– Можно было бы написать дяде Игнацио хорошее письмо, – говорила она. – Написать ему, что ты с удовольствием приедешь к нему сразу после военной службы; можно даже добавить, что твоя невеста тоже благодарит его и готова последовать за тобой; но что дезертировать ты не можешь.
– А твоя мать, Гачуча? Может быть, стоит рассказать ей, чтобы посмотреть, что она на это скажет? Ведь теперь все не так, как раньше, я ведь теперь не какой-нибудь подкидыш…
Сзади них на дороге послышались чьи-то легкие шаги, а над стеной показался силуэт молодого человека, который на цыпочках подкрался к ним, чтобы подсматривать за ними!
– Скорей уходи, Рамунчо, милый! До завтрашнего вечера!
И оба словно растворились в темноте: он скрылся в чаще, а она упорхнула в свою комнату.
Вот и окончена их серьезная беседа. Надолго? До завтра или навсегда? Каждый раз при прощании, будь оно долгим и безмятежным или внезапным и испуганным, они не знают, смогут ли снова увидеть друг друга завтра.
21
Солнечным июньским утром раздавался радостный перезвон колокола, старого, милого колокола Эчезара, который с наступлением темноты приказывал гасить огни, сзывал на праздники или звонил по усопшим. Вся деревня была затянута белыми тканями, белыми вышитыми полотнищами, и торжественная процессия в честь праздника Тела Господня медленно и торжественно двигалась по зеленой дороге, устланной стеблями укропа и нарезанного на болоте камыша.
Горы, совсем близкие и мрачные, сурово возвышались в своем рыжевато-коричневом одеянии над белой вереницей девочек, ступающих по ковру из листьев и скошенной травы.
Здесь были все старинные церковные хоругви, освещенные солнцем, которое они знают уже не один век, но которое видят лишь раз или два в году, в дни больших празднеств.
Большую хоругвь из белого шелка, расшитого тусклым золотом с изображением Девы Марии, несла шедшая впереди Грациоза, вся в белом, с мистически отрешенным взором. Следом за девушками шли женщины, все женщины деревни, в черных покрывалах, и среди них Долорес и Франкита, два врага. Мужчины, довольно многочисленные, в низко надвинутых беретах и со свечами в руках замыкали шествие. Но это были главным образом старики с седыми волосами и покорными, смирившимися лицами.
Грациоза, высоко неся полотнище с изображением Пресвятой Девы, чувствовала себя в это мгновение отрешенной от всего земного: ей казалось, что она, уже покинув этот грешный мир, идет навстречу небесному храму.
И когда порой среди всей этой ослепительной белизны в ее грезы вторгалось воспоминание о поцелуях Рамунчо, ее пронзало жгучее, но сладостное ощущение греха. Хотя помыслы ее все более устремлялись к Небесам, что-то тем не менее снова и снова влекло ее к Рамунчо. И это что-то было не чувственным влечением, которое она без труда усмиряла, но нежностью, истинной и глубокой, над которой не властно ни время, ни разочарования плоти. И нежность ее становилась еще сильнее, потому что Рамунчо казался ей более несчастным и обездоленным жизнью, чем она, из-за того что у него не было отца.
22
– Ну что, Гачуча, ты наконец рассказала маме о дядюшке Игнацио? – спрашивал Рамунчо в тот же день поздним вечером в залитом лунным светом саду.
– Нет еще, я не могу решиться… Ты понимаешь, я просто не знаю, как ей объяснить, откуда мне это известно, если считается, что я с тобой вообще никогда не разговариваю, потому что она мне это запретила. Сам подумай, вдруг она догадается? Тогда все будет кончено. Мы не сможем больше видеться. Уж лучше я скажу ей потом, когда ты уедешь; тогда мне будет безразлично…
– Ты права!.. Подождем, раз я все равно должен уехать.
Действительно, он должен был уехать, и им оставались считанные вечера.
