По-моему этих нескольких строф достаточно, чтобы Конопницкая заняла, пожалуй, первое место на нашем современном Парнасе. Тургенев, объективно и в такой же манере создавая образы крестьян, потрясал всю Россию – от царя до мужика. У нас не интересуются мужиками-гамлетами. А такой Гамлет в сермяге, его «be or not to be»[62] впечатляет и потрясает, как трагедия Эсхила.
Если бы некто с лягушачьей кровью попросил научить его патриотизму и демократизму, – будь то белый, здравомыслящий[63] или космополит, я дал бы ему прочитать несколько таких вот правдивых строф; я повел бы его на Подляшье к мужикам-униатам, которые не стали сеять озимых и заявили: везите в Сибирь, а в церковь – не пойдем…[64] И я ручаюсь, что у моего ученика забилось бы сердце, он устрашился бы суда истории и осознал бы непреложный долг каждого защищать свое гнездо.
По манере письма Конопницкая является талантом исключительно лирического направления. Даже ее эпические этюды по-своему лиричны. Ее творческий почерк трудно сравнить со стилем других наших поэтов, зато какая в нем необычная близость с рисунками Гроттгера. Поразительна общность настроения, склонностей и художественных приемов. Само собой напрашивается предположение, что ее «Рассказ раненого» является пересказом эпизода из «Войны» Гроттгера.[65]
Стихотворения нашей поэтессы и рисунки гениального художника – это одна юдоль слез. Прочтите ее произведения, и вы найдете в них и «Иди за мной», и «Предчувствие», и ужасные картины «Войны». «Мужицкое сердце» Конопницкой – это та же «Жеребьевка» Гроттгера. Кроме того, есть у нее вещи, непосредственно написанные под впечатлением картин Гроттгера, например отмеченное на конкурсе стихотворение «Из папки Гроттгера». Эти два гениальных художника взаимно дополняют и раскрывают друг друга, паря на одной высоте. Здесь нет подражания, есть лишь общая художественная направленность, общая атмосфера чувств и симпатий и одинаково понятая любовь к родине.
Любовь к родине с подобной же силой выражена в произведениях Сырокомли,[66] а из иностранных поэтов – у Шевченко.
Она проявляется с предельной яркостью в стихотворениях, написанных Конопницкой за границей.
Чтобы определить ее более точно, надо бы привести целые строфы. Вот, например, стихотворение «Издалека»:
Это привязанность, которая никогда не ослабевает, ибо в основе ее лежит любовь не к идее родины, не к чему-то отвлеченному, а к земле, это переживание горя как такового, ран, наготы и грязи. Так любит свою деревню мужик. Таково это чувство у Конопницкой.
Особенно ярко оно проявилось в прекрасном стихотворении «К границе»,[69] Шедевр этот передает великую скорбь народа, страдающего от нанесенной ему обиды.
Путешествуя по Европе, Конопницкая писала письма с дороги. Эти письма так же, как и два тома ее стихов, очень интересны с точки зрения ее стиля.
Среди произведений Конопницкой есть стихотворения, написанные в стиле Словацкого, и идиллии в духе Ленартовича,[70] и импровизации с золотой соразмерностью стиха Мицкевича. Удивительное явление: она владеет всеми этими стилями с одинаковым мастерством, усваивает каждый и подчиняет себе. Это безусловно особая, психологическая, если можно так выразиться, способность ее таланта. Можно ли создать действительно художественные произведения в стиле Ленартовича, если не имеешь свойственного ему тяготения к идилличности? Можно ли так блестяще воспроизводить стиль Словацкого, не обладая его душой? – ибо, как известно, «стиль – это человек». Все, что только есть сейчас самого возвышенного в польской лирике, сосредоточивает в себе перо Конопницкой.
