в отличие от него, когда он пил. Печень мою любой людоед сожрал бы и причмокивал.

Честь по чести — старуха-жена дала мне чистую рубаху, глаженые брюки. Наружно употребила одеколон «Шипр».

Пошел, на свадьбу. Ходу — сто шагов, но спеклась такая жара, что уже на полдороге я сильно захотел выпить. Иду и думаю: надо дотерпеть до посадки за стол, не осрамиться.

У ихней калитки развеселая толпа, ждут приезда молодых. Они уже зарегистрировались и поехали кататься — цветы к Ленину, цветы к Вечному огню. Там еще мода такая: распить шампанское и бросить пробку в пламя. И на мосту постоять, потрепетать на ветерке.

В толпе — родня, несколько соседей: Христолюбовы-мясники, Ивановские, бабка Агафья с внучкой, тетя Сима, еще кто-то, немного, зато студентов человек тридцать. Это которые с новобрачными учатся в институте. Студенты что беси. Девчонки раскрашенные, голые, юбки до пояса. Парни лохматые, у всех брюки клеш и цветные сорочки, яркие — без темных очков смотреть вредно. Ведут себя громко, предвкушают, что поедят-попьют-потискаются на просторе. На нас, местных, глядят свысока: они — образованность, мы — хамство.

Тесть Сережа стоит рядом с Елизаветой, в руках поднос, на подносе бокалы, шампанское. Костюм на нем гэдээровский, из кармашка торчит белая роза. Помещик! Якобы радостный, а на самом деле злой, губы раздвинет празднично — получается оскал. Говорит мне: «Об одном прошу: пей со всеми, под тост, не ломись вперед всех и закусывай ради бога, не жалко. А то убью».

Я пристроился к бабке Агафье. Она стояла в сторонке и разглядывала всю эту Помпею, как любознательное дитя. Была у нее такая черта, наверное, хорошая. Так-то любого на расстоянии держит, на порог к себе сроду не пустит, весь ее сказ: не дам. Строгая, непьющая, а глядит по-человечьи, осанистая, царица.

— Как оно? — спрашиваю.

— Первый раз на свадьбе гуляю, — отвечает Агафья.

— Нравится?

— Нет, — отвечает, — одни неряхи и засранцы.

Подлетает наконец блестящая черная «Волга» с молодыми. Подлетает с шиком, проскакивает в пальце от родителей, закидывает их песком и встает перед Агафьей. Тут я удивился: Агафья бабка очень храбрая, уверенная, а сей момент даже побледнела, а потом принялась начесывать себе лоб. Никто этого не заметил, все смотрели на жениха с невестой. А мне они были неинтересны, и я заметил (…).

Когда подпили, старшие сунули Ивановскому гармошку: давай петь будем. Молодежь сквасилась, но потерпела частушки, Голубчика, Славное море, священный Байкал. Добрались до моей любимой — Лук, чеснок, горчица, перец-ерец-ерец. Тут лохматые взбунтовались, с ними молодые: для кого свадьба, начинаем нашу музыку, Распутин — лавмашин, желаем танцевать. Включили магнитофон и начали скакать. Тесть-тезка говорит: ну, нынешняя молодежь, не задушишь, не убьешь. Небось, сало русское едят и самогонку трескают, не чинятся, а песни русские для них грубые, колхозные.

Пришлось нам идти на огород, там петь и плясать отдельно, над свекром, он там лежал между грядок. Свекор был с севера, диковатый, наполовину остяк, махонький такой. Он стеснялся есть на людях, за столом сидел пригорюнясь, прятал глаза. Его заставили выпить три рюмки, он натощак захмелел и пошел спать на огород. Прихватил с вешалки плащ, постелил его посреди морковки и завалился. Всю свадьбу проспал. Пели ему в ухо Рябину кудрявую — без толку, полное бесчувствие.

Когда надоели мне песни, я много не люблю, пошел я покурить на улицу. По дороге зашел в дом к молодежи, там, в содоме этом, хлопнул стакан красненького. Посмеялся, помню, про себя над тезкой, что в огороде злой топтался, и вышел за калитку. Там стояла Агафья и разговаривала с таксистом. Пошла уже домой, да зацепилась языком. А таксист этот кого-то довез на свадьбу и уехать не поторопился, видно, хотел свадьбу послушать. Замысловато говоря, к чужому счастью прикоснуться.

