Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Музонька - Владимир Михайлович Костин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он попытался с ней помириться, пришел через неделю. Милые ругаются — только тешатся, и человека его масштаба надо прощать, понимать и прощать. Он рассказывал ей о новом деле, не подозревая, что он уже умер и Вера рассматривает его в ледяное увеличительное стекло.

В рабочем поселке Каштаюл, на окраине, местные обыватели подожгли два дома, где проживали цыгане, под предлогом, что цыгане торговали наркотиками. Роман намеревался придать этому возмутительному проявлению ксенофобии и самосуда самую широкую огласку.

Она сидела за столом, перед ней кипой лежали детдомовские тетрадки, а он возвышался над ней, запальчиво щелкая выключателем чайной настольной лампы. Под идеальной брючной стрелкой — толстые, пушистые шерстяные носки. Может быть, он и не брал у цыган денег, подумала Вера. Его накормит славное ИМЯ. Что же такое нынче имя?

Вера хорошо помнила: в начале лета к Роману пришло письмо от жителей Каштаюла, с улицы Полевой. Она тогда чуть не заболела от переживаний, и Роман разделял ее сокрушения! На желтых листочках в клеточку жители с Полевой жаловались: цыгане посадили на наркотики всю молодежь их поселка, их улицы, все деньги уходят к цыганам, безработная молодежь обирает стариков, пошли грабежи, случилось страшное убийство, двое умерли от зелья, участковый подкуплен и вечно пьян, глава поселка прячется, цыгане насосались и обнаглели, завели себе подкулачников…. Просили их, просили уняться — смеются: не хочешь — не бери. Никто не мечтает жить по-человечески, улица — одна большая куча мусора, собаки пируют. Все на стариках, а мы вымираем. Умер старый человек — и двор погиб. Умер другой — дом погиб. «Мы умрем — улица оглохнет».

— А ты, что же, съездил уже в Каштаюл? — спросила Вера.

— Зачем? — ответил Роман. Он протянул ей листок с текстом некого послания. Оно начиналось так: «Господин Президент! Не доходит ли до Вас дым костров Каштаюла?». Вера схватила стопку тетрадок и стала засовывать ему за пояс, в брюки. Она закричала: «Ванька-кирпич, алле!». Он ушел, не обуваясь, саданув дверью. Через некоторое время она увидела (гордый, терпел, не подал голос), что он стоит в носках на снегу под ее окном. Она выбросила в форточку его тяжелые швейцарские ботинки. Алел закат.

Перед сном она читала Диккенса и сочиняла стихи о братстве интеллигентных людей. Их окружает неусыпный дозор опричников, а оно (братство) от этого только крепчает.

11

После смерти матери Музонька нашла в нижнем ящике ее стола старый блокнот шершавой, пористой бумаги, произведенный в 1950 году. Первые его страницы девственно серели, но где-то с десятой он заполнялся. Заполнялся много лет, помалу — страница в три года, карандашом, чернилами, пастой. Содержимое обнаружилось случайно — перед тем, как положить блокнот обратно, Музонька машинально, веером его листнула. Наверное, Роза начала вести записи не с первой страницы в конспиративных целях, потому что они назывались «Чем удивил меня Ваня (зачеркнуто) Иван Трофимыч».

Записаны его домашние высказывания за тридцать лет с редкими комментариями Розы. Оказалось, что у него был кругозор, но ответов на пытливые вопросы гораздо меньше, чем положено большому обкомовскому начальству, которое должно знать их все, включая злободневное «Есть ли жизнь на Марсе?». Оказалось, отец сомневался.

Образцы суждений Ивана Трофимовича, выбранные наугад:

Август 1953 года. «Люди становятся все хуже, еще хуже, чем до войны, а казалось — засверкали навсегда. Самое глупое, как начнем их по-человечески кормить — совсем озвереют. Горько. Хоть не корми… Да и накормим когда-нибудь? Что-то я сомневаюсь».

Октябрь 1959 года. (Роза не хотела, но купила два фарфоровых причиндала — медведя с наковальней и балерину, загнавшую себя в фуэте. Хоть какие-то украшения быта, за отсутствием иных.) «Ты бы еще слоников купила, штук семь! Не разбираешься — не лезь в это дело! Скажут, что мы мещане — правильно скажут! Сколько тебя просил (показывает пачку папирос, на ней —) — «Три богатыря». Васнецов. Модель Медного всадника (показывает пачку других папирос, «Ленинградские»)». Я шучу: может, тебе и Казбек сюда приволочь? Такие папиросы тоже есть. Засмеялся: «Что-то меня занесло. Это потому, что я похож на Добрыню Никитича… А ты, Роза, на Врубеля». — «Ты хотел сказать, на Царевну-Лебедь?» — «Ну да, на нее самую (нежно) — татарву поганую».