Итак, из приведенных выше, возможно парадоксальных рассуждений я делаю вывод, что поэтесса, творческий портрет которой я набросал, поняла и исполнила завет умирающего Словацкого, чтобы «живые не теряли надежды». Она обещает нам рассвет, будущее, она заклинает нас жить и запрещает спать, обнажает наши раны и велит любить, врачевать их. Ослушаться ее не имеют права те, кто стоит в авангарде народа, к кому она обращается, говоря:
Я страшно одинок! Иду, иду и не думаю, куда я иду и зачем… Только иногда, когда на сцене или в жизни услышишь всепоглощающие материнские слова, увидишь горящий любовью взгляд, и спросит тебя твой враг – ты его сразу узнаешь, он – насмешник и меланхолик: «А есть ли у тебя на свете кто-нибудь близкий?»
Но вот он исчез, мой злой сатана, двуликий божок, имя которому пессимизм… и снова день за днем течет жизнь, бессмысленная… или заполненная… любовью к родной земле.
В этой земле лежит и моя мать. Как ты богата, родная земля. Забыть тебя – значило бы забыть о своей матери. По-крестьянски люблю родину.
Но я не верю в торжество зла. Блаженна минута, когда можешь написать такие слова.
7
Деньги я получил. Друзья они плохие: начинаю обращать внимание на женщин. Но у меня нет грязных мыслей: я люблю наблюдать издали за молоденькими девушками, люблю смотреть, как светится на солнце выхваченная ветром непокорная прядь волос, видеть маленькое личико и крохотные ножки, ступающие по тротуару: стук, стук!
Нельзя было бы посвятить этому гению лучших слов. Сокровищем была для него родная земля – сокровищем, воспетым в его безмерно печальных, полных слез и веселья песнях, в мелодиях, терзающих сердце, слезами жгущих глаза.
Шопен – для нас такое же святое имя, как Костюшко, как Мицкевич. Поднимаешь глаза, и они наполняются слезами при слове: Шопен!
Выйдя потом в город, я встретил Карвасинского, который пригласил меня к себе на вечер. Его литературные планы, по-моему, смешны…
Проснувшись, я несколько минут лежал без движения, чувствуя страшную усталость.
Как знать? Если бы меня взяли одного, если бы никто больше не пострадал, может, это было бы даже к лучшему… Просыпаться ежедневно, чтобы влачить эту жалкую жизнь, погружаться в водоворот бессмысленных дум… А вообще стоит ли каждое утро возвращаться к чудовищно опротивевшим мыслям, к страданиям, которые я должен переносить и над которыми в душе смеюсь?
– Потому, что он подлец, свинья!
– Прус?!
– Да. Не хотел подписать адрес Ежу,[75] не хотел войти в жюри конкурса, объявленного пулавскими студентами.[76] А его апрельские хроники?[77] И написал-то всего несколько шутовских анекдотов, несколько сентиментальных рассказов – и за это его почтить дипломом?
Вот так обычно соотечественники оценивают своих пророков, своих великих людей. Недавно Новинский убеждал меня, что Крашевский не заслужил, чтобы его поминали добром, даже имя его следует заклеймить позором, подумайте, «этот великий Крашевский»… имел содержанку – немку!
Вот так судят у нас о колоссах, титанах, вождях народа!
По-моему, за Ежем идет у нас Прус. Первый – самый выдающийся поляк, второй – самый выдающийся художник. Сенкевич и Ожешко стоят особняком.
Прус – это художник, философ, поэт; он патриот и гражданин, экономист, журналист. В какой-то мере он соединяет в себе черты Диккенса, Додэ, Достоевского. Наконец Прус – единственный у нас психолог народа.
Если бы меня спросили, кого я чту из своих соотечественников, я ответил бы – Ежа. Если бы меня спросили, кого я люблю, я бы ответил, что люблю Пруса.
Это замечательный человек.
Он так добр, что в его произведениях не найдешь плохих людей, так добр, что никогда не сторонится горя. Я не слышал в его гениальном смехе презрения. Если вслушаться в его смех, в нем звучат слезы. Слезы – вот его улыбка.