Говорил-то он, а Агафья, в общем-то, поддакивала. Рассказывает: у меня все такие бабы были: кто директорша магазина, кто завбазой (а сам заика и криворотый). Все в золоте, все дородные, все партийные. Мне такие, покрепче, нравятся. Влюблялись сразу, как чумели, с первой встречи печатки мне дарили. Была одна, вся в золоте, села — добра в ней: я скорости переключаю — бедро ей активно массажирую. Села на Ленина, хотела на Кулагина. Да я так ее бедро помассажировал, пока ехали, что проскочили мимо, за город, в лесок, под ку-ку-кусток.

И тут из дому выскакивает молодежь и давай под музыку драться. Из-за кикиморы, конечно. Двое дерутся, а прочие изображают ужас и их растаскивают. А эти с первого раза разбили друг дружке носы и рассвирепели. Прибежал с огорода тесть и столкнул их лбами. Пылу у них поубавилось, а тут еще одна очкастенькая, единственная в сарафане до колен, как закричит: ребята, как вам не стыдно! Вы же советские люди, комсомольцы!

Хочешь — верь, хочешь — не верь: подействовало. Замирились. Агафья и говорит таксисту: видно, что ты не комсомол, раз столько наврал и не покраснел ни разу! (…)

Напились они здорово, посуду переколотили, перевернули дом вверх дном. Варвары, одно слово.

Идейные, а потом выяснилось: унесли дрель электрическую, комплект польского постельного белья и новые тестевы туфли.

Но утром не о том тужили. И туфли тестю не пригодились бы все равно. На зорьке, когда одних проводили, а другие валялись, тесть, намаявшись, намучавшись, не утерпел. Выхлебал целый огнетушитель портвейна и через пять минут умер. Все эти пять минут страшно кричал, разбудил всю округу, звал зачем-то Агафью. Не дождался.

Сам я горю не свидетель, потому что накушался райски, спал крепко и ничего не услышал.

Такая получилась свадьба, такое в жизни бывает.

АГАФЬЯ: Единственный раз машина пришла к ним не в срок уже перед их отъездом в Тверь-Калинин, и наверняка по этому поводу.

Начало июня, день стоял чудный, свежий, солнечный, и помню: надуло карамелью с конфетной фабрики, так сильно, что захотелось чаю. Из машины к ним вышел чекист, в городе известный, с еврейской фамилией. Внешность у него была подходящая, только, ей-богу, был он не еврей — был он из наших, из бывших. Видала я таких и до и после; не много, но достаточно. И узнавала их, чуяла их сразу, ноздрями.

Добыл документы, мне ли не знать, с мертвого, где-нибудь на Червоной Руси, в буденновские погромы, освоился — и полез со страху спасаться в самое пекло, в колбасный цех.

Поговорил с ними в доме, вышел на двор договаривать — порисоваться, закурить «Казбек». И слышу — и замираю: «Разве нет?», «Вы же не будете утверждать…», «Вот так!», «Не правда ли?». Этот озорник лет двадцать говорил по-французски, и ежедневно.

А еще и гнусит, как марафетный мальчик.

И вот сейчас он говорит что-то про багаж, передает компривет товарищу Якову, а через год его расстреляют, шлепнут, в бога, в душу, в их вождей мать.

Тогда я почувствовала ненависть, презрение к нему. А сегодня ненавижу его еще сильнее, вспоминая, как он небрежно — кобелячьи посмотрел на меня, недурную бабенку, и прищурился.

…В последний раз эта самая машина появилась у нас в переулке осенью тридцать седьмого года, ночью. Тогда выгребали всех, и всех стариков-ссыльных, и всех стариков-татар. Заисточье завыло, там выли день и ночь так, что у нас было слышно. Воспитанные татарчата с той осени приучились к водке и стали крепко бузить по всему городу. Даже на заборы мочились походя, что раньше было бы делом неслыханным.



Поделиться книгой:

На главную
Назад