«Он был прокурор из палаты…»[139]
Он был прокурор из палаты[140], Она же — родная печать. Она о свободе мечтала, А он — как бы крестик поймать. И с горя она побледнела, Померкнул сатиры задор… И грезится ей беспрестанно: «Сто третья»[141], арест, прокурор. <1905 или 1906>
У ворот
Суббота. Отзвонили От всенощной в церквах. Летят автомобили В блестящих фонарях. Давно устал татарин «Халат, халат!» кричать. Прислугу выслал барин С собакой погулять. На пуделе намордник, На горничной бурнус… Увидел старший дворник, Лукаво крутит ус. Направо у калитки Уселся вместе с ней, Просил принять две нитка Поддельных янтарей… Растаял старший дворник, Растаял у ворот… Собака сквозь намордник Понюхает — пройдет. <1908>
Скульптору Андрееву[142]
Он выбрал Гоголя «Портрет», Когда поэт Страдал последние недели. Испортив множество резцов, В конце концов Он сделал Гоголя из «Носа» и «Шинели». <1909>
На выставке «Треугольник»[143]
Шутка
1ШМИТ-РЫЖОВА[144] Шмит-Рыжова падка К рифмам на «адко», Всё очень сладко, Тона — помадка, А в общем… 2С. ГОРОДЕЦКИЙ[145] На грязной рогоже Рожа на роже. Художе — Ство тоже! 3БУРЛЮК(«МОЯ СЕСТРА»[146]) Коль у тебя фантазия востра — Взгляни-ка на портрет «Моя сестра» И объясни: чем разнится от бурдюка Сестрица Бурлюка? 4Д. БУРЛЮК(«ЗИМНЯЯ БАНЯ»[147]) Пальцем, выпачканным в сажу (В бане не был я давно), Я все мажу, мажу, мажу Терпеливо полотно. И нечистый плод исканий Называю «Зимней баней». 5СТАТУЭТКА[148] Колено, изрытое оспой, Будет весь век колено Это нередко, — А полено, изрытое оспой, Будет уже не полено, А статуэтка. <1910>
Влюбленный парикмахер
Скоро глянет месяц бледный В милу горенку твою — Одинешенек я, бедный, В палисадничке стою. Невтерпеж мне дух жасминный, Хоть всегда я вижу в нем Безусловную причину, Что я в Катеньку влюблен. Под жасминовым кусточком Мы видались первый раз. Ты цвела совсем цветочком Для моих влюбленных глаз. Ты клялась, что не обманешь, Фотографию дала — А теперь ты и не взглянешь На несчастного меня. С той поры я все страдаю: На портрет ли посмотрю Или книжку почитаю — Все страдаю и горю. Жду, когда пройдешь ты мимо… Слезы капают на ус… Катя, непреодолимо Я к тебе душой стремлюсь! <1910>
Честь
Служа в охранке Уже лет десять, Свои замашки И привычки Давно успел уравновесить Иван Петров. Подле часов Всегда в кармашке Носил он спички, Медаль в петличке, И в Новом банке Имел он свой вклад — Сто пятьдесят. Мужчина в соку, Под тридцать лет, Вставал он чуть свет И до поздней ночи Был начеку. За всеми следил, За всеми ходил Походкой тяжелой, Подняв воротник… Короче — Наблюдал за крамолой, Как честный шпик. Была у него любовница, Мелкая чиновница, Угощала его по воскресеньям Пирогами С грибами. Сравнивала себя с грациями И завязывала банки с вареньем Прокламациями. Любил он ее лет пять, И жизнь его была благодать. Но вдруг все вокруг изменилось. Распустились цветочки акаций, И чиновница весною влюбилась. Нет уже прокламаций На банках с вареньем, Явились с новой любовью Пироги с морковью, А на сладкое бомбы. И, обиженный сим охлажденьем, Лишился совсем апломба Мой Иван Петров. И хмур, и суров, Ходит он, опустив воротник, И судьбу ругает аллигатором, Ведь обидно: он — честный шпик, А она связалась с провокатором. И, с горя о чувстве столь чистом, Стал мой шпик октябристом. <1911>