Раскрывая психологическую драму маленьких людей, Прус проявляет гениальную интуицию и необыкновенную силу художественного воплощения.
Его произведения – это поэмы, трогательные, как музыка Шопена, и одновременно они подобны открытиям, совершаемым при помощи микроскопа. Он показывает в свой микроскоп жизнь таких сперматозоидов… Но откуда ему ведомы их страдания? Где он черпает силу, которая нас возбуждает, сердит, бесит, наконец приводит в ярость? Только поднимешь глаза, полные слез, и на следующей же странице видишь его грустную улыбку… Объяснения он не дает.
Прус – поэт, и этим все сказано. Это великое сердце, возлюбившее всех униженных, презираемых, сирых Прус – это сердце народа. Его произведения нельзя постичь разумом, ибо он поэт. Иногда читатель смеется от души там, где льются слезы.
Но у меня нет никого, кроме того беспредельного, что зовется родиной. Эта мать завладевает всем сердцем, а взамен не дает даже искры чувства, не позволяет даже умереть за нее.
В поэзии этого мученика звучат ноты простые, но мрачные, хватающие за сердце, и слышатся в ней страдальческие стоны – а порой пронзительный крик, крик ста тысяч гайдамаков. Там привьется, взойдет и принесет плоды великая идея Лассаля. Низвергнуть пана и задушить царя, убить попа и повесить жида, мужику дать землю и образование – вот святое дело, взращенное в веках. Пан, будь то русский или поляк, оба дерут шкуру с украинцев… Там родился пан Леон и теперь он взирает глазами украинца на нашего краковского пана.
Значит, коммунизм?
Попробуйте вы, сытые господа, не увидеть его здесь, в нашей бездне!..
Эта голодная неделя надолго останется в моей памяти. Мои мысли стали глубже.
Зато сам «ясновельможный» является ярким воплощением того типа, который мы называем «польским паном», имея в виду и традиционный облик, восходящий к XVI веку, и современную его сущность. В этом последнем смысле он – настоящий буржуа. По внешности – европейский джентльмен, в политических вопросах – «станьчик» и тиран по отношению ко всем. Каждого встречного в своих владениях он заставляет ломать перед собой шапку. Бьет крестьян по лицу и за малейшую провинность тащит в суд. Помню одно его изречение:
– Что такое, почему не наняли рабочих?
– Никак нельзя найти.
– То есть как это, раз я плачу?
– Да теперь все на себя работают, свои поля убирают.
– Мои деньги, значит – мои люди.
Вот почему я называю его законченным типом буржуа. Крестьянин и мещанин платят батраку на уборке урожая 2 злотых, не считая харчей, – он платит 50 грошей. Жнет пятью жнейками, пока крестьяне не убрали свой хлеб, а потом они вынуждены наниматься к нему за 50 грошей, так как во всей округе больше негде заработать.
За потраву он подает в суд, если ему не заплатят столько, сколько он потребует. Половину присужденного штрафа отдает на костел. Идет рука об руку с правительством. Уж не о нем ли писал Красинский: «С польской шляхтой – польский народ…»[82]
Надменность, скупость, кругозор «станьчика» – все это превращает его в заурядного австрийского королевско-кесарского подданного.
Нет в нем крови Солтыков,[83] портретами которых он гордится.
Это не поляк. Он лишь ругается по-польски, потому что польские мужики не понимают по-французски, лошадей объезжает как англичанин, а молится как папист.
