Но снова добавим, что действенность предварительных сигналов вроде слова «приготовиться!» более всего свидетельствует о колоссальной тормозящей силе слова, в данном случае наперед отключающего от всего, что отвлекало бы восприятие от заданной в инструкции программы.
Из отдельных видов восприятия полнее всего изучено определяющее воздействие слова на зрение человека. Так, А. Л. Ярбус прикреплял к роговице глаза миниатюрную присоску, на которой было укреплено крохотное зеркальце; падавший на зеркальце луч отражался на фотографической бумаге, и тем самым каждое движение глаза, например при рассматривании картины, записывалось линиями на этой бумаге. Оказалось, что глаз никогда не остается в покое, он совершает толчкообразные движения, задерживается на отдельных деталях воспринимаемого образа то больше, то меньше. Он как бы ищет, всматривается, и если «узнает», то для восприятия ему достаточно и одного или немногих узловых признаков. Наряду с этим происходят микроскопические движения глаза, приближающиеся к дрожанию, которые, очевидно, помогают стабилизировать образ. Другие опыты выяснили, что происходит, если объект неподвижен в отношении сетчатки: с помощью присоски к роговице прикреплялся небольшой светящийся предмет; глаз переставал его видеть уже через 2 — 3 секунды. Однако, когда этот стабилизированный в отношении сетчатки объект достаточно сложен (незнакомая геометрическая фигура, иероглиф и пр.), испытуемый опять-таки «рассматривает» его посредством движения внимания по полю восприятия: человек последовательно воспринимает информацию, попавшую на разные места сетчатки, затем соединяет в один образ. Наконец, опытами выявлено, что это активное восприятие при стабилизации образа на сетчатке осуществляется путем примеривания разных неверных, неадекватных, искаженных образов, которые поставляет зрительная система: плоские образы воспринимаются как объемные и т.п. Н. Ю. Вергилес и В. П. Зинченко, проводившие эти опыты, называют такие примерки «зрительными манипуляциями с образами». «Задача субъекта состоит в том, — пишут они, — чтобы среди многих неадекватных образов найти и зафиксировать адекватный». Это как бы «построение образа», вернее, я сказал бы, «подыскание образа» среди множества имеющихся в психике человека запасов. «При построении образа происходит преодоление избыточных и неадекватных вариантов отображения одного и того же объекта». Зрительная система, при отключении моторики глаза, выделив фигуру из фона, создает псевдофигуры, «образ все время флуктуирует, дышит, меняется», подобно сновидениям, тогда как моторика глаза помогает найти адекватный образ, сообразный выработанному в предшествующей жизни критерию. «Восприятие, таким образом, скорее похоже не на слепое копирование действительности, а на творческий процесс познания, в котором, по-видимому, как и во всяком творчестве, присутствуют элементы фантазии и бессознательного».
В конце концов оказывается, что формированием зрительного образа управляет задача, стоящая перед субъектом. Материальной же основой внутреннего плана поведения всегда является речь. Фантазия, отклонение от действительности опираются на фрагментированную, рассыпанную внутреннюю речь, которую субъект как бы старается декодировать в образы — бегущие неадекватные зрительные образы, что происходит, очевидно, также и в сновидении. Решающим актом зрительного восприятия все-таки оказывается узнавание, однако это совсем не то «узнавание», которое налицо в высшей нервной деятельности животных, где дело идет только о том, воспроизводить ли прежний рефлекс или нет: человеческое узнавание направляется аутоинструкцией или экстероинструкцией; запись движения глаз человека показывает, что различные задачи приводят у испытуемого к резкому изменению направления его воспринимающей деятельности. Нет оснований говорить о восприятии у животных, в частности зрительном: у животных налицо только адекватное практически-действенное поведение по отношению к объектам.
Чтобы пояснить эту противоположность, обратимся к мозгу человека и животного. Пассивные, т.е. рефлекторные движения глаз и у человека, и у животных управляются задним глазодвигательным центром, лежащим на границах затылочной (зрительной) и теменной (кинестетически-двигательной) областей коры. Иную роль играет развитый преимущественно у человека и тесно связанный со специфически человеческими долями коры второй, передний глазодвигательный центр, который находится в лобной области мозга (в ее задних отделах). Больные с поражением этих отделов мозга сохраняют пассивные (рефлекторные), вызванные зрительным раздражением, движения глаза. Этим больным недостает обратного: они не могут произвольно затормозить примитивного рефлекторного движения взора, оторваться от зрительно воспринимаемого объекта, активно перевести взор с одного объекта на другой. Этот факт, ранее полученный лишь при клинических наблюдениях, в последнее время был изучен в лаборатории А. Р. Лурия с помощью специальной аппаратуры. Роль переднего глазодвигательного центра мозга человека в активном перемещении взора была, таким образом, прочно установлена.
Дальнейшие нейропсихологические исследования, говорит А. Р. Лурия, позволили уточнить способы работы этого переднего глазодвигательного центра. Оказалось, что если задний глазодвигательный центр стоит под прямым влиянием затылочной (зрительной) коры, к которой он непосредственно примыкает, то передний глазодвигательный центр находится под влиянием лобных долей мозга. Эти последние, как показано в исследованиях А. Р. Лурия и его сотрудников, являются сложнейшим мозговым аппаратом, позволяющим сохранять намерения, программировать действия и изменять их соответственно намерению, контролируя их протекание. Поражение лобных долей мозга (которые получили мощное развитие только у человека и занимают у него, а именно у вида Homo sapiens, до 1/3 всей массы больших полушарий) приводит к нарушению сложной и целенаправленной деятельности, резкому падению всех форм активного поведения, невозможности создавать сложные программы и регулировать ими деятельность.
Но лобные доли человека в свою очередь — слуга речи. Если некоторые участки коры мозга ведают принятием, слушанием или моторикой речеговорения, то не в этом только специфика наших больших полушарий, а и в посредничающей роли лобных долей между этими речевыми пунктами и всей остальной работой нервной системы, в том числе активным зрительным восприятием: слова, инструкции преобразуются лобными долями в нервнопсихические возбуждения и торможения, программы и задачи. Человеческое зрение в конечном счете и управляется преимущественно не движением объекта (или перемещением организма), а поиском и извлечением информации с помощью переднего глазодвигательного центра, находящегося под влиянием лобных долей, которые сами находятся под влиянием речи. «Мы воспринимаем не геометрические формы, а образы вещей, известных нам из нашего прошлого опыта. Это значит, что из всей массы раздражителей, действующих на нас, мы отбираем те признаки, которые играют ведущую роль в выделении функции вещей, а эти признаки иногда носят не зрительный характер, мы обозначаем вещи названиями, и это участие речи в восприятии придает ему обобщенный, категориальный характер». К последним словам необходимо добавить только ту поправку, что в восприятии принимают участие не только слова обобщающего, категориального характера, но и обратные, индивидуализирующие объект слова, в частности имена собственные и их замены.
Выше говорилось о зрительном восприятии, но ту же тенденцию развития науки можно было бы показать, скажем, на исследованиях слухового восприятия. Опять-таки именно для советской школы (работы А. Н. Леонтьева и других) характерно все более полное раскрытие в экспериментах и обобщениях подчиненности механизмов человеческого слуха задачам, которые к нему предъявляет данная человеческая среда, а тем самым руководящей роли речи в его формировании, воспитании, ориентировании. То же вскрывается шаг за шагом и в исследовании всех других сфер восприятия. Это — генеральная линия развития психологии восприятия. Всякое восприятие оказывается проверкой на «узнавание», т.е. на включение объекта в наличную систему названий, наименований, слов, понятий. Так, при зрительном восприятии движения глаз ограничиваются минимумом, подчас одной «информативной точкой», одним признаком, если предмет знаком, но, если он не знаком, рассматривание носит более развернутый характер. У маленького ребенка с его ограниченным развитием речи нащупывающие движения руки при восприятии предмета на ощупь или движения глаз при зрительном восприятии носят длительный характер, тогда как у ребенка старшего возраста движения органов чувств сокращаются вместе с обогащением второй сигнальной системы.
Зрительное восприятие, как и любой вид восприятии вообще, у человека управляется с помощью тех вполне определенных областей коры мозга, которые в филогенезе возникли только у человека и которые в самостоятельно сформированном виде не присущи даже и ближайшим эволюционным предкам Homo sapiens, т.е. всем представителям семейства Troglodytidae. Эти области коры, преимущественно верхнепередние лобные формации, следует считать составной, и притом первостепенной анатомо-функциональной, частью аппарата второй сигнальной системы — они служат посредствующим звеном между корковыми очагами собственно приемно-передающей речевой системы и всеми прочими отделами коры головного мозга, ведающими и восприятием (опросом среды), и ответной активностью — действиями. Эти зоны лобной коры, повторим, выделившиеся как самостоятельное образование в филогенезе только у человека, в онтогенезе созревают у ребенка позднее всех остальных зон коры. Больные с очаговыми поражениями в нижнетеменной области испытывают затруднения не только в восприятии пространственных отношений предметов, но и в операциях с системой чисел или сложных логико-грамматических категорий, — как легко видеть, локализация восприятия физических явлений и речевых действий в этом случае частично взаимосвязаны. Но еще значительнее роль фронтальной области, т.е. лобных долей, в осуществлении доминирования второсигнальных импульсов над восприятием. В случае поражений этих мозговых структур, например массивных опухолей в лобных долях, человек утрачивает способность следовать словесной инструкции экспериментатора, а это означает, как мы уже знаем, большие или меньшие разрушения механизма второсигнального управления восприятием.
IV. Речь и деятельность
От психологического «входа», т.е. рецепции и перцепции, как и высших психических функций, перейдем к «выходу» — действию, деятельности. И в этой сфере психологические исследования, в частности в советской школе, далеко продвинули экспериментальное обоснование тезиса, что активные произвольные действия человека отличаются от двигательных рефлексов животного второсигнальным регулированием.