Идиллия
Околоточный Ива́нов злым домой Из участка полицейского вернулся. Хлопнул дверью, двинул пса ногой, А на вой собачий и не обернулся. Примаком прошел Иванов в кабинет, И фальшиво не свистел он «Периколу» — Нынче времени на «Периколу» нет, Нынче он идет излавливать крамолу. Приставом своим назначен нынче он В лекционный зал на реферат дежурить, И ему придется прения сторон Олегалить, оскопить и оцензурить. Ну, а как цензурить, если Ивано́в (Иль Ива́нов, это, в общем, безразлично) Не знавал значенья иностранных слов, Кроме слов «шикарно» или «симпатично»? И решил Иванов бедный почитать Хоть немножко перед лекцией по книжкам — После обыска на Курской, сорок пять, У него брошюр имеется с излишком. Вынул книжку, начал разбирать — куда! Ничего не понял и позвал сынишку, И сынишка-гимназист не без труда Начал объяснять ему лихую книжку. Через час взопрел и младший Иванов: «Нет, папаша, будет! Я вам приготовлю Список нецензурных иностранных слов, С этим списком и ступайте вы на ловлю». Так и сделали. Сынишка написал Сорок с лишком измов, уций, аций, Бебель, Каутский, и Бокль, и «Капитал» — Все сюда попали, даже сам Гораций. Только Маркса околоточный изъял,[149] Вычеркнув из списка и испортив строчку: Карла Маркса знал он, ибо получал «Ниву» с приложеньями семь лет в рассрочку. <1912>
САША ЧЕРНЫЙ[150]
ИЗ КНИГИ СТИХОВ «САТИРЫ»
(1910)
Критику[151]
Когда поэт, описывая даму, Начнет: «Я шла по улице. В бока впился корсет», — Здесь «я» не понимай, конечно, прямо — Что, мол, под дамою скрывается поэт. Я истину тебе по-дружески открою: Поэт — мужчина. Даже с бородою. <1909>
Из цикла «Всем нищим духом»
Ламентации[152]
Хорошо при свете лампы Книжки милые читать, Пересматривать эстампы И по клавишам бренчать, — Щекоча мозги и чувство Обаяньем красоты, Лить душистый мед искусства В бездну русской пустоты… В книгах жизнь широким пиром Тешит всех своих гостей, Окружая их гарниром Из страданья и страстей: Смех, борьба и перемены, С мясом вырван каждый клок! А у нас… углы да стены И над ними потолок. Но подчас, не веря мифам, Так событий личных ждешь! Заболеть бы, что ли, тифом, Учинить бы, что ль, дебош? В книгах гений Соловьевых[153], Гейне, Гете и Золя, А вокруг от Ивановых Содрогается земля. На полотнах Магдалины, Сонм Мадонн, Венер и Фрин[154], А вокруг — кривые спины Мутноглазых Акулин. Где событья нашей жизни, Кроме насморка и блох? Мы давно живем, как слизни, В нищете случайных крох. Спим и хнычем. В виде спорта, Не волнуясь, не любя, Ищем бога, ищем черта,[155] Потеряв самих себя. И с утра до поздней ночи Все, от крошек до старух, Углубив в страницы очи, Небывалым дразнят дух. В звуках музыки — страданье, Боль любви и шепот грез, А вокруг одно мычанье, Стоны, храп и посвист лоз. Отчего? Молчи и дохни. Рок — хозяин, ты — лишь раб. Плюнь, ослепни и оглохни И ворочайся, как краб! …Хорошо при свете лампы Книжки милые читать, Перелистывать эстампы И по клавишам бренчать. <1909>
Песня о поле