Апрель 1972 года. «Тебе не кажется, Роза, что мы кормим народ дерьмом? И чем дерьмовее это дерьмо, тем вероятней, что его назовут «русское» или «славянское». Смотри, что просится на помойку: пельмени «Русские», биточки «Славянские», закуска «Русская», студень «Русский», фарш «Славянский». Прочитал ценник — будь уверен: в рот это брать нельзя. Такого даже рабы в древнем Египте не кушали». Я: «Кушали, кушали». Он: «Да кушали, кушали, это я так… И ведь кто такое придумал? Опять происки международного сионизма? А ведь это я, а не Додик Гутман, докладываю: улучшилось питание населения, расширился ассортимент».

Июнь 1979 года. «Верка уходит от нас — и уйдет. И слава Богу — не забьется в нашу паутину. Она нас спасет на том свете. Спросят: чья дочь? — вот этих. Снять их со сковороды! Налить Ивану водки! Размечтался, третейский же я козел!».

Веру эти записи разволновали до бессонницы. Там было много о любви к ней, много негаданного понимания. Плакала. А эти тени улыбок — она никак не догадывалась о них.

Последняя запись: Иван Трофимович умирает. «Больно ему и тяжко: ни во что не верит. В нынешних не верит, Хозяин — такой же вахлак, как мы, а уж пора нажраться нашей вахлачиной… Не верит ни в прошлое, ни в будущее. Зря, зря, зря. Не так, не так, не так. Там и здесь, и мы — вруны, вранье, все поддельное. И мне нечего ему сказать. Я знаю, что он прав, хоть и неправ: страна-то стоит великая, вечная».

12

Последнего (?) своего любимого Музонька нашла на улице, в чадящем последние дни летнем кафе. Ей исполнилось пятьдесят шесть, мальчишки перестали на нее оглядываться, но разведенные битломаны, бывало, догоняли ее на улице, заглядывали в лицо. И не разочаровывались.

Человек этот (она звала его по фамилии — Корсаков), сильно пожилой, седогривый и пузатый, сидел на закате пасмурного дня в одной пижонской маечке за столиком, возглавляя компанию шумных молодых людей.

Вера продрогла, захотела выпить кофе и полюбоваться на японский лад осенним сквером напротив. Там подпрыгивал последними струями фонтан, откуда-то, сквозь кружащиеся листья, к ее удивлению, доносился голос Майи Кристалинской. Кроме листьев и фонтана ничто и никто вокруг не могло подпеть Кристалинской: ни заглушающие ее визги машин, ни люди — другие лица, другая одежда, разговоры другие и даже походка — другая.

А мужчина подпел: так, тик-так, стучат часы… И задумался по-стародавнему, выпадая из плотного разговора. И вдруг оживился, посветлел, увидев ее, Веру, и сказал: «Жаль, что мы с вами незнакомы». «Незнакомы» — доброжелательно ответила она. Потеплело, показалось ей. «Вы совсем недавно ушли на пенсию, но уже успели пожалеть об этом. Вы педагог, справедливо? Идите к нам, тут ребята вернулись из Непала, делятся впечатлениями».

Она нерешительно встала, а он уже нес ее пластиковое креслице к их столику. И уже протягивал щербатый, как зуб мамонта, камень. «Возьмите на удачу. Это камень с Эвереста».

И камень был теплый. Она сидела в компании, немножко пили хорошее вино, ее непритворно, в меру, расспрашивали сегодняшние молодые люди — скорей, из сильного, неприкрытого почтения к седому, желания сделать ему приятное — но ведь и это красило молодых людей и их патриарха.

— А вы тоже альпинист? — спросила Вера.

— Я жулик, — серьезно ответил он, — но сегодня это не преследуется. Я хороший жулик, законный.

Засиживаться было не по летам, она засобиралась домой. Он взялся ее проводить, уютно разговаривал и сожалел на прощанье, что она живет так близко.

