Примем как исходный тезис В. А. Звегинцева: человек говорит, мыслит и действует, все это вместе составляет его деятельность. Иными словами, триада деятельности человека включает мышление, речевое общение и поведение (понимая здесь под словом «поведение» его действия за вычетом мышления и речевого общения). Этой триаде в свою очередь соответствует триада качеств языка: интегрировать и синтезировать опыт, воплощать мысль, осуществлять общение. Члены каждой из этих триад находятся во взаимозависимости между собой, т.е. каждый носит следы прямых воздействий со стороны других членов.
Проблема антропогенеза безжалостно требует указать, что первичнее в этой триаде компонентов, составляющих деятельность современного человека. По первенству, отдаваемому одному из трех, можно в известном смысле разделить направления научной мысли в «вопросе всех вопросов» — происхождения человека, его отщепления от мира животных.
Подчас кажется, что во избежание односторонности следует включить речь в более широкий спектр факторов, детерминирующих в генезисе всю специфически человеческую деятельность. И все же невозможно согласиться с попытками в таком духе переосмыслить могучую мысль А. Баллона со стороны его ученика Р. Заззо, поддержанными у нас Л. И. Анцыферовой. Баллон писал, что годовалый ребенок не может соперничать с обезьяной, так как в практическом интеллекте обезьяны гораздо больше моторной ловкости, чем у него. Опыты дали возможность проследить за развитием интеллекта у ребенка до 14 — 15 лет. В промежутке между обезьяной и этим ребенком происходит резкое изменение уровня, а именно когда ребенок начинает говорить. Однако в начале это изменение не во всем в пользу ребенка. Если Баллон видел дисконтинуитет, поистине катастрофу между доречевым и речевым возрастом ребенка, то Заззо усматривает социальность ребенка от момента его рождения, даже в утробном периоде. По Заззо, «отношение с другими» новорожденного является не просто физиологическим, а в принципе тем же самым, которое и позже, изменяясь, будет изменять и развивать психику ребенка. По оценке Л. И. Анцыферовой, эти положения Заззо нацеливают психологов на разработку недостаточно доселе привлекавшей их проблемы доречевых форм общения ребенка со взрослыми, которые, якобы обогащаясь и совершенствуясь, продолжают сохранять свое значение на протяжении всей жизни. Это стирание решающей грани между речевой и доречевой детерминацией жизнедеятельности представляется мне шагом назад не только от Валлона и Выготского, но даже от Жанэ, Дюркгейма, Блонделя или Гальбвакса. Эти последние психологи с большей или меньшей последовательностью говорили о социальной детерминированности, т.е. детерминированности человеческим общением психики индивида: анализа и синтеза в восприятии, мышления, памяти, воли, эмоций. Если Дюркгейм говорит, что это всеопределяющее общение людей непременно совершается через посредство некоторого материального звена — речевого или мимического движения, то Л. И. Анцыферова противопоставляет ему крайне неясное «но»: «Но общение людей в трудовой, созидательной деятельности, — пишет она, — опосредствованность обществом отношения человека к природе, социальная природа самой практической деятельности человека — все это остается за пределами анализа Дюркгейма». «Все это» как раз никак нельзя противопоставить речевому механизму общения, ибо «все это» осуществляется через речь.
Есть физиологи и представители других дисциплин, утверждающие, что сложнейшим и важнейшим объектом современной науки является индивидуальный мозг, в том числе рассмотренный в его развитии от низших животных до мозга человека. Действительно, последний характеризуется не только цифрой «10 — 15 миллиардов нервных клеток», не только глубокой сложностью каждой из них, не только их специализацией и системами, но и необозримо многообразными связями между ними внутри целого мозга. И все-таки, что до человеческого мозга, то его действие в каждый данный момент определяется не одной величиной этих внутренних взаимосвязей. Нет, здесь недостаточно работу отдельной нервной клетки возвести в огромную n-ную степень, но в отличие от животных и работа каждой такой системы, т.е. мозга, должна быть возведена в не менее огромную n-ную степень, будучи помножена на работу предшествовавших и окружающих человеческих мозгов. Эта связь между мозгами осуществлялась и осуществляется только второй сигнальной системой — речевым общением. Может показаться, что есть и иные каналы психической связи между людьми кроме речи и мимики. Это прежде всего аппарат автоматической имитации действий и звуков. Этот аппарат отнюдь не специфичен для человека, мало того, если у человека он ярко выражен в раннем онтогенезе (и подчас в патологии), то как раз развитие речи сопровождается его торможением и редуцированием, так что в основном он уступает место сознательному выбору объекта для подражания. Далее, психологам подчас кажется, что школой социализации человека в онтогенезе служит уже само употребление предметов, изготовленных другими людьми и подсказывающих своей структурой, как ими орудовать. Указывают, что колыбель, соска, пеленки, искусственное освещение — все это вовлекает ребенка в человеческий мир, научая его действиям с этими продуктами чужого сознания, чужого труда. Однако идея о таком канале социализации иллюзорна. Ведь домашние животные или даже пчелы осваивают пользование предметами человеческого изготовления и употребления, тем более созданные для них кормушки, ходы, лазы, ничуть не делаясь от этого социальными.
Дж. Бернал пишет: «Язык выделил человека из всего животного мира». Кибернетики, бионики и семиотики одни согласны с этим, другие несогласны. Что До лингвистов, они давно понимают, что это так. Вот, например, что писал в конце своей жизни Л. Блумфильд в статье «Философские аспекты языка»: «Позвольте мне выразить уверенность, что свойственный человеку своеобразный фактор, не позволяющий нам объяснить его поступки в плане обычной биологии, представляет собой в высшей степени специализированный и гибкий биологический комплекс и что этот фактор есть не что иное, как язык... Так или иначе, но я уверен, что изучение языка будет тем плацдармом, где наука впервые укрепится в понимании человеческих поступков и в управлении ими». К сожалению, психология и антропология в общем далеки от такого убеждения. В содержательной синтетической книге Б. Г. Ананьева этому ядру человека, его речевому общению и речевой деятельности в сущности не нашлось места, хотя и упоминается о важности палеолингвистики для изучения антропогенеза. А в синтетической книге по антропологии А. Барнетта нет и такого упоминания;
тут ядра человеческого рода — его речевой коммуникации — вовсе нет. В разных книгах по антропогенезу эта тема, конечно, в той или иной мере трактуется, однако никогда не на переднем плане и частенько не слишком-то профессионально. На последнем, VIII Международном конгрессе по антропологии и этнологии (Токио, 1968 г.) лишь американский антрополог Каунт и автор этих строк посвятили свои доклады нейрофизиологическим аспектам происхождения речи («фазии», по терминологии Каунта) и настаивали на невозможности дальнейших исследований антропогенеза вне этой проблематики.
Задача состоит в том, чтобы определить, во-первых, что именно мы понимаем под речью, речевой деятельностью, фазией; во-вторых, установить тот этап в филогенезе человека, к которому это явление (а не накопление его предпосылок) может быть приурочено.
По первому вопросу ограничимся здесь следующей формулой, однозначно отграничивающей человеческую речь от всякой сигнализации или, если угодно, коммуникации и животных, и машин. Специфическое свойство человеческой речи — наличие для всякого обозначаемого явления (денотата) не менее двух нетождественных, но свободно заменимых, т.е. эквивалентных, знаков или сколь угодно больших систем знаков того или иного рода. Их инвариант называется значением, их взаимная замена — объяснением (интерпретацией). Эта обмениваемостъ (переводимость, синонимичность) и делает их собственно «знаками». Ничего подобного нет в сигналах животных. Оборотной стороной того же является наличие в человеческой речи для всякого знака иного вполне несовместимого с ним и ни в коем случае не могущего его заменить другого знака. Эту контрастность можно назвать антонимией в расширенном смысле. Без этого нет ни объяснения, ни понимания.
По второму вопросу — о филогенетической датировке появления речи — данные эволюции мозга и патологии речи свидетельствуют, что речь появляется только у Homo sapiens. Более того, можно даже отождествить: проблема возникновения Homo sapiens — это проблема возникновения второй сигнальной системы, т.е. речи. На предшествующих уровнях антропогенеза каменные «орудия» и другие остатки жизнедеятельности ничего не говорят психологу о детерминированности этой деятельности речью. Напротив, «орудия» нижнего и среднего палеолита среди одной популяции своей стереотипностью в масштабах не только поколения, но сотен и тысяч поколений говорят о полной автоматизированности действий при их изготовлении. Отдельные экземпляры каждого типа варьируются по ходу изготовления в зависимости от изломов, получившихся на камне, но не более чем варьируется комплекс наших движений при осуществлении ходьбы, бега, прыганья в зависимости от малейших различий грунта, посредством механизма обратной коррекции, — как показано Н. А. Бернштейном в исследовании о построении движений. Изготовление того или иного набора этих палеолитических камней было продуктом автоматической имитации соответствующих комплексов движений, протекавшей внутри той или иной популяции. Медленные спонтанные сдвиги в этой предчеловеческой технике вполне укладываются в рамки наблюдений современной экологии и этологии над животными. Для тех видов жизнедеятельности животных, когда последними изготовляются материальные посредствующие звенья между собой и средой Маркс и Энгельс употребляли понятие инстинктивного (в противоположность сознательному) животного труда. Действительно, если тут и говорить о труде, то он качественно отличен от человеческого труда. Это два разных понятия. Морган, исследования которого о доисторическом обществе Маркс и Энгельс так высоко оценили, был также и автором книги «Бобры и их труд». Такое словоупотребление было тогда распространено. По представлению Энгельса, у животных предков человека — «грядущих людей» (die werdenden Menschen) труд в этом биологическом смысле возник за многие тысячи лет до речи, а общество возникло еще много позже, чем речь.