«Проклятые» вопросы, Как дым от папиросы, Рассеялись во мгле. Пришла Проблема Пола, Румяная фефела, И ржет навеселе. Заерзали старушки, Юнцы и дамы-душки И прочий весь народ. Виват, Проблема Пола! Сплетайте вкруг подола Веселый «Хоровод»[156]. Ни слез, ни жертв, ни муки… Подымем знамя-брюки Высоко над толпой. Ах, нет доступней темы! На ней сойдемся все мы — И зрячий и слепой. Научно и приятно, Идейно и занятно — Умей момент учесть: Для слабенькой головки В проблеме-мышеловке Всегда приманка есть. 1908
Пошлость[157]
(Пастель)
Лиловый лиф и желтый бант у бюста, Безглазые глаза — как два пупка. Чужие локоны к вискам прилипли густо И маслянисто свесились бока. Сто слов, навитых в черепе на ролик, Замусленную всеми ерунду, — Она, как четки набожный католик, Перебирает вечно на ходу. В ее салонах — все, толпою смелой, Содравши шнуру с девственных идей, Хватают лапами бесчувственное тело И рьяно ржут, как стадо лошадей. Там говорят, что вздорожали яйца И что комета стала над Невой, — Любуясь, как каминные китайцы Кивают в такт, под граммофонный вой. Сама мадам наклонна к идеалам: Законную двуспальную кровать Под стеганым атласным одеялом Она всегда умела охранять. Но, нос суя любовно и сурово В случайный хлам бесштемпельных «грехов», Она читает вечером Баркова[158] И с кучером храпит до петухов. Поет. Рисует акварелью розы. Следит, дрожа, за модой всех сортов, Копя остроты, слухи, фразы, позы И растлевая музу и любовь. На каждый шаг — расхожий катехизис, Прин-ци-пи-аль-но носит бандажи. Некстати поминает слово «кризис» И томно тяготеет к глупой лжи. В тщеславном, нестерпимо остром зуде Всегда смешна, себе самой в ущерб, И даже на интимнейшей посуде Имеет родовой дворянский герб. Она в родстве и дружбе неизменной С бездарностью, нахальством, пустяком. Знакома с лестью, пафосом, изменой И, кажется, в амурах с дураком… Ее не знают, к счастью, только… Кто же? Конечно — дети, звери и народ. Одни — когда со взрослыми не схожи, А те — когда подальше от господ. Портрет готов. Карандаши бросая, Прошу за грубость мне не делать сцен: Когда свинью рисуешь у сарая — На полотне не выйдет belle Hélène[159]. <1910>
Культурная работа
Утро. Мутные стекла как бельма, Самовар на столе замолчал. Прочел о визитах Вильгельма И сразу смертельно устал. Шагал от дверей до окошка, Барабанил марш по стеклу И следил, как хозяйская кошка Ловила свой хвост на полу. Свистал. Рассматривал тупо Комод, «Остров мертвых»[160], кровать. Это было и скучно, И глупо — И опять начинал я шагать. Взял Маркса. Поставил на полку. Взял Гете — и тоже назад. Зевая, подглядывал в щелку, Как соседка пила шоколад. Напялил пиджак и пальтишко И вышел. Думал, курил… При мне какой-то мальчишка На мосту под трамвай угодил. Сбежались. Я тоже сбежался. Кричали. Я тоже кричал, Махал рукой, возмущался И карточку приставу дал. Пошел на выставку. Злился. Ругал бездарность и ложь. Обедал. Со скуки напился И качался, как спелая рожь. Поплелся к приятелю в гости, Говорил о холере, добре, Гучкове[161], Урьеле д'Акосте — И домой пришел на заре. Утро… Мутные стекла как бельма. Кипит самовар. Рядом «Русь» С речами того же Вильгельма. Встаю — и снова тружусь. <1910>
Отбой
За жирными коровами следуют тощие,
за тощими — отсутствие мяса.