Они стали встречаться, чем дальше, тем чаще, пока не принялись встречаться ежедневно. Он был богат, у него была отличная квартира в новом доме, и он занимался ею со вкусом. Пока она ожила фрагментами, процесс пошел с недавних пор. Сергей Никитич, по его словам, овдовел вечность назад, сын проживал в Санкт-Петербурге, на Моховой (Вера не сразу поняла, что поселиться на Моховой спроста невозможно). Он представлял известную фирму по продаже бытовой техники, съездил на отдых в кучу стран и собирался на Ямайку, теперь уже с Верой. Почему Ямайка? А потому что Робертино Лоретти, дорогая моя.

Назрел вопрос о совместной жизни — как, где, может быть, по очереди? Вера уже не могла ночевать в чужой квартире, бросить свой дом, где собирались дорогие люди — это было неприкосновенной частью их уклада. Корсаков легко, очень легко согласился переехать, оговорив какие-то дни: к нему тоже ходят люди, и, кстати, не всякий из них будет понятен и симпатичен Музоньке. Он естественно перешел на «Музоньку».

В дуэте Музонька — Любимый поменялись роли. Корсаков, как писали в старину, предупреждал любые ее желания. Это было нетрудно, по их скромности. Поэтому он их изобретал. Шутя, очень комично помогал ей встать с дивана, подставляя мягкую, круглую спину, брал из ее рук пакет с молоком, «сгибаясь» под его тяжестью, вытирал мнимый обильный пот со лба. От него можно было ждать и золотых гор, но доброму, уважающему себя человеку милы и нужны прежде всего такие полевые цветы нежности.

Ни Стригунов, ни Беневский, ни Мальгин в принципе были неспособны подарить Вере эти незабудки с ромашками. Правда, тогда они и не были ей нужны — она отдавала, а не брала. А теперь с признательностью принимала и отдаривалась. В то время она перестала сочинять стихи, и понимала, почему, и почему она их производила раньше. Она поглупела, зато помудрела.

Они объездили окрестности города, не тороватые живописью, но полные памятных для обоих мест. Машина останавливалась, где кончался асфальт, и они шли — к берегу речки, в рощу, под сосны. Водитель Сергея, седой и гривастый, как он, встречал их бережным «Нагулялись?». Высовывая в открытую дверку откупоренную бутылку чистого вина.

Главное в человеке, говорил Сергей, его тишина и умение понимать и свое, и чужое. «Вокруг умных людей не бывает драм», цитировал он кого-то и добавлял: потому что и без того жизнь — Трагедия, а наша кибитка въехала в пятый акт. Надо кланяться жизни, слыша стук собственного сердца… А умрем мы в один день, будем знать, когда, — поцелуемся, обнимемся, старики, и умрем. Вера понимала, что с ним, из него нечего строить — все уже построено: вот двери, вот за ними ступеньки, неторопливо ведущие вверх.

Рано утром 19 апреля 1999 года к ним постучались. Вера открыла — в прихожую ворвался молодой человек, тоненький, с огромными бровями. Он с отвращением взглянул на Веру и, оставляя грязные следы на паркете, побежал внутрь. Вера обмерла и присела на обувную полочку. Невидимый молодой человек закричал невидимому Сергею Никитичу: — Ты здесь, старый похабник! А я там, чтоб ты знал! Меня снимают в барах! Я полгода не платил за квартиру, знаешь, как я расплачиваюсь с хозяйкой? Сказать? Или тебе уже по барабану?

— Заткнись, трущоба, — ответил Корсаков и дал гостю одну, две, пять пощечин. Пауза. И почти умоляющий голос Сергея: — Сегодня в два, в «Прадо». И снова громко: — Вон!!!

Молодой человек пробежал обратно. Из носу у него текла кровь. Вера продолжала сидеть. В открытую дверь с площадки осторожно зашел молочно-рыжий котенок и беззвучно разинул пасть. Вера сидела и считала его зубки.

В прихожую зашел одетый Корсаков, с сумкой в руке, в ней, наверное, было сложено все его добро, от которого он вычистил Верин дом. Он плакал. Он поставил сумку на порог и вернулся в квартиру — слышно было, что он открывал настежь окна. Потом, рыдая, как выпь, он прошел мимо Веры в последний раз, прошептав ей: — Чтобы духу… Прости.

И пошел вниз по ступенькам. Сказал у дверей подъезда: «Музонька». Не призывно, не выпрашивая милости. А так — упал занавес. И двери притворились неслышно.

Через час в своей квартире он сжег фотографию Музоньки и повесился. Тот скверный юноша его не дождался.

Никто не был посвящен в эту историю. Думали, ушел, уехал, милый человек. Или попросила, бывает. Третьего-то не дано. А у самой Музоньки спрашивать про ее сокровенное — никуда не годится, да и бесполезно. Она не Мадонна какая-нибудь.