Как известно, Маркс высмеял инструментализм Б. Франклина, назвав его популярный афоризм: «Человек есть животное, изготовляющее орудия», — характерным для века янки. Это — «точка зрения обособленного одиночки....» Что же такое труд как специфически человеческая деятельность в понимании Маркса в противовес Франклину? «Мы предполагаем труд в такой форме, в которой он составляет исключительное достояние человека. Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, и пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей-архитекторов. Но и самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове. В конце процесса труда получается результат, который уже в начале этого процесса имелся в представлении человека, т.е. идеально. Человек не только изменяет форму того, что дано природой; в том, что дано природой, он осуществляет вместе с тем и свою сознательную цель, которая как закон определяет способ и характер его действий и которой он должен подчинять свою волю. И это подчинение не есть единичный акт. Кроме напряжения тех органов, которыми выполняется труд, в течение всего времени труда необходима целесообразная (целенаправленная. —
Здесь сто лет тому назад начертана программа для антропологии, для учения о переходе от животных к людям. К сожалению, развитие этой дисциплины пошло не в сторону сближения с наукой психологией. Что «самый труд» характеризуется наличием у человека сложного отличительного феномена цели, или намерения — осталось вне исследования; все внимание было устремлено на рассмотрение костных останков наших ископаемых предков в комплексе с данными археологии о материальных остатках их жизнедеятельности. Подразумевалось, что форма камня, измененная их руками, свидетельствует о соответствующем замысле, о цели, хотя никто не говорит о замысле или цели птицы построить гнездо. Категория «цель деятельности» не была предметом анализа антропологов.
Между тем деятельность, подчиненная цели, есть свойство сознания, а сознание, по словам Maрксa, «с самого начала есть общественный продукт и остается им, пока вообще существуют люди». Целеполагание как психическое свойство не прирождено индивиду. Сознательная цель труда по той причине определяет действия работающего как закон, которому он должен подчиняться, как внешний фактор по сравнению с аутичной жизнедеятельностью, что она, сознательная цель, есть интериоризованная форма побудительного речевого обращения, команды, инструкции. Аутоинструкция может заменять инструкцию, данную другим лицом, — от этого она не утрачивает своей генетически речевой природы.
Правда, известный физиолог академик П. К. Анохин широко пользуется словом «цель» применительно к высшей нервной деятельности животных. Думается, могущество павловской физиологии состоит в том, что она ограничила себя применительно к животным понятием «причина». Говорят, что цель — это тоже причина, раз она вызывает действия. У человека — да, но без механизма речи нам не найти ее собственную причину. Что до животных, то выражение Н. А. Бернштейна «модель потребного будущего» неточно, порождает недоразумения, ибо на деле речь идет о «модели потребного прошлого», т.е. о воспроизведении животным уже имевшей место реакции, но коррегируемой применительно к частично отличающимся обстоятельствам. Сконструировать будущее, новую задачу животному нечем. Оно способно «предвидеть» лишь то, что уже было (сюда относится и экстраполяция). Если же ситуация ни в малейшей степени не соответствует прошлому опыту, животное не может создать программы действия. Только у людей есть история, потому что она — цепь «моделей потребного будущего».
Видимо, когда говорят об антиципации (предвосхищении), соединяют вместе два разных явления: открытие (обнаружение какого-то ряда или подобия) и изобретение (построение нового плана действий или предметов). Животное может многое «открыть» в вещах сверх взаимосвязи простых компонентов, например отношение их величин или светлости/но это всегда лишь поиск повторяемости — узнавание «того же самого» под изменившейся видимостью. Изобрести же, т.е. предвосхитить несуществовавшее прежде, можно только посредством того специального инструмента, который назван второй сигнальной системой.
Ведущую тенденцию современной общей психологии, как и физиологии высшей нервной деятельности человека, хорошо резюмируют слова Н. И. Чуприковой: «Создается впечатление, что те явления, которые в психологии называют произвольным вниманием, избирательным и сознательным восприятием, волей или памятью, в действительности не есть какие-то особые раздельные явления или процессы, но скорее разные стороны или разные аспекты одного и того же процесса второсигнальной регуляции поведения». Материалисту нечего бояться вывода, что человеческая деятельность налицо только там, где есть «идеальное» — цель, или задача. Исследуя материальную природу этого феномена, мы находим речь. Подымаясь от речевого общения к поведению индивида, мы находим, что речь трансформируется в индивидуальном мозге в задачу, а задача детерминирует и мышление, и практическую деятельность. В связи с задачей происходит вычленение одних условий и игнорирование других в любом интеллектуальном и поведенческом акте у человека. Экспериментальные данные свидетельствуют, что это преобразование речи в задачу (команду или намерение), задачи — в мыслительное или практическое поведение совершается в лобных долях коры головного мозга; больные с поражениями лобных долей не могут удержать задачу. Тем самым поведение этих больных не может удовлетворять приведенному Марксову определению процесса труда. А как известно, наибольшее морфологическое преобразование при переходе от палеоантропа к Homo sapiens (неоантропу) совершилось именно в лобных долях, преимущественно в передних верхних лобных формациях.
Пока думали, что речевое общение — это только кодирование и декодирование информации, управление им локализовали в участках мозга, управляющих сенсорными и моторными аппаратами речи. Но теперь мы видим, что к речевым механизмам мозга относятся и те его структуры, которые, преобразуя речь, превращая ее в задачи, дирижируют всем поведением, в том числе и прежде всего оттормаживая все не отвечающие задаче импульсы и мотивы.
Мы будем дальше тщательно, подробно рассматривать этот аспект теории речи и вместе с тем теории человеческой деятельности. Здесь, предвосхищая дальнейший ход изложения, достаточно сказать, что вторая сигнальная система — это стимулирование таких действий индивида, которые не диктуются его собственной сенсорной сферой — кинестетическим, слуховым, зрительным анализаторами его головного мозга. Потому вторая сигнальная система и берет свой исток в двигательной сфере (соответственно в лобных долях), что она прежде всего должна осуществить торможение этих прямых побуждений и поступков, чтобы возможно было заменять их поступками, которых не требовала чувствительная сфера индивидуального организма.
Неправильно было бы полагать, что речевые функции локализованы исключительно в тех новообразованиях, которые появляются в архитектонике мозга только у Homo sapiens. Но без них эти функции неосуществимы. Правильно утверждать иное: что только полный комплект всех структур, имеющихся в мозге Homo sapiens, делает возможной речевую деятельность. У семейства троглодитид не было этого полного комплекта. Детерминация их жизнедеятельности лежала на первосигнальном уровне.
Глава 3 ФЕНОМЕН ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ РЕЧИ
I. О речевых знаках
Возникновение человеческой речи — одновременно и «вечная проблема» науки, и проблема всегда остававшаяся в стороне от науки: на базе лингвистики, психологии, археологии, этнографии, тем более спекулятивных рассуждений или догадок, даже не намечалось основательного подступа к этой задаче.
Что время для такого подступа пришло, об этом свидетельствуют участившиеся за последние два десятилетия и даже за последние годы серьезные попытки зарубежных ученых открыть биологические основы, мозговые механизмы и физиологические законы генезиса и осуществления речевой деятельности (Пенфильд и Роберте, Леннеберг, Макнейл, Кант, Карини, Уошбарн и др.).
Но недостаток, ограничивающий продвижение всех этих научных усилий, состоит в том, что само явление речи рассматривается как некая константа, без попытки расчленить ее на разные уровни становления (особенно в филогенезе) и тем самым вне идеи развития. Между тем, как будет показано в настоящей книге, вопрос не имеет решения, пока мы не выделим тот низший генетический функциональный этап второй сигнальной системы, который должен быть прямо выведен из общих биологических и физиологических основ высшей нервной деятельности. Сейчас для нового этапа исследования проблемы возникновения человеческой речи существует по меньшей мере четыре комплекса научных знаний: 1) современное общее языкознание, в особенности же ответвившаяся от него семиотика — наука о знаках; 2) психолингвистика (или психология речи) с ее революционизирующим воздействием на психологическую науку в целом; 3) физиология второй сигнальной системы, нормальная и патологическая нейропсихология речи; 4) эволюционная морфология мозга и органов речевой деятельности. Этот перечень не следует понимать в том смысле, что достаточно было бы свести воедино данные четыре комплекса знаний для получения готового ответа. Такое их сопоставление всего лишь настоятельно укажет на недостающие звенья.
С другой стороны, возобновление усилий в вопросе о времени, условиях, причинах возникновения речи диктуется, как показано выше, неотложной потребностью науки о происхождении человека — проблемой начала истории. Слишком долго тема о древнейших орудиях труда, даже тема о древнейших религиозных или магических верованиях отодвигали на второй план тему о древнейших стадиях речи. Вот пример. В разных местах книги А. Д. Сухова о происхождении религии находим сосуществующие утверждения: 1) религиозные верования зародились у палеоантропов около 200 тыс. лет назад, 2) членораздельная речь возникла с появлением неоантропов, т.е. около 40 тыс. лет назад. Видимо, по автору, не только нижнепалеолитические орудия, но и религиозные обряды не нуждались в членораздельной речи.
Покойный археолог А. Я. Брюсов, наоборот, развивал представление, что даже самые древнейшие каменные орудия палеолита необходимо подразумевали сложившийся аппарат речевого общения людей: если бы они не объясняли один другому способы изготовления этих орудий, не могло бы быть преемственности техники между сменяющимися поколениями, значит, наличие речи — и достаточно развитой, чтобы описывать типы орудий, механические операции, движения, — было предпосылкой наличия орудий даже у питекантропов. Вследствие этого А. Я. Брюсов решительно протестовал и против самого понятия «обезьянолюди», ибо существа с речью и всеми ее последствиями, конечно же, были бы вполне людьми и нимало не обезьянами.