Гейне По притихшим редакциям, По растерзанным фракциям, По рутинным гостиным, За молчанье себя награждая с лихвой, Несется испуганный вой: Отбой, отбой, Окончен бой, Под стол гурьбой! Огонь бенгальский потуши, Соси свой палец, не дыши, Кошмар исчезнет сам собой — Отбой, отбой, отбой! Читали, как сын полицмейстера ездил по городу, Таскал по рынку почтеннейших граждан за бороду, От нечего делать нагайкой их сек, Один — восемьсот человек? Граждане корчились, морщились, Потом послали письмо со слезою в редакцию И обвинили… реакцию. Читали? Ах, политика узка И притом опасна. Ах, партийность так резка И притом пристрастна. Разорваны по листику Программки и брошюры, То в ханжество, то в мистику Нагие прячем шкуры. Славься, чистое искусство С грязным салом половым! В нем лишь черпать мысль и чувство Нам — ни мертвым ни живым. Вечная память прекрасным и звучным словам! Вечная память дешевым и искренним позам! Страшно дрожать по своим беспартийным углам Крылья спалившим стрекозам! Ведьмы, буки, черные сотни, Звездная палата[162], «черный кабинет»…[163] Все проворней и все охотней Лезем сдуру в чужие подворотни — Влез. Молчок И нет как нет. Отбой, отбой, В момент любой, Под стол гурьбой. В любой момент Индифферент: Семья, горшки, Дела, грешки — Само собой. Отбой, отбой, отбой! «Отречемся от старого мира…» И полезем гуськом под кровать. Нам, уставшим от шумного пира, Надо свежие силы набрать. Ура!! <1908>
Из цикла «Быт»
Обстановочка
Ревет сынок. Побит за двойку с плюсом, Жена на локоны взяла последний рубль, Супруг, убитый лавочкой и флюсом, Подсчитывает месячную убыль. Кряхтят на счетах жалкие копейки: Покупка зонтика и дров пробила брешь, А розовый капот из бумазейки Бросает в пот склонившуюся плешь. Над самой головой насвистывает чижик (Хоть птичка божия не кушала с утра), На блюдце киснет одинокий рыжик, Но водка выпита до капельки вчера. Дочурка под кроватью ставит кошке клизму, В наплыве счастия полуоткрывши рот, И кошка, мрачному предавшись пессимизму, Трагичным голосом взволнованно орет. Безбровая сестра в облезлой кацавейке Насилует простуженный рояль, А за стеной жиличка-белошвейка Поет романс: «Пойми мою печаль». Как не понять? В столовой тараканы, Оставя черствый хлеб, задумались слегка, В буфете дребезжат сочувственно стаканы, И сырость капает слезами с потолка. <1909>
Окраина Петербурга
Время года неизвестно. Мгла клубится пеленой. С неба падает отвесно Мелкий бисер водяной. Фонари горят как бельма, Липкий смрад навис кругом, За рубашку ветер-шельма Лезет острым холодком. Пьяный чуйка обнял нежно Мокрый столб — и голосит. Бесконечно, безнадежно Кислый дождик моросит… Поливает стены, крыши, Землю, дрожки, лошадей. Из ночной пивной все лише Граммофон хрипит, злодей. «Па-ца-луем дай забвенье!» Прямо за сердце берет. На панели тоже пенье: Проститутку дворник бьет. Брань и звуки заушений… И на них из всех дверей Побежали светотени Жадных к зрелищу зверей. Смех, советы, прибаутки, Хлипкий плач, свистки и вой — Мчится к бедной проститутке Постовой городовой. Увели… Темно и тихо. Лишь в ночной пивной вдали Граммофон выводит лихо: «Муки сердца утоли!» <1910>
Ночная песня пьяницы