Но в июне к ней уже осторожно присматривался психиатр, «случайно», за компанию с нами зашедший к ней на чай.

13

Мы позвали его с заведомым недоверием. Он лечил нас от алкоголизма с большим браком, и вообще в списках серьезных людей не значился. Любил духовую музыку и, сообщали, маршировал под оркестр по своему дому, когда жена уезжала в Геленджик. Но он был свой, а Музонька нас напугала.

Она встретила нас длинным монологом, обращенным словно бы не к нам, прочитала штук сорок своих стихотворений подряд, припивая их редкими глоточками не предложенного нам чая. В монологе она, перескакивая с пятого на десятое, рассказывала о себе — какая она замечательная, свободолюбивая, справедливая, мастер столярных дел и цветочных прелестей. Есть много людей, которых она защитила и защищает сейчас, кругом вьются, как бесы, проклятые гэбисты: под окном весь день стоит машина — это они, нацелили антенну, подслушивают. По лицу ее текли слезы, не успевая высыхать. В какой-то момент она подняла взор, увидела портреты видных женщин, выделила из них пальцем А. М. Коллонтай, вынула портрет из рамочки и размашисто написала на нем: «Тварь!».

Моя жена осталась с ней ночевать. Утром они прекрасно общались. Музонька проснулась вменяемой, бодрой и ничего не помнила.

Психиатр сказал: ШЗ. Будут банальные сезонные обострения, недолгие. На улице не потеряется, к кому попало не подойдет. За собой будет следить. Но вот за столом, может быть, будет вести себя неопрятно, жадно есть (фиг ему, тьфу-тьфу, не сбылось!).

Мы качали своими седыми и плешивыми головами: нас, сирых, век гнул и плющил, да выплевывал, а Музоньку подстерег, рассчитался с ней. Мы понимали — это век. А Ее герои — герои нашего времени.

Странно — ее смуглое лицо будто посветлело, в глазах, в посадке головы проснулся некий Сфинкс. Она стала словно Божье полено.

«Обострения» посещают ее дважды в год и проходят вполне безобидно, мы к ним привыкли. Похоже, она сама про них забывает. Она много, с наслаждением читает, много работает, в ее квартире не умолкает электродрель, скрипит пилочка, шустрит рубанок, постукивает кияночка. Летом изводят пчелы и всякая мелкая нектарная дрянь — цветы повсюду, на балконе, на кухне, в гостиной, в прихожей. Сейчас она радуется новым георгинам, оранжевым с серебристым отливом.

Был у нее вчера. Сидит на подоконнике перед раскрытым окном, пьет какао. Под боком, на думочке, обложкой вверх раскрытый том Флобера. Кто-нибудь еще читает Флобера в этом городе? Она рассказывает о своих переженившихся детдомовцах. Приходили, шумели битый час, они мне не повстречались на выходе? Я уже бабушка, ползал тут один сопляк. Сделаю ему стульчак, ольховый, с узорами.

Проститутка-память подсказывает мне: Фелисите, «Простая душа». Но какая же Музонька простая душа? А с другой стороны… простая, простая, только необыкновенно простая, вот в чем дело.

Не унывай, говорит мне Музонька, если мы сдадимся, наша улица оглохнет. Нельзя! На днях она познакомилась со старым музыкантом, скрипачом из симфонического, и подозрительно долго рассказывает о нем, о том, как несправедлив был к Брамсу Ромэн Роллан. (Ой, держите меня сорок тысяч человек?…)

Вечер еще не сгустился, но на стене гостиной, на портретах великих советских дам переливается, играет неон. Через дорогу построили казино. Иллюминация, как в Лас-Вегасе. Туда иногда шныряют внуки партийных новоселов дома, оглядываясь на окна и крутя на пальцах немыслимо увесистые связки ключей.

Под окном гуляет с собакой пьяный Шуня Глазунов (дед — секретарь обкома в 40—50-е). Шуня ревет: — Ко мне! Сидеть! Ко мне! Сидеть! Я сказал, сидеть, тварь эсэсовская! Ко мне!

Она над ним издевается, — зная Шуню, в это можно поверить, она наверняка умнее его. Он безалаберный, и все признаки вырождения налицо: спортивные штаны с лампасами, тельняшка и сотовый телефон на груди. Собаку, огромную раскормленную немецкую овчарку, зовут, конечно же, «Грей».



Поделиться книгой:

На главную
Назад