Однако действительно ли палеолитические орудия свидетельствуют о речевой коммуникации? Чтобы ответить на этот вопрос, археологам и всем занимающимся вопросами доисторического прошлого следовало бы учесть многочисленные данные и результаты современной психологии научения, психологии труда (в том числе ее раздел об автоматизации и деавтоматизации действий) и психологии речи. Мы увидим в дальнейшем, что научение путем показа, вернее, перенимание навыков посредством прямого подражания действиям — вполне достаточный механизм для объяснения преемственности палеолитической техники. Что касается закапывания неандертальцами трупов, то ряд авторов (в том числе С. А. Токарев, В. Ф. Зыбковец и др.) довольно убедительно объяснили его без всякой религиозной мотивации и не апеллируя к речевой функции, чисто биологическими побуждениями, хотя эта тема и ждет дальнейшей разработки.
Со второго плана на первый план проблема возникновения речи перемещается, как только выдвинута идея объединения всех прямоходящих высших приматов в особое семейство троглодитид. Это семейство может быть описано словами «высшие ортоградные неговорящие приматы». Линней в сочинении «О человекообразных» предсказывал, что изучение троглодитов покажет философам всю глубину различия «между бессловесными и говорящими» и тем самым все превосходство человеческого разума.
Существует ли действительно этот глубокий перелом между отсутствием и наличием речи в филогении человека, как он наблюдается у ребенка между отсутствием слов и «первым словом» (с последующим быстрым расширением речевых средств)? Пусть нам сначала поможет чисто внешнее сопоставление с прямохождением: мыслимо ли промежуточное состояние между передвижением на четырех конечностях и выпрямленным положением на двух конечностях? Нет, «полувыпрямленного» положения вообще не может быть, так как центр тяжести заставит животное упасть снова на четвереньки, если он не перемещен к положению выпрямленному — двуногому. Иными словами, по механической природе вещей здесь действует принцип «или — или». Следовательно, переходное состояние к ортоградности в эволюции высших приматов состояло не в «полувыпрямленности», а в том, что древесные или наземные антропоиды иногда принимали выпрямленное положение (брахиация и круриация на деревьях, перенос предметов в передних конечностях на земле и пр.), а прямоходящие приматы иногда принимали еще положение четвероногое. Вот сходно обстоит дело с речью: как увидим, она настолько противоположна первой сигнальной системе животных, что не может быть живого существа с «полуречью». Тут тоже действует принцип «или — или». Другой вопрос: сколь были обширны начальные завоевания речи у первой сигнальной системы, сколь долго продолжалось ее наступление.
В прошлом, в частности в XIX в., все предлагавшиеся ответы на вопрос о происхождении человеческой речи основывались на одной из двух моделей: перерыва постепенности или непрерывности. На первую модель (дисконтинуитет) опирался преимущественно религиозно-идеалистический, креационистский взгляд на человека: человек сотворен вместе с речью, дар слова отличает его от бессловесных животных как признак его подобия богу, как свидетельство вложенной в него разумной души. Между бессловесными тварями и говорящим человеком — пропасть. На вторую модель (континуитет) опирался естественнонаучный эволюционизм: всемогущее выражение «постепенно» служило заменой разгадки происхождения речи. Она якобы шаг за шагом развилась из звуков и знаков, какими обмениваются животные.
В этом втором взгляде оказался великий соблазн для агенетической науки XX в. Вторая модель предстала теперь в крайнем варианте: отодвинута как несущественная шкала степени развития знаковой коммуникации у животных и человека, привлечена третья группа носителей знаковой коммуникации — внеречевые человеческие условные знаки и сигналы (в пределе — все человеческие «условности:»), а там и четвертая группа — сигналы, какие дает машина человеку или другой машине. Получилось гигантское обобщение, иногда именуемое семиотикой в широком смысле. Но оно потерпело полный крах, так как оказалось пустым. В сущности это обобщение разоблачило скрытую ошибку, можно сказать, порок естественнонаучного эволюционизма в вопросах языка и речи: под оболочкой ультрасовременной терминологии не удалось удержать то, что так долго таилось под видимостью биологии: антропоморфные иллюзии о психике животных. Именно изучение человеческих знаковых систем и их дериватов (в том числе и «языка машин») вскрыло, что никакой знаковой системы у животных на самом деле нет.
Вот эти неудачи семиотнко-кибернетических неумеренных обобщений неожиданно подстегнули научные искания в направлении первой из названных моделей — дисконтинуитета: а что, если она не обязательно связана с представлением о чуде творения, что, если этому перевороту удастся найти естественнонаучное объяснение?
Большая заслуга антрополога В. В. Бунака, а некоторое время спустя специалиста по психологии речи Н. И. Жинкина (ряд устных докладов) состояла в обосновании тезиса, что между сигнализационной деятельностью всех известных нам высших животных до антропоидов включительно и всякой известной нам речевой деятельностью человека лежит эволюционный интервал — hiatus. Однако предполагаемое этими авторами восполнение интервала лишь возвращает к старому количественному эволюционизму. Ниже в нескольких главах этой книги я излагаю альтернативный путь: углубление и расширение этого интервала настолько, чтобы между его краями уложилась целая система, противоположная обоим краям и тем их связывающая.
В заключении предыдущей главы уже было дано определение некоей специфики человеческих речевых знаков, абсолютно исключающее нахождение того же самого в редуцированном виде у животных. Здесь скажем шире: у человеческих речевых знаков и дочеловеческих доречевых квазизнаков при строгой логической проверке не оказывается ни единого общего множителя (если не говорить о физико-акустической и физиолого-вокативной стороне, которая по механизму обща с духовыми инструментами, свистками, гудками, клаксонами, воем ветра в трубе, но не имеет обязательной связи с проблемой знаков). Если слову «знаки» дано определение, подходящее для речи и языка человека, не оказывается оснований охватывать этим словом ни звуки, которые животное слышит, т.е. безусловнорефлекторные и условнорефлекторные раздражители, ни звуки, которые оно издает, в том числе внутрипопуляционные и внутристадные сигналы. Один из семиотиков, Л. О. Резников, принужден называть речевые человеческие знаки «знаками в строгом смысле». Но не в строгом смысле нет и знаков: есть лишь признаки, объективно присущие предметам и ситуациям, т.е. составляющие их часть. Они не могут быть отторгнуты от «обозначаемого», они ему принадлежат.
Это справедливо и для тревожного крика — он неотторжим от опасности, как справедливо и для любого другого птичьего или звериного сигнала. Если вожак стада горных козлов вскакивает и издает блеяние при запахе или виде подкрадывающегося снежного барса — этот крик есть признак подкрадывающегося к стаду барса, оказавшегося в поле рецепции.
Большинство современных семиотиков, по крайней мере те, кто знаком с физиологией и этологией, определяют семиотику как науку о человеческих — только человеческих — знаках и знаковых системах. Если резюмировать суть этой грани, отделяющей человеческую коммуникативную систему от животных, сверх той формулировки, которая дана выше, ее описательно можно выразить в немногих признаках, вернее, в одном комплексе признаков, вытекающих друг из друга.
Неверной оказалась характеристика знака как такого материального явления (предмета, действия), природа которого не зависит необходимым образом от природы обозначаемого им явления; между которым и обозначаемым явлением может не быть никакой причинной связи; который может также не иметь никакого сходства с обозначаемым явлением. Верной для знаков первой степени, основных знаков естественных языков оказалась иная формулировка: вместо «не зависит необходимым образом» надо сказать «необходимым образом не зависит»;. вместо «может не быть никакой причинной связи» надо — «не может быть никакой причинной связи»; вместо «может не иметь никакого сходства», надо — «не может иметь никакого сходства». Это значит, что между знаком и обозначаемым в архетипе нет, не может быть никакой иной связи, кроме знаковой; всякая иная связь исключается, и это-то и конституирует знаковую функцию. Иначе между знаками не было бы свободной обмениваемости. В этом смысле знаки могут быть только «искусственными» — их материальные свойства не порождаются материальными свойствами обозначаемых объектов (денотатов). Их характеризуют также словами «немотивированные», «произвольные». Это не просто отрицающие нечто определения, как может показаться на первый взгляд: отсутствие всякой мотивированности (причинной связи между знаком и денотатом) есть железный принцип отбора годных знаков. Обнаружение же какой-либо. иной функциональной связи между ними, кроме знаковой функции, в строгом смысле делает их «браком». Знаковая функция в исходной форме и есть образование связи между двумя материальными явлениями, не имеющими между собой абсолютно никакой иной связи. Поэтому слово «произвольные» мало выражает суть дела: «произвол в выборе» знакового материала настолько обуздан этим императивом, что остается лишь «произвол в выборе» среди остающегося материала.
Правда, в истории языкознания с давних времен до наших дней снова и снова возникают гипотезы о звукоподражательном происхождении слов или, шире, о какой-либо мотивированности звучания знака (акустико-артикуляционных признаков речевого знака) свойствами предмета или значения. Современные психолингвисты называют это проблемой «звукового символизма». Что касается звукоподражательных слов, то в глазах теоретического языкознания это лишь иллюзия, которая часто рассеивается при сравнении такого слова с его исходными, древними формами, а также с параллельными по смыслу словами в других языках. Новейшие количественные методы тоже не дают надежных подтверждающих результатов. Если какие-либо из основных языковых знаков и содержат случайное сходство с обозначаемым предметом, это должно быть отброшено; только ребенок может забавляться тем, что буква Д похожа на домик. Звучание слов человеческой речи мотивировано тем, что оно не должно быть созвучно или причастно обозначаемым действиям, звукам, вещам.)
