Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Каменный пояс, 1975 - Ольга Олеговна Пашнина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Не согласен! Для меня сегодня лучше самого Левитана плакат, что висит на Доме Советов: «Папа, убей немца!» А вы подсолнушки...

Филя тоже прав: все чаще радио и газеты сообщали о зверствах оккупантов. Сжигали села. Вешали женщин и детей.

Людмила Александровна не отступила, однако.

— Если бандит режет, то, значит, все мы должны поступать так же?

— К нему только так. Кровь за кровь, — сказал Эдик.

— А к другим? К себе?

— При чем мы? — спросил я.

— Разобьем человекоподобных извергов, а дальше? Нам жить. Да и немцам жить надо будет дальше. Если и мы тоже ожесточимся? Чем мы окажемся лучше фашистов?

Дальше спор не разгорелся. Подошел пожилой мужчина, пошептал художнице на ушко, и она, вздохнув легонько, тихо сказала:

— На этом закончим. Если есть вопросы по конкретным работам, задавайте.

Нас больше интересовали ее картины. Их было всего две. На одной — изображен был густой лес и набухшее сизыми тучами низкое небо. Под одним деревом ярко алел цветок. Единственное светлое пятнышко на холсте. Вроде искорки. На второй картине была нарисована маленькая девочка. В больших синих глазах ее стыли печаль и ожидание чего-то. Темные волосы и светлое лицо были чуть смазаны, как на экране при потерянном фокусе. Четкими были глаза и губы, губы робко улыбались...

Мы двинулись по домам, и Аркаша вдруг сказал:

— Ребята, ведь Никанор голодный.

— А мы что можем? — жестко бросил Филя.

— У тебя есть конкретное предложение? — спросил Эдик.

— Есть. На день или два откажемся от корябушек, получим целыми буханками и отдадим Никанору. Как?

Корябушками мы называли тоненькие кусочки хлеба, которые нам выдавали ежедневно в школе. В большую перемену дежурный приносил ломтики на подносе в класс, и мы быстро расхватывали их, стараясь ухватить потолще или еще лучше — корочку.

Мы молчали. За всех ответил Сережа:

— Так и надо сделать, завтра же.

— А то проголосуем, хотел бы я увидеть, кто окажется «против», — поддержал его Эдик, — слыхали, под Люблиным польские партизаны пустили эшелон с фашистами под откос?..

4. Портрет за шкафом

Ночь была холодной. В нетопленой комнате (мы берегли дрова на зиму) пахло сырой глиной. В эту промозглую ночь мне впервые приснилась Волька. Мы шли с ней куда-то по серебристой прозрачной воде. Волька была в черном лоснящемся костюме, как у Людмилы Александровны, Повзрослевшая. Строгая. Я отставал от нее, а она шла и шла, изредка оборачиваясь на меня. Волосы падали на ее лицо, скрывали его под пушистой солнечной волною. Размывали черты, как на портрете печальной девочки. И губы чуточку улыбались...

Утром я проснулся от ощущения какой-то тревоги. И чтобы полегчало на душе, решил полистать своего мудрого француза. Эх и книга! На все случаи жизни в ней есть совет...

Эх, если бы эту книгу прочитала Волька... Я ей как-то пытался предложить ее, но Волька наотрез отказалась. Она читает только тех писателей, которые рекомендует школьная программа. Я же, наоборот, больше люблю читать Джека Лондона, Синклера, Пришвина, Есенина и всех молодых, малоизвестных авторов. Дочитал до конца «Два капитана». Все сцены с Катей я знал наизусть. Я даже любил ходить по улицам поздно вечером в снегопад. Почему-то мне казалось, что именно в такую погоду и время я полнее ощущаю атмосферу повести. Однажды я Вольку назвал Катей...

Жизнь, однако, шла своим чередом и была куда прозаичнее моих сновидений. Дома кончилась крупа и вообще все припасы кончились. По карточкам не давали ничего, кроме вязкого черного хлеба. Розовые, голубые, светло-зелененькие талончики с надписями «сахар», «масло», «кондитерские изделия» и прочими полузабытыми понятиями хранились пока до лучших времен. Мама продала шерстяное платье и купила десяток больших оранжевых тыкв, бутылочку хлопкового масла и банку какой-то серой крупы.

Она никогда не жаловалась, а тут я случайно подслушал, как оказала соседке:

— Какая уж жизнь, тетя Степанида, одно существование. Все я понимаю. Терплю, а вот сердце устает. Боюсь не выдержит... Без него я жить не могу...

«Без него» — это, конечно, не про сердце. Под «ним» мама подразумевала отца. Оказывается, она тосковала по нему каждый день, каждый час... И в голосе ее звучали такая безысходность, что мороз по коже пробегал.