Темно… Фонарь куда-то к черту убежал! Вино Качает толстый мой фрегат, как в шквал… Впотьмах За телеграфный столб держусь рукой, Но, ах! Нет вовсе сладу с правою ногой: Она Вокруг меня танцует — вот и вот… Стена Все время лезет прямо на живот. Свинья!! Меня назвать свиньею? Ах, злодей! Меня, Который благородней всех людей?! Убью! А впрочем, милый малый, бог с тобой — Я пью, Но так уж предназначено судьбой. Ослаб… Дрожат мои колени — не могу! Как раб, Лежу на мостовой и ни гугу… Реву… Мне нынче сорок лет — я нищ и глуп. В траву Заройте наспиртованный мой труп. В ладье Уже к чертям повез меня Харон[164]… Adieu![165] Я сплю, Я сплю, Я сплю со всех сторон… <1909>
Городская сказка
Профиль тоньше камеи, Глаза как спелые сливы, Шея белее лилеи И стан как у леди Годивы[166]. Деву с душою бездонной, Как первая скрипка оркестра, — Недаром прозвали мадонной Медички шестого семестра. Пришел к мадонне филолог, Фаддей Симеонович Смяткин. Рассказ мой будет недолог: Филолог влюбился по пятки. Влюбился жестоко и сразу В глаза ее, губы и уши, Цедил за фразою фразу, Томился, как рыба на суше. Хотелось быть ее чашкой, Братом ее или теткой, Ее эмалевой пряжкой И даже зубной ее щеткой!.. «Устали, Варвара Петровна? О, как дрожат ваши ручки!» — Шепнул филолог любовно, А в сердце вонзились колючки. «Устала. Вскрывала студента: Труп был жирный и дряблый. Холод… Сталь инструмента. Руки, конечно, иззябли. Потом у Калинкина моста Смотрела своих венеричек. Устала: их было до ста. Что с вами? Вы ищете спичек? Спички лежат на окошке. Ну, вот. Вернулась обратно, Вынула почки у кошки И зашила ее аккуратно. Затем мне с подругой достались Препараты гнилой пуповины. Потом… был скучный анализ: Выделенье в моче мочевины… Ах, я! Прошу извиненья: Я роль хозяйки забыла — Коллега! Возьмите варенья, — Сама сегодня варила». Фаддей Симеонович Смяткин Сказал беззвучно: «Спасибо!» А в горле ком кисло-сладкий Бился, как в неводе рыба. Не хотелось быть ее чашкой, Ни братом ее и ни теткой, Ни ее эмалевой пряжкой, Ни зубной ее щеткой! <1909>
Из цикла «Литературный цех»
Вешалка дураков
1 Раз двое третьего рассматривали в лупы И изрекли: «Он глуп». Весь ужас здесь был в том, Что тот, кого они при знали дураком, Был умницей, — они же были глупы. 2 «Кто этот, лгущий так туманно, Неискренно, шаблонно и пространно?» «Известный мистик N, большой чудак». «Ах, мастак? Так… Я полагал — дурак», 3 Ослу образованье дали. Он стал умней? Едва ли. Но раньше, как осел, Он просто чушь порол, А нынче — ах, злодей — Он, с важностью педанта, При каждой глупости своей Ссылается на Канта. 4 Дурак рассматривал картину: Лиловый бык лизал моржа. Дурак пригнулся, сделал мину И начал: «Живопись свежа… Идея слишком символична, Но стилизовано прилично» (Бедняк скрывал сильней всего, Что он не понял ничего). 5 Умный слушал терпеливо Излиянья дурака: «Не затем ли жизнь тосклива, И бесцветна, и дика, Что вокруг, в конце концов, Слишком много дураков?» Но, скрывая желчный смех, Умный думал, свирепея: «Он считает только тех, Кто его еще глупее, — «Слишком много» для него… Ну а мне-то каково?» 6 Дурак и мудрецу порою кровный брат: Дурак вовек не поумнеет, Но если с ним заспорит хоть Сократ, — С двух первых слов Сократ глупеет! 7 Пусть свистнет рак, Пусть рыба запоет, Пусть манна льет с небес, — Но пусть дурак Себя в себе найдет — Вот чудо из чудес! <Между 1909 и 1910>
Читатель