Чтобы не ходить за новыми примерами, возьмем другие главы цитированной книги Н. И. Чуприковой. Были проведены серии экспериментов по воздействию словесных инструкций на протекание произвольных двигательных реакций человека. Анализ полученных данных привел исследовательницу к заключению, что благодаря второсигнальным управляющим импульсам в непосредственных корковых проекциях двигательных органов вперед заготавливаются сдвиги возбудимости, предшествующие действию непосредственных пусковых сигналов. Эти «заранее заготовленные сдвиги» возбудимости создаются в соответствии с требованиями словесных инструкций (или в соответствии с аутоинструкциями) и создают систему, в которой одни эфферентные пути находятся уже до поступления в мозг положительного раздражения в состоянии повышенной возбудимости, другие же, напротив, не пропускают тормозных сигналов, которые могли бы противодействовать данному двигательному акту. Эти подготовительные сдвиги возбудимости должны рассматриваться как тот реальный физиологический механизм, посредством которого словесные отделы коры управляют течением возбуждений по сенсомоторным нервным путям и могут увеличивать скорость и точность произвольных двигательных реакций.
Однако от частных экспериментальных методик и результатов перешагнем здесь сразу к общей теоретической постановке вопроса об отличии психических механизмов деятельности человека от механизмов действий животного. Ведь многим авторам, как мы уже отмечали, кажется подлинно материалистической только такая психология или антропология, которая начинает с девиза «в начале было дело». Однако эта формула зачастую берет за исходный пункт деятельность отдельного, изолированного первобытного человека. Отсюда анализу никогда не перейти к специфике человеческого «дела» — его социальной детерминированности, не совершая сальто-мортале, не допуская втихомолку, что это было уже одухотворенное, небывалое в природе «дело».
Нет, единственно материалистическим и будет объяснение того, что же такое «слово», т.е. специфическое общение людей, определяющее их «дела». Только на этом пути возможен прогресс того направления в психологии, которое устремлено к выяснению социальной детерминированности человеческой психики. В статье К. А. Абульхановой-Славской находим зрелые, продуманные формулировки этой магистральной задачи марксистской психологической науки. Да простит мне читатель несколько выписок из этой статьи, так как я не сумел бы сказать лучше.
Прежде всего — критика мнений, ходячих в антропологии и в старомодной психологии. Сущность их в общих чертах определяется тем, что индивиду «единолично» приписывается то, что на самом деле возникает только во взаимодействии людей. «Известно, что один из больших разделов психологии составляет сопоставительный анализ развития психики животных и человека. Чрезвычайно существенные и необходимые в плане этого анализа особенности рода „человек“ проецируются на отдельно взятого индивида, который, таким образом, в своей единичности выступает как субъект целесообразной деятельности, творец, преобразователь природы и т.д. Именно потому, что все эти определения приписываются индивиду как некоей всеобщности, он оказывается единичным, изолированным существом, один на один противостоящим миру, несмотря на все словесные утверждения его социальности... Речь идет не о том, что психология должна сосредоточиться на исследовании общественных связей между людьми, а о том, что общественную природу индивида нельзя искать в нем самом, вне его связи с другими людьми...»
Автор возражает против подмены реального индивида, определенным образом включенного в общественные отношения, абстрактным общественным человеком вообще, всеобщим родовым существом. «Такой способ анализа вырывает этого гипотетического индивида из общественной связи с другими людьми и тем самым отрезает пути для выявления социальной обусловленности психического. Психическая деятельность как предмет психологии так же неотрывна от индивида, как его физиологическая деятельность... Но эта особенность предмета психологии незаметно и неправомерно проецируется на способ решения вопроса о социальной обусловленности психического. Все психологи сходятся на утверждении общественной сущности психического, но она оказывается затем внутренне присущей отдельному индивиду. Поскольку же общественные определения оказываются уже изнутри присущими свойствами сознания, психики, деятельности и т.д. индивида, то нет необходимости в постоянном учете его общественной связи с другими людьми. Возникает иллюзия, что индивид, как таковой, является исходной точкой различных определений, что и отношение к миру, и отношение к общественному богатству и т.д. могут осуществляться изолированным индивидом.
Именно поэтому... познанию индивида приписываются особенности познания, присущие всему человечеству в целом, а деятельности отдельно взятого индивида — признаки деятельности, присущие только человеку вообще: ее целесообразный, творческий, продуктивный характер и т.д. Отдельный индивид ни в плане познания, ни в плане действия не противостоит один на один бытию, а выступает лишь участником общественно организованного целого».
«Прежде всего сама психическая деятельность не была определена как коммуникативная связь с другими людьми. Связь психической деятельности индивида с другим индивидом не вошла в определение психической деятельности, которое фиксирует связь психического с миром и с мозгом... Раскрытие социальности в психологии пошло скорее по пути упоминания безличных обстоятельств, „ситуаций“, „условий“, „задач“ и т.д., под которыми не в первую очередь и не всегда подразумевался другой человек. Социальные условия в силу законного стремления сохранить психологическую специфику рассматривались как внешние». Между тем «психическая деятельность по самому смыслу своей основной функции является деятельностью, включающей индивида в общество... обеспечивающей общение с другими людьми... Будучи по способу своего существования привязанной к индивиду, психическая деятельность принципиально не может рассматриваться как направленная на регуляцию деятельности индивида в его отдельности и изолированности... Если с самого начала не признать за психическим общественной функции коммуникации, общения, отношения и т.д., то станет практически невозможным понимание того, каким образом общественные отношения, не зависящие от индивидов, существующие вне их, приводят их в действие как реальные живые существа».
Абульханова-Славская заканчивает словами: «Проведенное разграничение психического и деятельности (как деятельности индивида самого по себе. —
В этих высказываниях сильна критическая сторона, остро разящая ту часть психологов, которые склонны фетишизировать «деятельность» субъекта как первичное звено в построении системы психологии и попадают в плен философии «обособленного одиночки» (Маркс), как и археологов и антропологов, склонных в том же духе упрощенно разговаривать о психологии. Но к сожалению, в ней почти нет конструктивной, позитивной стороны: кроме ко многому обязывающих слов «коммуникативная связь», «общение», мы так и не получаем их научно-психологической расшифровки. А ведь ответ стоит буквально у порога.
Мы уже приводили выше основополагающие мысли Маркса о природе человеческого труда (который является доминирующей и профилирующей формой человеческой деятельности вообще) в его отличии от животнообразного инстинктивного, лишь внешне похожего на труд поведения паука или пчелы, как и всякого другого вида животных, изготовляющих и использующих искусственные предметы как посредников между собой и природной средой. Нужно совсем не понимать метод цитирования, применяемый Марксом в «Капитале», чтобы принять приведенный им поверхностный афоризм Франклина «человек есть животное, изготовляющее орудие», это характерное порождение плоского практицизма «века янки», за выражение мысли самого Маркса. В известном смысле труд создал самого человека, сказал Энгельс. Да, он создал человека в той мере, в какой из инстинктивной работы животного превращался в подчиняемый цели труд человека. Ключевым явлением человеческого труда выступает подчинение воли работающего, как закону, определенной сознательной цели. На языке современной психологии это может быть экстероинструкция (команда) или аутоинструкция (намерение, замысел). Но антропологи, к сожалению, не пошли по пути углубленного психофизиологического анализа идеи, оставленной им Марксом, а переадресовали археологам решение своего основного вопроса — о происхождении психики человека из физиологии поведения животного. Вместо разработки коренных психофизиологических проблем соотношения начальных форм речи с трансформацией обезьянолюдей (троглодитид) в людей стали к материальным следам последних, т.е. ископаемых предков людей, механически прилагать аналогии с психологией деятельности собственно человека, современного человека.
Но до недавнего времени антропология и не могла бы заняться этим действительным отличием человеческого труда, т.е. речевой основой последнего, так как со стороны психологии речи не было достаточно продвинуто описываемое нами здесь направление исследований, а со стороны науки о человеческом мозге недоставало знания функций тех областей коры, которые составляют специальное достояние только и исключительно Homo sapiens, как недоставало (для сопоставлений) и знания морфологии мозга у семейства троглодитид, т.е. эволюции макроструктуры их мозга, в частности коры.
Что касается новейших успехов психологии речи, то мы можем теперь обобщить сказанное выше: вполне выявилась перспектива показать управляющую функцию второй сигнальной системы, человеческих речевых знаков как в низших психических функциях, в том числе в работе органов чувств, в рецепции, в восприятии, так и в высших психических процессах и, наконец, в сфере действий, деятельности. Оправдан прогноз, что мало-помалу с дальнейшими успехами науки за скобкой не останется ничего из человеческой психики и почти ничего из физиологических процессов у человека.
Классические опыты К. И Платонова, А. О. Долина и других доказали, что слово в гипнозе может воздействовать на изменения состава крови и другие биохимические сдвиги в организме, а посредством установления условнорефлекторных связей словом можно воздействовать чуть ли не на любые физиологические процессы — не только на те, которые прямо могут быть вербализованы (обозначены словом), но и на все, с которыми можно к словесному воздействию подключить цепную косвенную связь, хоть они прямо и не осознаны, не обозначены своим именем. В принципе слово властно над почти всеми реакциями организма, пусть мы еще не всегда умеем это проследить. Это верно в отношении и самых «духовных» и самых «материальных» актов. «....Анализ образования условных рефлексов у человека, механизмов двигательных реакций, особенностей ЭЭГ и характеристик чувствительности анализаторных систем показывает, что решительно все стороны мозговой деятельности человека пронизаны вмешательством второсигнальных управляющих импульсов».
Некоторые зарубежные авторы настойчиво развивают идею так называемой ретардации — врожденного недоразвития у человека системы наследственных инстинктов как его отличительную черту, объясняющую его отщепление от мира животных. Якобы отсутствие у человека точных инстинктивных реакций на определенные ситуации, присущее его природе, как раз и позволило ему выйти из-под жесткой биологической детерминированности, предопределенности реакций на среду, которая властвует над остальными животными. Человек якобы сначала обрел свободу от предопределенных реакций, а затем уже заменил их реакциями словесно и социально детерминированными. По словам антрополога Э. Монтегю, «в процессе очеловечения значение инстинктивных импульсов постепенно отмирало и человек утратил почти все свои инстинкты. Из немногих оставшихся можно назвать автоматическую реакцию на внезапный шум и на неожиданное исчезновение опоры; в остальном у человека нет инстинктов». Вероятно, этот непомерно короткий список уцелевших инстинктивных (безусловнорефлекторных) ответов у человека и должен быть кое-чем пополнен. Вероятно, с другой стороны, можно точнее перечислить генетически утраченные им этологически важные инстинкты, в том числе относящиеся к стадному поведению и половому отбору. Но верно в приведенных словах, что в общем и целом инстинкты уничтожены «в процессе очеловечения», однако акцент надо было сделать на вопросе: что же их разломало, какой молот смял их при рассматриваемом сравнительно быстром переходе от палеоантропа к неоантропу? Тем новым регулятором, который снова и снова отменял, тормозил, аннигилировал веления наследственных инстинктов, была вторая сигнальная система — речевое взаимодействие людей.