Теперь, когда они окончательно отказались от немедленного счастья, ожидавшего их там, на просторах американских прерий, они предпочитали ускорить отъезд Рамунчо в армию, чтобы тем самым приблизить его возвращение. Они решили, что будут просить призвать его досрочно, что он поступит в морскую пехоту, единственный род войск, где служба длится только три года. И так как, чтобы не утратить мужества, им нужен был какой-то заранее намеченный срок, они выбрали конец сентября, когда заканчиваются все большие соревнования.
Эта трехлетняя разлука совершенно их не пугала, настолько они были уверены друг в друге и в своей вечной любви. И все же при мысли о скором расставании у них странно щемило сердце. Все, даже самое знакомое и обычное, навевало странную грусть: и бег дней, и малейшие признаки приближающейся осени, и распускающиеся летние цветы – все, что говорило о наступлении и стремительном движении вперед их последнего лета.
23
Уже отгорели костры Иванова дня, ярко и радостно пылавшие в светлой синеве ночи. Испанская гора, казалось, горела, как сноп соломы, столько костров было разведено в тот вечер на ее склонах. Вот и наступила пора света, тепла и гроз, к концу которой Рамунчо должен был уехать.
Уже не так буйно текут весенние соки в томно раскинувшейся зелени листвы и пышно распустившихся цветах. А солнце, все более знойное, жжет своими лучами прикрытые беретами головы, рождает желания и страсти, пробуждая в жителях всех этих баскских деревень неукротимую жажду удовольствий. В Испании – это пора кровавых коррид, а здесь – время бесконечных праздников, игр, танцев в вечерних сумерках и любовных свиданий в сладострастной неге ночи!..
Уже не за горами знойное великолепие южного июля. Бискайский залив сверкает голубизной, а Кантабрийское побережье[44] своими рыжеватыми красками стало напоминать Алжир и Марокко.
То льют тяжелые грозовые дожди, то небо вновь обретает чарующую лучезарную прозрачность. Бывают дни, когда все чуть удаленные предметы словно растворяются в свете, осыпанные золотистой солнечной пылью. И тогда вздымающаяся над деревней и над лесами остроконечная вершина Гизуны кажется более высокой и как бы невесомой, а плывущие по небу крохотные золотисто-белые облака с перламутрово-серыми тенями лишь подчеркивают его ослепительную голубизну.
Ручьи, журчащие среди густой зелени папоротников, становятся тоньше и пересыхают, а телеги, запряженные облепленными роем мух волами, неспешно катятся по дорогам, погоняемые обнаженными по пояс мужчинами.
Днем Рамунчо жил в это лето беспокойной жизнью пелотари (игрока в лапту): вместе с Аррошкоа он разъезжал по деревням, устраивал соревнования и играл.
Но только вечера были смыслом и целью его существования.
Вечера!.. Сидеть рядом с Грациозой в теплом и благоуханном сумраке сада, обвить руками ее стан, привлечь к себе доверчиво склоняющуюся к нему фигурку и долго, ничего не говоря, касаясь щекой ее волос, вдыхать юный и свежий запах ее тела. Эти долгие объятья, которым она уже не противилась, мучительно возбуждали его. Он чувствовал ее доверчивую покорность и готовность позволить ему все; но какая-то детская стыдливость, благоговение перед ее чистотой, сама безмерность его любви удерживали Рамунчо от последней и высшей близости. Иногда, чувствуя, что он не в силах противиться властному желанию раствориться в ней в восторге блаженного небытия, он внезапно вставал и, как тогда в Эррибияге, чтобы справиться с опасным возбуждением, изо всех сил потягивался, совсем как кот, – смеясь говорила Грациоза…
24
Франкиту удивляло совершенно необъяснимое поведение сына, который, похоже, совсем больше не виделся с Грациозой и тем не менее даже не говорил о ней. Гнетущая печаль охватывала ее при мысли о скорой разлуке, но со своим привычным крестьянским терпением, она ничего не говорила и наблюдала.
Как-то в один из тех вечеров, когда он торопливо и таинственно собирался уходить задолго до часа ночной контрабанды, она встала у него на пути и, устремив на него пристальный взгляд, спросила:
– Куда ты идешь, сын?