Следовательно, эти знаки могут быть определены как нечто противоположное признакам, симптомам, показателям, естественным сигналам. Отсюда ясно, что то и другое не может быть объединено никаким общим понятием. Нет формального единства, раз одно является обратным другому. Но между тем и другим существует отношение исхода, генеза: чтобы понять природу человеческих речевых знаков, надо знать противоположную природу реакций у животных. Однако здесь логически немыслима схема постепенного перехода одного в другое, какую рисует, например, Л. О. Резников. «...Определение знака как бросающегося в глаза признака, сделанного представителем предмета, с генетической точки зрения является правильным. Имеются основания предполагать, что первоначально функция знаков действительно выполнялась признаками: значение признака как свойства предмета, его внешнего проявления, вызываемого им действия и т.п., с одной стороны, и его значение как знака предмета — с другой, не были расчленены, они сливались. Но затем значение признака как знака выделилось. Стало ясно (? — Б. П.), что обозначающая функция может осуществляться некоторым явлением и в том случае, когда это явление не связано естественной связью с обозначаемым предметом. Функция знака обособилась от всех внешних проявлений предмета и была перенесена на другие предметы (явления), лишь условно связанные с обозначаемыми предметами. Таким образом, сделался возможным переход к созданию и использованию искусственных условных знаков, прежде всего языковых». Эта генетическая реконструкция, несомненно, полностью противоречит истине. Ведь ту же идею можно пересказать так: некогда для обозначения предметов служили верные признаки, а потом отбор сохранил для этой функции только (допустим, преимущественно) неверные признаки. Тут делается логическая ошибка: попытка взять за одну скобку два понятия, определяемые противоположностью друг другу. Истинна другая генетическая схема: языковые знаки появились как антитеза, как отрицание рефлекторных (условных и безусловных) раздражителей — признаков, показателей, симптомов, сигналов.
Итак, человеческие языковые знаки в своей основе определяются как антагонисты тем, какие воспринимаются или подаются любым животным. Как это возникло, как физиологически объяснить происхождение человеческих антиживотных знаков — тема дальнейшая. Пока будем исходить из данного решающего отличия. Из него проистекает некоторое количество следствий, дающих более комплексную и очевидную картину.
1. Раз знак принципиально отторжим от обозначаемого предмета, у человека должны иметься способы искусственно их связывать. К их числу относится указательный жест. Некоторые зоопсихологи утверждали, что они наблюдали указательный жест у обезьян. Это — следствие недоговоренности о том, что понимается под указательным жестом: животное может тянуться к недостижимому предмету, тщетно пытаться схватить его, фиксировать его взглядом и т. п. — все это вовсе не то же, что свойственное человеку указательное движение. Последнее есть действие неприкосновения; суть его в том, что между концом вытянутого пальца и предметом должна оставаться дистанция — прямая линия, безразлично какой длины. В этом смысле указательный жест весьма выразительно отличает человека. Его суть: «трогать нельзя, невозможно». Другой его вариант — указание движением головы и глаз; и это опять-таки минимальное начало некоей незримой линии к предмету. В такой ситуации словесный знак соотнесен с предметом, предназначен именно ему, но посредством исключения контакта с ним.
2. Однако при слишком полном соотнесении с предметом перед нами был бы семиотический парадокс, так как оба члена свободно менялись бы местами как знак и обозначаемое, будучи каждый в одно и то же время и знаком и обозначаемым, если бы на помощь не призывался еще вспомогательный словесный знак минимум типа «вот», «это», «там». Тогда уже словесных знаков два, что и отличает их вместе с самим жестом как знаки от обозначаемого объекта,
В самом деле, отторжимость знака от обозначаемого, как мы уже знаем, олицетворяется заменимостью и совместимостью разных знаков для того же предмета. Если бы знак был незаменимым, он все-таки оказался бы в некотором смысле принадлежностью предмета (или предмет — его принадлежностью), но все дело как раз в том, что знаки человеческого языка могут замещать друг друга, подменять один другого. Ни один зоопсихолог не наблюдал у животного двух разных звуков для того же самого состояния или сигнализирующих в точности о том же самом.
Между тем любой человеческий языковый знак имеет эквивалент — однозначную замену. Это либо слова-синонимы, либо чаще составные и сложные предложения или даже длинные тексты. Нет такого слова, значение которого нельзя было бы передать другими словами.
Семиотика придает огромную важность категории «значение» знака в отличие от категории «обозначаемый предмет» (денотат). Во всем, что было когда-либо написано о проблеме значения, важнее всего вычленить: значение есть отношение двух (или более) знаков, а именно взаимоотношение полных синонимов есть их значение. Можно сказать и иначе: поставив два знака в положение взаимного тождества, т.е. взаимной заменимости, мы получим нечто третье, что и называем значением. Подобная точка зрения сейчас широко распространена, например, датский лингвист X. Серенсон также утверждает, что значение может быть описано только через синонимы. Один из основоположников кибернетики, К. Шеннон, определяет значение как инвариант при обратимых операциях перевода. Если бы не было эквивалентных, т.е. синонимичных, знаков (как их нет у животных), знак не имел бы значения.
Присущая человеческой речи способность передавать одно и то же значение разными знаками обязательно требует обратной способности: блокировать эту диффузию. Иначе все возможные знаки оказались бы носителями одного и того же значения или смысла. Эту задачу выполняет антонимия: в противоположность синонимам антонимы исключают друг друга. Они определяются друг через друга, поэтому антонимов (опять-таки не в узко-лексическом, но в широком семантическом смысле) в каждом случае может быть только два. Они означают предметы, объективно исключающие присутствие другого, например «свет» — это отсутствие «тьмы» и обратно, как и исключающие друг друга оценки и отношения. Отрицание — это отношение между значениями двух знаков-антонимов.
Но в известном смысле — и это уже другой философско-лингвистический уровень — говорят также о контрастной природе всякого вообще значения: всегда должно оставаться что-то другое, что не подпадает под данное значение. Кажется, это одно из немногих верных положений так называемой лингвистической философии.
3вуки, издаваемые животными, как таковые, не имеют никаких отношений между собой — они не сочетаются ни по подобию, ни по различию. Тщетно некоторые семиотики пытаются доказать противное. Вот что пишет популяризатор семиотики А. Кондратов: «У многих видов животных эти разрозненные знаки могут объединяться в систему и даже соединяться друг с другом. Например, у кур общий знак „тревога“ расщепляется на четыре знака тревоги: „опасность близко“, „опасность вдалеке“, „опасность — человек“ и „опасность — коршун“. Всего в „языке“ кур около 10 элементарных знаков; сочетаясь друг с другом, они образуют около двух десятков „составных знаков“ вроде знака „категорический приказ“, состоящего из двух повторенных подряд знаков призыва». И пример «расщепления», и пример «сочетания» здесь неверны: четыре разных тревожных сигнала не свидетельствуют об общем прасигнале «тревога», они существуют независимо от него и друг от друга, а обобщаются только в голове данного автора; дважды повторенный сигнал призыва не является новым «составным знаком», как и если бы кто-нибудь дважды окликнул человека по имени — у кур это есть лишь явление персеверации.
Только человеческие языковые знаки благодаря отсутствию сходства и сопричастности с обозначаемым предметом обладают свойством вступать в отношения связи и оппозиции между собой, в том числе в отношения сходства (т.е. фонетического и морфологического подобия) и причастности (синтаксис). Ничего подобного синтаксису нет в том, что ошибочно называют «языком» пчел, дельфинов или каких угодно животных.
В человеческом языке противоборство синонимии и антонимии (в расширенном смысле этих слов) приводит к универсальному явлению оппозиции: слова в предложениях, как и фонемы в словах, сочетаются посредством противопоставления. Каждое слово в языке по определенным нормам ставится в связь с другими (синтагматика) и по определенным нормам каждое меняет форму по роду, времени, падежу и т.п. (парадигматика). Как из трех-четырех десятков фонем (букв), ничего не означающих сами по себе, можно построить до миллиона слов, так благодаря этим правилам сочетания слов из них можно образовать число предложений, превосходящее число атомов в видимой части Вселенной, практически безгранично раздвигающийся ряд предложений, соответственно несущих и безгранично увеличивающуюся информацию и мысль.
Из синонимии в указанном смысле вытекает также неограниченная возможность «перевода» одних знаков на другие знаки, т.е. к обозначению того же самого (общего значения) самым разным числом иных знаков. Кроме лексической синонимии сюда относится всякий семантический коррелят — всякое определение и объяснение чего-либо «другими словами» и «другими средствами», всякое логическое тождество, всякий перифраз, а с другой стороны, разное наименование того же предмета на разных языках. Сюда принадлежит также «перевод» с естественных знаков на разные сокращенные или адаптированные искусственные языки, знаковые системы или знаки. Например, семиотика буквально вертится вокруг дорожных автомобильных знаков, как своего ядра. Лингвист В. А. Звегинцев отличает слова естественных языков от «подлинных знаков», относя к последним в особенности дорожные знаки. Представляется правильной обратная классификация: первичные и основные знаки — языковые, вторичные — заместители, специальные переводные знаки, «значки языковых знаков». К этим вторичным кодам принадлежат и переводы звуковой речи на ручную у глухонемых, на письменную (в том числе стенографическую), на язык узелков, свистков, на математический и логико-символический, на всякие бытовые броские сокращения в форме запретительных, повелительных, указующих, дорожных сигналов, на музыкальные ноты, на военные и спортивные знаки отличия, на язык цветов, символов и т.д. Вторичные (переводные) знаки, по-видимому, сами не могут иметь знаков-заместителей без возвращения к первичным языковым знакам.