Разумеется, у человека возможна выработка условно-рефлекторных связей между материальным сигналом и двигательной или вегетативной реакцией совершенно без посредничества слова и совершенно помимо сознания. Обильные эксперименты подтвердили это, а значит, и наличие фундамента в лице безусловных рефлексов, в том числе сложных. Но вне лабораторных условий такого прямого замыкания связей почти не бывает — слово или заменяющие его знаки гораздо эффективнее и подвижнее в качестве условного раздражителя.
Могучее вторжение второй сигнальной системы в регулирование всей высшей нервной деятельности, несомненно, предполагает не «вакуум инстинктов», а тот факт, что она прежде всего была и служит средством торможения любых первосигнальных двигательных и вегетативных рефлексов. Торможение служит глубоким ядром ее нынешнего функционирования у человека. Много раз цитированная Н. И. Чуприкова, к сожалению, вела свое исследование слова как фактора управления высшей нервной деятельностью в традиционно обратном порядке: сначала и на первом месте слово рассматривалось как фактор, возбуждающий определенные нервные пути и центры, и лишь на втором месте и попутно — как фактор тормозящий. Это последнее свойство второсигнальных управляющих импульсов всплыло в ходе исследования как бы непредвиденно, само заявило о себе, но сумма приведенных автором наблюдений и их взаимосвязь позволяют считать, что Н. И. Чуприкова скорее всего еще недооценивает фундаментального значения именно тормозящей работы словесных сигналов, словесных инструкций.
Но вот некоторые ее все же довольно далеко продвинутые наблюдения и формулировки. «Если у животных внутреннее торможение развивается лишь постепенно, по мере неподкрепления условных раздражителей, то у человека оно может возникать в любых пунктах анализатора экстренно, благодаря вмешательству тормозящих второсигнальных управляющих импульсов». Опыты продемонстрировали наличие тормозящих второсигнальных управляющих импульсов, возникающих в словесных отделах коры и избирательно понижающих возбудимость отдельных пунктов непосредственных проекций. Их функция состоит не в задержке или подавлении каких-либо внешних двигательных актов, а исключительно в подчинении анализа и синтеза непосредственных раздражителей требованиям предварительной инструкции, или, иначе говоря, требованиям стоящей перед человеком задачи. «Следовательно, вторая сигнальная система должна также (нет, не „также“, а „в особенности“, „преимущественно“. — Б.П.) обладать способностью препятствовать образованию временных связей, способностью тормозить процесс коркового замыкания». Это касается и процесса восприятия: «Представление о второсигнальных управляющих импульсах должно иметь прямое отношение к проблеме избирательности и селективности восприятия человека и позволяет несколько по-новому осветить некоторые ее пункты... Механизм индукционного торможения при сосредоточении и отвлечении в ряде случаев дополняется прямым активным выключением „мешающих“ афферентаций со стороны словесных отделов коры при посредстве тормозящих второсигнальных управляющих импульсов. Эти данные заставляют признать, что у человека нервные процессы, лежащие в основе отвлечения от мешающих раздражителей, в известной степени являются столь же (нет, не „столь же“, а „более“. —
Слово невидимо совершает тормозную, всегда нечто запрещающую работу. Так, по экспериментальным данным В. И. Лубовского, полученным на аномальных детях, но имеющим общее значение, словесная система оказывает тормозное влияние на непосредственные, т.е. первосигнальные, реакции. Она предотвращает элементарное замыкание на основе простой взаимосвязи стимула и реакции. Эта тормозная функция слова в норме отчетливо обнаруживается лишь в раннем детском возрасте, позже становится скрытой, но может наблюдаться в случаях нарушения нейродинамики и в некоторых особых ситуациях.
По И. П. Павлову, как мы помним, вторая сигнальная система прежде всего постоянно оказывает отрицательную индукцию на первую. Если глубочайшей функцией слова, речи, второсигнальных импульсов является торможение, то тем самым возможно и более целостное понимание мозгового аппарата второй сигнальной системы. А именно к этому морфофункциональному аппарату надлежит относить не только те зоны в коре, которые управляют сенсорной стороной (восприятием) и моторными (двигательными) актами речевого общения, расположенные в нижней лобной извилине, в височной доле и в ее стыках с теменной и затылочной областями, но в особенности лобные доли в их современном архитектоническом виде, т.е. включая всю верхнюю их часть. Без этого главного звена центры речи не могли бы управлять работой всего мозга, всей нервной системы, тормозя значительную массу путей и систем и активизируя или, лучше сказать, оставляя вне торможения лишь немногие. Лобные доли у человека ведают осуществлением сложных целенаправленных актов, требующих длительного удержания определенных целей и намерений и связанных с оперированием вербальными и абстрактными понятиями. Лобные доли (собственно, префронтальная часть) а) тормозят первосигнальные рефлексы, вообще прямое реагирование на среду, б) преобразуют речь в поведение, подчиняют освобожденное от прямого реагирования поведение заданию, команде или замыслу, т.е. речевому началу, плану, программе. Материал нейропсихологических исследований А. Р. Лурия и его школы говорит очень многое об этом могучем и тонком, специфически человеческом механизме оттормаживания реакций и их субституции заданием, который имеет в конечном счете речевое происхождение.
Эта трансмиссия между специально речевыми зонами и всеми отделами работающего мозга, как уже сказано, сосредоточена главным образом в лобных долях Homo sapiens. Может быть, специфической тормозной работе лобных долей соответствует регистрируемое здесь появление особой Е-волны. При массивных поражениях лобных долей (опухоли, ранения, нарушения кровоснабжения и пр.) человек не теряет способности речи, но его поведение не подчиняется словесной инструкции экспериментатора. При этом словесные инструкции, предписывающие отвечать определенным движением на определенный сигнал, считать подаваемые сигналы, отмечать их длительность и т.п., не приводят также и к попутному появлению тех вегетативных сдвигов (кожно-гальванические, сосудистые реакции), которые всегда имеют место в этих условиях у здоровых взрослых людей: лобные доли перестали быть посредником между экстероинструкцией, как и аутоинструкцией, и реакцией.
Н. И. Чуприкова тоже выдвигает предположение, что лобные доли, не будучи речевыми зонами в собственном смысле этого слова, тем не менее являются областями, связанными с осуществлением управляющей функции второй сигнальной системы в высшей нервной деятельности человека.
«Факты, сообщаемые Уолтером, — продолжает автор, — также, как мы полагаем, могут иметь большое значение в контексте рассматриваемых вопросов. Эти факты свидетельствуют о значительной активности нейронов лобных долей коры в условиях выполнения словесных инструкций. Поэтому они, по-видимому, могут считаться определенным свидетельством в пользу того, что лобные доли действительно вовлекаются в тот сложный процесс второсигнальных регуляций, который начинается восприятием словесной инструкции и заканчивается повышением возбудимости проекционных отделов коры, что приводит к укорочению латентных периодов произвольных двигательных реакций. В этом смысле феномен, описанный Уолтером, может иметь очень большое значение для разработки проблем высшей нервной деятельности человека и должен быть подвергнут дальнейшему изучению».
Таким образом, можно предполагать, что специфическая работа мозга человека складывается из трех этажей: 1) сенсорные и моторные речевые зоны или центры, 2) лобные доли, в особенности переднелобные, префронтальные формации и специально присущие Homo sapiens зоны в височно-теменно-затылочных областях, 3) остальные отделы мозга, в общем однородные у человека с высшими животными. Второй этаж преобразует речевые знаки в направляющую цель и осуществляющую ее волю. Тем самым социальное проникает внутрь индивида, знаки, адресуемые человеческой средой, становятся внутренним законом его деятельности.
Вот что может ответить современная психофизиология на вопрос о коренном отличии человеческого труда от жизнедеятельности животных, даже если некоторые из последних пользуются посредствующими предметами наподобие «орудий».
Во времена Маркса еще не могло быть этих знаний об интимных мозговых механизмах, но тем более победно звучит и сегодня его проникновение в сущность труда: человеческим трудом называется заранее намечаемое изменение предмета труда деятельностью человека, подчиненной «как закону» этой цели, которая налична сначала лишь идеально, а затем осуществляется при помощи средств труда.
Ныне палеоантропологии вполне достоверно известно, что у всех представителей семейства троглодитид, даже самых высших, т.е. палеоантропов (неандертальцев в широком смысле), не говоря о нижестоящих формах, в архитектонике мозга отсутствовали все верхние префронтальные формации коры головного мозга, а также те зоны височной и теменной областей, которые осуществляют второсигнальное управление и деятельностью, и восприятием, и всеми вообще функциями организма человека. Они присущи только и исключительно Homo sapiens, что и служит по линии анатомо-морфологической и функциональной основанием для его радикального обособления в классификации видов на таксономическом уровне семейства (если не выше).
Прежде два обстоятельства затрудняли это заключение. Во-первых, казалось нужным придавать решающее значение общему весу мозга (исчисляемому особым образом по его отношению к весу тела). Научная мысль устремилась было еще более в этом направлении, когда выяснилось, что количество и глубина борозд не служит показателем эволюционно более высокого уровня мозга, Пытались выстроить восходящую линию гоминид по признаку объема (и тем самым веса) мозга, достаточно точно устанавливаемого на ископаемых останках по полости черепа. Однако заминка обнаружилась уже в том, что объем головного мозга у неандертальцев оказался не меньше, чем у Homo sapiens, скорее в среднем несколько больше. Изучение работы мозга человека показало также, что в мыслительных и других высших функциях принимает участие лишь относительно малая часть составляющих его нервных клеток, полей и структур. Ставился даже вопрос: нужен ли в действительности человеку такой большой мозг, не атавизм ли это вроде аппендикса? Во всяком случае, чем дальше, тем яснее, что суть проблемы перехода от животного к человеку не в объеме, не в весе головного мозга как целого. Этот макромасштаб груб и неадекватен.