Увидев, как он, смущенно покраснев, отвернулся, она сразу все поняла.
– Хорошо, теперь я знаю… Да, знаю!..
Она была взволнована своим открытием еще больше, чем он. Ей даже не пришло в голову, что это могла быть не Грациоза, а какая-нибудь другая девушка: она слишком хорошо знала своего сына. Но при мысли о том дурном, что они могли делать, ее охватили страх и угрызения совести, и в то же время из глубины ее сердца поднималось чувство, которого она стыдилась, как преступления, – дикая, исступленная радость… Потому что… если они уже были близки, то будущее ее сына будет таким, как она мечтала. Она достаточно хорошо знала Рамунчо, чтобы быть уверенной, что он никогда не изменит и не бросит Грациозу.
Она все еще загораживала ему дорогу, и оба молчали.
– И что вы с ней делали? – решилась она наконец спросить. – Скажи мне правду, Рамунчо, вы не делали ничего дурного?
– Дурного? О, ничего, матушка, ничего дурного, клянусь вам…
Вопрос этот не вызвал у него никакого раздражения, он ответил спокойно, прямо глядя в глаза матери своим открытым, искренним взглядом. Он говорил правду, и она ему поверила.
Но так как она все еще стояла перед ним, положив руку на задвижку двери, он глухо сказал, с трудом сдерживая свои чувства:
– Вы не можете помешать мне пойти туда, когда мне до отъезда осталось всего три дня.
И тогда, смирив смятение своих собственных противоречивых мыслей, мать уступила этой молодой взбунтовавшейся воле и отошла от двери.
25
Это был их последний вечер, так как накануне в мэрии Сен-Жан-де-Люза он подписал немного дрожащей рукой обязательство служить три года во втором полку морской пехоты, стоящем гарнизоном в одном из военных портов на Севере.
Это был их последний вечер, и они решили, что пробудут вместе дольше, чем обычно, до полуночи, которая в деревнях считается временем неприличным и опасным, а юной невесте, непонятно почему, после полуночи все казалось более серьезным и греховным.
Несмотря на весь пыл их желаний, даже в этот последний вечер накануне разлуки, им даже в голову не пришло позволить себе нечто большее, чем обычно.
Напротив, в этот грустный прощальный вечер их чувства были особенно целомудренны, так велика была сила их вечной любви.
Менее осторожные, чем всегда, потому что все равно это свидание было последним, они осмелились болтать на своей скамейке влюбленных, чего они никогда раньше не делали. Они говорили о будущем, которое представлялось им таким далеким – ведь в их возрасте три года кажутся вечностью.
Через три года, когда он вернется, ей будет двадцать лет, и тогда, если ее мать будет по-прежнему категорически против, то через год, будучи совершеннолетней, она сможет действовать вопреки ее воле, так было окончательно решено между ними.
Они не знали, удастся ли наладить переписку во время долгого отсутствия Рамунчо: все так осложнялось из-за необходимости сохранять тайну. Аррошкоа, их единственный возможный посредник, обещал им свою помощь; но он был такой переменчивый, такой ненадежный! Боже мой! А вдруг он их выдаст! И потом, согласится ли он передавать запечатанные письма? А иначе не будет никакой радости писать друг другу. В наши дни, когда средства связи доступны и надежны, практически не существует такой абсолютной разлуки, как та, что вскоре ожидала юных влюбленных; они скажут друг другу то торжественное «прощай», какое говорили любовники тех далеких времен, когда еще существовали страны, где не было гонцов, где расстояния внушали ужас. Блаженная встреча виделась им где-то там, за горизонтом, в немыслимой дали времен. Но они так верили друг в друга, что надеялись на нее с той спокойной уверенностью, с какой верующие надеются на загробную жизнь.
В этот последний вечер любая мелочь приобретала для них исключительное значение: в преддверии разлуки, как это бывает перед смертью, все становилось необыкновенным и неповторимым. Звуки и образы ночи казались им какими-то особенными и невольно навсегда врезались в память. В пении сверчков было что-то, чего они, казалось, никогда не слышали раньше. В гулкой тишине ночи лай сторожевой собаки, доносящийся с какой-нибудь дальней фермы, заставлял их вздрагивать от тоскливого страха. И потом Рамунчо унесет и с горькой нежностью будет хранить сорванный в саду стебелек травы, с которым он машинально играл весь тот вечер.