3. Есть особая группа человеческих знаков, привязанных к речи, о которых часто забывают. Это интонации, мимика и телесные движения (пантомимика, жестикуляция в широком смысле). У животных нет мимики, только у обезьян она налична, причем довольно богатая. Но и она не имеет отношения к нашей теме. Когда говорят об интонациях, мимике и телодвижениях, почти всегда имеют в виду эти явления как выражения эмоций и крайне редко — как знаки. Часто эти два аспекта бессознательно смешиваются между собой. Между тем надо суметь расчленить эти два совершенно различных аспекта. Первый, относящийся к психологии эмоций, нас здесь совершенно не касается. Но вспомним, что актеры, как и ораторы, педагоги, да в сущности в той или иной мере любой человек, употребляют эти внеречевые средства вовсе не в качестве непроизвольного проявления и спутника своих внутренних чувств, а для обозначения таковых и еще чаще в семантических целях — для уточнения смысла произносимых слов. Без этих семиотических компонентов сплошь и рядом нельзя было бы понять, слышим ли мы утверждение, вопрос или приказание, осмыслить подразумеваемое значение, отличить серьезное от шуточного и т.п.
Если лингвистика занимается фонетическим, лексическим, синтаксическим, отчасти семантическим аспектами языка и речи, то указанные дополнительные знаковые средства речевого общения называют паралингвистикой или расчленяют на кинесику (изучающую знаковую функцию телодвижений по аналогии с лингвистическими моделями) и паралингвистику (изучающую все коммуникативные свойства голоса, кроме его собственно лингвистических функций).
Интонационные подсистемы речи являются нередко решающими для интерпретации значений и смысла произносимых словесных высказываний. Эта речевая экспрессия редко может иметь самостоятельный перевод на собственно речевые знаки — слова, но зато в сочетании со словами она обретает значение, как и слова — в сочетании с ней.
Мимика и пантомимика в огромной степени определяют смысл и значение высказываний. Мимика развивается вместе с речью, и у детей-алаликов, т.е. с запоздалым или глубоко нарушенным развитием речи, мимика крайне бедна.
Предложены различные классификации пантомимических позиций и мимических единиц. Под последними разумеется совокупность координированных движений мышц лица, отражающая если и не действительное психическое состояние, то вспомогательное действие для уяснения смысла. Малейшее замеченное партнером изменение мимической картины меняет смысл акта общения. Точно так же положение тела, особенно положение головы на плечах, отвечающее направлению взгляда, может изменять смысл произносимых слов. Впрочем, это последнее замечание возвращает нас к уже отмеченному выше специфическому мимическо-пантомимическому акту — указательному движению.
Нет оснований думать, что паралингвистика и кинесика внутри себя содержат хоть какие-либо твердые правила сочетаний и оппозиций наподобие синтаксиса. Но подчас они удовлетворяют первому требованию, которым мы определили природу человеческих знаков: разве не имеют общего значения, не могут быть свободно заменимы друг другом пожатие плечами и поднятие бровей как эквивалентные обозначения удивления? Впрочем, все же паралингвистические и кинесические знаки в основном служат для лучшего дифференцирования и уточнения знаков собственно речевых.
Весьма перспективным является исследование патологии мимики и пантомимики. Применены разнообразные экспериментальные методики, позволяющие проникнуть довольно глубоко в анатомо-физиологический субстрат соответствующих нарушений, а следовательно, и в те нервные системы, которые управляют данной сферой знаковой коммуникации.
4. К периферии системы человеческих знаков относится одна очень важная категория вторичных, производных знаков: искусственные подобия обозначаемых предметов, иначе говоря, изображения. Звуковые изображения, как уже сказано, не играют большой роли, но зрительные чрезвычайно важны. Если первичные знаки ни в коем случае не имеют сходства с объектом обозначения, то вторичным, переводным это уже дозволено; мало того, такова сильная тенденция, которую можно назвать отрицанием отрицания; но они ни в коем случае не должны быть полным тождеством предмета (допустим, неодушевленного), а должны представлять собой большую или меньшую степень репродукции из заведомо иного материала. Они отвечают формуле «то же, да не то же». В переводе на изображение знак как бы возвращается к связи с денотатом; изображение, как и указательный жест, выражает неприкосновенность самого денотата. Изображение связывает знак и с таким денотатом, с которым не может связать указательный жест, — с отсутствующим или воображаемым, с бывшим или будущим. Семиотики либо различают два вида знаков — неиконические и иконические (изобразительные), либо сохраняют понятие «знак» только для неиконической репрезентации предмета, вследствие чего изображение уже не может рассматриваться ни как разновидность, ни как дериват знака. Но такое строго дихотомическое деление затруднено тем, что присутствие изобразительного начала в знаке может иметь самую разную степень: изобразительность может быть вполне отчетлива и натуралистична, может быть затушевана, наконец, еле выражена. Представляется вероятным, что эта редукция изобразительности отражает возвратное превращение последней в первичные знаки, т.е. уже «отрицание отрицания отрицания», что наблюдается, например, в истории некоторых видов письма.
Е.Я.Басин убедительно возражает семиотикам, делящим иконические знаки на материальные и идеальные (духовные). Последние требуют другого термина и понятия, не изображение, а образ. Психологическое понятие образа снова и снова поставит перед нами дилемму: что первичнее — слово или образ? К ней мы вернемся позже. Пока речь идет только о материальных изображениях. Ни одно животное никогда ничего не изобразило. Имеется в виду, конечно, не простая непроизвольная имитация действий — явление физиологическое, не относящееся к проблеме знаков (см. гл. 5), но создание каких-либо хоть самых примитивных подобий реальных предметов, не обладающих иной функцией, как быть подобием. Зоопсихологи не наблюдали чего-либо вроде элементарных кукол или палеолитических изображений животных или людей (объемных или на плоскости). Они не видели также, чтобы обезьяна движением рук показала контур какого-либо предмета, его ширину или высоту.
Специфическая для человека способность изображения имеет диапазон от крайнего богатства воспроизведенных признаков (чучело, макет, муляж) до крайней бедности, т.е. от реализма до схематичности. Как известно, современные алфавиты и иероглифы восходят к пиктографическому письму — графическим изображениям, бесконечное и ускоряющееся воспроизведение которых требовало все большей схематизации, пока связь с образом совсем или почти совсем не утратилась; буквы стали в один ряд с фонемами (не знаками, а материалом знаков). Но широчайшим образом развились и разветвились виды изображений — скульптурные и графические, планы и чертежи, оттиски и реконструкции, индивидуальные отражения и обобщенные аллегорические символы. Все они имеют то свойство, которого нет у первичных речевых знаков: сходство с обозначаемым предметом. Это свойство — отрицание исходной характеристики знака как мотивированного полным отсутствием иной связи с предметом, кроме знаковой функции, — отсутствием сходства и причастности. Изображение как бы «декодирует» речевой знак.
II. Теорема Декарта
О «Декартовой пропасти» здесь надо сказать несколько слов, так как это поможет читателю понять весь замысел данной книги. Хотя у Декарта были гиганты предтечи — Коперник и Бруно, Бэкон и Галилей, Везалий и Гарвей, все же именно Декарт заложил основу всего последующего движения наук о природе. И в то же время именно Декарт противопоставил науке о природе нечто несводимое к ней : разумную душу, т.е. мышление и эмоции человека. Ссылаясь на недостаток знаний своего времени для реконструкции действительной истории появления человека, Декарт допускал, что после животных были созданы неодухотворенные люди, по своей физиологической природе подобные животным, а следующей ступенью было придание этим существам мыслящей души. Указанные промежуточные неодухотворенные люди строением тела уже вполне подобны человеку. Но ими управляет рефлекторный автоматизм, весьма совершенный. Природа его чисто материальна. Вся совокупность действий, производимых животными и этими предками людей, лишенными души, не требует присутствия духовного начала, всецело принадлежит области механических и физических явлений.
Движущая сила тут — теплота от сгорания питающих веществ. Со всей изобретательностью, возможной на уровне знаний XVII в., Декарт разработал физиологические объяснения дыхания, кровообращения, пищеварения и, что особенно важно, реакций нервной системы. К явлениям живой машины Декарт отнес зрительные образы, бессознательную память, невольное подражание. Декарт убежден, что в конечном счете для объяснения всех действий животного (в том числе и внешне подобного человеку) науке не понадобится прибегать к понятию «души».
Слово «душа» у Декарта в сущности равнозначно слову «икс»: у человека к телу присоединено нечто, не сводимое к материальной природе, — мышление, выражающееся в способности выбора, следовательно, в свободе, что означает способность отменять в теле человека природный автоматизм. Этот «икс», «душу» Декарт локализует в головном мозге человека, даже ищет для него там специальную железу. Но тщетно ставит он перед собой вопрос о характере связи души с телом. Впрочем, к концу жизни он близко подошел к тому ответу, который, по-видимому, уточняет пропасть и связь между телесной (природной) и духовной субстанцией в человеке. Это — одновременно и материальное, и идеальное явление речи. Когда в 1649 г. английский ученый Г. Морус обратился к Декарту с просьбой объяснить связь души с телом, Декарт в ответ писал: «Никогда не было наблюдаемо, чтобы какое-либо животное достигло такой степени совершенства, чтоб иметь настоящий язык, т.е. показывать голосом или другими знаками что-либо такое, что могло бы быть отнесено исключительно к мысли, а не к естественному движению. Слово есть единственный знак и единственное верное свидетельство мысли, скрытой и заключенной в теле. Но все люди, даже самые глупые и самые безумные, даже те, которые лишены органов языка и слова, пользуются знаками, тогда как животные ничего подобного не делают, и в этом истинное различие человека от животного».