Я знаком по последней версии С настроением Англии в Персии И не менее точно знаком С настроеньем поэта Кубышкина, С каждой новой статьей Кочерыжкина И с газетно-журнальным песком. Словом, чтенья всегда в изобилии — Недосуг прочитать лишь Вергилия, Говорят: здоровенный талант! Да еще не мешало б Горация — Тоже был, говорят, не без грации… А Шекспир, а Сенека, а Дант? Утешаюсь одним лишь — к приятелям (Чрезвычайно усердным читателям) Как-то в клубе на днях я пристал: «Кто читал Ювенала, Вергилия?» Но, увы (умолчу о фамилиях), Оказалось — никто не читал! Перебрал и иных для забавы я: Кто припомнил обложку, заглавие, Кто цитату, а кто анекдот, Имена переводчиков, критику… Перешли вообще на пиитику — И поехали. Пылкий народ! Разобрали детально Кубышкина, Том шестой и восьмой Кочерыжкина, Альманах «Обгорелый фитиль», Поворот к реализму Поплавкина И значенье статьи Бородавкина «О влиянье желудка на стиль»… Утешенье, конечно, большущее… Но в душе есть сознанье сосущее, Что я сам до кончины моей, Объедаясь трухой в изобилии, Ни строки не прочту из Вергилия В суете моих пестреньких дней! <1911>
Из цикла «Невольная дань»
Там внутри
У меня серьезный папа — Толстый, важный и седой; У него с кокардой шляпа, А в сенях городовой. Целый день он пишет, пишет — Даже кляксы на груди. Подойдешь, а он не слышит, Или скажет: «Уходи». Ухожу… У папы дело, Как у всех других мужчин. Только как мне надоело: Все один да все один! Но сегодня утром рано Он куда-то заспешил И на коврик из кармана Ключ в передней обронил. Наконец-то… Вот так штука. Я обрадовался страсть. Кабинет открыл без звука И, как мышка, в двери — шасть! На столе четыре папки, Все на месте. Все — точь-в-точь, Ну-с, пороемся у папки — Что он пишет день и ночь? «О совместном обученье, Как вреднейшей из затей», «Краткий список книг для чтенья Для кухаркиных детей», «В Думе выступить с законом: Чтобы школ не заражать, Запретить еврейским женам Девяносто лет рожать», «Об издании журнала «Министерский детский сад», «О любви ребенка к баллам», «О значении наград», «Черновик проекта школы Государственных детей», «Возбуждение крамолой Малолетних на властей», «Дух законности у немцев В младших классах корпусов», «Поощрение младенцев, Доносящих на отцов». Фу, устал. В четвертой папке «Апология плетей». Вот так штука… Значит, папка Любит маленьких детей? <1909>
Злободневность
Я сегодня всю ночь просидел до утра, — Я испортил, волнуясь, четыре пера: Злободневность мелькала, как бешеный хвост, Я поймал ее, плюнул и свез на погост. Называть наглецов наглецами, увы, Не по силам для бедной моей головы, Наглецы не поверят, а зрячих смешно Убеждать в том, что зрячим известно давно. Пуришкевич[167]… обглоданный, тухлый Гучков… О, скорее полы натирать я готов И с шарманкой бродить по глухим деревням, Чем стучать погремушкой по грязным камням. Сколько дней, золотых и потерянных дней, Возмущалась мы черствостью этих камней И сердились, как дети, что камни не хлеб, И громили ничтожество жалких амеб? О, ужели пять-шесть ненавистных имен Погрузили нас в черный, безрадостный сон? Разве солнце погасло и дети мертвы? Разве мы не увидим весенней травы? Я, как страус, не раз зарывался в песок… Но сегодня мой дух так спокойно высок… Злободневность — Гучкова и Гулькина дочь — Я с улыбкой прогнал в эту ночь. <1910>
Из цикла «Лирические сатиры»