— Надорвешь сердце эдак-то, — посочувствовала соседка, — а, упаси бог, вдруг что случится с ним? Тогда как? Живой ляжешь в могилу?

— Лягу... Без Саши зачем я?

— Эх, беспокойный народ пошел. Мало любят — ругаются, друг дружку изводят. И большая любовь тоже, гляди, до беды за вершок...

Несколько дней в школе не появлялся Сережа Осенин. Аркаша, как староста класса, дал мне поручение навестить больного. Я с удовольствием согласился.

Осенины жили в четырехэтажном красном доме на улице Челюскинцев, рядом с летным училищем. В коридоре, загроможденном ящиками, ларями, тазами, велосипедами и прочей рухлядью, пахло луком и пылью. Тусклая лампочка сиротливо рыжела под прокопченным потолком. Я нашел дверь с номером «13» и постучал. Дверь тотчас же отворилась, и я увидел Сережу. Он был здоров, как бык. Нес ведро с помоями, держал на весу, на двух пальцах. Увидя меня, покраснел.

— Проходи, — произнес он по обыкновению тихо, — я сейчас.

— Кто там, — услышал я знакомый голос Людмилы Александровны, — доктор?

— Нет, это товарищ...

Стены комнаты были, как на выставке, увешаны картинами. На столе валялись тюбики, кисти. И все в комнате было взъерошено, в углу сбились в кучу стулья, на диване лежали большие листы с репродукциями картин знаменитых мастеров, у окна красовался самовар, а на вешалке висели детские платья и абажур. Я осторожно прошел к дивану и сел на краешек. Людмила Александровна появилась из второй комнаты. Она была и теперь, дома, в том же черном поношенном костюме. Я ждал, что она начнет извиняться за беспорядок, но она протянула мне руку.

— Вот какой ты, оказывается. Ну-ка подойди ближе к свету. Так, поверни голову, еще немного...

Она бесцеремонно тормошила меня и разглядывала в упор.

— Вылитый отец. Это очень хорошо, отлично!

Конечно, это неплохо, если дети похожи на родителей, но дает ли сие повод для такого обращения? Пока я формировал свою мысль, подыскивая наиболее изящную форму, Людмила Александровна вдруг оставила меня, быстро подошла к простенку между окон, сдернула чей-то портрет и сунула его за шкаф. Затем села за стол, отгребла от края краски и кисти и посмотрела мне в лицо печальным взглядом. На этот раз и я уставился на нее, почти не моргая. Возле глаз у ней собрались мелкие морщинки. Так мы играли в гляделки, пока не вернулся Сережа.

Когда Людмила Александровна не улыбается, глаза у нее совсем другие делаются. Диковатые, чуть косящие, ждущие какие-то...

— Вот, понимаешь, домашние заботы, — извиняюще пояснил Сережа, — младшие сестренки заболели.

— Оля простыла, а Рита сломала руку, — вздохнув, подхватила Людмила Александровна, — близнецы они у нас, даже болеют вместе. Ты снимай пальто, снимай. Сережа, ухаживай за другом.

Он назвал меня товарищем, а она — другом. Она оказалась щедрее...

— Ну, как там, в классе? — спросил Сережа, вешая мое рыжее пальто рядом с абажуром.

— Все одно и то же. Существенных изменений не произошло.

И все, говорить не о чем. Я встал с дивана, посмотрел в окно. На стекле припаялась серая пыльная пленка. Внизу на улице, носящей имя полярных исследователей, бледнел свежий снежок и от стылой пустынной улицы было по-полярному одиноко и зябко. Странные люди, эти художники. Жить в такой квартире, смотреть в такое окно, а писать солнечные, щемяще прекрасные картины...

Я невольно потянулся к картинам и незаметно увлекся, забылся. Я, как ребенок, которому подсунули книжку с цветными картинками, не мог оторваться от полотен. Стал, как выразился бы Филя, и глух, и нем...

На маленьком картоне — одинокий тополь. Сквозь тяжелые черные листья светится лимонное небо. Такой же тополь есть в роще, прямо возле старицы. Отдельно стоит от всех деревьев. Я был прошлым летом там с Волькой. Перед ее отъездом на каникулы в деревню. И листья против света казались черными, и небо светилось золотисто, прощальным желтым цветом.

— Искупнуться бы сейчас, — предложил я, — жарища, аж листья почернели, бедняжки.

Волька прикрыла мне рот прохладной ладонью.

— Тише, слушай — листья поют!

Листья поют? Они же не соловьи, чтоб распевать. Я думал, что Волька решила разыграть меня. Нет, не смеется. Я прислушался. И действительно свершилось чудо: я услышал, как листья тихонько вздыхали в шелковисто-золотистом воздухе, перешептывались и... пели!