Оставалось дойти до вопроса: может быть, не слово продукт мысли, а наоборот? В наши дни об этом спорит весь мир лингвистов-теоретиков, логиков и психологов. Сегодня мы знаем, что в мозге человека нет центра или зоны мысли, а вот центры или зоны речи действительно есть — в левом полушарии, в верхней и нижней лобной доле, в височной, на стыках последней с теменной и затылочной. По мнению некоторых неврологов, они в сущности являются такими же крошечными, с орешек, какой рисовалась Декарту гипотетическая «железа», где он локализовал разумную душу, хотя расположены не внутри головного мозга, а в коре. Но они, как и рисовалось Декарту, будучи связаны прямо или косвенно со всеми центрами коры и с многими нижележащими отделами мозга, могут оказывать решающее воздействие на их деятельность. Как видим, «железа» Декарта по крайней мере не более фантастична, чем его другие анатомо-физиологические превентивные реконструкции. Это так, если только «душа» восходит к речи. Провидчески звучат слова Декарта: «...в этом (в пользовании знаками. —
С восемнадцатого века по наши дни были приложены огромные усилия в этом направлении. Сначала Мелье, затем Ламеттри, а за ними и другие материалисты XVIII в. попытались преодолеть философский дуализм Декарта. Во многих аспектах они достигли материалистического монизма (который ранее, в XVII в., был намечен французом Гассенди, голландцами Регием и Спинозой, англичанами Гоббсом и Локком), но в проблеме человека это была мнимая победа. Ламеттри смело возразил Декарту книгой «Человек-машина»: души нет не только у воображаемого человека-автомата или, допустим, у действительно наблюдавшегося врачом Тульпом человека-сатира, но и у подлинного человека, ибо все его действия можно объяснить материальной причинностью. Ламеттри был врач, он жил на сто лет позже Декарта, — легко понять, насколько глубже и вернее он мог проникнуть в функционирование этой «машины». И все-таки его успех был куплен ценой отступления в главном: он приписал животным все те свойства, которые Декарт резервировал за разумной душой человека, а именно чувства, мысль, речь. Это был гигантский шаг назад в естествознании во имя продвижения вперед общефилософской, прежде всего атеистической мысли. Материалистам XVIII в. казалось, что они отстаивают от картезианства истины очевиднейшие для незатуманенного догматами рассудка: только мракобесы могут утверждать, что животное не испытывает удовольствия, что оно не принимает решений, что оно не обменивается с себе подобными чем-то вроде слов, — восклицали с возмущением, с гневом буквально все французские материалисты. Это стало одним из их самых отличительных тезисов, подобно тому как обратный характеризовал картезианцев.
Этот тезис противников Декарта унаследовали затем позитивисты типа Копта — Спенсера, от них — Дарвин и биологический эволюционизм. Как уже отмечалось выше, сближение (даже можно сказать, принципиальное отождествление) психики животных и человека, т.е. перенесение на животных психических свойств, а вместе с ними и социальных свойств человека, было теневой стороной творчества Дарвина. Эта сторона не входит в наше современное понятие дарвинизма как материалистического учения о происхождении и развитии видов, в том числе человека.
Новый этап штурма теоремы Декарта и тем самым человеческой загадки можно датировать с И. М. Сеченова, основателя русской физиологической школы, открывшей новую главу в мировой физиологии нервной деятельности. Смелые идеи Сеченова приняли и богатейшим образом разработали Н. Е. Введенский, И. П. Павлов и А. А. Ухтомский. Тут маятник материалистической мысли снова махнул к декартовскому идеалу — полностью раскрыть механизм поведения всех животных именно как механизм, т.е. путем чистейшего детерминизма, без всего того, что Декарт относил к специфике разумной души. За основу было взято декартовское понятие рефлекса, до того сохранявшееся в опытах физиологов применительно лишь к самым элементарным реакциям организмов и нервных тканей. Было показано, что рефлекс есть основной механизм функционирования центральной нервной системы. Нельзя сказать, что на сегодняшний день задача исчерпана, напротив, возникают новые и новые оправданные и искусственные осложнения, однако прогресс достигнут громадный и задача в принципе уже явно разрешима. И. П. Павлов с глубоким основанием поставил памятник Декарту у своей лаборатории. И. П. Павлов писал: «Считая деятельность животных, в противоположность человеческой, машинообразной, Декарт триста лет тому назад установил понятие рефлекса, как основного акта нервной системы». Но Сеченов, Введенский, Павлов, Ухтомский и их блестящие последователи, признав правоту Декарта в отношении животных (и тем самым отвергнув указанные представления материалистов XVIII в., позитивистов и эволюционистов XIX в.), вдохновлялись мечтой распространить тот же строго рефлекторный принцип и на поведение человека. Из них только И. П. Павлов в последние годы жизни убедился в неосуществимости мечты прямым и непосредственным путем, следовательно, в правоте Декарта, когда тот «считал деятельность животных машинообразной в противоположность человеческой»: для человека И. П. Павлов ввел понятие второй сигнальной системы. Вот то, чего недоставало Декарту, что представляет огромный прогресс науки сравнительно с «разумной душой»! Психология человека — это физиология нервной деятельности на уровне существования второй сигнальной системы.
Но рано радоваться этой подстановке. Павлов не раскрыл специальную физиологическую природу второй сигнальной системы, тем более ее специфический филогенез. Она осталась в роли «чрезвычайной надбавки» к первой сигнальной системе. И сам Павлов, и его последователи в этой теме (Иванов-Смоленский, Красногорский, Быков, Кольцова и др.) уделили почти все внимание доказательству общей природы этих двух систем — сходству и связи второй сигнальной системы с первой. Между тем главное — исследовать, мало сказать их различие, но их противоположность, их антагонизм, их противоборство. В этом физиологическая школа Павлова проявила робость. Правда, она установила фундаментальный физиологический факт, который и должен бы служить исходным пунктом: что вторая сигнальная система оказывает постоянную отрицательную индукцию на первую. Это открытие не менее важно, чем постоянно подчеркиваемый тезис об их «совместной работе». Оно перевело на материалистический физиологический язык мысль Декарта о способности души отменять в теле человека природные автоматические реакции. Но что значит эта отрицательная индукция, в чем причина и природа ее?
В нервом разделе этой главы, носящем название «О речевых знаках», была сделана попытка углубить «Декартову пропасть». Теперь надо ее перекрыть. Дальнейшая задача предлагаемой книги распадается на две разнородные половины. С одной стороны, идя от сложной совокупности психических свойств человека, показать, что ее корешком, ее общим детерминирующим началом служит речь. Это та вершина конуса, которой психология обращена к физиологии. Эта половина задачи сравнительно легка, поскольку состоит в резюмировании определенных передовых тенденций в современной психологической науке. Иными словами, здесь будут подытожены некоторые мнения и выводы других советских ученых. Вторая половина неизмеримо труднее: найти в физиологии высшей нервной деятельности ту вершину конуса, которая обращена ко второй сигнальной системе. Как сказано, физиологи не ответили пока на главный вопрос, и автору понадобилось разработать некоторую новую линию физиологической теории. Читатель найдет ее в главе, носящей название «Тормозная доминанта». А дальше мы посмотрим, сколь близко сходятся эти две обращенные друг к другу вершины.
III. Речь как центральное звено психики человека
Развитие советской и мировой психологии неуклонно вело к пересмотру всех прежних представлений о роли речи в психических отправлениях людей.
Правда, профессор Н. И. Жинкин говорил еще на XVIII Международном конгрессе научной психологии: психология до сих пор изучала неговорящего человека, а языкознание в свою очередь изучало язык без говорящих людей. Это был точно прицеленный упрек. Но сам факт, что такой упрек мог быть сформулирован в 1966 г., отражает неодолимо наметившийся перелом, подготовленный не менее как сорокалетним научным разбегом. Его начало многие не без основания связывают с именем и трудами Л. С. Выготского, — хотя он, разумеется, в свою очередь имел предшественников в мировой науке, в частности во французской психологической школе.
Переворот, совершенный Выготским, можно описать так. До него только низшие психические функции человека — ассоциации, ощущения, механизмы эмоций, непроизвольное запоминание и т.п. — подвергались попыткам научного, т.е. экспериментального и отчасти нейрофизиологического объяснения. А высшие процессы — сознательные, волевые, включая, например, активное внимание, произвольное запоминание, понятийное мышление, произвольную деятельность — как бы не существовали для научного детерминизма и составляли предмет некоей второй психологии, описательной, «духовной». Выготский начал вторжение в эту запретную для подлинной науки зону высших психических процессов. Свое направление он склонен был назвать «инструментальной» психологией, так как в центр поставил изучение специфически человеческого свойства использования знаков (и орудий), но его можно было бы назвать и «социальной психологией» в самом широком смысле или «историко-культурной психологией», ибо Выготский исходил из невозможности объяснить высшие психические действия в рамках функционирования индивидуального мозга, напротив, как бы взломал его рубежи, вынес проблему в сферу межиндивидуальную или, точнее, в то из нее, что внедряется в самого индивида, проникает «извне — внутрь». А это и есть прежде всего речь, речевые знаки.
Структура поведения ребенка определяется моделью, где действие разделено между двумя людьми: мать говорит ему: «На мячик», «Дай мячик», — он тянется к мячу; в более позднем возрасте он сам говорит «мячик», называет, фиксирует словами предметы, к которым тянется и с которыми манипулирует: он вобрал в себя оба полюса, ранее разделенные между двумя действующими лицами. Так «интерпсихическое действие превращается в его интрапсихическую структуру» ; слова, указания, запрещения, которые он раньше слышал от других, становятся его внутренними средствами организации психической деятельности.
