«Из всех ветрил незыблемого неба…»
Op. 7.
Из всех ветрил незыблемого неба Один ты рвешь закатные цветы, Уносишь их во мрак Эреба. — В тайник восточной темноты. И опустевшие поляны Не поят яркость облаков, Зажили огненные раны Небесных радужных песков. Ушел садовник раскаленный, Пастух угнал стада цветов, И сад ветрил опустошенный К ночной бездонности готов. Унесены златые соты, Их мед не оросит поля. Сокрытых роз в ночные гроты Не вынет мед пчела — земля. «Понятна странная смущенность…»
Op. 8.
Понятна странная смущенность И к нервным зовам глухота: — Мой дух приемлет ущербленность, Его кривится полнота. И с каждым днем от полнолунья Его надежд тускнеет луч… Ах! мудрость, строгая шалунья, Вручит не мне эдемский ключ! Ее усердные призоры Гасят бесплодные огни И другу вшедшему на горы, Кричу я: «спину ты согни!» И вот на бледном небоскате Он выгнул желтый силуэт; По нем тоскою как по брате: Чужим ведь светом он согрет. И здесь отторгнутый взираю На голубые дня врата… И се — неведомому раю Души отдалась нагота. «Приветы ветреной весны…»
Op. 9.
Приветы ветреной весны, В тюрьме удушных летних дней, Завяли; и места лесны И степь и облака над ней Стареют в солнечных лучах. И, как привычная жена, Земля, с покорством дни влача, — Усталостью окружена Немеют в небе тополя, Кристально реют коромысла И небо, череп оголя, Дарует огненные числа. Во всем повторенная внешность Кует столетьям удила, — Вотще весне прошедшей нежность Надежду смены родила. «По бороздам лучей скользящих…»
Op. 10.
По бороздам лучей скользящих Ложится отблеск огневой. Диск солнца, горизонт дымящий, Одел оранжевой фатой. Повсюду побежали тени: — От бурьянов, могил, копиц, И, провожая час вечерний, Отчетлив голос чутких птиц. Завяли пыльные побеги Ветров торивших колеи. Им проезжавшие телеги Давали тело — вид змеи. Теперь бессильные поникли На зелень придорожных трав: (И мы ведь к отдыху привыкли. За день от суеты устав). Зацвелый запад рассыпает, Красы, как лепестки цветок, И алым отсветом смягчает Звездами блещущий восток. Степи притихнувшей пустыня В час на вечерний — сфинкса лик, Чей тихо шепчущий язык Пронзает сталью звездных пик. Ночная езда
IOp. 11.
Стихают смех и разговоры Во мраке дремлющих аллей. Шутливые смолкают споры О том, кто Настеньки милей, — К нам тихие приходят горы Из затуманенных полей. Всем надоел костер дымящий И игры в прятки и кольцо, И поцелуи в темной чаще, И милой нежное лицо, — Морфея поцелуи слаще: Идут к от'езду на крыльцо. «Алеша! где моя крылатка? Вы с ней носились целый день». — — «Вы знаете, какой он гадкий!» — — «Вы осторожней — здесь ступень» — — «Я вообще до фруктов падка, Теперь merci, — мне кушать лень» — — «Ты, мамочка, садись в коляску, А девочки займут ландо: Она не так, как этот тряска; Мишель и я махнем бедой». — — «Сергей, не забывай же нас-ка!» — — «Маруся, приезжай средой!» II Прохладной пылью пахнет поле И ровен рокот колеса. Усталый взор не видит боле Как бесконечны небеса; — Душе равны и плен и воля, — Ее питает сна роса. В распутий равнодушной раме, Наш старомодный фаэтон С зловеще — черными конями, В ночи как Ассирийский сон, Вдруг промелькнул перед глазами, На миг раздвинув томный тон. Девицы, спутницы веселья, — Под колыхание рессор — (Из пледов сделал им постель я) Уснули, как вакханок хор; И он — дневных тревог похмелье — Лелеет, как любовный вор. И как укромных исполнений, Так и безумия дворцов, Он постоянный добрый гений — Венечный цвет земных концов, Денных забот и утомлений Всегда последний из гонцов. Его покоящим объятьям Мы отдаемся без стыда, Неприкрываясь даже платьем, А он, как теплая вода, Покорен ласковым заклятьям, Целует нежно без следа. И целомудренная дева, Которую пугает страсть, Ему, без робости и гнева, Спешит красы отдать во власть, — Как обольстительница Ева Плоды падения украсть. Ну, как не возроптать желанью, На греков, чьей виной Морфей, Не Артемида с гордой ланью, Нам смертным льет напиток фей. — Ужель осталось упованью Во сне единственный трофей?! «Неотходящий и несмелый…»
Op. 12.
Неотходящий и несмелый Приник я к детскому жезлу. Кругом надежд склеп вечно белый Алтарь былой добру и злу. Так тишина сковала душу Слилась с последнею чертой, Что я не строю и не рушу Подневно миром запертой. Живу, навеки оглушенный, Тобой — безумный водопад И, словно сын умалишенный, Тебе кричу я невпопад. Две девушки его пестуют… «Две девушки его пестуют…»
Op. 13.