Во-вторых, раз вторая сигнальная система имеет свой мозговой субстрат не только в лице микрообразований, но и в виде таких крупных формаций-посредников, как передняя часть лобной доли, ее присутствие или отсутствие, скажем, у неандертальцев очень легко установить с полной достоверностью на основании эндокранов (и даже с немалым приближением на основании экзокранов, т.е. наружной формы черепов). Поэтому установление неразрывной связи второй сигнальной системы со специфическими функциями лобных долей имеет фундаментальное значение для науки о происхождении человека. Если нет налицо верхних передних формаций лобных долей — значит нет речи, значит нет человека.
В мировой науке первое место по мастерству и научной надежности реконструкции макроморфологии мозга на основании эндокранов (внутренней полости мозговой части черепа) занимала недавно скончавшаяся В. И. Кочеткова. Научную базу для применяемых ею методов подготовили В. В. Бунак и Ю. Г. Шевченко, она же пошла дальше своих учителей. Если ископаемый череп сохранился и не полностью, даже по обломкам многое можно восстановить путем проекций по симметрии и по корреляции. Оказалось, внутренний рельеф костей черепной полости отражает довольно много особенностей и даже деталей заключавшегося в ней мозга. Трудами В.И.Кочетковой, как и других исследователей из разных стран, создана надежная наука о том органе, который никак не мог сохраниться в земле, исчез бесследно и который так первостепенно нужен для теории происхождения человека. Сейчас перед нами лежат муляжи головного мозга почти всех видов ископаемых предков современного человека — австралопитеков, так называемого Homo habilis, питекантропов, синантропов, разнообразнейших палеоантропов, кроманьонцев. Конечно, это только внешняя поверхность, внешняя форма мозга, но при современных познаниях анатомии мозга приматов и человека (см. первоклассные исследования Саркисова, Полякова, Кононовой, Блинкова) от нее можно идти к реконструкции и внутренней структуры, и функционирования, тем более, что интересуют нас прежде всего вопросы эволюции не нижней и средней частей головного мозга, а коры. Прослежена судьба всех областей, или долей, больших полушарий на пути между антропоморфными обезьянами и Homo sapiens. Применены оригинальные количественные и графические методы. Пусть результаты не так детализированы, как хотелось бы, они все же совершенно неоспоримо отвечают на главную часть интересующего нас вопроса.
В. И. Кочеткова была превосходным морфологом, но совсем не психологом — ее попытки «палеоневрологического» толкования своих данных о макроструктуре мозга лежат далеко от современной неврологии и психологии. Объективные результаты ее выдающихся работ не могут быть совмещены с субъективной приверженностью автора к традиционному (ныне устаревшему) представлению о троглодитидах как о «людях», о наличии у них «труда», а тем самым с выдвинутой некогда Е. К. Сеппом и его сотрудниками схеме, согласно которой исходным пунктом развития специфических человеческих функций и структур мозга является бурное развитие задних областей коры и координации расположенных здесь анализаторов. Но как бы ни разрослась эта затылочно-теменно-височная часть мозга, ведающая его сенсорными функциями, без резкого поднятия ввысь лобной доли о человеке и его психике не может быть и речи. А в результате исследований В. И. Кочетковой перед нами отчетливо выступает филогенетическая цепь существ с дочеловеческим мозгом. Так, самым тщательным изучением эндокрана так называемого Homo habilis (презинджантропа), объявленного было западными и некоторыми советскими антропологами наидревнейшим человеком (ибо он найден был в очень древних геологических слоях, но в несомненном сопровождении искусственных галечных орудий так называемого олдовайского типа), В. И. Кочеткова была приведена к неоспоримому выводу, что его мозг ничем существенным не отличается от мозга австралопитеков, не имевших никаких орудий. При этом мозг австралопитеков в свою очередь по основным признакам подобен мозгу антропоидов вроде шимпанзе и не имеет ничего специфического для мозга Homo sapiens. Выходит, «основное отличие человека» — изготовление искусственных каменных орудий — совместимо с вполне обезьяньим мозгом. Тут иные авторы пускают в ход уж вовсе схоластическую уловку: орудия Homo habilis еще не имели вторичной обработки, такие орудия они милостиво разрешают создавать и обезьяне, но вот орудия со вторичной оббивкой — это уже собственно орудия, и там, где есть они, есть и человек! Как будто сложнейшую проблему науки — проблему выделения человека из животного мира — можно свести к элементарной механике, к количеству ударов, нанесенных камнем по камню по той или другой его стороне, или к той или иной очередности и взаимосвязанности этих ударов.
Но вот мозг следующего эволюционного звена, археоантропов, тоже не содержит отделов, специфических и неотъемлемых для нашей речевой деятельности, следовательно, для нашей трудовой деятельности в выше определенном смысле — в смысле Маркса, хотя объем его увеличился, некоторые области и поля разрослись сравнительно с мозгом высших обезьян и австралопитеков. У палеоантропов эти изменения строения мозга пошли значительно дальше, но и у них недостает развитой верхней лобной доли, именно того, что у человека осуществляет речевое регулирование и программирование деятельности, т.е. прежде всего его трудовые действия. В частности, у них интенсивно росла зрительно-обонятельная, затылочная область мозга, которая у человека, т.е. у Homo sapiens, снова сокращается настолько, что теряет весь относительный прирост, накопленный за время эволюции этих предковых форм.
Из этих точных анатомо-морфологических данных, строго рассуждая, можно сделать и надлежит сделать единственный вывод: речь и труд человека не могли бы возникнуть на базе мозга обезьяны, даже антропоморфной.
Сначала должны были сложиться некоторые другие функциональные системы, как и соответствующие морфологические образования в клетках и структурах головного мозга. Это и произошло на протяжении эволюции семейства троглодитид. Оно характеризуется нарастанием в течение плейстоцена (ледникового периода) важных новообразований и общим ростом головного мозга. Но это отвечало не уровню второй сигнальной системы, а еще только специализированной в некоторых отношениях высшей нервной деятельности на уровне первой сигнальной системы. Только позже, т.е. в конце у палеоантропов, она стала биологическим фундаментом, на котором оказалось возможным дальнейшее новшество природы — человек.
Предшествовавший обзор некоторых современных представлений психологии речи, нейропсихологии и нейрофизиологии речи, хотя и в высшей степени неполный, все же раскрывает перспективу, когда наука будет говорить о психологии человека не как о ряде отдельных явлений, более или менее автономных, а как о едином разветвленном явлении. Слова «психология», «психика», вероятно, будут сохранены только для человека, — понятие «зоопсихология» давно оспаривается и сохранилось на деле только в смысле «сравнительной психологии», где преобладает выявление у животных (так же как у людей в раннем детском возрасте и в патологии) черт различия тех или иных фактов их поведения с психикой человека. Остальное в изучении поведения животных отошло к физиологии, этологии, экологии — словом, к биологическим дисциплинам без соучастия собственно психологических понятий и методов. Психология же выступит как наука, неразрывно связанная с прямыми или косвенными проявлениями второй сигнальной системы. Это тоже биологическое понятие, но лишь одной своей стороной, лежащее на самой грани с социальными науками. Как мы сформулировали выше, психология и есть физиология высшей нервной деятельности на уровне наличия второй сигнальной системы. И. П. Павлов однажды заметил: «Я резко с самого начала говорил, что зоопсихологии не должно быть. Если человек имеет субъективный мир явлений, то в зоопсихологии его не должно быть, потому что животные нам ничего не говорят, — как же мы можем судить об их внутреннем мире?». Суть этих слов не в том, что субъективный внутренний мир животных непознаваем из-за отсутствия с ними речевого контакта, а в том, что этого внутреннего мира и нет у них из-за отсутствия речи.
Угадывая, в каком направлении движется совокупность главных отраслей современной, в частности советской, психологической науки, мы должны в то же время с вниманием отнестись к иным мнениям и прогнозам.
Так, отнюдь не все думают, что слово — управляющий, направляющий фактор при чувственном восприятии. Не все согласятся, что поток образов, например, сновидений или фантазий является не более чем попыткой зримого декодирования внутреннего бессвязного говорения. Нет, отнюдь не все так думают, есть немало психологов, продолжающих отстаивать взгляд, что нижний этаж человеческой психики и познания человеком материального мира — это чувственное, образное познание, осуществляемое индивидом независимо от какого бы то ни было воздействия речевых знаков и речевой коммуникации. Не меньше, пожалуй, еще больше число психологов, видящих нижний этаж психики в деятельности человека-«единоличника», индивида самого по себе, рассматриваемого без обязательного включения его в речевую межиндивидуальную сеть. Сторонники этих взглядов убеждены в том, что их позиция — материалистическая. Их аргументы нельзя отбросить, можно лишь выразить прогноз, что общий ход развития психологической науки в конечном счете снимет эти аргументы, даже если сегодня они выглядят сильными.
С другой стороны, есть и такие объективные психологические факты, как мгновенное «интуитивное» схватывание (инсайт), минующее и мышление, и речь, или автоматизация какого-либо действия, когда оно в конце концов протекает явно вне соучастия второй сигнальной системы, вполне машинально; таковы, между прочим, многие трудовые действия. Никакой «панлингвизм» не может и не станет оспаривать и исключать их. Речь в совокупности свойств и отправлений человеческой психики выступит, несомненно, в качестве не отмычки, но ключа к замку, распахивающему единственные ворота в крепость. В частности, все явления автоматизации действий, может быть, удастся свести к передаче навыков, первоначально выработанных через посредство левого (в норме), доминантного полушария, где локализована речевая функция, в правое, субдоминантное. Последнее, оказывается, сохраняет не только ставшие машинальными действия, но и затверженные, т.е. ставшие автоматическими речения и целые зазубренные стихотворения, когда левое доминантное полушарие даже вовсе выбыло из строя вследствие тех пли иных органических поражений. В человеке происходит постоянная смена автоматизации и деавтоматизации, перемена сознательно-словесной мотивации действий на неосознаваемые, машинальные и обратно, что, видимо, в не малой мере связано со взаимными отношениями в работе двух полушарий.