Выше сказано, что Выготский имел предшественников. Так, он сам указывал на французского психолога П. Жанэ. Основная идея Жанэ как раз заключалась в том, что специфические человеческие психические функции возникли в результате перенесения индивидом на самого себя тех форм социального поведения, которые первоначально выработались в его отношениях с другими людьми; так, размышление есть спор, внутренняя дискуссия с самим собой. «Слово, по Жанэ, первоначально было командой для других... потому-то оно и является основным средством овладения предметом... Жанэ говорит, что за властью слова над психическими функциями стоит реальная власть начальника и подчиненного; отношение психических функций генетически должно быть отнесено к реальным отношениям между людьми. Регулирование посредством слова чужого поведения постепенно приводит к выработке вербализованного поведения самой личности».
В свою очередь, по Выготскому, ребенок сначала регулирует свое поведение внешней речью, сигнализирующей нужный порядок действий и формулирующий его программу. На следующем этапе эта развернутая речь сокращается, принимает характер внутренней речи, свернутой по своему строению, предикативной по форме. И эта внутренняя речь оказывается достаточной, чтобы сформулировать намерение, наметить схему дальнейших действий и развернуться в программу сложной деятельности.
Далее наступает стадия перехода от внутренней речи к иитериоризованной. Последняя уже в наименьшей мере вербальна или вербализована: слова превратились в мотивы, в нормы поведения, в воспроизведение прежней схемы поступков, знаки — в значения.
H o ключ к высшим психическим функциям, к их подлинно научному причинному объяснению, к раскрытию их механизма Выготский справедливо усмотрел в речи, в языке, во второй сигнальной системе, отличающей человека. Под ее влиянием коренным образом меняется восприятие, формируются новые виды памяти, создаются новые формы мышления (если употреблять слово мышление в широком смысле). Речь — сначала внешняя, а затем и внутренняя — становится у человека важнейшей основой регуляции поведения. Вот почему после трудов Выготского исследования роли речи в формировании психических процессов стали одной из основных линий советской психологической науки. «Нужно было много лет, — начиная с исследований самого Л. С. Выготского, опытов А. Н. Леонтьева по развитию сложных форм памяти, исследований А. Р. Лурия и А. В. Запорожца по формированию произвольных движений и речевой регуляции действий и кончая теоретически прозрачными работами П. Я. Гальперина и Д. Б. Эльконина, — чтобы учение о формировании высших психических функций и формах управления ими, составляющие сердцевину советской психологии, приняло свои достаточно очерченные формы».
Ни в коем случае нельзя упрощать, схематизировать конечную обусловленность высших психических функций человека существованием речи. Мышление, сознание, воля, личность — это не другие наименования речевой функции, но это ее сложные производные. Без речи нет и не могло бы быть мышления, сознания, воли, личности. Выготский и его последователи употребляют выражения «речевое мышление», «речь — мышление». Долгое время в языкознании и логике являлось предметом спора: предшествует ли мысль языку или они всегда составляли и составляют единство, т.е. не существуют друг без друга. Тут имелось в виду преимущественно сходство и различие предложения и суждения, законов грамматики и законов логики, слов и понятий. Здесь обнаружена сложная взаимозависимость и кое в чем противоположность, однако в результате дискуссий все более общепризнано и очевидно, что мышление без языка и до языка невозможно. В психологическом же плане научное решение оказалось неожиданным для обыденных самонаблюдений и ходячих мнений, как и для упомянутых ученых споров: возможна и существовала речь, вернее, предречь до мышления — «пресемантическая» (досмысловая) стадия формирования речевой деятельности. Формула «речь — орудие мысли» годится лишь для микропроцессов, когда мы подыскиваем слова для выражения своей мысли. Но возможность мыслить восходит в сферу отношений индивида не только с объектами, но с другими индивидами; акт мысли есть акт или возражения или согласия, как и речь есть акт или побуждения или возражения.
Первостепенное научное значение имеют экспериментальные исследования с помощью тонкой электрической аппаратуры процессов «внутренней речи»: при решении задач в уме, припоминании стихов, при мысленной реакции на заданный вопрос, на слово. Глубочайшая генетическая связь мышления с речевой деятельностью выявляется и такими экспериментально установленными фактами, как соучастие в актах мышления дыхательной активности (компонента речевой деятельности), как затрудненность или невозможность акта мышления при зажатом (ущемленном) языке.
На симпозиуме по проблеме сознания, происходившем в Москве в 1967 г., часть участников (А. С. Дмитриев, И. Б. Михайлова) доказывала, что основой человеческого сознания, его субстратом, его первой специфической особенностью является вторая сигнальная система, речь, язык. В заключительном слове А. Н. Леонтьев выразил аналогичную мысль: «Сознанное есть всегда также словесно означенное, а сам язык выступает как необходимое условие, как субстрат сознания». Но это означает, что вообще психика человека базируется на его речевой функции. Сознательные (произвольные) действия, избирательное запоминание, произвольное внимание, выбор, воля — психические явления, все более поддающиеся научному анализу, если речевое общение людей берется как его исходный пункт.
Взять к примеру человеческую память — феномен избирательного запоминания, забывания и воспоминания. Правда, сейчас в научной литературе о памяти накопилось огромное недоразумение. Выдающиеся исследования П. II. Блонского и других блестяще доказали, что явление памяти присуще только и исключительно человеку, так как связано с самыми высшими психическими функциями, в том числе коренным образом с речью. А в то же время встречное движение научной мысли, с одной стороны, доказывает, что явление памяти базируется на нейронном уровне, в частности связано со специальными — звездчатыми — нейронами в мозге высших животных, а то сдвигает его и на молекулярный уровень, т.е. распространяет на все живое, с другой стороны, распространяет в технике на всю сферу конструирования управляющих и счетно-решающих машин, употребляя выражения «запоминание», «запоминающее устройство». Здесь налицо не только справедливо отмеченное А. Н. Леонтьевым смешение разных уровней. Ничто не принуждает применять термин «память» к внечеловеческим уровням, т.е. за пределы его прямого смысла. Можно было бы легко подыскать для других уровней — нейронного, биомолекулярного, технико-кибернетического — другие термины. Но это словоупотребление выражает вполне сознательный и настойчивый антропоморфизм современной агенетической мысли. В этом нашли выражение временные затруднения прогресса познания человека и порожденная ими склонность к капитуляции — к возвещению, что никакой человеческой загадки на поверку вовсе и не оказалось, так как де все одинаково на всех уровнях. На деле же, несомненно, человеческое забывание (торможение) и воспоминание лишь опираются на следовые явления в нейрофизиологическом смысле, но представляют собой совсем другой механизм: ни клетки, ни молекулы не могут помнить, забыть и снова вспомнить. Тем более кибернетическое «запоминающее устройство» не имеет ни малейшего отношения к памяти. Если же отбросить все эти аналогии, явление памяти предстает перед нами таким, каким описали его П. П. Блонский и другие психологи: не только так называемая вербальная память связана с речью, но всякая активная память, являющаяся продуктом активного внимания и самоприказа, в конечном же счете и пассивная память, поскольку она связана с сознанием, является плодом той речевой среды, которая детерминирует все вообще психические функции мозга.
Пока мы говорим о так называемых высших функциях. Все они, в том числе мышление, являются производными от речевой функции. Не речь — орудие мышления (эта иллюзия долго мешала понять фундаментальное значение речи), но мышление — плод речи. Все высшие психические функции человека не гетерогенны, но гомогенны: они все — ветви и плоды одного дерева, ствол и корень которого — речь. Только это представление и открывает перспективу для развития монистической теории человеческой психики.
Однако для этого надо распространить тот же принцип речевой детерминированности на такие явления психики человека, как мир восприятия (прием информации из внешней среды) и на мир деятельности (воздействий на внешнюю среду). Только тогда не останется психологического полифункционализма, останется наука о единой человеческой психике при всей многогранности ее проявлений.
Что касается «входа», то эта область психологических исследований переживает подлинную революцию. В старой классической психофизиологии дело выглядело довольно просто: оптические, акустические и прочие раздражения падают на соответствующие органы чувств — своего рода экраны; затем эти отпечатавшиеся образы передаются афферентными нервными путями в нижние отделы мозга, наконец оттуда — в соответствующие зоны коры, которые в свою очередь как пассивный экран отпечатывают целые структуры или отдельные элементы внешнего мира, служащие основой для появления субъективных образов. Активный источник подачи информации — внешний мир, пассивный приемник — нервная система и нижний этаж психики (ощущения, восприятие).
Но теперь ясно, что уже и на уровне животных это не так. На всех без изъятия афферентных, т.е. центростремительных, нервных путях обнаружены волокна и обратного, т.е. центробежного, или нисходящего, характера, следовательно, ход информации с нервной периферии к центру корректируется, регулируется, настраивается из центра. А в центральных аппаратах, в коре головного мозга, благодаря успехам микроэлектродной техники, отводящей токи действия от отдельных нервных клеток — нейронов, выяснилась механика работы анализаторов, они могут дробить целые воспринимаемые образы на миллионы деталей, составных частей и могут подвижно соединять эти элементы — все это благодаря наличию в центральной нервной системе разных групп высокоспециализированных нейронов. Одни реагируют только на крайне детальные свойства раздражителей, предельно «дробят» мир. Есть другие, мультимодальные нейроны, реагирующие сразу на многие раздражения, например на любые зрительные или на приходящие из разных органов чувств — зрительные, слуховые, кожные, кинестетические, вестибулярные, они тем самым занимаются их склеиванием, сочетанием. Есть нейроны, которые реагируют исключительно на изменение прежде полученных сигналов, т. е. сопоставляют следы с новыми раздражениями и реагируют на «новизну» — на неузнавание. Вся эта гигантски сложная работа клеток мозга животного приводит не только к тому или иному двигательному рефлексу, но посылает возбуждающие или тормозящие сигналы на рецепторы. Рецепция, следовательно, есть не пассивное восприятие среды, а работа, деятельность нервной системы, в том числе периферийных ее органов, например глазного яблока, зрачка, сетчатки.