Вместе с этим днем заканчивался целый кусок их жизни; время совершило свой круг, детство кончилось…
Им не нужно было ни напутствий, ни обещаний, потому что они были уверены, что знают, как другой будет вести себя в разлуке. Они говорили меньше, чем обычно говорят жених и невеста, настолько хорошо они знали самые потаенные мысли друг друга. Проболтав около часа, они продолжали сидеть молча, держась за руки, а неумолимое время безжалостно отсчитывало минуты их последнего свидания.
В полночь, как и было задумано ее рассудительной и упрямой головкой, Грациоза велела ему уходить. Они замерли в долгом объятии, а потом расстались, как если бы именно с этой минуты разлука стала чем-то неизбежным, что невозможно больше откладывать. Она скрылась в своей комнате, и из груди ее вырвались рыдания, звук которых долетел до Рамунчо. Он на мгновение замер, затем перелез через стену и, выйдя из тени деревьев, очутился на пустынной дороге, залитой белым лунным светом. Он меньше, чем она, страдал от этой первой разлуки: ведь это он уезжал, его ждали встречи с полным неведомого будущим. Шагая по светлой пыли дороги, он не чувствовал боли, завороженный могучим очарованием грядущих перемен, грядущих странствий. Без единой мысли в голове он смотрел, как движется перед ним его собственная тень, четко и жестко очерченная луной. А огромная Гизуна невозмутимо возвышалась над миром, холодная и призрачная среди серебристого полуночного сияния.
26
День отъезда. Тут и там прощание с друзьями, веселые напутствия уже отслуживших солдат. С самого утра ощущение какого-то лихорадочного опьянения, а впереди – новая, неведомая жизнь.
В этот последний день Аррошкоа буквально не отходил от Рамунчо; он сам вызвался отвезти его в своей повозке в Сен-Жан-де-Люз и постарался выехать на закате, чтобы как раз поспеть к ночному поезду.
Когда наконец неумолимо наступил вечер, Франкита пришла проводить сына на площадь, где его уже ждала повозка Дечарри. И тут выдержка изменила ей, лицо ее исказилось от боли; он же изо всех сил старался сохранять лихой и бесшабашный вид, как это и следует новобранцу, отбывающему в свой полк.
– Подвиньтесь-ка немножко, Аррошкоа, – сказала она вдруг, – я доеду с вами до часовни Сен-Биченчо, а оттуда вернусь пешком.
Повозка тронулась и покатилась по дороге в лучах заходящего солнца, заливавшего все вокруг великолепием своих золотых и медно-красных лучей.
Они миновали дубовую рощу, затем часовню Биченчо, но Франкита решила ехать дальше. Оттягивая момент окончательной разлуки, на каждом повороте она говорила, что проводит его еще немного.
– Ну вот, матушка, – нежно сказал ей Рамунчо, – на вершине холма Иссариц вы сойдете. Слышишь, Аррошкоа, ты остановишься там, где я тебе скажу; я не хочу, чтобы мама ехала дальше.
На холме Иссариц лошадь сама замедлила шаг. Мать и сын, с глазами полными слез, сидели рука в руке, а повозка катилась так тихо и торжественно, будто поднималась к какой-то неведомой голгофе.[45]
Наконец на вершине холма Аррошкоа, который, казалось, утратил дар речи, слегка натянул поводья и тихонько, словно через силу решаясь дать этот скорбный сигнал, крикнул: «Стой!» – и повозка остановилась.
Тогда, не говоря ни слова, Рамунчо спрыгнул на дорогу, помог сойти матери, поцеловал ее долгим нежным поцелуем, потом снова легко вскочил на сиденье:
– Давай, Аррошкоа, поехали, погоняй свою лошадь! Повозка понеслась вниз по склону, и через две секунды он уже потерял из виду ту, что стояла, глядя ему вслед, с лицом, залитым слезами.