По мере того как я наблюдаю крестьянскую жизнь, мои понятия об искусстве расширяются и принимают форму нерушимых принципов. Я выработал свои принципы реализма, исходя не из критической литературы, не из эстетических теорий Брандеса, Тэна, Поля Бурже Тургенева и Золя, а только из наблюдений. На фоне полей образы и закономерности вырисовываются сами. Деревенская жизнь и встречающиеся в деревне персонажи гораздо более доступны глазу и уму, чем разные типы горожан. Разгадываешь их потому, что они ходят без масок и, если их показать честно, правдиво и беспристрастно, интересны для всякого. Будучи поляком. я не могу, однако, согласиться с определением Золя: «Искусство – это кусок жизни, наблюдаемый через призму темперамента».[84] Польское искусство должно очертить для себя определенные границы в царстве натурализма. И вот почему. Примем за аксиому слова братьев Гонкур о том, что «роман это история тех, которые не принадлежат истории».[85] А отсюда вытекает необходимость писать безусловную правду. Но поскольку мы поляки, нам нужно больше всего думать о себе, неусыпно наблюдать самих себя, писать в романах свою собственную историю, вгрызаясь в ее гранит. Наш роман должен быть голосом народа, обращенным к одиночкам с притуплённым чувством патриотизма, а потому выбор темы, освещение некоторых явлений нашей жизни должны сочетаться с сатирой, упреком, бичеванием. Я не хочу никогда и никого бичевать, исходя из отвлеченных этических принципов, как это у нас делают; не хочу бичевать с позиций прогресса или мракобесия. Только умирающая нация, наше гибнущее польское «я» найдет во мне трибуна. Одним словом, строя роман на основе натуралистической правды, я хочу придать ему действенность статистических сопоставлений и выкладок. Наш роман должен быть счетом, предъявляемым совестью. Это не должно идти в ущерб искусству, которое лишь приобретет качества, выделяющие его из массы космополитических произведений, – оно будет польским. Сошлюсь для примера на «Форпост». «Форпост» может служить мерилом в дискуссиях о нашей национальной психологии. Вот как я понимаю наше искусство: реализм, правда, объективное сопоставление характеров подобно тому, как статистика сопоставляет кричащие факты.
Если бы хватило жизни, сил, терпения, наблюдательности, я бы показал в романе «Вестник» единоборство шляхетского и аристократического прошлого с будущим – с социализмом. В романе «Мы»[86] я нарисовал бы все слои народа, чтобы показать, чего мы стоим. И в том и другом романе я хочу уловить характер народа, запечатлев его на фоне современной жизни. Я бы хотел писать так, чтобы французский критик, прочитав тургеневского «Рудина» и мой роман, отметил, что в первом раскрыт русский характер, а во втором – польский.
Что может, например, сравниться с описанием земли, погоды, захолустных углов, глухомани, крестьянских и мелко шляхетских дворов, которые по памяти воссоздает Крашевский? В последнее время я читал несколько как раз таких его повестей – «Кто-то», «В Полесье» и др.[90] Эти описания так верны, дышат такой искренностью, они, как живопись, напоминают виденные пейзажи. К тому же в них есть еще и то, чего не хватает писателям-натуралистам, – теплота. Ты не только воспринимаешь зрительно эти пейзажи: автор заставляет тебя понять их и полюбить. Я не говорю о героях Крашевского – это манекены, которых ты не знаешь, не видел и никогда не увидишь. Это опоэтизированные воспоминания старца. Ни жизни, ни правды – китайский театр теней… Зато каково его искусство рисовать по воспоминаниям – без сентиментальности и с тем же реализмом, какой отличает пейзажи Костшевского…[91] Сосны и лес на картинах Костшевского те же, что в романах Крашевского.
.
Вдруг – дверца захлопнулась! Те другие глаза, которыми ты только что смотрел на мир, слепнут, и ты снова становишься заурядным, обыкновенным, будничным человеком. Одним росчерком пера ты можешь испортить все прежнее. Это и есть процесс творчества.
Вчера пан Ян[93] сказал мне с жаром:
– Держу пари, что в шести близлежащих деревнях нет ни одной девки, с которой я бы не переспал. Пусть Куба подтвердит.
– Есть, – смеется Куба.
– Ну?
– Здебка дочка…