У животных этот механизм служит в конечном счете для того, чтобы привязать какой-либо данный раздражитель к тому или иному безусловному рефлексу, инстинкту или, напротив, отдифференцировать его от этого рефлекса. Узнать сигнал, частично изменившийся, но и не поддаться несущественному сходству, случайной смежности. У человека же этот механизм физиологии высшей нервной деятельности подчинен иной регуляции.
Огромную долю из числа наиболее капитальных достижений в современной психологии, в частности советской, составляют полученные доказательства активного характера отражения внешнего мира человеческой нервной системой. Нет и не может быть у человека тех пассивных ощущений и восприятии, какие рисовались некогда.
Разными путями разные направления и школы шли к этому общему пониманию материалистической теории отражения. Назовем, например, школу грузинских психологов, продолжающих исследования Д. Н. Узнадзе по явлению «установки». «В каждый данный момент, — по словам Д. Н. Узнадзе, — в психику действующего в определенных условиях субъекта проникает из окружающей среды и переживается с достаточной ясностью лишь то, что имеет место в русле его актуальной установки». Эта концепция нимало не расходится с материалистической теорией познания: если пет соответствующей ситуации вовне субъекта, как и если нет в нем самом более или менее соотносящейся с нею потребности, нет основания и для появления установки. Точно так же вполне материалистично и учение В. Н. Мясищева о «психологии отношений»: всякий нервно-психический процесс есть не только отражение явлений реального мира, но и отношение к ним, — единство отражения и отношения. Даже ощущение, хотя оно и представляет собой простейшую форму отражения, все же является у человека неким отношением к отражаемой действительности. То или иное отношение человека к реальным явлениям, с которыми он имеет дело в процессе познания, оказывает существеннейшее влияние на характер и успешность отражения им внешнего мира.
Триумфальное шествие идеи активного характера всякого человеческого ощущения и восприятия объективной действительности хорошо описано в следующих словах А. Н. Леонтьева: «Чувственный образ (равно как и мыслительный) есть субъективный продукт деятельности человека по отношению к отражаемой им действительности. Для современной психологии это положение в его общем виде является почти банальным: чтобы в сознании возник образ, недостаточно одностороннего воздействия вещи на органы чувств человека, необходимо еще, чтобы существовал „встречный“ и притом активный со стороны субъекта процесс. Попросту говоря, для того, чтобы видеть, нужно смотреть, чтобы слышать, нужно слушать, чтобы возник осязательный образ предмета, нужно осязать его, т.е. всегда так или иначе действовать. Поэтому психологическое изучение восприятия направилось на изучение активных процессов перцепции (перцептивных действий, перцептивных операций), их генезиса и структуры... Воспринимают не органы чувств человека, а человек при помощи своих органов чувств... Нет, конечно, необходимости оговаривать тот факт, что перцептивная деятельность включена в жизненные, практические связи человека с миром, с вещественными объектами, а поэтому необходимо подчиняется — прямо или опосредствованно — свойствам самих объектов... Как и деятельность осязающей руки, всякая перцептивная деятельность находит объект там, где он реально существует, — во внешнем мире, в объективном пространстве и времени».
Е. Н. Соколовым и его сотрудниками было показано, что анализаторы головного мозга постоянно как бы «настраиваются» особой регуляцией на восприятие того или иного раздражителя. В этой настройке участвуют ориентировочный, адаптационный и оборонительный рефлексы. Так, к функции ориентировочного рефлекса относятся движения всматривания, вслушивания, принюхивания, ощупывания предмета, движения мышц рта и языка при вкусовом раздражении и т.д. Сюда же относятся и вегетативные реакции, как, например, изменение ритма дыхания, а также секреторные, например повышенное выделение слюны, сосудистые (сужение или расширение сосудов), кожно-гальванические, электроэнцефалические и другие явления. Отсюда вытекает вывод, что анализаторы следует рассматривать как систему афферентно-эфферентную: рецепторы являются вместе с тем и эффекторами, их состояние и работа изменяются под влиянием сигналов из других отделов нервной системы.
«Восприятие, — писал С. Л. Рубинштейн, — нормально никогда не бывает чисто пассивным, только созерцательным актом. Воспринимает не изолированный глаз, не ухо само по себе, а конкретный живой человек, и в его восприятии... всегда в той или иной мере сказывается весь человек: его отношение к воспринимаемому, его потребности, интересы, стремления, желания, чувства». С. Л. Рубинштейн выдвинул формулу, что внешние причины действуют через внутренние условия. Все советские психологи сходятся на этом тезисе: внутренние условия, как и познавательные действия человека, опосредствуют познание внешнего мира.
Отражение объективной реальности осуществляется не мертвенно-зеркально, а как бы ее «ощупыванием». Так, по В. П. Зинченко, рука усваивает определенную «стратегию и тактику» ощупывающих движений, с помощью которых осуществляется последовательный охват контура предмета, выделение его характерных признаков и т.п. Ряд авторов, в том числе Б.Ф.Ломов, показали, что и в зрительном восприятии «ощупывающие» движения глаз как бы строят образ предмета, последовательно снимают слепок, копию с него. Обзор этих исследований мог бы быть очень обширен.
Что же руководит этим «ощупывающим отражением» мира, этой активностью, определяющей как ощущение и восприятие, так и запоминание и прочие психические процессы? Иногда психологи ограничиваются указанием на потребности, устремления, интересы субъекта. Это указание справедливо, но недостаточно. Потребности — очень важная категория современной психологии. Однако это — связующее звено на пути к ответу на вопрос. В психике человека нет ни одного уголка и в низших, как и в высших, этажах, который не был бы пронизан воздействием его общения с другими людьми. А канал этого общения, как мы уже много раз подчеркивали, — речевая связь. Без нее не сформировались бы его установки, отношения, потребности, запросы к внешнему миру, как и его целенаправленные, преднамеренные действия. Откуда избирательность, характеризующая всякое человеческое восприятие? Без слова, в том числе без наименования явлений, немыслима избирательность. Опыты А. Н. Соколова показали, что если человеку задаются посторонние речевые движения, это значительно ухудшает выполнение им основной задачи, в частности снижает и объем, и точность восприятия. Не ясно ли, что тут отвлечена, отсечена часть речевого механизма, нормально обеспечивающего восприятие?
Еще И. М. Сеченов уподоблял глаз человека активной руке, которая ощупывает данный ему предмет. Сейчас, как сказано, это изучено отлично. Мы не видим, а смотрим, не слышим, а слушаем и т.д. И программа, направленность этой деятельности детерминированы наличием у нас речевого мышления.
Физиологи и психологи провели обширные эксперименты для выявления степени, форм и механизмов более или менее прямого воздействия слова на ощущение и восприятие (на сенсо-афферентные аппараты, на рецепцию и перцепцию). Некоторые из важных итогов подведены и некоторые задачи намечены в книге Н. И. Чуприковой. Опытами установлено, в какой огромной мере человек воспринимает и запоминает то из развертывающихся перед ним явлений (например, из вспышек разных лампочек), что ему указано заметить предварительной инструкцией со стороны экспериментатора. Еще отчетливее выступает влияние инструкции на пониженное или нулевое восприятие того, что инструкция рекомендовала игнорировать. Это значит, что словесное воздействие (инструкция) приводит в возбужденное состояние определенные пункты зрительного анализатора в коре мозга и, напротив, может приводить другие пункты в состояние заторможенное, с пониженной возбудимостью.
Воздействие слова на физиологическое функционирование мозга вполне материально, оно, как видим, уже начинает поддаваться естественнонаучному анализу. По заключению Н. И. Чуприковой, в функционирующем мозге человека между центрами существуют особые импульсы, которые возникают в словесных отделах коры и производят изменения в возбудимости пунктов непосредственной проекции рецепторов и эффекторов в других отделах коры. Тем самым в экспериментах предварительная инструкция детерминирует процессы дробления и соединения центральной нервной системой поступающих непосредственных раздражении. Иначе говоря, второсигнальные (словесные) управляющие импульсы повышают или понижают возбудимость отдельных пунктов первой сигнальной системы, причем избирательно, локально, вследствие чего предусмотренные в словах инструкции объекты выделяются на фоне остальных, а также связываются между собой, и тем самым второсигнальные направляющие импульсы составляют тот нервный механизм, посредством которого дробление и соединение непосредственных раздражении у человека получает целенаправленный характер — направляется инструкцией или самоинструкцией. В еще большей мере это направляющее воздействие экстероинструкции (т.е. поступающей извне, от другого) и аутоинструкции (т.е. адресуемой самому себе) наблюдается на торможении восприятии: опыты показывают, что налицо и тормозящие второсигнальные управляющие импульсы, возникающие в словесных зонах коры и избирательно понижающие возбудимость отдельных пунктов непосредственных проекций периферии в коре. Итак, словесные раздражители повышают или понижают возбудимость тех, и только тех мозговых структур, которые связаны с раздражителями, указанными в предварительной словесной инструкции.
Тем же автором высказаны и интересные гипотезы о том, что же такое «инструкция» с точки зрения физиологии. Известно, что восходящая ретикулярная формация в центральной нервной системе играет роль активизатора вообще (бодрствование, бодрость) или некоторых систем, находящихся в состоянии преимущественной подготовленности, например, обстановочными раздражителями. Есть основания предположить, что второсигнальные управляющие импульсы используют этот самый подкорковый механизм, хотя раньше представлялось, что его возбуждающее действие не может быть строго адресованным, «специфическим», или симпатическую иннервацию. Электрофизиологические методы, в частности изучение так называемых вызванных потенциалов, открывают хорошие перспективы для уточнения этих гипотез.