Удивительно, что простой тополь на маленьком картоне заставил вспомнить меня то предзакатное счастливое мгновение, когда мир видится вдруг совсем по-иному, когда сладко падает сердце в предчувствии каких-то перемен.

Наверняка Сережина сестра талантлива. И как все талантливые люди имеет странности. Чей портрет она так быстро спрятала? И зачем? По натуре я ужасно любопытен (тоже имею свои недостатки!).

— ...нравится? — голос Людмилы Александровны дошел до меня постепенно, как бы приближаясь на автомобиле, пробиваясь сквозь плотные слои атмосферы моего проклятого воображения.

— Не страшно рисовать, — спросил я, — зная, что уже были Репин и Рафаэль?

— Очень страшно, — откровенно призналась она. Впервые робко улыбнулась. И как-то вмиг помолодела, похорошела, показалась совсем своей, давней, близкой знакомой...

Она говорила со мной, как с равным. Говорила, рассуждая.

Во время разговора Сережа несколько раз уходил в соседнюю комнату к сестренкам. И хотя ему было нелегко, хотя в доме боролись с болезнью, все же я неожиданно позавидовал ему: он не был в семье единственным ребенком. Почему-то считают, что один ребенок в семье — это плохо лишь для родителей, что он всегда растет эгоистом и эдаким чурбаном, капризным баловнем. Чепуха все это. Хуже всех этому единственному. Он одинок. А что может быть страшнее одиночества?!

Людмила Александровна не отпустила меня без чая. Мы пили военный жидкий чай. Мне и Сереже она выдала по галете. Раньше я читал о галетах лишь в морских романах, их грызли в тяжкие часы кораблекрушений Робинзон Крузо и все следующие за ним герои-моряки. Кроме галет было предложено еще одно редкое блюдо: мелкоструганная и поджаренная морковь. На вкус она напоминала урюк.

Чай располагает к откровенности. Я осмелел и спросил о родителях. Людмила Александровна пояснила ровно, будто речь шла о чужих:

— Мама умерла до войны, отец погиб в июле сорок первого.

— А твой отец? — неожиданно спросила она, и голос у ней дрогнул. Я вгляделся, но кроме внимания ничего не увидел в ее лице, просто мне показалось (заносит мое воображение на поворотах).

— Жив. Пишет, правда, редко.

Вот тут-то, наконец, появился долгожданный доктор. Седенький старичок в высоких калошах. У него, как у всех врачей, было розовое, вымытое лицо и повелительный голос. С ним ушли в комнату к девочкам Сережа и Людмила Александровна.

Ругайте меня! Бейте меня ногами! Снижайте оценку по поведению! Но я поспешил к шкафу и вытащил портрет. И ошалел. С портрета на меня смотрел — я сам. Собственной персоной!..

5. Дрова разной породы

Аркаша принес в класс газету. И зачитал, поглядывая многозначительно на Эдика, о том, что наши самолеты бомбили военные объекты гитлеровцев в Варшаве. Что ж, за последние дни это была единственная утешительная новость. Сводки сообщали:

«В течение 30 октября в районе Сталинграда наши войска продолжали вести напряженные оборонительные бои». «Чудовищное злодеяние совершили немецко-фашистские захватчики в деревне Ольховатка Курской области. Мерзавцы расстреляли всех мужчин деревни в возрасте от 14 до 60 лет».

У нас в школе, как и везде на заводах и в учреждениях, собирали теплые вещи для армии.

Дожди сменились снегами. Распаренная, раскисшая земля враз захолодела. И во вьюжных ненастных узорах побледнело небо, на стенах зданий и заборах прочно намерзла глянцевобелая эмаль.

Все чаще по вечерам гасло электричество. И уроки приходилось делать при коптилке. Тонкий фитилек чадил, пламя шевелилось от дыхания, и по комнате вокруг меня плясали ленивые страшные тени. Мама еще больше замкнулась в себе, почернела, осунулась лицом и, будучи дома, все чаще лежала в вялом полусне, оберегая силы для нового дня. Мне было жаль ее. Но временами жгла сердце обида: даже поговорить не хочет ни о чем, не то, что приласкать. И я все отдалялся от нее....

Билось от дыхания пламя коптилки. Я смотрел на зажатый в латунной трубочке фитилек, на стакан с грязным лигроином, и мне чудилась низкая фронтовая землянка, спящие одетыми бойцы, беззвучно падающая капель с оттаявшего наката. У огня, там далеко, в четырех шагах от смерти, наверняка, кто-то сидит и пишет письмо родным.