Теперь они удалялись друг от друга, Франкита и ее сын. Они двигались в разные стороны по эчезарской дороге среди розового вереска и пожелтевших папоротников в сиянии заходящего солнца. Она медленно поднималась к своему жилищу, навстречу ей попадались то группы возвращающихся домой крестьян, то стада, погоняемые в золотистом свете вечера маленькими пастухами в беретах. А он спускался все быстрее и быстрее по уже темнеющим долинам к подножию гор, где проходила железная дорога.
27
Проводив сына, Франкита подходила к дому уже в сумерках и, идя через деревню, старалась принять свой обычный высокомерно-равнодушный вид.
Но, подходя к дому Дечарри, она увидела Долорес, которая уже собиралась войти в дом, но, увидев Франкиту, повернулась и встала на пороге, словно поджидая ее. Что случилось? Что такое стало ей известно? Чем объяснить эту агрессивную позу, этот вызывающе-иронический взгляд?
И Франкита тоже остановилась, невольно процедив сквозь зубы:
– Господи, почему эта женщина так на меня смотрит?..
– Ну так что, не придет он нынче-то, возлюбленный! – ответила та.
– А! так ты, стало быть, знала, что он приходит сюда к твоей дочери?
Действительно, она знала, с сегодняшнего утра: Грациоза ей сказала, потому что уже не нужно было беспокоиться о завтрашнем свидании, потому что она устала понапрасну толковать матери о дядюшке Игнацио, о новом будущем Рамунчо, обо всем, что говорило в пользу ее жениха.
– А! так ты, стало быть, знала, что он приходит сюда к твоей дочери?..
Эти две женщины, которые прекратили всякое общение без малого двадцать лет назад, по всплывшей откуда-то из подсознания привычке, стали, как когда-то в монастырской школе, говорить друг другу «ты». По правде говоря, они и сами не смогли бы объяснить, почему они так ненавидят друг друга. Часто это начинается с пустяков, с детского соперничества, с зависти. Но нельзя безнаказанно встречаться молча изо дня в день, бросая друг на друга злобные взгляды. Рано или поздно неприязнь превращается в беспощадную ненависть…
И теперь вот они стоят лицом к лицу, бросая друг другу в лицо оскорбления дребезжащими от злорадства и ярости голосами.
– Ну ты-то, – ответила Долорес, – ты, надо полагать, знала это раньше меня; ты сама, бесстыжая, и посылала его к нам! Впрочем, чего тут удивляться, где уж быть разборчивой в средствах после того, что ты делала в свое время…
Франкита, гораздо более сдержанная по натуре, стояла молча, потрясенная этой разгоревшейся посреди улицы ссорой, а Долорес продолжала:
– Ну уж нет, моя дочь никогда не выйдет замуж за голодранца, незаконнорожденного, не бывать этому!
– Еще как выйдет! Она все равно выйдет за него замуж! Попробуй-ка, предложи ей кого-нибудь другого, увидишь, что из этого получится!
И, не желая более продолжать, Франкита пошла своей дорогой, а вдогонку ей летели пронзительные крики и оскорбления Долорес. Она шла, дрожа всем телом, спотыкаясь на каждом шагу, ноги у нее подкашивались.
А дома какая пустота, какая беспросветная печаль охватила ее, когда она переступила порог.
Франкита вдруг совершенно по-новому ощутила реальность этой трехлетней разлуки, к которой она, оказывается, была совсем не готова. Так, вернувшись с кладбища, человек вдруг с ужасающей ясностью ощущает отсутствие дорогих усопших.
И потом, эти оскорбительные слова на улице! Они были тем более тягостны, что в глубине души Франкита все еще терзалась за свой грех с чужестранцем. Как могла она, вместо того чтобы идти своей дорогой, остановиться у дома врага и неосторожно сказанной сквозь зубы фразой вызвать эту отвратительную ссору? Как могла она так низко пасть, так забыться, она, которая пятнадцатью годами безукоризненного поведения завоевала всеобщее уважение? О, позволить оскорблять себя и снести оскорбление от этой Долорес, прошлое которой было безупречно и которая действительно имела право презирать ее! И чем больше она думала, тем больше приходила в ужас при мысли о том, какие последствия может иметь в будущем тот вызов, который она имела неосторожность бросить ей уходя. Ей казалось, что, распаляя ненависть этой женщины, она ставила под угрозу самые дорогие надежды своего сына.