Две девушки его пестуют — Отчаяние и Влюбленность, И мертвенность души пустую Сменяет страсти утомленность. О! первой больше он измучен, — Как холодна ее покорность, Как строгий лик ее изучен, Пока свершалась ласк проворность. И взор его пленен на веки Какими серыми глазами И грудей льдяной — точно реки, Прошли гранитными стезями. Вторая — груди за корсажем И пальчик к розам губ приложен Он служит ей плененным пажем, Но гроб обятий невозможен; — На миг прильнула, обомлела, И вот, — мелькают между древий Извивы трепетного тела И разливается смех девий. Ушла. И жуткой тишиною Теперь другая околдует; — Две девушки его пестуют… Уж бледный профиль за спиною Через плечо его целует. «Быть может, глухою дорогой…»
Op. 14.
Быть может, глухою дорогой Идя вдоль уснувших домов, Нежданно наткнусь на берлогу Его — изобревшего лов. Растянет на ложе Прокруста Меня и мой тихий состав И яды, — отрада Лукусты, Прельет, дар неведомых трав. И сонную нить я распутав Пойму чей занял эшафот, — Под сенью какого уюта Кровавый почувствовал пот. Там, в час покоренных проклятий, Познал твою волю Прокруст, Когда, под пятою обятий, Искал окровавленность уст. Стансы
Op. 15.
«Пять быстрых лет» И детства нет: — Разбит сосуд лияльный Обманчивости дальней. Мытарный дух — Забота двух, Сомненья и желанья, Проклял свои исканья. Огни Плеяд — Мне ранний яд, В ком старчества приметы, Зловещих снов кометы. Природы ков, Путем оков Безжалостных законов, Лишает даже стонов. Ее устав Свершать устав, Живу рабом унылым Над догоревшим пылом. «Днем — обезличенное пресмыкание…»
Op. 16.
Днем — обезличенное пресмыкание Душа — безумий слесарь; В ночи — палящая стезя сверкания — непобедимый кесарь. «Змей свивается в клубок…»
Op. 17.
Змей свивается в клубок, Этим тело согревая; — Так душа, — змея живая, Согревает свой порок. «Зачем неопалимой купиной…»
Op. 18.
Зачем неопалимой купиной Гореть, не зная, чей ты лик, — Чей покорительный язык Тебе вверяет тень земли иной. Елена Гуро
«В белом зале, обиженном папиросами…»
В белом зале, обиженном папиросами Комиссионеров, разбившихся по столам; На стене распятая фреска, Обнаженная безучастным глазам. Она похожа на сад далекий Белых ангелов — нет, одна — Как лишенная престола царевна, Она будет молчать и она бледна. И высчитывают пользу и проценты, Проценты и пользу, и проценты Без конца. Все оценили и продали сладострастно, И забытой осталась — только красота. Но она еще на стене трепещет, Она еще дышит каждый миг. А у ног делят землю комиссионеры И заводят пиано-механик. . . . . . . . . . . . . . . . А еще был фонарь в переулке — Нежданно-ясный, Неуместно-чистый, как Рождественская Звезда! И никто, никто прохожий не заметил Нестерпимо наивную улыбку Фонаря. . . . . . . . . . . . . . . . Но тем, — кто приходит сюда — Сберечь жизни — И представить их души в горницу Христа Надо вспомнить, что тает Фреска в кофейной, И фонарь в переулке светит, Как звезда. Детство
Меж темных елок стояла детская комната, обитая теплой серой папкой. Она летала по ночам в межзвездных пространствах.
Здесь жили двое: «Я», много дождевых духов над умывальником и железная круглая печка, а две кровати ночью превращались в корабли и плыли по океану.
За окнами детской постоянно шумел кто-то большой и нестрашный. Оттого еще теплей и защитней становились стены.
Ввечеру на светлом потолковом кругу танцевали веселые мухи. Точно шел веселый сухой дождик.
В детскую, солнечной рябью по стенам, приходили осенние утра и звали за собой играть.
Там! Ну — там — дальше, желтые дворцы стояли в небе, и на осиновой опушке, за полем, никли крупные росины по мятелкам, по курочкам и петушкам. Никли водяные, и было знобно и рано.
Это оно! Оно! Идем к нему навстречу.
Ах, какие наутро были ласковые, серебряные паутинки! Откуда они пришли? Ничего не знали — от них лежал свет, и все прощала зеленая полоса, бледная, над крайними березками.
Светились травы прядями льняных волосков, что собрать в косичку осенней лесной девочки и пойти с ней за рябиной.
Где-то молотили, собирали и готовили перед зимой. Оттого переполнена светом и спелым тишина. Оттого празднична дорожка к гумну и амбару, и, осыпанные росой, пахнут спелой землей полосы пашни. И не уходя, стоит в поле осенний веселый со светлой головой из неба.