Но проблемы асимметрии работы полушарий мы здесь не можем коснуться. Это очень обширная тема, привлекавшая и привлекающая большое внимание ученых, в том числе исследователей речи, как и ее патологических нарушений (Лурия, Блинков, Ананьев, Пенфильд и многие другие).
Наконец, сказанному выше могут противопоставить мысль Энгельса, что анализ происхождения человека правильно начинать не с головы (что является отражением такого общественного устройства, где одни командуют, другие лишь исполняют), а от руки и процесса ее постепенного «освобождения» на пути от обезьяны к человеку, в ходе овладения все более сложными движениями и действиями. Философский смысл этой идеи Энгельса ясен: под «головой» он подразумевает дух, мысль. Но, по-видимому, в наши дни не будет нарушением материалистического замысла Энгельса, если акцент будет снова перенесен на «голову», но не в смысле духа, а в смысле мозга как органа, вне которого в глазах современной науки не может быть никаких управляемых действий ни руки, ни других частей тела. Рука хоть и эволюционировала морфологически на пути от обезьяны к человеку, все же не слишком сильно, и уж совсем ограниченно — от палеоантропа к неоантропу. Если она стала, по выражению Энгельса, «свободной», то в смысле более функциональном, чем морфологическом. Из чего по современным воззрениям складывается понятие «рука»? Из кисти, предплечья, плеча и их сочленений? Нет, рука идет значительно дальше. К примеру, человек с ампутированной рукой продолжает отчетливо чувствовать все ее звенья и как бы управлять ею. Это не просто иллюзия. Вспомним о протезах, управляемых биопотенциалами. Рука продолжается в нервах, ведущих в спинной мозг и от него. Она продолжается в нервах, ведущих в головной мозг и от него. На прецентральной извилине коры головного мозга имеется «представительство» или проекция всех частей тела, управление движениями которых осуществляется оттуда, и рука, особенно пальцы, занимают видное место в этом как бы скрытом в мозге моторном «человечке»; точно так же в постцентральной извилине имеется «представительство» или проекция всех сенсорных, чувствительных частей и органов тела, и опять-таки рука здесь занимает существенное место. В свете этих фактов уже невозможно понимать под «рукой» только анатомический член от пальцев до плечевого сустава. От такого развития мысль Энгельса нимало не пострадает. Не исказим мы ее и если напомним, что премоторный отдел, где находится проекция руки, непосредственно примыкает к префронтальному, управляющему выполнением всех сложных программ действий и тех речевых инструкций, которым подчинено поведение человека в труде.
V. Речь и реакция на нее
Полученная оценка широкой роли речи не означает, что речь мы будем понимать в тривиальном смысле. Напротив, встречная работа психолингвистики должна состоять в пересмотре и новом анализе самого феномена речи.
Поразившая в свое время умы идея Сепира-Уорфа, восходящая в какой-то мере к В. Гумбольдту и имеющая сейчас уже длинную историю дискуссий и обсуждений, состояла в том, что язык навязывает человеку нормы познания, мышления и социального поведения: мы можем познать, понять и совершить только то, что заложено в нашем языке. Прав В. А. Звегинцев, что по существу эта гипотеза пока еще и не Опровергнута и не отброшена. «С ней не разделаешься, — продолжает он, — простой наклейкой на нее ярлыка, что она „ложная“ или „идеалистическая“». И В.А.Звегинцев по-своему преобразовал эту идею: «Лингвисты, пожалуй, даже несколько неожиданно для себя обнаружили, что они фактически еще не сделали нужных выводов из того обстоятельства, что человек работает, действует, думает, творит, живет, будучи погружен в содержательный (или значимый) мир языка, что язык в указанном его аспекте, по сути говоря, представляет собой питательную среду самого существования человека и что язык уж во всяком случае является непременным участником всех тех психических параметров, из которых складывается сознательное и даже бессознательное поведение человека».
Одна крайность — думать, что язык представляет собой некую полупрозрачную или даже вовсе непрозрачную среду, которой окружен человек и которую мы не замечаем, полагая, что непосредственно общаемся с окружающим миром; противоположная крайность — представления классического сенсуализма, что индивид с помощью своих органов чувств и ощущений общается с миром, познает его и воздействует на него без всякой опосредствующей среды. Этот сенсуалистический Робинзон завел философию в тупик. Поэтому новейшая идеалистическая философская мысль пытается отбросить «ощущение» и погрузиться в спекуляции о «языке».
Материалистическая философия рассматривает «субъект» (как полюс теории познания) в его материальном бытии как существо телесное, чувственно общающееся с внешним миром, и как существо социальное, глубоко насыщенное опытом других людей и отношениями с ними. Наконец, диалектический материализм историчен по своему методу. И это последнее обстоятельство особенно важно для разрешения указанных лингвистических споров. Если бы даже в какой-то отдаленный момент человек был отделен от объективного мира совершенно непрозрачной языковой средой, мы обязаны были бы сразу внести в эту умозрительную картину динамику: непрозрачная среда становится все более прозрачной, на полпути она уже полупрозрачна, чтобы в некоей предельной перспективе стать вовсе прозрачной; ведь нельзя брать язык в его неподвижности, а человека в его бездеятельности по отношению к объектам, если же поправить обе эти ошибки, мы получим указанную уже не статическую, а динамическую схему. Да и в самом деле, чем глубже в прошлое, тем более словесная оболочка негибка и неадекватна подлинной природе вещей, развитие же технической практики и научного знания энергично разминает ее, делая из хозяина слугой человека.
Другая важная сторона современных лингвистических споров состоит в том, что многими авторами язык берется не как языковое или речевое общение, а как самодовлеющая система, усвоенная индивидом, и рассматривается помимо проблемы обмена словами между людьми. Эта проблема обмена или речевой реципрокности опять-таки оказалась довольно большой неожиданностью, лишь сравнительно недавно во весь рост возникшей перед другими лингвистами и психолингвистами. Данная ситуация тоже дальновидно констатирована в цитированной книге В. А. Звегинцева: «Возникает также необходимость исследований, исходящих из недавно осознанного факта, что акт речевого общения двусторонен и что одинаково важно изучать его с обеих сторон. Ведь в речевом акте не только что-то „выдается“ (значение или информация), но это что-то и „воспринимается“ (опять-таки значение или информация, но уже „с другой стороны“)».
Выше мы рассматривали экстероинструкцию и аутоинструкцию как в основном эквивалентные. Теперь после этого короткого лингвистического вступления надо обратить внимание и на их противоположность, на их противоборство.
В. С. Мерлин показал, что словесная инструкция затормозить проявление ранее выработанной оборонительной двигательной реакции на условный раздражитель действует у одних испытуемых с хода, у других с заметными затруднениями. В последнем случае на помощь привлекались поощряющие мотивы: например, экспериментатор говорит, что опыт проводится не просто в научных целях, но имеет задачей выяснить профпригодность испытуемых, — и теперь они успешно справляются с задачей затормозить движение. Значит, эта мотивировка устранила, сняла некое противодействие инструкции, которое имело место. У некоторых испытуемых В. С. Мерлин обнаружил, наоборот, ярко выраженную преувеличенную («агрессивную») реакцию после получения словесной инструкции на торможение: вместо отдергивания пальца при появлении условного сигнала (которое инструкция требовала затормозить) они с силой жмут рукой в противоположном направлении. Значит, к инструкции приплюсовался некоторый иной стимул: либо гетерогенный, либо просто негативный, антагонистичный. Н. И. Чуприкова со своей стороны констатирует: «Степень стимулирующей и тормозящей роли второй сигнальной системы при выработке и угашении условных рефлексов у человека варьирует в достаточно широких пределах... Эта сила (второсигнальных воздействий. —
Ее негативный характер может не бросаться в глаза. Она может у человека вне экспериментальных условий выглядеть как вполне спонтанное, а не негативное формирование желания, намерения, планов, программ. Может показаться, что инструкции экспериментатора просто осложняются прежним жизненным опытом испытуемого. Но все-таки, как и в случае прямого недоверия к экспериментатору, сложнейшая внутренняя второсигнальная активность индивида в конечном счете является, по-видимому, ответом, отрицательной индукцией на какие-то, пусть следовые, второсигнальные воздействия других людей, на слова и «инструкции» окружающей или окружавшей в прошлом человеческой среды.
Таким путем можно расчленить экстероинструкцию и аутоинструкцию, иначе говоря, внушение и самовнушение, еще точнее, суггестию и контрсуггестию. Первичным останется внушение, которое наука и должна подвергнуть анализу, прежде чем перейти к вторичному и производному — негативному ответу на внушение или его отклонению или, напротив, его возведению в степень.
Это очень важный шаг — выделить в речевом общении, второй сигнальной системе, как ядро, функцию внушения, суггестии. Тем самым ядро находится не внутри индивида, а в сфере взаимодействий между индивидами. Внутри индивида находится лишь часть, половина этого механизма. Принимающим аппаратом внушения являются как раз лобные доли коры. Очевидно, можно даже сказать, что лобные доли есть орган внушаемости. Мы уже отмечали, что, согласно А. Р. Лурия, массивные поражения лобных долей приводят к невозможности для больных подчинять свое поведение словесным инструкциям экспериментатора, хотя, собственно, речевая деятельность этих больных и не проявляет признаков разрушения. Подчеркнем это выражение: подчинять свое поведение словам другого. Внушение и есть явление принудительной силы слова. Слова, произносимые одним, неотвратимым, «роковым» образом предопределяют поведение другого, если только не наталкиваются на отрицательную индукцию, контрсуггестию, обычно ищущую опору в словах третьих лиц или оформляющуюся по такой модели. В чистом виде суггестия есть речь минус контрсуггестия. Последняя на практике подчас выражена с полной силой, но подчас в пониженной степени — в обратной зависимости от степени авторитета лица, являющегося источником суггестии.
Понятно, что у современных (а не доисторических) людей во взрослом возрасте чистая суггестия, т.е. полная некритическая внушаемость, наблюдается только в патологии или в условиях гипнотического сна, отключающего (впрочем, не абсолютно) всякую «третью силу», т.е. сопоставление внушаемого с массой других прошлых второсигнальных воздействий. Это равносильно отсутствию недоверия к источнику слов, следовательно, открытому шлюзу для доверия. Доверие (вера) и суггестия — синонимы. У детей внушаемость выражена сильно, достигая максимума примерно к 9 годам. В патологии она сильна у дебилов, микроцефалов, но в подавляющем большинстве других психических аномалий она, напротив, понижена, недоразвита или подавляется гипертрофированной отрицательной индукцией.