Ее сын! Ее Рамунчо, которого в этот час летней ночи повозка уносила от нее, уносила вдаль, навстречу опасностям, навстречу войне!
Она некогда взяла на себя тяжкую ответственность, подчинив его жизнь своим представлениям со всем их эгоизмом, гордыней, упрямством… И вот сегодня вечером она, быть может, навлекла на него беду, в то время как он уезжал полный сладостных мечтаний о счастье, ожидающем его по возвращении! Это было бы для нее самой страшной карой; ей казалось, что в воздухе пустого дома реет угроза этого искупления, она чувствовала его медленное и неумолимое приближение. Тогда она стала молиться за сына, но в сердце ее кипела горечь протеста, потому что религия, как она ее понимала, не давала ей ни утешения, ни нежности, ни умиления, ни веры. Тоска и угрызения совести черным отчаянием сжимали ей сердце и не находили выхода в благодатных слезах.
А Рамунчо в это время продолжал спускаться по все более сумрачным долинам к равнинной части края, где ходили поезда, унося людей в неведомую и волнующую даль. Еще примерно час оставалось им ехать по баскской земле, не больше. По дороге им встречались неторопливые телеги, запряженные волами, напоминавшие о безмятежности давних времен; или расплывчатые человеческие силуэты, бросавшие на ходу пожелание доброй ночи, старинное gaou-one, которого завтра он уже не услышит. А там, слева, черной пропастью вырисовывалась Испания, Испания, которая теперь уже долго не будет тревожить его сон…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Три года пролетели незаметно.
Ноябрьский день клонится к закату. Франкита дома одна. Она больна и не встает с постели. Наступила уже третья осень с того дня, как уехал ее сын. Горящими от лихорадки руками держит она его письмо, которое должно было бы принести ей светлую радость, ведь он сообщает в нем о своем возвращении, но оно вызывает в ней мучительные чувства, потому что счастье вновь увидеть сына отравлено печалью и тревогой, невыносимой тревогой…
О, мрачное предчувствие не обмануло ее в тот вечер, когда, проводив его, она в таком смятении вернулась домой после встречи с Долорес, где, не удержавшись, она бросила ей в лицо этот вызов: теперь это была жестокая правда, она навсегда разбила счастье своего сына!
После той сцены прошло несколько месяцев. Рамунчо получал боевое крещение вдали от родины. Казалось, все было спокойно. Но вот в один прекрасный день к Грациозе посватался богатый жених, и та на глазах у всей деревни вопреки настояниям Долорес категорически отказалась выходить за него замуж. И тогда обе они внезапно уехали, якобы навестить родственников в Верхних Пиренеях;[46] но путешествие их затянулось; странная таинственность окутывала их отсутствие, и вдруг распространился слух, что Грациоза приняла обет послушания в монастыре Святой Марии Заступницы в Гаскони, который возглавляла бывшая настоятельница эчезарского монастыря.
Долорес вернулась домой одна, молчаливая, с выражением злобы и отчаяния на лице. Никто так никогда и не узнал, чем запугали златокудрую девчушку, как захлопнулись перед ней лучезарные врата жизни, как позволила она заживо похоронить себя в этой могиле; но как только истек положенный срок послушничества, она, даже не повидавшись с братом, приняла постриг, в то время как Рамунчо в густых лесах далекого южного острова зарабатывал в колониальной войне погоны сержанта и военную медаль, не получая из Франции никаких вестей.
Порой Франкиту охватывал страх, что ее сын никогда не вернется домой… И вот он возвращается! Похудевшими, горячими пальцами она держала письмо. «Я выезжаю, – писал он, – и в субботу вечером буду дома».