Подходила перемена, и маленькие елочки и рябины, зная это, улыбались кверху, ждали, просияв насквозь иглами солнца и водяного неба, и до того душа танцевала с солнечными пятнышками, что, съежившись, смеялись — думали: это от красных кистей рябины и оттого, что печку затопят вечером.
Ночи стали черные, как медведь, а дни побелели, как овес.
И еще был ранний час утра, с радужными паутинными кружками на оконных стеклах.
Это оно? Это оно, бежим ему навстречу!
И белый чайный фарфор столовой был такой настояще-утренний, что не обманывались.
Второпях не знали, в кого играть: в фею, как она прядет золотые волокна, или в путешественников, накрыв стулья верблюжьим одеялом.
Это китайцы в узорных кофтах сидели на соломенных циновках, на берегу лазурного, лазурного моря.
Висел над их головами мамин лук, и порей сушился пучками. Все удалилось за лазурную полосу, и соломенное солнце, и колокольчики китайских беседок качались в стеклянном небе.
Пришли шелковые, с завитушками двоюродные сестры. Стал сразу издожденный балкон с осенними столбами, и матросские костюмчики.
Состязались, кто лучше выдует прозрачный шарик, а в призы с собой принесли светлые зернышки бисера.
И стало такое волнение, такое волнение, что, замирая, садились на корточки, и радовались.
В летучих шариках опрокидывались маленькие китайские деревья, вниз головой, и перламутровое небо было маленьким, маленьким, розовым.
Пролетали, в них отражался вверх ногами забор, и они лопались.
Уж пошушумывал мохнатый вечер в окна. Уж громадно было за окнами, чудно и чуждо, и сине, и сладко, жутко.
Управляющий в высоких голенищах спрашивал: «Что ежели будем пахать завтра?»
. . . . . . . . . . . . . . .
У реки жил еловый, лесной царь, его венчанные ветви берегли белок и птичек. У него был на носу, между глаз, сучок, а из глазок иногда смола вытекала. И весь лесной царь пахнул смолой.
Сюда приходили только на поклонение и приносили малининки и землянику на листиках, и клали к подножью царя.
Милый царь! Царь благословлял, а мурашики уносили малинку: царь принимал жертву.
И еще любили очень духа березы. У него был белый атласный лобик и глаза из мха.
Его по утрам целовали в атласный лобик.
Он светлый, давний: еще и никого и ничего не было, а лобик атласного духа был.
По атласу сквозь тени пробегает золотце.
Собираются идти за мохом и красными ягодками брусники, для зимних рам.
Придет оно! Придет оно! Ах, бежим, бежим скорее ему навстречу.
У сложенных дров сияют светлые щепки.
Уж в колеях ломкие белые звезды, и стучит обледенелое ведро у колодца утром, и готовят уроки.
Меж роялью и камином стоят вигвамы из буйволовых шкур, украшенные перьями сойки и жемчугом, и до самого ковра гостиной, под светом лампы тянется Патагония.
На берегах Эри и Онтарио краснеет брусника.
Когда пролетают вожди гордых Павнисов, на долгогривых конях, мимо окон столовой — видят звезды.
Кровати уже отплыли, и кто-то большой и нестрашный шумел за стеной.
А комната летела меж крупными звездами, в синих бархатах, и летели вместе темные башни елок хороводом стражей.
Большие прекрасные бегемоты, оставляя животами дорожку по золотому топазовому песочку, подходили к цветущим медовым деревьям, и прозрачные, полные соком медовые плоды падали им в рот.
Стороной, стороной проходили, звеня, олени.
Над вигвамами кувыркались бисерные птицы.
В мглистом, мягком небе были опрокинуты дворцы.
А с дворцов звенели колокольчики, потому что за мглистым небом убегали излучистые, меж садами розовыми, голубые дорожки.
Голубые, голубые, голубые.
Ветер
Радость летает на крыльях, И вот весна, Верит редактору поэт; Ну — беда! Лучше бы верил воробьям В незамерзшей луже. На небе облака полоса — уже — уже… Лучше бы верил в чудеса, Или в крендели рыжие и веселые, Прутики в стеклянном небе голые. И что сохнет под ветром торцов полотно. Съехала льдина с грохотом. Рассуждения прервала хохотом. Воробьи пищат в весеннем Опрокинутом глазу. — Высоко.
Недотрога
Было утро все убрано алмазами. По алмазным мхам, — по лугам пушило солнце лучами. Холод далеких-далеких льдов таял в воздухе горячем, с золотыми иголочками… И был Сентябрь.
Вышел Бог на лес и на луг. Выбежала к опушке белая Недотрогочка в нежную белую овечью шерсть одета, и гордая, — пальцем никому себя тронуть не позволяет.
Грелись пушистые сосны коротатики. Прокололись сквозь мхи тоненькие красные грибки, — точно булавочки. И так тихо в лесу стояло и грело Солнце, что захотелось Богу благословить кого-нибудь.