О внушении написано много исследований, но, к сожалению, в подавляющем большинстве медицинских, что крайне сужает угол зрения. Общая теория речи, психолингвистика, психология и физиология речи не уделяют суггестии сколько-нибудь существенного внимания, хотя, можно полагать, это как раз и есть центральная тема всей науки о речи, речевой деятельности, языке.
На пороге этой темы останавливается и семиотика. Один из основателей семиотики — Ч. Моррис выделил у знаков человеческой речи три аспекта, три сферы отношений: отношение знаков к объектам — семантика; отношение знаков к другим знакам — синтаксис; отношение знаков к людям, к их поведению — прагматика. Все три на деле не существуют друг без друга и составляют как бы три стороны единого целого, треугольника. Но, говорил Моррис, специалисты по естественным наукам, представители эмпирического знания преимущественно погружены в семантические отношения слов; лингвисты, математики, логики — в структурные, синтаксические, отношения; а психологи, психопатологи (добавим, нейрофизиологи) — в прагматические. Принято считать, что из этих трех аспектов семиотики наименее перспективной для научной разработки, так как наименее абстрактно-обобщенной, является прагматика. Существуют пустопорожние разговоры, что можно даже построить «зоопрагматику». Однако из трех частей семиотики прагматика просто наименее продвинута, так как наиболее трудна.
Примером может послужить неудача специально посвященной прагматике в семиотическом смысле книги немецкого философа Г. Клауса. Дело тут сведено к довольно внешней систематике воздействия знаков на поведение людей по «надежности», силе, интенсивности. А именно выделяются четыре функции: 1) непосредственно побуждать человека, т.е. прямо призывать к тому или иному действию или воздержанию; 2) информировать о чем-либо, в свою очередь побуждающем к действию; 3) производить положительные или отрицательные оценки, воздействующие на поступки информируемого; 4) систематизировать и организовывать его ответные действия. У Ч. Морриса они расположены в другом порядке, а именно на первое место он ставит знаки-десигнаторы (называющие или описывающие, несущие чисто информационную нагрузку), затем аппрайзеры (оценочные), прескрипторы (предписывающие) и, наконец, форматоры (вспомогательные). Все они, по Моррису, тем или иным образом влияют на поведение человека и составляют неразрывные четыре элемента прагматики (и их не может быть более чем четыре) как науки о воздействии слова на поведение, которая в свою очередь — часть более широкой науки семиотики. Однако, будучи расставлены в таком порядке, как у Морриса, они лишают семиотику, в частности прагматику, сколько-нибудь уловимого социально-исторического содержимого. А на деле исходным пунктом является удивительный механизм прескрипции (он лишь на первый взгляд сходен с механизмом словесной команды, даваемой человеком ручному животному). Выполнение того, что указано словом, в своем исходном чистом случае автоматично, принудительно, носит «роковой» характер. Но прескрипция может оказаться невыполнимой при отсутствии у объекта словесного воздействия, необходимых навыков или предварительных сведений. Тогда непонимание пути к реализации прескрипции временно затормаживает ее исполнение; следует вопрос: «как», «каким образом», «каким способом», «с помощью чего» это сделать? Такой ответ потребует нового «знака» — «форманта», разъясняющего, вспомогательного. После чего прескрипция может сработать. Но торможение прескрипции способно принять и более глубокий характер — отрицательной индукции, негативной задержки. Тогда, чтобы усилить воздействие прескрипции, суггестор должен уже ответить на прямой (или подразумеваемый) вопрос: «А почему (или зачем) я должен это сделать (или не должен этого делать)?»
Это есть уже критический фильтр, недоверие, отклонение прямого действия слова. Существует два уровня преодоления его и усиления действия прямой прескрипции: а) соотнесение прескрипции с принятой в данной социально-психической общности суммой ценностей, т.е. с идеями хорошего и плохого, «потому что это хорошо (плохо), похвально и т. п.»; б) перенесение прескрипции в систему умственных операций самого индивида посредством информирования его о предпосылках, фактах, обстоятельствах, из коих логически следует необходимость данного поступка; информация служит убеждением, доказательством.
Такой порядок расстановки прагматических функций разъясняет социально-психологическую сущность явления, уловленного в «прагматике» Морриса.
Но ясно, что если мы и выдвинем «прагматику» на переднее место в семиотике, а в составе прагматики в свою очередь выдвинем на переднее место «прескрипцию», это ничуть не снимает капитальной важности и семантики, и синтаксики, ибо, чтобы знак подействовал на поведение, он в отличие от команды, даваемой ручному животному, должен быть «понят», «интерпретирован», иначе он не знак, а просто условный раздражитель, и тем самым не имеет никакого отношения к великой проблеме суггестии, следовательно, и контрсуггестии, пожалуй, не менее, а еще более важной стороны речевого отношения.
По Моррису, речевой знак заключает в себе поведение, поскольку всегда предполагает наличие интерпретатора (истолкователя). Знаки существуют лишь постольку, поскольку в них заложена программа внутреннего (не всегда внешне выраженного) поведения интерпретатора. Вне такой программы, по мнению Морриса, нет и той категории, которая носит наименование знака.
Сходным образом Л. С. Выготский утверждал, что знак в силу самой своей природы рассчитан на поведенческую реакцию, явную или скрытую, внутреннюю.
Моррис подразделяет речевые знаки на «общепонятные» («межперсональные») и «индивидуальные» («персональные»). Индивидуальные являются постъязыковыми и отличаются от языковых тем, что они не звуковые и не служат общению, так как не могут стимулировать поведения другого организма. Но хотя эти знаки как будто и не служат прямо социальным целям, они социальны по своей природе. Дело прежде всего в том, что индивидуальные и постъязыковые знаки синонимичны языковым знакам и возникают на их основе. Уотсон, на которого ссылался Моррис, называл этот процесс «субвокальным говорением». Многие теоретики бихевиоризма просто отождествляли это беззвучное говорение с мышлением. Советская психология стремится расчленить внутреннюю речь на несколько уровней — от беззвучной и неслышимой речи, через теряющую прямую связь с языковой формой, когда от речи остаются лишь отдельные ее опорные признаки, до таких вполне интериоризованных форм, когда остаются лишь ее плоды в виде представлений или планов-схем действия или предмета. Но во всяком случае на своих начальных уровнях «внутренняя речь» — это действительно такой же знаковый процесс, как и речь звуковая. Но Моррис обнаруживает между ними и большую разницу. Внешне последняя проявляется в наличии и отсутствии звучания, в первичности языковых знаков и вторичности постъязыковой внутренней речи. Однако она проявляется также в различии функции обоих процессов: социальной функции языкового общения и индивидуальной функции персональных постъязыковых знаков. Внутреннее же различие между языковыми и персональными постъязыковыми знаками состоит в том, что последние хоть синонимичны, но не аналогичны первым. Различным организмам, различным лицам свойственны различные постъязыковые символы, субституты языковых знаков. Степень же их различия зависит от целого ряда особенностей человеческой личности, от той среды, в которой человек рос, от его культуры, т.е. от всего того, что принято называть индивидуальностью. По этой причине, как указывает Моррис, знаки внутренней речи не являются общепонятными, они принадлежат интерпретатору.
Ближе к языку психологии прозвучит такой пересказ процесса превращения или не превращения слышимого или видимого языкового знака в акт или цепь актов поведения. Сначала имеет место психический и мозговой механизм принятия речи. Это не только ее восприятие на фонологическом уровне, но и ее понимание, т.е. приравнивание другому знаковому эквиваленту, следовательно, выделение ее «значения», — это делается уже по минимально необходимым опорным признакам, обычно на уровне «внутренней речи»; затем наступает превращение речевой инструкции в действие, но это требует увязывания с кинестетическими, в том числе проприоцептивными, а также тактильными, зрительными и прочими сенсорными механизмами, локализованными в задней надобласти коры, и превращения ее в безречевую интериоризованную схему действия. Либо на том или ином участке этого пути наступает отказ от действия. Машинальное выполнение внушаемого уступает место размышлению, иначе говоря, контрсуггестии. Отказанная прескрипция — это рождение мыслительного феномена, мыслительной операции «осмысливания» или выявления смысла, что либо приведет в конце концов к осуществлению заданного в прескрипции, пусть в той или иной мере преобразованного, поведения, либо же к словесному ответу (будь то в форме возражения, вопроса, обсуждения и т.п.), что требует снова преобразования в «понятную» форму — в форму значений и синтаксически нормированных предложений, высказываний.
Все четыре функции прагматики, по Моррису, как и по Клаусу, не связаны непосредственно с истинностью или неистинностью знаков: надежность или сила воздействия знака не обязательно соответствует — и в пределе может (как увидим, даже должна) вовсе не соответствовать объективной верности, истинности этих знаков. Обе характеристики по крайней мере лежат в разных плоскостях (если мы и отвлечемся от допущения, что они генетически противоположны). На этой основе Клаус разработал описания разных методов воздействия языка на реакции, чувства, поведение, действия людей, а также классификацию типов или стилей речи: проповедническая, научная, политическая, техническая и др. Однако все это скорее порождает вопрос: получается ли в таких рамках и возможна ли в них «прагматика» как особая дисциплина? По самому своему положению, как составная часть семиотики, носящей довольно формализованный характер, она обречена заниматься внешним описанием воздействия знаков речи на поступки людей, не трогая психологических, тем более физиологических, механизмов этого воздействия, следовательно, ограничиваясь систематикой.
Но если двинуться к психологическому субстрату, если пересказать круг наблюдений прагматики на психологическом языке, дело сведется к тому, что с помощью речи люди оказывают не только опосредствованное мышлением и осмыслением, но и непосредственное побудительное или тормозящее (даже в особенности тормозящее) влияние на действия других.
