– Ха-ха-ха! Девке-то сорок восемь лет. Тебе, Куба, в самый раз будет.
– Как же вы это?
– Как? Валю на землю и готово. Заорет – по морде.
– И девушек?
– Еще бы! Это особый смак. Получит потом воз хвороста или охапку камыша и в следующий раз такой еще будет покладистой, ого!
– Ну, а детишки?
– А мне какое дело… Есть так есть…
Вацек, Янек, Стах! – что у нас общего с паном Заборовским? Однажды он любезно спросил меня:
– Вы серьезно считаете, что следует с уважением вспоминать имена разных «бельведерцев»[95] или участников всех этих мятежей в 30-м и 63-м годах?…
Не то что тост сказать, но даже словом не с кем мне перемолвиться, в здешнем безлюдье в эту грустную годовщину.[97] Память «павших» я отмечаю в одиночестве – мне грустно и горько. Как будто вокруг меня чужие люди, иностранцы… Да и те, наверное, скорее бы поняли, почему мы чтим память нашей «пятерки»…[98] На чужбине изгнанники собираются, наверное, сегодня, чтобы поговорить о любимой родине, – а на родине, которую мы боготворим, – как же здесь пусто, как холодны сердца, как низки чувства, как никчемны люди! Только Варшава смеется над могуществом ничтожества и подлости,[99] только там в этот час собирается молодежь и «сжигает в алоэ» гордые сердца[100] павших, только там будут сегодня допоздна гореть в окнах мансарды огни, освещая молодые лица, разгоряченные вдохновением, поглощенные «тихой ночной беседой соотечественников».[101] Только там с верой, восторгом и надеждой вырвется на простор песня «Еще Польша не погибла…»[102]
А по мнению вельможных панов Г., З., С. и других – это предатели родины, и о них не следует говорить здесь, в обители истинного патриотизма, который покоится на союзе с захватчиками, чурается слова «Польша», который весь – порождение изысканного ничтожества и утонченной глупости…
Пан Ян, принимаясь за третью книгу, с самым невозмутимым видом спросил меня:
– Пан Стефан, скажите, пожалуйста, было ли на самом деле все так, как он здесь пишет, или он это выдумал?
Видите, сколько пользы от обучения пана Яна истории литературы. Ему 22 года от роду, и папа надеется, что жена принесет ему в приданое не меньше 50 тысяч рублей. Ну и вопросы же задает мне иногда на уроках пан Ян… Читает он, например, а вернее, мучает «Пана Тадеуша» и вдруг обрывает на полуслове:
– Пан Стефан, что мне купить в Варшаве – штуцер или патронташ?
Бывают натуры, которые не воспринимают, не любят поэзии, – это можно понять, но я не могу представить себе поляка, который, читая в первый раз «Пана Тадеуша», не воодушевился бы, не почувствовал бы себя хоть раз в жизни свободным, не ощутил бы уз, связывающих его с народом. Я видел двенадцатилетнего Стася Юзефовича, который до самозабвения зачитывался этой книгой; видел однажды на галерке в Большом театре двух юношей евреев из Налевок,[103] которые в антрактах читали «Пана Тадеуша», и, прислушиваясь к их замечаниям, я увидел, что они сто понимают. Помню, сколько восторгов вызвал у меня «Пан Тадеуш», когда я учился у пана Стаховского в начальной школе деревни Псары. С любовью вспоминаю я иллюстрированное парижское издание, по которому я учился читать, сидя у ног матери. Это – воздух, это – ключевая вода, это – дыхание здоровых легких, это – «центр польщизны»,[104] это – библия и камень на нашей могиле, оттуда все мы берем начало. Есть там такие выражения, такие слова и фразы, которых я не могу читать и слушать без слез, и тот, кто их не понимает, тог ничего не стоит. Эта книга – мерило человека. Смотри, как человек ее читает, и узнаешь, кто он.
Пан Ян читает сцену в комнате Судьи, когда Робак. уговаривает Судью поднять восстание на Литве.
Судья бросается ему на шею.
– Не понимаю, – обращается ко мне пан Ян, – чему они так радуются?
– Робак рассказывает Судье, что в скором времени польские войска под водительством Наполеона вступят в Литву.
– Ого, значит это они войне так радуются?
– Так ведь эта война должна была вернуть стране свободу.
– Ну, хорошо. А этот Судья, зачем ему было поднимать восстание?
– Вы же читали, что говорил Робак: восстание должно было содействовать победе Наполеона над русскими.
– Эх, оба они дураки! Да и это последнее восстание,[106] разве оно не было свинством? Сами посудите, пан Стефан, пошли как бараны с одностволками против винтовок.
О просвещение! Приди, откройся народу, спаси нас… Я верю в тебя, верю, что, познав тебя, народ будет чтить Костюшко и Сташица, Мицкевича и Ежа,[107] верю, что он отплатит отчизне-мачехе сыновней любовью, верю, что в нем наше спасенье, верю изверившейся, измученной душой, истерзанной подлостью шляхты.
Я составлю себе целый план обучения моего Сташека. Хотелось бы не отклоняться от наших варшавских планов, но у меня нет книг, которыми я пользовался в Варшаве, когда давал бесплатные уроки.
Какое наслаждение делать добро отечеству, обучая крестьянского мальчика! Представляю себе, как высмеют меня этот завзятый остряк пан Я. и самодовольная пани З. Horribile dictu.[108] Зато я завоюю дружбу Михала Гуры, он узнает меня и поверит мне. Как хорошо мне будет говорить с ним, как с братом, откровенно, без лицемерия с его стороны. До Сухчиц недалеко, летом смогу бывать там ежедневно, а сейчас это трудно…
Комментарии
Публикуемые в настоящем томе избранные места из дневников Жеромского составлены по изданным в Польше в трех томах дневникам писателя. Жеромский вел дневник в молодости на протяжении ряда лет (1882–1891). Всего дневник насчитывал 21 тетрадь, 6 из которых не сохранились. Дважды дневник терялся – первый раз при жизни писателя в его родном городе Кельцы и второй раз во время войны: рукопись дневника была вывезена гитлеровцами из Национальной библиотеки в Варшаве, где хранилась после смерти писателя. Позднее дневники Жеромского были разысканы в Австрии советской репатриационной комиссией и в 1945 году возвращены в Польшу, где впервые опубликованы.
В дневнике, охватывающем почти десятилетие жизни писателя, отразилась напряженная, духовно насыщенная жизнь молодого Жеромского. Из всего многообъемного и чрезвычайно интересного по содержанию материала дневников в настоящем разделе представлены лишь некоторые записи, в которых, как правило, затронуты проблемы, наиболее сильно волновавшие Жеромского. Дневниковые записи поражают своим разнообразием: здесь и подробнейшая хроника повседневных событий, и отношение Жеромского к явлениям общественной жизни страны, мысли и чувства, вызванные горячим желанием найти свое место в освободительной борьбе народа, раздумья о задачах и общественной роли искусства, впечатления от прочитанных книг, посещений театров, музеев. В то же время дневник является как бы рабочей тетрадью, в которой Жеромский делает выписки из художественной и политической литературы, куда вносит планы, иногда наброски будущих произведений.
Перевод выполнен по польскому изданию: Стефан Жеромский, Дневники (т. I 1882–1886 гг., Варшава, 1953; т. II 1886–1887 гг., Варшава, 1954; т. III 1888–1891 гг., Варшава, 1956). Имеющиеся в этом издании подробные комментарии Е. Кондзели частично использованы при составлении примечаний.