Возможно, где-то возле затемненного, замаскированного аэродрома вот так сидит и пишет очередное веселое письмецо отец...

Может, он тоже летал и бомбил фашистов в Варшаве? Ходить в школу было трудно: ранние жесткие морозы вымораживали скопившуюся за осень влагу, и утрами дорогу застилал тяжелый и вязкий туман. Дышать приходилось в варежку.

Илюха говорил о правилах грамматики, о произведениях бессмертных писателей, говорил, время от времени приподнимая желтый от табака палец, говорил, давясь сухим кашлем. Серые, с ржавыми подпалинами усы почти сливались с потемневшей кожей лица, и на этом пергаментно-сухом лице резко выделялись выпуклые водянистые глаза в тонких красных прожилках.

Раздал он наши сочинения о выставке, против обыкновения, без разбора, без похвал. Лучшие сочинения всегда раньше зачитывал. Мне было немного обидно от того, что Илюха изменил привычке. Тем более, что мое сочинение он оценил высоко. На клетчатом листке красовалась вытянутая, с затейливой палочкой, пятерка. Симпатичная, узорчатая, церковно-славянская пятерка.

Я подкараулил на заветном углу Вольку и похвастался:

— Я за сочинение о художниках пятерку отхватил!

Волька спокойно, взросло улыбнулась и подняла ресницы, но посмотрела на меня бегло и испытующе, тут же отвела глаза и махнула кому-то в толпе расходившихся домой девчат, крикнула звонко:

— Значит, в шесть у меня!

Я оглушенно потоптался, чувствуя себя лишним, но решил не сдаваться. И от решимости, от скопившейся тоски по Вольке, от ревности к той девчонке, которой еще надо напоминать о встрече в шесть, я выкинул совершенно неожиданное: вежливо попросил у Вольки портфель, попросил помочь донести портфель. От удивления Волька отдала портфель и пошла рядом. Она быстро, однако, оправилась от замешательства, посмотрела на меня пристально, и я увидел в ее больших золотисто-карих глазах старую ласковость.

— Зима нынче рано наступила, — сказал я первое пришедшее в голову.

— Дай мне твое сочинение, — попросила Волька, — хочу почитать.

Если бы она попросила меня отдать все сочинения, залезть на столб или подраться с целым классом, я бы не отказался.

У крыльца она протянула мне руку. Впервые мне протягивали руку. Нежная рука в пуховой варежке.

— А ты что же не носишь рукавиц, — спросила Волька, — форсишь?

Я пожал плечами. Не мог я сказать ей, что отдал свои овчинные рукавицы для фронта. Мне нечего было сдать больше. Филя принес фуфайку, Аркаша шерстяные носки и кисет с махоркой... Я снял рукавицы и положил на учительский стол — что я, хуже всех? А в тылу и без рукавиц можно пока обойтись. Все равно я люблю руки в карманах держать...

Мама похвалила меня за пятерку. Но когда я скромно упомянул Людмилу Александровну, ибо, честно говоря, без нее я бы не смог так порассуждать о выставке, мама сразу замолчала. И снова давящая, тревожная тишина заполнила нашу комнату.

Сорвались уроки литературы — не пришел Илюха. Заменить его было некому, и мы использовали время по своему желанию. Большинство удрало в кино смотреть боевые киносборники. В оживлении, в праздничной атмосфере неожиданной свободы я вдруг, сидя в темном зале кинотеатра, понял, почему Илюха не стал разбирать сочинения, он перемогался, заболел. Мы бесимся, а он лежит один дома и, возможно, умирает...

— Аркаша, — шепнул я другу, сосредоточенно смотревшему на мерцающий экран, — давай-ка сходим к Илье.

Он ответил, не поворачивая голову, тихонько:

— Я уже подумал об этом.

Я не удержался от улыбки: он думал, а сказал вслух на этот раз ведь я! Я предложил проявить внимание к учителю. И не потому, что он мне пятерку поставил. Пятерки получили еще трое.

Илюха жил в длинной, сводчатой, похожей на гроб, сумрачной комнате. Лежал на кровати под одеялом из) шинельного сукна. Рядом на стуле — стакан с водой, порошки какие-то, книжка стихов Блока. Я думал, что книг у Илюхи великое множество. Ведь литератор. А у него была всего-навсего одна полка. И на ней все больше журналы и тетради. В древних, из «мраморной» бумаги обложках.

— А, юноши, — бледно улыбнулся Илья Дмитрич и приподнялся, сел в постели, кутаясь в одеяло, — приболел некстати. Скучен день до вечера, коли делать нечего.

— Истопить бы надо, — Аркаша нахмурился, — больно уж зябко у вас.



Поделиться книгой:

На главную
Назад