Отвлечемся даже от специфического смысла слов «приказ», «запрещение», «разрешение»: они уже предполагают преодоление какого-то препятствия, следовательно, наличие какого-то предшествующего психического отношения, которое требовало бы предварительного анализа. Иначе говоря, «должно», «нельзя», «можно» — это форсирование преграды, тогда как мы выносим за скобки прагматики факт прямого, непосредственного влияния слов одного человека на двигательные или вегетативные реакции другого. Тем более это должно быть отличаемо от словесной информации — сообщения человеку чего — либо, что становится стимулом его действия совершенно так же, как если бы он сам добыл эту информацию из предметного мира собственными органами чувств. Такой мотив действий поистине противоположен тому влиянию (суггестии), о котором мы говорим: ведь тут при информации внушаются представления, а не действия; внушать же представления (образы, сведения, понятия о вещах), очевидно, требуется лишь тогда, когда прямое внушение действий наталкивается на противодействие и остается лишь обходный путь — добиваться, чтобы человек «сам», своим умом и своей волей пришел к желаемым действиям. Как уже было сказано, это называется убеждать. Убеждать — значит внушать не действия, а знания, из которых проистекут действия (поведение). Наконец, прибавление к убеждению «оценивающих знаний», т.е. похвал или порицаний чего-либо, как и знаков-формантов, подсказывающих и направляющих осуществление действия, это смесь информативной коммуникации с инфлюативной, или непосредственно влияющей.
Итак, на дне «прагматики» обнаруживается исходное явление — прямая инфлюация посредством внушения, Недаром его относят к «психологическим загадкам». В самом деле это элементарное явление второй сигнальной системы глубоко отлично от того, что в физиологии условных рефлексов связано с так называемым подкреплением: простой акт внушения отличается тем, что здесь как раз нет ни положительного подкрепления (удовлетворения какой-либо биологической потребности, например получения пищи), ни отрицательного (например, болевого). Тем самым это — влияние совершенно не контактное, не связанное ни в каком звене с актом соприкосновения через какого бы то ни было материального посредника, кроме самих материальных знаков речи. Оно носит чисто дистантный характер и опосредствовано только знаками — теми самыми знаками, которые, как мы уже видели в начале этой главы, отличают человека от всех животных.
Слово «дистантность», пожалуй, требует одной оговорки. Вот перед нами слепоглухонемые дети. Как учат их первой фазе человеческого общения, как осуществляют начальную инфлюацию? Берут за руку и насильно, принудительно заставляют держать ложку в пальцах, поднимают руку с ложкой до рта, подносят к губам, вкладывают ложку в рот. Примерно то же — со множеством других прививаемых навыков. В данном случае это — не дистантно, а контактно, ибо все пути дистантной рецепции у этого ребенка нарушены. Но тем очевиднее, несмотря на такое отклонение, прослеживается суть дела. Она состоит в том, что сначала приходится в этом случае некоторым насилием подавлять уже наличные и привычные действия слепоглухонемого ребенка с попадающими в его руки предметами, как и сами движения рук и тела. Начало человеческой инфлюации — подавление, торможение собственных действий организма, причем в данном случае дети поначалу оказывают явное сопротивление этому принуждению, некоторую еще чисто физиологическую инерцию, и сопротивление ослабевает лишь на протяжении некоторого этапа указанного воспитания. Таким образом, первая стадия — это отмена прежней моторики. Вторая стадия, закрепляющаяся по мере затухания сопротивления, — это замена отмененных движений новыми, предписанными воспитателем, подчас долгое время корректируемыми и уточняемыми. И вот что интересно: если прервать формирование нового навыка, потом будут очень затруднительны повторные попытки обучить ребенка этому нужному навыку, так как после того, как взрослый однажды отступил, сопротивление ребенка возрастает. Но, напротив, когда навык вполне сформировался, упрочился и усовершенствовался, ребенок уже начинает активно протестовать против помощи взрослого.
На этом весьма специфическом примере мы все же можем увидеть намеки и на то, что общо для всякой межчеловеческой инфлюации — обычно речевой. Первый и коренной акт — торможение. Пусть в данном случае оно носит характер механического связывания, физического пересиливания собственных двигательных импульсов ребенка, но суть-то обща: последние так или иначе отменяются. Эта фаза отмены, пусть через более сложную трансмиссию, имеет универсальный характер, обнаруживаясь на самом дне человеческих систем коммуникации. Назовем ее интердикцией, запретом. Лишь второй фазой инфлюации человека на человека является собственно прескрипция: делай то-то, так-то. Это — внушение, суггестия. Сопротивление в первой и второй фазе имеет существенно разную природу, что опять-таки можно разглядеть и на примере этих дефективных детей. А именно в первой фазе противится сама сырая материя: торможение означает, что есть что тормозить, эта первичная субстанция инертна, она, так сказать, топорщится и упирается. Совсем иное дело, когда та же субстанция возрождается в новой роли как противовес новому навыку (недостаточно закрепленному). Она — негативизм, она — оппозиция, контрсуггестия.
Итак, мы можем обобщить: второсигнальное взаимодействие людей складывается из двух главных уровней — инфлюативного и информативного, причем первый в свою очередь делится на первичную фазу — интердиктивную и вторичную — суггестивную. Эту последнюю фазу можно познавать главным образом посредством изучения «тени», неразлучного спутника суггестии — контрсуггестии.
Как в общей нейрофизиологии возбуждение и торможение представляют собой неразлучную противоборствующую пару, так в специальной нейрофизиологии человеческой коммуникации, т. е. в отношениях между центральными нервными системами двух (и более) людей, такую антагонистическую пару процессов представляют суггестия и контрсуггестия. Во всяком случае первая индуцирует вторую.
Здесь не место излагать сколько-нибудь систематично современные знания и представления о контрсуггестии. Достаточно сказать, что она красной нитью проходит через формирование личности, мышления и воли человека как в историческом прогрессе, так и в формировании каждой индивидуальности. К числу самых тонких и сложных проблем теории контрсуггестии принадлежит тот механизм, который мы привыкли обозначать негативным словом «непонимание». Вместо него следовало бы подыскать позитивный термин. Непонимание — это не вакуум, не дефект единственно нормального акта, а некий другой акт. Чтобы избежать неодолимого действия суггестии, может быть выработано и необходимо вырабатывается это оружие. В таком случае знаки либо отбрасываются посредством эхолалии, что пресекает им путь дальше к переводу и усвоению их значения, а следовательно, и к какому-либо иному поведению, кроме самого этого полностью асемантического, т.е. не несущего ни малейшей смысловой нагрузки моторного акта повторения услышанных слов, либо, воспринятые сенсорным аппаратом, пусть и на фонологическом (фонематическом) уровне, знаки затем подвергаются «коверканью» — раздроблению, расчленению, перестановке фонем, замене противоположными, что невропатологи хорошо знают в виде явлений литеральных и вербальных парафазий и что в норме совершается беззвучно, но способно блокировать понимание слышимых слов. В последнем случае автоматическое послушание команде или возникновение требуемых представлений хоть на время задерживается, вызывает необходимость переспросить, а следовательно, успеть более комплексно осмыслить инфлюацию. Таков самый простой механизм «непонимания», но их существует несколько на восходящих уровнях: номинативно-семантическом, синтаксическо-контекстуальном, логическом.
Но феномен «непонятности» может исходить не от принимающей стороны, а от стороны, направляющей знаки: если инфлюация, в частности суггестия, должна быть селективной, т.е. если она адресована не всем слышащим (или читающим), она оформляется так, чтобы быть непонятной для всех остальных; отсюда тайные жаргоны и условные знаки, шире — социальные или этнические размежевания диалектов и языков.
История человеческого общества насыщена множеством средств пресечения всех и всяческих проявлений контрсуггестии. Всю их совокупность я обнимаю выражением контрконтрсуггестия. Сюда принадлежат и физическое насилие, сбивающее эту психологическую броню, которой защищает себя индивид, и вера в земные и неземные авторитеты, и, с другой стороны, принуждение послушаться посредством неопровержимых фактов и логичных доказательств. Собственно, только последнее, т.е. убеждение, и является единственным вполне неодолимым средством контрконтрсуггестии. Весь этот мир проблем сейчас нам интересен только как перечень косвенных путей, способных лучше и всесторонне вести науку к познанию природы суггестии.
Речевую материю суггестии можно описать и проще. Все в речевом общении сводится к а) повелению и б) подчинению или возражению. Речевое обращение Петра к Павлу, если и не является просто приказом, а сообщает информацию, все же является повелением: принять информацию. Вопрос является повелением ответить и т.д. Едва начав говорить, Петр императивно понуждает Павла. Мы в этом убеждаемся, рассмотрев альтернативу, стоящую перед Павлом. Он либо поддается побуждений (выполняет указанное действие, некритически принимает информацию, дает правильный ответ и т. д.), либо находит средства отказа. А именно Павел внешне или внутренне «возражает». Разговор — это по большей части цепь взаимных возражений, не обязательно полных, чаще касающихся той или иной детали высказываний. На вопрос Павел может ответить молчанием или неправдой. Возражением является и задержка реакции, обдумывание слов Петра: внутренне «переводя» их На другие знаки (а это есть механизм понимания), Павел на том или ином. уровне не находит эквивалента и реагирует «непониманием»; в том числе он уже сам может задать вопрос. Психическое поле возражений (контрсуггестии) огромно, Кажется, они не могут распространиться только на строгие формально-математические высказывания.
Настоящая глава должна лишь подвести к порогу научного исследования, которое, собственно говоря, только отсюда и начинается. Она имела целью поставить проблему.
Мы приняли как отличительную черту человека — речь. Для раскрытия этого представления мы показали, что свойства человеческих речевых знаков (начиная с признака их взаимозаменимости, или эквивалентности, и признака незаменимости и несовместимости других) не только чужды общению и реакциям животных, но противоположны им; что речевые знаки, дабы отвечать условию свободной обмениваемости, должны отвечать также условию полной непричастности к материальной природе обозначаемых явлений (немотивированности) и в этом смысле принципиально противоположны им; что, согласно ясно проступающим тенденциям психологической науки, речевая деятельность (в широком понимании) определяет в конечном счете все свойства и процессы человеческой психики и поэтому делает возможным построение целостной, гомогенной, монистической психологии как науки; что сама основополагающая речевая функция осуществляется только при наличии тех областей и зон коры головного мозга, в том числе лобных долей в их полной современной структуре, которые анатом находит исключительно у Homo sapiens и не находит у его ближайших ископаемых предков. Наконец, в речевой функции человека вычленена самая глубокая и по отношению к другим сторонам элементарная основа — прямое влияние на действия адресата (реципиента) речи в форме внушения, или суггестии.
Если мы не хотим Декартова дуализма, а ищем материалистический детерминизм, мы должны во что бы то ни стало открыть механизм этого кажущегося необъяснимым акта. От успеха или неуспеха зависит теперь судьба всей задачи.
Пододвинемся к ней еще чуть ближе. Интересующее нас загадочное явление суггестии, взятое в его самом отвлеченном, самом очищенном виде, согласно данному только что описанию, не может быть побуждением к чему-либо, чего прямо или косвенно требует от организма первая сигнальная система. Суггестия добивается от индивида действия, которого не требует от него совокупность его интеро-рецепторов, экстеро-рецепторов и проприо-рецепторов. Суггестия должна отменить стимулы, исходящие от них всех, чтобы расчистить себе дорогу. Следовательно, суггестия есть побуждение к реакции, противоречащей, противоположной рефлекторному поведению отдельного организма. Ведь нелепо «внушать» что-либо, что организм и без этого стремится выполнить по велению внешних и внутренних раздражителей, по необходимому механизму своей индивидуальной нервной деятельности. Незачем внушать то, что все равно и без этого произойдет. Можно внушать лишь противоборствующее с импульсами первой сигнальной системы. А в то же время это противоборствующее начало, это «наоборот» должно потенциально корениться все-таки в собственных недрах первой сигнальной системы, иначе это оказалось бы чем-то внефизиологическим, духовным.
Итак, мы дважды пришли к той же ситуации. В первом разделе этой главы мы установили, что человеческие речевые, знаки противоположны первосигнальным раздражителям. Но что бы это могло значить? Теперь пришли к положению, что реакции человека во второй сигнальной системе противоположны первосигнальным реакциям. Но что бы это могло значить? Что способно «отменять» машинообразные автоматизмы первой сигнальной системы, если это не «душа», не «дух»? Барьер, который во что бы то ни стало, надлежит взять, состоит в следующем: раскрыть на языке физиологии высшей нервной деятельности, какой субстрат может соответствовать слову «противоположность». Есть ли в механизме работы мозга еще на уровне первой сигнальной системы, т.е. в рефлекторном механизме, вообще что-нибудь такое, к чему подходило бы выражение «наоборот»? Если да, останется объяснить инверсию, т.е. показать, как оно из скрытой и негативной формы у животного перешло у людей в форму речевого внушения.
Глава 4 ТОРМОЗНАЯ ДОМИНАНТА
Мы выяснили, что речь — ядро человеческой психики и что внушающая работа слов (прескрипция, суггестия) — ядро этого ядра. Иначе говоря, мы определили «направление главного удара» со стороны психологии по Декартовой пропасти, как и по робинзонаде в теории антропогенеза. Эта вершина конуса психологических наук ориентирована в сторону наук о мозге и его функциях. Теперь, согласно замыслу, нужно найти встречную вершину названного второго комплекса наук. Задача такова: обнаружить чисто физиологический корень второй сигнальной системы, следовательно, выявить в высшей нервной деятельности животных некую биологическую закономерность, необходимую, но недостаточную для возникновения второй сигнальной системы.
В этой поисковой теме необходимо идти путем наблюдений над фактами. В данной главе я и резюмировал свой 25-летний опыт изучения этой темы.
I. Загадка «непроизвольных движений»
Физиологи павловской школы подчас пользуются применительно к подопытным животным чисто психологическим термином «непроизвольное действие». Какое-нибудь подергивание, почесывание, отряхивание, повертывание, поднимание конечностей, крик, зевание и т.п., «не идущее к делу», называют «непроизвольным действием». Выражение заимствовано из невропатологии человека: такие побочные действия, когда они возникают неудержимо и бесконтрольно, являются двигательными неврозами или, говоря описательным языком, непроизвольными действиями. Но перенесение такого термина на здоровых животных не удовлетворяет физиологическое мышление. Что же останется от физиологического детерминизма, если назвать все остальные, т.е. биологически целесообразные действия животного «произвольными»? Правда, на практике закрепилось применение этого последнего термина лишь к определенной группе действий животного: когда оно активно осуществляет поведение, ведущее к подкреплению, например, находясь в экспериментальном станке, поднимает лапу, если вслед за тем ему всегда дают пищу. Но ясно, что такое поднимание лапы как раз не является произвольным, — оно с полной необходимостью стимулируется с нервных окончаний внутри организма «чувством голода» и является столь же жестко физиологически детерминированным, как в другой ситуации побежка животного к кормушке по звуку звонка, тоже связанного с возможностью получить пищу. Термин «произвольный» тут совершенно условен. Но уже не условно, а содержит прямой антифизиологический смысл выражение «непроизвольный». Известно, что точкой отправления для сотрудников И. П. Павлова должен был служить отказ от всех таких истолкований наблюдаемых фактов, как категории воля, цель, желание, произвол животных. И вот некоторая группа наблюдаемых явлений заставляет их заговорить изгнанным, чисто психологическим языком, поскольку физиологический набор понятий тут бессилен.
Вот пример такого огреха у самого И. П. Павлова. На одной из его «сред» С. Д. Каминский, доложив о своих опытах с обезьянами, просил помочь ему объяснить навязчивую побежку одной обезьяны к двери, прежде чем подойти к кормушке, на фоне ультрапарадоксального состояния реакций. И. П. Павлов бросил реплику: «Собака отворачивается в другую сторону, а обезьяна желает уйти из комнаты, где ее мучают. Это ничего особенного не представляет. Ей трудна эта штука, и она желает убежать домой, где ей спокойнее, где ее так не мучают.
Это другая форма того, что мы видим здесь, когда собака желает или соскочить со станка, или начинает рвать приборы, которые к ней присоединили, или отворачиваться в другую сторону. Это все выражения трудности». Поистине Павлов против Павлова! Это говорит тот самый физиолог, который всю жизнь воевал против психологических объяснений поведения подопытных животных по типу «собака желает».
Этот пример говорит о том, что мысль И. П. Павлова как физиолога еще не охватила таких явлений высшей нервной деятельности животных, еще не заметила их как специфического объекта физиологии и не имела даже рабочей гипотезы для их объяснения.
Первый шаг нащупывания такого отдела павловской физиологии высшей нервной деятельности сделал один из самых крупных и ортодоксальных представителей этой школы — П. С. Купалов. В его лабораториях начали экспериментально получать и наблюдать эти странные извращенные рефлексы, которые ранее повелось именовать «непроизвольными». Теперь их стали подчас определять как «замещающие» или «сопутствующие». Вот пример, который охотно цитировал сам П. С. Купалов. «Сопутствующим» рефлексом в этом случае было отряхивание. «У собаки был образован условный рефлекс на звучание метронома, при котором она прыгала на стол и съедала из кормушки порцию пищи. Сходя со стола, собака иногда отряхивалась. Тогда экспериментатор (В. В. Яковлева) сейчас же пускал в действие метроном. Это повело к тому, что собака стала отряхиваться все чаще и чаще и наконец, после нескольких месяцев таких однообразных опытов, начала отряхиваться 6 — 7 раз в течение опыта. Вслед за отряхиванием всегда действовал метроном и происходило кормление собаки. Через год собака могла произвести рефлекс отряхивания до 12 раз в опыт и делала это с такой легкостью и точностью, что непроизвольный рефлекс выглядел как произвольный двигательный акт. После каждого отряхивания собака смотрела на то место, где был расположен метроном. Таким образом было выработано активное воспроизведение непроизвольной реакции. Вначале происходило лишь повышение возбудимости центров отряхивательного рефлекса, а самый акт отряхивания было вызвать трудно. Иногда собака начинала кататься по полу, причем как-то ненормально, уродливо, терла при этом лапами шею. Все это производило раздражение кожи, вызывающее отряхивательный рефлекс. Тогда собака начала постоянно делать такие движения, и потребовались специальные мероприятия, чтобы этот ненужный рефлекс угасить и получить рефлекс отряхивания без каких бы то ни было посторонних предварительных движений. Эти опыты показали, что нет принципиальной разницы между так называемыми произвольными и непроизвольными актами». В этом изложении не все бесспорно: ниже будет показано, что «уродливые» движения этой собаки можно истолковать как совсем другой акт, не принадлежащий к отряхивательному движению и не являющийся «предварительным». Пока же нам важен только экспериментально установленный факт. Но интуитивно схватывая важность таких фактов для дальнейшего развития физиологии высшей нервной деятельности, П. С. Купалов не предложил для них никакой теории.
В сущности ту же методику применила Н. А. Тих, давая пищевое подкрепление крикам, которые издавали обезьяны в моменты «трудных состояний», и тем превращая эти крики в «произвольные действия» для получения пищи. А. Г. Гинецинский с сотрудниками вызывали сходные явления при действии гуморальных факторов.
Словом, явление сопутствующих, явно не адекватных раздражителю реакций, наблюдаемых в моменты «трудных состояний» центральной нервной системы, т.е. в моменты столкновения тормозного и возбудительного процессов, привлекало интерес некоторых советских исследователей. А. А. Крауклис, занимавшийся ими, называл их «неадекватными рефлексами». Он предложил для их объяснения принцип «освобождения» коры мозга с помощью этих биологически как бы ненужных реакций от излишнего возбуждения в целях сохранения силы внутреннего торможения, вследствие чего неадекватные реакции, по его мнению, играют все же рациональную приспособительную роль тем, что оказывают обратное воздействие на состояние коры полушарий. Название «неадекватные рефлексы» не претендует на объяснение, оно описательно. Отклоняя теоретическую гипотезу Крауклиса, я принял этот термин как, на мой взгляд, наиболее точный из всех ранее предложенных.
Напротив, мне представляется неудачным термин, которым обозначили то же самое явление П. Я. Кряжев, Л. Н. Норкина: «компенсаторные реакции». Думается, слово «компенсация» отнюдь не вносит ясности в физиологическую природу этой замены или подмены нормальной эффекторной части рефлекторной дуги какой-то совершенно иной и, по-видимому, биологически не целесообразной. В биологическом смысле здесь не может быть и речи о компенсации. Разве чесание компенсирует неудовлетворенный голод? Если же слово «компенсация» имеет здесь специальный нейрофизиологический смысл, нам не объяснено, каков он.